ПИСЬМЕННОЕ НАРОДНОЕ ТВОРЧЕСТВО 7 страница



И ферзь - соловей. Я тянусь к соловью.

Ночь побеждает, фигуры сторонятся,

Я белое утро в лицо узнаю.

   

1916,1928

Только взявшись сочинять эту книжку, понял, что неосознанный глубинный импульс к написанию одной из книг предыдущих — "Гений места" — был, возможно, дан еще тогда, много лет назад, "Марбургом". Как наглядно и убеди­тельно вписывает Пастернак тончайшие чувства в марбургскую ведуту! Они не детали декорации, а драматические исполнители — все эти остро­конечные черепичные крыши, булыжные мосто­вые, дома здешних "гениев места": Лютера, Гриммов. Не просто одушевление города, но и его соучастие в твоих интимных делах, его пере­живания вместе с тобой — совпадающие даже по внешним признакам. "По приезде я не узнал Марбурга. Гора выросла и втянулась, город ис­худал и почернел", — через двенадцать лет после стихов Пастернак в прозе рассказывает о том, как Марбург перенес его любовный крах: он отсут­ствовал всего сутки, уезжал в Берлин, но город успел отреагировать.

Когда лет в восемнадцать я прочел стихотво­рение впервые, больше всего поразило совпаде­ние: был уверен, что один на свете так влюбляюсь — так, что заветный образ неудержимо про­ступает повсюду, все превращая в своих двойни­ков: прохожих, дома, деревья, облака, цветы. А тут найдено точное слово, до которого не до­думался сам: подобья.

Восхитило дерзкое внедрение, пусть и в не­короткую строку четырехстопного амфибрахия, небывало длинного, из двадцати букв, слова: "кровоостанавливающей". Я так навсегда и за­помнил это свойство арники, ничуть не интере­суясь самим предметом: наверное, растение. А когда через тридцать пять лет после того, как прочел "Марбург", мне арнику прописали, обра­довался ей, как давней подруге. Все правильно, каждому времени свое: то подобья, то снадобья.

"Марбург" написан под впечатлением отказа Иды Высоцкой, которая приехала сюда летом 1912 года повидаться с Пастернаком, учившимся в здешнем университете. Накануне объяснения он выглядел так, что кельнер за ужином сказал с ан­глийским, пожалуй, а не с немецким юмором: "Покушайте напоследок, ведь завтра вам на висе­лицу, не правда ли?" Через четыре года Пастер­нак писал отцу об Иде: "Как проворонил эту ми­нуту (как известно, она в жизни уже больше не повторяется) глупый и незрелый инстинкт той, которая могла стать обладательницей не только личного счастья, но и счастья всей живой приро­ды..." — самодовольно и смутно. Стихотворение тоже написано через четыре года, в 1916-м — про­никновенно и покаянно. Да еще основательно переделано в 28-м, когда и возникло это безоши­бочное, так поразившее меня слово — "подобья". Как организует эмоцию временное отстранение, какова имитация сию минуту пережитого чув­ства! Насколько поэтический самозавод плодо­творнее непосредственного переживания.

Вскоре после Марбурга Ида Высоцкая, из из­вестной семьи чаеторговцев, вышла замуж за банкира. В последний раз Пастернак встретился с ней в 1935 году в Париже: он — делегат антифа­шистского конгресса, она — давняя эмигрантка, уже француженка. Судя по всему, и говорить было особенно не о чем, тем более писать.

А тогда, в 12-м, кельнер оказался прав, и ви­селица обернулась "Марбургом".

В результате "гением места" города стал Пас­тернак. Улицу Гиссельбергштрассе, где он сни­мал комнату, назвали его именем. Правда, ма­ло кто видит эту улицу: дом вдовы Орт стоял на окраине, за Ланом, узким здесь притоком Рей­на, далеко добираться до университета. Окраи­на это и сегодня: при Пастернаке в Марбурге было тридцать тысяч жителей, сейчас — семьде­сят пять, сопоставимо. Тогда Пастернак обна­ружил, что город почти не изменился со времен учившегося здесь Ломоносова, таков же Мар­бург и теперь.

Если б не достижение прогресса — автонави­гация, плутали бы мы с приятелями в поисках нужной улицы. А так мы во Франкфурте набра­ли на табло, встроенном в переднюю панель ма­шины, "Marburg Pasternakstrasse", получили в ответ обещание, что, если не будет пробок, рас­четное время прибытия 10:03, последовали всем дальнейшим указаниям и в 10:03 въехали на ко­роткую наклонную улочку, уставленную похожи­ми друг на друга двух-трехэтажными домами. В пустоте воскресного утра обнаружился один ту­земец с лопатой, который не знал ничего о Пас­тернаке и объяснил, что все дома тут построены после войны, кроме того с краю. Возле него мы постояли, сфотографировали и уехали утешать­ся в центр, неизменный при Пастернаке, Ломо­носове, Гриммах, Лютере и даже Елизавете Вен­герской, во имя которой здесь построен первый в Германии готический собор. В него заходил Пастернак, как и в маленькую прелестную Кугелькирхе, и в Мариинскую церковь на утесе, с которого открывается вид на сотни острых чере­пичных — "когтистых" — крыш. На месте и замок ландграфов Гессенских, и ратуша, и те же дома на Обермаркте, и улица Босоногих, по которой шли к мощам св. Елизаветы пилигримы.

В центре все как описано: "Надо мной высил­ся головокружительный откос, на котором тре­мя ярусами стояли каменные макеты универси­тета, ратуши и восьмисотлетнего замка". Но так обстоятельно у Пастернака в прозе, а в стихах — беглость, эскизность, штрих-пунктир.

Колоссальная насыщенность мыслей и чувств на словесную единицу. Отчего современники в один голос говорят о завораживающем влиянии Пастернака: он резко увеличил скорость русско­го стиха.

Иное дыхание поэзии.

О нем Мандельштам сказал: 'Такие стихи дол­жны быть целебны от туберкулеза". Цветаева: "Пастернак не говорит, ему некогда договари­вать, он весь разрывается, — точно грудь не вме­щает: а-ах!" Никакого снисхождения к читателю: "Сестра моя — жизнь и сегодня в разливе / Рас­шиблась весенним дождем обо всех, / Но люди в брелоках высоко брюзгливы / И вежливо жалят, как змеи в овсе". Ребусы с благодарной радостью разгадки. Это же он сформулировал: "Чем слу­чайней, тем вернее слагаются стихи навзрыд". Он, гений, сказал и сказал, а какая авторитетная отмазка для графоманов.

Но в "Марбурге" ребуса нет и при всей импрессионистичности — ясность. Именно благода­ря городу, можно догадываться. Это он, город, сопереживая, соучаствуя, организует стих, раз­мещает эмоцию. Антонио Гауди сказал, что ар­хитектура — искусство распределения света. Тем и занимается вместе с Марбургом Пастернак.

Чувство солидарности, слитности — не толь­ко с конкретным городом, а с городом вообще, городом как местом душевного потрясения. В "Разрыве" (теперь это разрыв с Еленой Виноград) Пастернак говорит о том же и так же: "Пощадят ли площади меня? / Ах, когда б вы знали, как тоскуется, / Когда вас раз сто в теченье дня / На ходу на сходствах ловит улица!" Конечно, "подо­бья" точнее и красивее, чем "сходства", но эмо­ция и мысль — те же самые.

"Художников этого типа окружала новая го­родская действительность, иная, чем Пушкина, Мериме и Стендаля... Улицы только что замо­стили асфальтом и осветили газом. На них насе­дали фабрики, которые росли как грибы... На эту по-новому освещенную улицу тени ложились не так, как при Бальзаке, по ней ходили по-ново­му. .. Однако главной новинкой улицы были не фонари и телеграфные провода, а вихрь эгоистической стихии... Его дыхание совсем особен­но сложило угол зрения новых художников". Пас­тернак пишет эссе о Верлене, но все это — о себе.

Освоение города литературой требовало ис­торического усилия. Библейский строитель го­родов, основоположник городской цивилиза­ции — Каин, первый убийца (Быт. 4:17). Первое на Земле убийство произошло из-за того, что Бог предпочел дары Авеля, то есть высказался в пользу пастушеского, природного образа жизни. (Кста­ти, отсюда: вегетарианство от лукавого. Ведь это Каин предлагал овощи и злаки, а Авель — мясо и молоко.) Бог явно против городов, потому и не дает людям строить мегаполис — Вавилонскую башню. Здесь, пожалуй, и обнаруживаются ис­токи Руссо и его последователей, вплоть до се­годняшних "зеленых".

Русская литература со времен разночинцев перестала быть усадебной, но окончательно го­родской только становилась. Тогда же, когда Пастернак писал "Марбург", Хлебников объяс­нял, что "город — точка узла лучей общей силы", и словно давал теоретическую основу пастернаковскому стихотворению: "Слитные улицы так же трудно смотрятся, как трудно читаются сло­ва без промежутков и выговариваются слова без ударений. Нужна разорванная улица с ударени­ем в высоте зданий, этим колебанием в дыхании камня".

Таков Марбург — как всякий естественный город в рельефе, а не придуманный на плоско­сти, вроде Петербурга, который приказано было строить "единой фасадою": то есть здание суще­ствует само по себе, а фасад — вместе с улицей. (Не отсюда ли этот и сегодня пугающий в рос­сийских городах перепад, когда во двор, да и в подъезд и на лестницу шикарного на вид дома страшно войти?) Городская умышленность улавливается взглядом сразу. Петербург просто са­мый известный образец, а так-то их много на пространстве от Карпат до Камчатки, разных эпох: Пермь, Новосибирск, Комсомольск-на-Аму­ре, Минск, Астана.

Градостроение как ваяние. Из города можно лепить то, что нужно государству, или обществу, или тому и другому. Так во второй половине XIX века за семнадцать лет перестроил Париж в имперском духе городской префект барон Ос­ман. Так изменил облик и атмосферу Барселоны Антонио Гауди. И уж конечно, бездумно и без­наказанно перекраивались города тоталитарных стран.

В 30-е годы XX века резко сменился градост­роительный стиль советской России: от недолго­го буйного увлечения революционным конструк­тивизмом — к неоклассицизму, к тому, что потом называли "сталинским классицизмом", "сталинским ампиром" и просто "сталинским стилем". Дома с колоннами, башенками и лепниной стро­или солидно, так что жить в них престижно по сей день. Самые заметные — московские высотки, все восемь штук. Москва столично строилась только с тех пор (отчасти — с конца XIX века), оттого она естественнее Петербурга, столично­го изначально.

Шестидесятые принесли новый перелом: ам­пир провозгласили не просто крамолой, но и преступлением, приравняв едва ли не к лагерям. Тогда и покрыли территорию страны коробча­тые города — неотличимые друг от друга бетон­ные ящики в пять или девять этажей. Какие уж там "замкоулицы", "дворцеулы" и "улочертоги", о которых мечтал Хлебников.

При всех нелепых выкрутасах постсоветско­го российского градостроительства нынешний произвол властей выгодно отличается от прежне­го тем, что не централизован, а ограничен адми­нистративными границами области или города. Капризы московского мэра и фантазии его лю­бимого скульптора — участь столицы России. Нижний Новгород тоже преображен в 80—90-е и тоже раздражает местное образованное сосло­вие, но преображен по-другому. Единого ГОСТа для всей огромной страны, к счастью, нет.

В Европе и Америке после Второй мировой вой­ны происходил сходный с более поздним советским процесс, только без советских крайностей. У всех главных диктаторов отмечены одинаково буржу­азные вкусы. И если Хрущев и шестидесятники боролись со сталинизмом, то на Западе неоклас­сицизм связывался в сознании с итальянским фашизмом и германским нацизмом. Коробчатая архитектура изрядно исказила облик городов. Многоэтажные функциональные параллелепи­педы здесь стали жильем для малоимущих. Люди среднего класса и выше потянулись в пригоро­ды. Богатые — еще дальше. При этом — сохраняя в городе свой главный жизненный интерес.

Бодрийяр в эссе с характерным названием "Город и ненависть" пишет, что нынешние гра­достроительные монстры "не подчиняются рит­му города, его взаимосвязям, а накладываются на него как нечто пришедшее со стороны, нечто alien. Даже городские ансамбли, наделяемые символической значимостью (Бобур, Форум, Ля-Дефанс, Ля-Вильет), представляют собой всего лишь псевдоцентры, вокруг которых образуется ложное движение".

Француз Бодрийяр оперирует парижскими явлениями, действительно впечатляющими. Ког­да я впервые попал на Дефанс, мне пришел в го­лову сюжет для рассказа, который и сочинил бы, если б писал беллетристику. О человеке, безна­дежно мечтавшем попасть в неясно брезжущую мечту — Париж — и благодаря удаче попадающем туда всего на день. Его мчат на метро из аэро­порта в район Дефанс, он проводит там все отпу­щенное время, возвращается счастливый в свою далекую страну и до конца жизни не может по­нять, о каком это Нотр-Даме и Сен-Жермене го­ворят и пишут, какая Сена и какие Бульвары.

По масштабам, фантазии и концентрации современной архитектуры Дефанс превосходит, пожалуй, и манхэттенский Даунтаун, и токийс­кую Гиндзу, и новые берлинские небоскребы на месте Стены (диковинно предвосхищенные в декорациях фильма Фрица Ланга "Метрополис" 1926 года). И вправду — самостоятельный отдель­ный город, alien, создание пришельцев. Но мож­но — и нужно! — взглянуть по-другому: это всего лишь выплеск способностей и возможностей, поигрывание архитектурно-финансовыми мус­кулами. По сути же такие дефансы — повтор на новом витке средневекового принципа автоном­ного квартала, что осталось в наши дни в виде рудиментарных quartiere в Италии или вполне жизнеспособных махалля в Средней Азии.

То есть — все-таки не создание искусственных спутников, а дробление основы. Торгово-развлекательные центры — доведенная до масштабных пределов идея швейцарского шале или избы рус­ского Севера: все под одной крышей. Расхожая банальность о том, что новое — хорошо забытое старое, потому и такая расхожая, что верная. Современный горожанин, не сумевший или не захотевший перебраться в пригород, ведет жизнь древнего афинянина. В небольшой — а другая не по средствам — квартире он спит и смотрит теле­визор, тогда как жизнь проходит на людях, сре­ди общества — на агоре, функции которой берет на себя многоцелевой комплекс с магазинами, киношным мультиплексом, детскими забавами, ресторанами, кафе, бассейном, спортзалом и пр.

С пастернаковских времен утвердившийся тогда принцип города не изменился: только все многократно разнообразилось, увеличилось в размерах, сильно ускорилось. "Главной новин­кой улицы" остается "вихрь эгоистической сти­хии".

По неуклюжей хлебниковской формуле, даже при колоссальных достижениях коммуникаций, все еще "город — точка узла лучей общей силы". В прежние века душевные переживания нераз­рывно связывались с природным миром, проеци­ровались на леса и моря. Мы же — и Верлен, и Хлебников, и Пастернак, и дальше — знаем, что заветный облик проступает сквозь дома и улицы, удивляемся, что не замечали этого прежде, встре­чаем подобья на соседних перекрестках, делим смуту и восторг с городом: "В тот день всю тебя, от гребенок до ног, / Как трагик в провинции дра­му Шекспирову, / Носил я с собою и знал назу­бок, / Шатался по городу и репетировал".

  

 

НЕСТРАШНЫЕ СТИХИ

  

Велимир Хлебников  1885-1922

  

  

    Сегодня строгою боярыней Бориса Годунова

Явились вы, как лебедь в озере.

Я не ожидал от вас иного

И не сумел прочесть письмо зари.

А помните? Туземною богиней

Смотрели вы умно и горячо,

И косы падали вечерней голубиней

На ваше смуглое плечо.

Ведь это вы скрывались в ниве

Играть русалкою на гуслях кос.

Ведь это вы, чтоб сделаться красивей,

Блестели медом — радость ос.

Их бусы золотые

Одели ожерельем

Лицо, глаза и волос.

Укусов запятые

Учили препинанью голос,

Не зная ссор с весельем.

Здесь Божия мать, ступая по колосьям,

Шагала по нивам ночным.

Здесь думою медленной рос я

И становился иным.

Здесь не было "да",

Но не будет и "но".

Что было — забыли, что будет — не знаем.

Здесь Божия матерь мыла рядно,

И голубь садится на темя за чаем.

   

1916,1922

поэзией Хлебникова мне очень по­везло.

Задолго до того, как впервые прочел, много слышал: "Сложность, заумь, поэт для поэтов". Но вначале попа­лась проза. Раньше всего — "Ряв о железных до­рогах", страничка такого же свойства, как те, которые в изобилии приносили и присылали в редакцию газеты "Советская молодежь". Через годы в Нью-Йорке, в газете "Новое русское слово", редакционная почта мало отличалась от рижской. В "Молодежке" я отбился от множества ученых и изобретателей, одних только вечных двигателей было три. В Штатах выдержал полугодовую осаду открывателя непотопляемости. Везде требовали связать с Центром (с прописной): в одном случае с Политбюро, в другом — с Белым домом. "Ряв" Хлебникова — о том, что железные дороги разум­ны только тогда, когда идут вдоль моря или реки. В доказательство приводятся Италия и Америка. "Североамериканский железнодорожный "крюк" заключается в том, что чугунный путь переплета­ется с руслами Великих рек этой страны и вьется рядом с ними, причем близость обоих путей так

велика, что величавый чугунный дед всегда мо­жет подать руку водяному, и поезд и пароход на больших протяжениях не теряют друг друга из вида". На карту Хлебников когда-нибудь смотрел?

Как писал о нем Мандельштам, "какой-то иди­отический Эйнштейн, не умеющий различить, что ближе—железнодорожный мост или "Слово о пол­ку Игореве". Почти так же высказался Ходасевич: "Хлебникова... кто-то прозвал гениальным крети­ном, ибо черты гениальности в нем действитель­но были, хотя кретинических было больше". Из хлебниковских математических формул всемир­ной истории, с судьбоносным значением ин­тервалов в 413, 951 и 1383 года, выходило, что к н октября 1962 года советская власть должна рас­пространиться на весь мир. Я огляделся—не получа­лось. Следующая, запасная, дата — 2007-й. Вряд ли.

Понятно, что после "Рява" и пророчеств под­ступаться к стихам Хлебникова стало еще страш­нее. Но повезло: первым из его стихотворений прочел это, "Строгую боярыню", внятную, легкую, звонкую, живописную, с особой, сразу запомина­ющейся проникновенной простотой последних пяти строк — и навсегда перестал бояться стихов.

  

 

ФАНТОМНАЯ БОЛЬ

  

Максимилиан Волошин  1877-1932

 Мир

  

    С Россией кончено... На последах

Ее мы прогалдели, проболтали,

Пролузгали, пропили, проплевали,

Замызгали на грязных площадях,

Распродали на улицах: не надо ль

Кому земли, республик да свобод,

Гражданских прав? И родину народ

Сам выволок на гноище, как падаль.

О Господи, разверзни, расточи,

Пошли на нас огнь, язвы и бичи,

Германцев с запада, монгол с востока,

Отдай нас в рабство вновь и навсегда,

Чтоб искупить смиренно и глубоко

Иудин грех до Страшного суда!

   

23 ноября 1917, Коктебель

Редкостная поэтическая публицистика. То есть ее полно, конечно, и у демо­кратов-разночинцев XIX века, и види­мо-невидимо после той даты, кото­рая проставлена под стихотворением "Мир". Но у Волошина достоинства поэзии перед задачами публицистики не отступают (как отсту­пает перед ними качество прозы у Бунина в "Ока­янных днях").

Позже нечто подобное по напору, свирепости, прямой художественной доходчивости писал Геор­гий Иванов: "Россия тридцать лет живет в тюрь­ме, / На Соловках или на Колыме. / И лишь на Колыме и Соловках / Россия та, что будет жить в веках. / Все остальное — планетарный ад, / Прокля­тый Кремль, злосчастный Сталинград — / Заслужи­вает только одного: / Огня, испепелящего его".


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 99; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!