ПИСЬМЕННОЕ НАРОДНОЕ ТВОРЧЕСТВО 3 страница



"Остался в Озерках на цыганском концерте, почувствовав, что здесь — судьба", — сообщает он матери. Очередная судьба. "Моя система — пре­вращения плоских профессионалок на три часа в женщин страстных и нежных — опять торже­ствует". У Блока — словно пародия на Чернышев­ского: "Ее совсем простая душа и мужицкая ста­новится арфой, на которой можно извлекать все звуки. Сегодня она разнежилась так, что взяла в номере на разбитом рояле несколько очень глу­боких нот". Герои "Что делать?" усаживали про­ституток хоть за швейные машинки, поэт — за рояль. По признанию Блока, у него таких жен­щин было "100—200—300". Похоже, он не ощущал фальши, когда записывал отчет о сеансе перевос­питания: "Когда я говорил ей о страсти и смерти, она сначала громко хохотала, а потом глубоко задумалась..." Довлатов рассказывал, как в юно­сти оказался с Бродским в компании двух продав­щиц из гастронома. В предвкушении выпивали, Бродский читал стихи, девушки расслабленно хихикали: "Болтун ты, Ося".

Как гласит сексистская поговорка: "Не бывает некрасивых женщин, бывает мало выпивки". Вы­пивки Блоку хватало, так что он мог говорить ка­кой-то "глупой немке" Марте "о Гете и "Faust'е", на время творя для себя из озерковской шлюхи прекрасную распутную музу.

Вообще-то шлюхи, только высокого пошиба — богатый и привлекательный образ. Куртизан­ки — спецназ любви. Гетеры античного мира, ме­ценатствующие фаворитки Ренессанса, хозяйки салонов XVII—XVIII веков, дамы полусвета bеllе ероquе — образованные, изящные, остроумные, собиравшие вокруг себя лучших мужчин своего времени.

С этими женщинами не обязательно стреми­лись вступить в связь. Законом женско-мужских отношений тут была игра. Утрачиванию этой важнейшей категории жизни посвятил целую книгу Жан Бодрийяр. По-русски она называется "Соблазн", хотя оригинал двусмысленнее: "De la Seduction", что означает и "О соблазне", и "О со­блазнении" — о процессе.

Горе Бодрийяра патетично: "Наслаждение приняло облик насущной потребности и фунда­ментального права... Наступает эра контрацеп­ции и прописного оргазма". Как-то на рижском кожгалантерейном комбинате ко мне в курилке подсела Лариса из закройного цеха: "Хорошего абортмеханика не посоветуешь? Мы с Танькой думали, еще рано, а тут с календарем подсчита­ли — со Дня Советской армии уже семь недель!" Ареал сексологических знаний расширяется, но все-таки заметно, что Бодрийяр не проводил по­левых исследований к востоку от Карпат.

Механистическая "эра контрацепции и про­писного оргазма" наступит еще не завтра — не только из-за перепада в уровнях экономики и социального развития. Дело в основополагающих моделях поведения, неизменных с нашего обезьяньего прошлого. Это только кажется, как утверждает другой француз, Жиль Липовецкий, что "когда "все дозволено", победы над женщи­нами теряют для мужчины первостепенную важность". Ценности остаются нетронуто прежними. Власть и деньги — цель и одновременно средство для завоевания женщин. Показатель могущества, как и на протяжении тысячелетий, — появление на публике с юной красивой самкой.

Не так уж безнадежно инструментально наше мышление, и ценность символов не поколебле­на, а значит, и таинственность, всегда окружающая символы, в цене. Еще Базаров горячился: "Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться загадочному взгляду?" Но загадочности не убывает, даже наоборот, коль скоро автори­тет научного знания с базаровских времен так сильно подорван.

Не забыть и об азарте, побуждающем к лю­бовной игре. Неизбывная тяга человека к рекор­дам заводит его и на неприступные горные пики, и в кромешную непроглядность микротехники. Наконец, есть просто спорт, в том числе и этот.

Мне показывали в Москве журналиста, который делает женщинам в среднем десять нескромных предложений в день и уже превзошел достиже­ния Мопассана, тем более Блока — при том, что немолод, невзрачен и скуп. Он реализовал на практике закон больших чисел. Десять на три­дцать — триста, из них примерно двести девяно­сто восемь отказов, причем сто грубых, два­дцать-тридцать с оскорблением действием. Оставшиеся два согласия умножаем на двена­дцать месяцев и еще на двадцать пять лет — результат впечатляет. Этот подвижник и даже, с учетом регулярно битой морды, мученик любви довел идею игры соблазнения до абсурда, но что есть бездны Достоевского, пейзаж на рисовом зерне или покорение Эвереста? Нам нужны не­достижимые и даже неприемлемые ориентиры: не следовать им, но по ним соизмеряться.

Бодрийяр досадно рационален: "Женщина как эмблема оргазма, оргазм как эмблема сексу­альности. Никакой неопределенности, никакой тайны. Торжество радикальной непристойно­сти". Какой простой, убедительный и оптими­стический ответ давно уже дал Ницше: "Одни и те же аффекты у мужчин и женщин различны в темпе; поэтому-то мужчина и женщина не пере­стают не понимать друг друга".

К счастью, не перестают. Не становятся и не станут ближе "берег очарованный и очарованная даль".

Разумеется, перемены в самом интересном назначении человека — отношениях с противо­положным полом — происходят. Но, пожалуй, не принципиально качественные, а количествен­ные. Важнейшее — расширение возраста любви и сексуальной привлекательности.

Вниз по возрастной шкале — не то чтобы мо­лодых стало больше, чем прежде, но они сдела­лись заметнее. Омолодилась значимая часть об­щества. Социальная революция 60-х, прошедшая во всем мире — в Советском Союзе тоже, — по сути отменила понятие стиля. Стало можно по-разно­му. Например, молодым вести себя по своему усмотрению — не слушаться старших. Рухнула возрастная иерархия.

В начале XX столетия молодые, стремившие­ся чего-то достигнуть, рано обзаводились пид­жачной тройкой, переживали из-за худобы (известны страдания Кафки), надевали при прекрас­ном зрении очки с простыми стеклами — чтобы выглядеть солиднее. Молодой не считался.

Начиная с 60-х, все в мире меняется. Иной стала звуковая гамма окружающего: ритм потес­нил мелодию, резко усилилась громкость. Уско­рился под влиянием телевидения темп кино, были заложены основы клипового визуального восприятия — быстрого, отрывочного, динамич­ного. Понятно, что такие звуки и такие образы проще и легче воспринимаются молодыми гиб­кими органами чувств. Молодые становятся и авторами подобных звуков и образов — движе­ние встречное.

В закрытом, управляемом советском обществе процессы были затушеваны. Партизаны молодеж­ной революции слушали и играли свою музыку по квартирам, для новой литературы был выде­лен единственный журнал — "Юность", стреми­тельную киноэксцентрику выводил на экран едва ли не один Леонид Гайдай. Заметно и наглядно зато омолодился спорт, бывший серьезным госу­дарственным делом. Когда Михаил Таль победил Михаила Ботвинника, важнее всего было, что но­вый чемпион мира по шахматам в два с полови­ной раза моложе прежнего. Латынина и Астахова побеждали на мировом гимнастическом помосте вплоть до тридцати лет, новые — Петрик, Кучинская, Турищева, потом Корбут - к своим тридца­ти давно уже были за помостом. Зато чемпионка­ми становились в пятнадцать — шестнадцать.

На бытовом уровне в свободном мире подрост­ковый секс Ромео и Джульетты становился мате­риалом не для трагедии, а для сериала по будням.

Движение шло по возрастной шкале и вверх. Медицина и мода удлинили женский век. Давно уже "бальзаковским возрастом" именуется соро­калетие и старше, но ведь "бальзаковской женщи­не" в оригинале —тридцать: ее свеча догорает, она уже в заботах о чужом сватовстве. Во второй по­ловине XX столетия тридцатилетняя женщина решительно перешла в разряд девушек. Туда же движется сорокалетняя.

"Чего бог не дал, того в аптеке не купишь". Эту утешительную философию сменяет импера­тив: "Некрасивых женщин нет, есть только ле­нивые". Изменение своего дарованного свыше облика, что возможно только в кризисе религи­озности, вызывало на Западе бурные дискуссии. В России на эту тему споров нет и не было — и потому, что подключились к процессу поздно, и потому что атеисты.

В 60-е в "Огоньке" вяло обсуждали: достой­ная ли профессия — манекенщица. Теперь сам язык вступился за ремесло: прежняя "манекен­щица" — нечто пассивное и почти неодушевлен­ное, нынешняя "модель" — образец и эталон.

Видел я как-то на Бродвее Клаудиу Шиффер без косметики — если не знать, не обернешься. Нетрадиционная привлекательность — рост и ху­доба. Королевы красоты 30—50-х ниже тепереш­них на пять—восемь сантиметров и тяжелее на десять—двенадцать килограммов. А лицо можно нарисовать, тело вылепить. Как говорила с оби­дой одна знакомая, глядя в телевизор на Плисец­кую: "Конечно, у нее не отекают ноги". Так и у тебя не должны.

Опыт недельного проживания на Канарах возле нудистского пляжа погрузил меня в тяже­лую мизантропию. Как некрасив человек! Как важна, оказывается, одежда. Как узок круг рекор­дсменов и рекордсменок красоты. Как необходи­мы запреты и каноны — чем строже, тем лучше, потому что все равно кто-то захочет собраться дружной стайкой и затеять волейбол через сетку без трусов. Отчего те, с обложек, кувыркаются в каких-то других местах, обрекая меня на блуж­дания в дряблых зарослях целлюлита? С Канарских островов я приехал еще более убежденным сторонником индустрии красоты.

Не говоря о том, что мода и косметика, тем более пластическая хирургия — прикладная раз­новидность концептуального искусства. Включая дивные названия перформансов: "Лазерная кор­рекция лопоухости с пожизненной гарантией"! Я обнаружил в себе склонность к чистому искус­ству, иногда включая круглосуточный телеканал "Fashioп". При чем тут "что носить" — это же как показывать день и ночь галерею Уффици.

Бессмысленное "апельсинство" — так называл всякое эстетство Блок. Но увлекательное, уточним, и очень доходное: я ведь смотрю, и еще сотни миллионов приникают к тому или другому явле­нию того же рода, и понятно, почему. Как выска­зался Вагрич Бахчанян: "Меняю башню из слоно­вой кости на хер моржовый тех же размеров".

Блоковский Серебряный век некоторое вре­мя успешно скрещивал слона с моржом. Те, кто именуется творческой интеллигенцией, начали расшатывание института брака и семьи, которое продолжалось почти весь XX век.

Проповедь свободной любви теснее всего свя­зывается с именем Александры Коллонтай. Но подтверждения приходят отовсюду. Надежда Мандельштам пишет откровенно: "Я не понима­ла разницы между мужем и случайным любовни­ком и, сказать по правде, не понимаю и сейчас... Мне иногда приходит в голову, что мое поколе­ние напрасно разрушало брак, но все же я пред­почла бы остаться одной, чем жить в лживой ат­мосфере серой семьи".

Советская власть прибавила к эмансипации женщин физическое изъятие мужей и отцов, а с ним и моральное — требование отказа: либо фор­мального, за подписью, либо фактического, когда об арестованном не упоминалось. Отец же всегда был в запасе, один на всех — отец народов.

Решающий и все еще существующий фак­тор — прописка. Браки, заключенные только за­тем, чтобы перебраться в райцентр из деревни, в областной город из района, в столицу из про­винции. Союзы, державшиеся лишь на этой осно­ве. Прописка и жилье — побудительные мотивы и категории бытия. Когда российская образован­ная прослойка возмущалась телепередачей "За стеклом", стоило подивиться краткости памяти о коммуналках, где все и всё были под стеклом и на виду даже не зловещего Большого брата, а просто соседей, что хуже, потому что неусыпно, добровольно и с энтузиазмом.

Весь этот опыт сводит на нет — по крайней мере пока — общемировые лозунги женских сво­бод. В России стирание граней между М и Ж объявлено давно. То, что для Запада было целью, здесь — скорее отправной точкой. Освобожде­ние — девиз, в который российские и западные женщины вкладывают разное: скажем, уйти с ра­боты — выйти на работу. "Нам не так странно ви­деть женщину во главе государства, как женщи­ну-каменщика или водопроводчика; женщина — руководитель предприятия удивляет меньше, чем женщина-маляр", — пишет Жиль Липовецкий. "Нам" — это "им". Для начала хорошо бы убрать женщин с дорожных и строительных ра­бот. Чтобы наконец реализовалась столетняя ос­трота О.Генри: "Единственное, в чем женщина превосходит мужчину, — это исполнение жен­ских ролей в водевилях".

Социальное отставание проявлялось много­образно. Советское общество было целомудрен­ным до изумления, иначе не осознать, например, как могли зрители не насторожиться при виде пылких объяснений в любви, которыми обмени­ваются Марк Бернес и Борис Андреев в популяр­нейшей кинокартине военных лет "Два бойца". Но мужская, да еще фронтовая, дружба ставилась выше женско-мужской любви и пользовалась тем же лексиконом. Так что ничего "такого" ни акте­рам, ни зрителям в голову не приходило. И вооб­ще, про гомосексуализм если и слыхали, то в него не верили. То-то вся страна распевала чудный романс "Когда простым и нежным взором ласка­ешь ты меня, мой друг...", не подозревая, что ис­полняет гимн однополой любви (ее автор, Вадим Козин, дважды отсидел по статье за мужелож­ство).

К изображению любви на страницах и на эк­ране подходили строго. Уже шла послесталинcкая оттепель, когда ее зачинщик и главный ли­берал страны Хрущев назвал шлюхой героиню фильма "Летят журавли", которая пала, не до­ждавшись с фронта жениха или хотя бы похорон­ки. Не помогло, что потеря невинности проис­ходила под бомбежку и Бетховена. Тем не менее в первый же год "Журавли" не только собрали по стране тридцать миллионов зрителей, но и по­лучили всесоюзную премию, что, с учетом реак­ции высшей власти, удивительнее победы на Каннском фестивале.

Попытка взять под контроль любовь — то есть то, что не требовало, в отличие от семьи, конт­роля и регистрации, — провалилась. Только в без­надежных книжках и фильмах сходились по клас­совой общности. В хороших — получался "Сорок первый", с трагедией настоящей любви белого офицера и красноармейки, которых играли гол­ливудски сексапильные Олег Стриженов и Изоль­да Извицкая.

Тем более вырастала роль любовных отноше­ний в жизни — как единственного, по сути, дос­тупного каждому пути свободного самовыраже­ния. Попросту говоря, в постели только и можно было укрыться от государства и общества. Не вполне, конечно: мне приходилось выбираться через окна из студенческих и рабочих общежи­тий, когда шел ночной дозор студкома или ком­сомольского патруля. Но все же постель надолго стала единственным бастионом частной жизни. Дурная метафора "постель — бастион": неудоб­ная, жесткая, увы.

Отсталость обернулась этнографической чер­той, которая придает России прелесть в глазах иноземцев. Когда Жванецкий острил: "Нашу про­катишь на трамвае — она твоя", — это было на­смешкой над женской непритязательностью, но подспудно — самокритикой мужчины, построив­шего такое общество. Однако иностранец этого не знает и не должен, его стандартная реакция: "Здесь женщины не отводят глаза!"

Округлая мягкость — тоже заслуга "железно­го занавеса", из-за которого долго было не раз­глядеть Твигги и других подвижниц молодежно-сексуальной революции. Хотя худоба должна была бы восприниматься в русле общего отвер­жения излишеств, вроде пышности сталинской архитектуры.

Режим словно законсервировал любовь. Сюда вкладываются все смыслы, как в случае с изде­лием народного творчества, помещенным в му­зей: с одной стороны, изъятие из общемирового процесса, с другой — сохранение, спасение. "Жен­ственность станет видна насквозь", — печалится Бодрийяр. Да нет, не так просто уйдет блоковская Незнакомка, иррациональность с духами и туманами, древними поверьями и траурными перьями. Не так просто и не так скоро даже там, где изменения столь наглядны, а тем более в ме­стах, где масштаб перемен не 1:1 к европейско-американскому, а, к счастью, пока 4:5.

Вот из языка музейных консервов не получи­лось. Идеология, захватывая хорошие слова, при­своила и любовную лексику. Как в советском анек­доте об уроке полового воспитания: есть любовь мужчины к женщине — об этом вам знать еще рано, есть любовь мужчины к мужчине — об этом говорить стыдно, поговорим о любви к партии. Надолго стало трудно произнести: "Я тебя люб­лю". Скорее всего, это прозвучит длиннее: "На самом деле я тебя как бы типа того что люблю".

 

ГИБЕЛЬ ПОМПЕЯ

  

Николай Гумилев  1886-1921

Капитаны

  

    На полярных морях и на южных,

По изгибам зеленых зыбей,

Меж базальтовых скал и жемчужных

Шелестят паруса кораблей.

Быстрокрылых ведут капитаны,

Открыватели новых земель,

Для кого не страшны ураганы,

Кто изведал мальстремы и мель,

Чья не пылью затерянных хартий —

Солью моря пропитана грудь,

Кто иглой на разорванной карте

Отмечает свой дерзостный путь.

И, взойдя на трепещущий мостик,

Вспоминает покинутый порт,

Отряхая ударами трости

Клочья пены с высоких ботфорт,

Или, бунт на борту обнаружив,

Из-за пояса рвет пистолет,

Так что сыпется золото с кружев,

С розоватых брабантских манжет.

Пусть безумствует море и хлещет,

Гребни волн поднялись в небеса, —

Ни один пред грозой не трепещет,

Ни один не свернет паруса.

Разве трусам даны эти руки,

Этот острый, уверенный взгляд,

Что умеет на вражьи фелуки

Неожиданно бросить фрегат,

Меткой пулей, острогой железной

Настигать исполинских китов

И приметить в ночи многозвездной

Охранительный свет маяков?

   

1908

Наш ответ "Пьяному кораблю", к че­му прямо подталкивала концовка Рембо: "Надоели торговые чванные флаги / И на каторжных страшных понтонах огни". (Перевод Павла Антокольского; позже я прочел полдюжины дру­гих, не хуже, а может, и лучше, но баллада Рем­бо так и осталась для меня в этой версии: козы­ри юношеского чтения, врезающегося навсегда.)

Конечно, в "Капитанах" — ни философичнос­ти, ни размаха "Пьяного корабля", но помеща­лись они все-таки в этот ряд. Не в геологическую же, таежно-дорожную бардовскую романтику — в сущности, единственную тогда, в 70-е, кроме предписанной комсомольско-революционной. Гумилев делался противовесом и вызовом гитар­ному запаху тайги и солнышку лесному. Госпо­ди, все же очень серьезно: "Помпей у пиратов", полундра!

Абиссиния, Мадагаскар, Египет, Китай, Лаос, Византия, Исландия викингов, Флоренция Кват­роченто, Древний Рим... Чем дальше вдаль и вглубь — тем эффектнее. Неслыханные имена, неведомые земли. "Агра" рифмуется с "онагром" — это кто такие? В прозе Гумилев другой. "Афри­канская охота" — деловита, суховата, точна. А та же Африка в стихах — чужая абстракция, прихот­ливая и непонятная, как пятна на леопардовой шкуре: "Абиссинец поет, и рыдает багана, / Вос­крешая минувшее, полное чар; / Было время, ко­гда перед озером Тана / Королевской столицей взносился Гондар". Сгущение экзотики — беше­ное, почти пародийное.

Пародии и возникали. Только любителям из­вестна африканская поэма Гумилева "Мик", написанная размером "Мцыри" ("Ты слушать исповедь мою / Сюда пришел, благодарю") и невольно юмористически перепевающая Лер­монтова: "Угрюмо слушал павиан / О мальчике из дальних стран, / Что хочет, свой покинув дом, / Стать обезьяньим королем". Но все знают "Кро­кодила" Чуковского, который уже впрямую на­смешничал над Гумилевым: "И встал печальный Крокодил / И медленно заговорил: / "Узнайте, милые друзья, / Потрясена душа моя. / Я столько горя видел там, / Что даже ты, Гиппопотам, / И то завыл бы, как щенок, / Когда б его увидеть мог".


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 91; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!