ГРАФ ПУАТУ И ГЕРЦОГ АКВИТАНИИ 24 страница



Алиенора нимало не обманывалась насчет дарований своего младшего сына и его способности сохранить то прекрасное королевство, становлению и возвышению которого она так способствовала. Обладая даром предвидеть события, что всегда отличало эту «жену несравненную», она взялась ему помогать всем, чем могла. Это означало присягу королю Филиппу Августу, совсем недавно разбитому Ричардом, а еще поразительное кружение по городам Запада, то есть по Пуату и Аквитании, в которых в обмен за жалованные грамоты о послаблениях и привилегиях она выторговывала обещание военной помощи, которая вскоре очень понадобится Иоанну. Как раз во время этого объезда городов она прибыла в Ньор и обнаружила здесь свою дочь Иоанну в состоянии усталости, опустошенности и горестной подавленности. Иоанна была на шестом месяце беременности, когда ей пришлось, почти в одиночку, бежать из Лopare, где ее супруг не смог усмирить бунт неуемных мелких баронов. Она рассчитывала попросить помощи у брата и тут узнала о его смерти. Вместе с дочерью Алиенора возвращается в Руан, где, ввергнув всех в изумление, Иоанна заявляет о намерении принять постриг в Фонтевро, любимой Плантагенетами обители, где ее мать устроила свою родовую усыпальницу[58]. Епископ Кентерберийский Губерт Готье попытался было сорвать эту задумку, но Иоанна уже доказала, сколь стойким может быть ее упрямство; она сумела переубедить настоятельницу Фонтевро и заставила ее обойти канонические установления. Иоанна приняла постриг и произнесла обеты, а затем умерла. И только скончавшись, смогла она разрешиться от бремени, но родившееся дитя, которое было в ее чреве, тоже умерло, едва ли не сразу же после свершенного над ним обряда крещения. Иоанне было тридцать четыре года. Ее гробницу в Фонтевро обнаружить не удалось, зато в 1986 году нашли усыпальницу ее старшего сына, Раймона VII Тулузского; умирая, он пожелал, чтобы его погребли подле его матери, которой он не знал, — столь велико было почитание к весьма уважаемому аббатству, внушенное Алиенорой и унаследованное ее потомками. Монастырь этот, можно сказать, стал для королей Англии тем же, чем было аббатство Сен-Дени для монархов Франции.

За год до этого, почти в те же дни, 11 марта 1198 года умерла «графиня-сестра», та самая Мария Шампанская, к которой король Ричард обращался в поэме, сочиненной в немецких узилищах. Вокруг королевы Алиеноры явно возникала пустота.

Между тем зимой все того же рокового 1199 года королева, которой шел уже восьмидесятый год, пустилась в дорогу и пересекла Пиренеи. Одна мысль владела ею — она желала, чтобы Францией правил кто-то из ее потомства. По ходу переговоров в Гуле возник замысел бракосочетания тогдашнего наследника французского престола, будущего Людовика VIII, с одной из внучек Алиеноры. Королева пыталась если не увидеть воочию, то хотя бы прикоснуться к тому, что послужило бы продолжению рода Плантагенетов, — каково будет это продолжение, она, конечно, помыслить не могла, но она принимала его заведомо таким, каким оно будет, и, надо думать, одобрила бы то, что выросло из этого ее предприятия.

Так и вышло: погостив на рубеже веков при дворе своей дочери Алиеноры Кастильской, она победоносно вернулась к Пасхе 1200 года вместе с будущей королевой Бланкой, которую во Франции будут звать королевой Бланш и которая станет королевой именно благодаря решительному выбору бабушки. Из трех своих внучек — Беренжеры, которая уже была обручена, Урраки и Бланки — Алиенора пожелала взять с собой как раз Бланку и тем самым воистину преподнесла драгоценнейший дар французскому престолу. Уррака не оставила по себе сколько-нибудь заметной памяти для истории, а вот ее младшая сестра стала великой королевой XIII столетия и матерью короля Людовика IX, ставшего святым…

Представляется величественная картина: Алиенора под сводами аббатства Фонтевро на пышной церемонии погребения своего возлюбленного сына. Она должна была сразу же понять, что вместе с кончиной короля сошло на нет и королевство, непомерно огромное, даже для него, пусть и осененное от гор Шотландии до Пиренейских гор его славой. И как знать, не в эти ли мгновения задумалась она о воцарении родной своей внучки во Франции, коль уж не сбылась ее честолюбивая мечта о браке Генриха Младшего и Маргариты Французской, вследствие чего ее сын увенчался бы теми двумя коронами, которые побывали, пусть по очереди, на ее голове?

Удивительно, но никому не известно, где была во время этих похорон та, которая так и не дождалась собственной коронации: королева Беренжера. Личность не слишком яркая, она, со всей очевидностью, не очень-то держалась за страшившего ее супруга, которому была отдана. Зато ее имя осталось навеки связано с монастырем Милости Божией, который она основала на земле Эпо и населила цистерцианскими монахами много позже смерти Ричарда — примерно в 1229 году. Там и была погребена Беренжера, останки которой затем перенесли в собор Ле-Мана. Теперь в этом соборе можно видеть ее надгробие — в виде лежащего человека. Права на почетное нахождение в Фонтевро ее останки, стало быть, не заслужили. Выглядит памятник вполне заурядно, несмотря на красоту архитектурного ансамбля в целом, но он подлинный, хотя и отреставрированный.

Воспоминание о Беренжере возвращает нас ко второму публичному покаянию Ричарда, состоявшемуся в Пасхальный вторник 1196 года. Вновь он сокрушался о каких-то своих содомитских грехах; он всенародно объявил о своем раскаянии и опять воспроизвел тот же торжественный жест, который уже видели пятью годами прежде в Мессине. Именно тогда король призвал к себе королеву Беренжеру, которая, похоже, не занимала сколько-нибудь заметного места в его жизни.

Довольно ли этого, чтобы зачислить Ричарда в гомосексуалисты? С тем же основанием можно было бы назвать его жестоким, коль уж он дважды или трижды выказывал немилосердие. Его выходки, конечно, смущают, но не вернее ли относить их на счет чрезмерной, даже по сравнению с обычной для него, горячности? Как-никак у него был внебрачный сын Филипп, да и слава охотника до юбок, так что однополая любовь если и бывала ему знакома, то, скорее всего, просто потому, что он оказывался в соответствующем обществе и поддавался всеобщей разнузданности. Как замечал хронист Амбруаз, не отрицавший некоторых изъянов у обожаемого им героя: «Он неистовствовал так безумно…»

Как бы то ни было, Ричард вполне соответствовал своему времени. Каковы бы ни были его выходки или причуды, он ими ничуть не гордился. Скорее наоборот: сожалея о несдержанности, он не побоялся дважды принародно покаяться в своих прегрешениях, что для нашего времени и нашего душевного склада представляется чем-то странным и едва ли вообразимым. Сама мысль о главе государства, публично признающемся в греховности своего будничного поведения и просящего прощения у Бога в присутствии своего народа, совершенно немыслима в нашу эпоху, которая, может быть, и привычна к самооплевыванию, но лишь перед партией или перед диктатором, помыкающим обществом и государством. Во времена Ричарда, напротив, все это было в порядке вещей. Ричард, несомненно, знал, что Библия весьма решительно осуждает содомию, как тогда называли этот порок. Картина гибели в муках и огне погрязшего в грехе Содома осталась жестоким символом бесплодности, естественного следствия гомосексуальности.

Но столь ли бесплодным оказалось царствование Ричарда? Да, он не оставил после себя наследника, но после него остался образ. В том же ключе Гийом ле Марешаль воплощал дух того рыцарства, той безупречной верности, которые сохранились и пережили и Ричарда, и Марешаля и в конечном счете обеспечили передачу короны юному Генриху III, сыну Иоанна Безземельного. Сам же Ричард остается для нас примером героя своего времени. Это касается и его крайностей. Он хорошо вписывается в свое время, в эпоху живой веры, когда человек, сознававший себя грешником, и помыслить не мог об оправдании своих ошибок и заблуждений ссылками на какую-то «вольность» или «свободу» — да мало кто и подозревал о существовании чего-то подобного. В последние годы жизни, свидетельствуют хронисты, он каждый день бывал в церкви и умножал благодеяния; вершиной его благотворительной деятельности стало основание аббатства Сен-Мари-дю-Пен, настоятель которого, Милон, был рядом с Ричардом в его смертный час и участвовал в погребальном богослужении. Его предсмертные признания засвидетельствовали его глубокую веру: он, не причащавшийся столько лет, так и не дерзнул приступить к Святым Дарам, считая себя недостойным, потому что не мог избавиться от злопамятства и простить Филиппа Августа. Это свидетельствовало и о глубине его раскаяния в совершенных грехах, ибо он уповал получить прощение не ранее наступления конца света.

Времена, в которые он жил, отличала еще и пылкая любознательность: Ричард — вполне достойный современник святой Хильдегарды, мудрой подвижницы и писательницы-мистика, провозгласившей, что «человек волен всячески исследовать окружающую его вселенную». На море Ричард заинтересовался судовождением, точнее, тем, чем занимаются лоцманы, проводящие корабли по самым запутанным фарватерам; оказавшись неподалеку от вулкана, он совершил восхождение на его вершину, к жерлу кратера; он выслушал монаха, толковавшего Апокалипсис, и ввязался с ним в спор. Да и умер он тоже, можно сказать, из-за своего любопытства, так, впрочем, и оставшегося неудовлетворенным… Вряд ли кто-то решится приписывать ему чрезмерную алчность и утверждать, что лишь ненасытная жажда золота погнала его в дорогу, стоило ему дознаться о сокровищах в Шалю. Тем более что не только в этом случае Ричард Львиное Сердце проявил любознательность того рода, которую можно назвать «археологической»: вспомним меч Эскалибур, найденный в Гластонберри, который Ричард повез за море и вручил Танкреду в качестве необычайного дара. Это доказывает наличие у него интереса к вещам редким и старинным. У него был вкус к прекрасному, как и всесторонняя музыкальная и поэтическая одаренность. Это тоже в духе его времени, отнюдь не скудного на достижения в различных искусствах. Вспомним фрески, покрывающие стены, вроде тех, что украсили монастырь Святого Савина, или просторные помещения Клюнийского аббатства, или стройные своды и светоносные хоры Фонтевро; вспомним роскошные миниатюры Лиможского служебника или те эмалевые панно сверкающих тонов, которыми украшались ларцы с мощами святого Томаса Бекета…

Кроме того, Ричард завораживает нас своей щедростью: он не боялся показать себя, он любил дарить; и это опять в духе эпохи. Имеющиеся в наших архивах акты о дарениях того времени намного многочисленнее всех прочих контрактов, соглашений, договоров и иных современных им документов.

Суждения современников Ричарда раскрывают необычайные и привлекательные стороны его личности. Так, Жиро де Барри, стараясь быть беспристрастным, отмечает, что «среди разнообразных качеств, которыми он привлекал к себе, в трех он был особенно блистательным и несравненным: это из ряда вон выходящие ревностность и пылкость, щедрость, выглядящая непомерной расточительностью, что всегда похвально у князя, и, венец всех прочих доблестей, прочное постоянство как души, так и слова». Верность данному слову, столь свойственная Ричарду, представляла собой в феодальную эпоху существо жизни, как в смысле жизненного призвания, так и житейских занятий сеньора и рыцаря.

Некий Гервасий Тилберийский идет еще дальше; в своих «Царственных досугах», написанных для Оттона Брауншвейгского, он называет Ричарда «королем из королей земных» (это выражение повторяется много позже еще раз, в отношении святого Людовика) и добавляет: «Никто не заходил далее его в пылкости, великолепии, рыцарственности и во всех иных доблестях». Он высоко ценил его как «неудержимого заступника святой отчины Христовой» в Святой земле и заключал далее: «Мир не снес щедрости его жертв».

Здесь снова подчеркивается его непревзойденная щедрость. Ричард вошел в число тех людей, которых, кажется, принимали все, ибо его порывы были неподдельны, без тени притворства или расчета.

Герой легенды? Пожалуй, нечто большее — скорее это рыцарский роман из тех, где герой готов жизнь свою положить, доверяя величию человеческих судеб и красоте мира сего, полагаясь на Любовь, сущую по ту сторону земной любви.

 

ПО ТУ СТОРОНУ ИСТОРИИ: ЛЕГЕНДА

 

 

Невосполнима эта потеря. Невыносимая боль:

Слезы так душат, нет, никогда не избыть эту скорбь,

Как мне поведать словами иль в песню облечь

То, что хотелось бы мне навеки сберечь:

Ибо доблести вождь и отваги отец —

Ричард, великодушный и смелый, английский король

Мертв. — О Боже! Какая утрата! Какой ущерб!

Как неуместны слова, сколь болезненно ранит речь:

Надобно стойкое сердце, дабы страдать…

 

Умер король. И такой, что за тысячу прошлых лет

Мужа, сравнимого с ним, невозможно найти.

Храбрость, щедрость, учтивость и благородство его,

Думаю, и в грядущих веках не превзойти.

Не говорю о Карле, Артуре. Не вспоминаю побед

Александра над Дарием. Но мненья держусь того,

Что не ниже их Ричард. И знаю, что свет

Не беспристрастен. Но не хочу никого

Я принижать. И героям рукоплескать

Я не против. Но восхищаюсь тем,

Что в сем ущербном веке явился такой человек —

Мудрый, почтительный, стойкий… Он во всем и всем

Мерою и образцом служил, а как говорил?

Что драгоценнее слов превосходных? Великие ли дела?

Подвиги необычайные? Сколько он их совершил!

Умер. И тем последний урок нам преподать пожелал:

Самое лучшее недолговечно. Уходит. В миг. И навек.

И посему стоит меньше страшиться — все равно умирать!

 

Ах! Государь! Как не подумали вы, храбрый король,

Что с турнирами станет? Кто доблесть вознаградит?

Кто накажет низость и отвергнет лесть?

Кто смеет судить о лучших и худших? Кому по плечу эта роль?

Пусть даже некий богатый двор изысканный дар учредит,

Нет такого вождя, служенье которому — честь,

Умер король. И утрату сияния не возместит

Блеск отраженного света. Он не излечит боль.

И остается одно: лишь вспоминать.

 

И траур долго носить и тихо существовать

Жизнью ничтожной и мелкой, и злиться зря,

Зная, что Гроб Господень в руках сарацин,

И что не вам теперь вести поход за моря.

Турок и персов — лютых язычников рать

Вы изгнали из Сирии. В дрожь их бросал

Вашего славного имени звук один.

И хотя Господь в ваши руки Град не отдал,

Все в воле Его. А вам не в чем себя упрекать!

 

Нет отныне надежды — не сыщется государь

Из королей или князей достойный. Кто довершит

Незавершенные вами дела? Но кто бы он ни был, тот,

Кто станет вашим преемником, да не оскорбит

Память о том, что совершали некогда, встарь,

Вы и ваши усопшие братья: Джеффри и Юный Король.

Да имеет отважное сердце и — Бог даст! — превзойдет

В чем-то кого-то из вас троих. И да поспешит

С деяньями великими. И да умножит их счет.

Мы же помолимся Богу, да примет слугу Своего,

И на ревность его да призрит. И слезу утрет.

А прегрешенья прости ему, Боже, и король да войдет

В Царствие Твое, о Господи, ибо Ты Тот,

Истинный Бог и Человек, Который умеет прощать!

 

Эту очень красивую поэму, никакой перевод которой не в силах передать оттенки, присущие оригиналу, написанному на языке Лангедока, создал трубадур Гаусельм Файдит на следующий день по смерти Ричарда, то есть еще до того, как стало известно, кто именно унаследует английский престол, Артур Бретонский или Иоанн Безземельный[59]. Итак, это «плач» — погребальная песнь, изливающая потрясение от только что случившегося. Ее сочинитель, один из знаменитейших трубадуров своего времени, переживает скорбь и горечь утраты, и его боль еще горше потому, что жива память об экспедиции Ричарда; а ведь он был ее участником и, стало быть, боевым товарищем Ричарда. Целая строфа, кстати, посвящена воспеванию подвигов короля во время той «сирийской» эпопеи. Гаусельм Файдит принадлежал к вернувшимся в Святую землю: он присоединился к баронам, организовавшим крестовый поход в первые годы XIII века, и, похоже, на этот раз там, за морем, нашел свою смерть. Как бы то ни было, его поэма хорошо выражает оцепенение, вызванное неожиданным событием: Ричард ушел в расцвете сил, как раз тогда, когда, казалось бы, окончательно взял верх над своим заклятым врагом Филиппом Августом; и унес его какой-то нелепый случай, и это после всяческих опасностей, в изобилии подстерегавших его в мусульманском мире, от которых Ричард уходил с бесшабашной удалью.

Плач скорби и боли и негодование перед «несправедливой» смертью, подстерегавшей героя на самой заурядной дорожке, чтобы накинуться на него и, с не ведающей меры беспощадностью, убрать с этой самой дороги… Так, писал Роджер Ховденский, муравей торжествует над львом.

Посмертная же слава короля Ричарда как бы стремилась возместить разочарование, вызванное этой смертью. Не ограничиваясь тем, что можно было извлечь из бывшего в его власти, она приписывала ему все, на что, как полагали, он мог быть способен. Так возникал образ не просто необыкновенного человека — нет, в образе этом появлялись внечеловеческие или, точнее, сверхчеловеческие в своей чрезмерности черты — своего рода реванш за «незавершенность» его земной жизни. По крайней мере, сохранилось поэтическое и легендарное эхо, отзвуки которого продолжали раздаваться на протяжении долгих столетий.

Ибо слава Ричарда Львиное Сердце далеко превзошла все, на что он притязал и на достижение чего мог надеяться. Он остался самым любимым в народе королем Англии, хотя не царствовал и десяти лет, да и те провел почти полностью на европейском материке и на Ближнем Востоке. В Англии он, конечно, родился, но если сложить воедино все время его пребывания на острове да еще учесть лишь только деятельные периоды, в совокупности не наберется и года: около четырех месяцев в 1189 году — от августа до сентября и два месяца по освобождении «из когтей императора» — с 13 марта по 12 мая 1189 года, всего шесть месяцев прожил он на том острове, который увенчал его королевской короной. Вряд ли он даже знал язык, по крайней мере он наверняка не говорил на том простонародном наречии, которое лишь более чем через двести лет парламент провозгласит официальным языком страны; до тех же пор бароны и «богачи» («богатыми людьми» именовали тогда дворян, представителей благородных сословий, вне зависимости от их материального положения и величины состояния) общались между собой по-французски или, точнее, на англо-нормандском наречии.

Парадоксальной посему кажется эта популярность короля; тем более что она не только не сходила на нет, но росла от века к веку и вышла далеко за пределы островного королевства.

В Музее истории Франции, в Национальном архиве в Париже, хранится письмо Ричарда, продиктованное им в январе 1196 года, когда он был между Гайоном и Лe-Водрё, и посвященное вопросу о гарантиях перемирия, заключенного с королем Франции. Но чем оно для нас любопытно, так это скрепляющей его великолепной печатью зеленого воска, наложенного на шелковые шнурки, причем на печати видны два «проходящих льва», которые стали эмблемой Англии; во Франции их называли леопардами. Ричард таким образом завещал своей стране прозвище, которое так хорошо его характеризовало: он был «Львиным Сердцем», героем «великолепным и щедрым». Жиро де Барри назвал Ричарда «Львиным Сердцем», когда тому не исполнилось и двадцати лет, — но уже налицо было множество доказательств его храбрости. Трубадур Бертран де Борн тоже сравнивал его со львом не только ввиду его подвигов, но и потому, что, как гласит легенда, этот зверь защищает немощных и выказывает себя безжалостным с гордыми. А для хрониста Филиппа Августа, Гийома Бретонца, он и вовсе — Ричард Лев!


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 98; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!