Крайний авторитаризм подавляет хаос



 

Крайний авторитаризм распространялся, как лесной пожар, охватывая все общество. Это само по себе свидетельствовало о всеобщей готовности его принять, об отсутствии в толще общества представлений о возможности остановить это смертоносное движение исторической инерции.  Победа машинной версии утилитаризма привела к всеобщему распространению крепостничества. Оно охватило не только правящую элиту и крестьян, но и все общество. Крепостничество в городах распространялось в виде повсеместного введения принудительного труда  в более широких масштабах и более последовательно, чем это имело место в условиях господства умеренного авторитаризма.

VIII съезд профсоюзов в 1928 и XVI съезд партии в 1930 году ознаменовали новый этап превращения трудящегося в компонент, придаток производства. Он отдавался во власть начальства. Основная задача профсоюзов определена была как «организация, дальнейшее развертывание и закрепление социалистического соревнования и ударничества». С 1928 года существует плановое распределение молодых специалистов, которые обязывались в течение трех лет работать в соответствии с указаниями плановых органов. В 1930 году народный комиссариат труда получил право «перевода квалифицированных рабочих и специалистов в другие отрасли народного хозяйства или в другие местности». В 1930 году была введена уголовная ответственность за так называемое «злостное нарушение трудовой дисциплины». Администрации было дано неограниченное право перевода работников на другую работу. В 1932 году был издан указ, в соответствии с которым за день неявки на работу без уважительных причин трудящийся увольнялся, лишался права на продовольственную карточку и ведомственную жилую площадь.

Решающим рубежом политики закрепощения можно считать постановление ЦИК и СНК СССР от 27 декабря 1932 года «Об установлении единой паспортной системы по Союзу ССР и обязательной прописки паспортов».  В нем было сказано, что целью постановления является «лучший учет населения городов, рабочих поселков и новостроек и разгрузки этих населенных мест от лиц, не связанных с производством и работой в учреждениях или школах и не занятых общественно полезным трудом (за исключением инвалидов и пенсионеров), а также в целях очистки этих населенных мест от укрывающихся кулацких, уголовных и иных антиобщественных элементов». Отныне без разрешения начальства, без прописки никто не имел права переменить место работы или жительства. Содержание Положения о паспортах было засекречено, известно лишь в объеме извлечений, приведенных в паспорте. Без паспорта человек был чистым ничто, иллюзией.

Государство, от которого человек получает паспорт, выступает как истинная сущность личности, а получение паспорта  — как признание государством существования личности.  Закрепощение приняло две формы. Одна, более гибкая, распространялась на лиц, обладающих паспортами, и давала некоторую свободу действий в рамках паспортного режима и действующего законодательства. Владелец паспорта мог по существующим правилам обменять квартиру или сменить работу с согласия начальства. Другая форма, охватившая колхозников, заключалась в том, что им паспорта вообще не выдавались. Это ставило человека в положение жестко прикрепленного к земле, к данному хозяйству. Эта масса населения лишена была права перемещения без соответствующей справки, выданной местными органами. Каждый был закрепощен за своим колхозом–общиной. Люди, в особенности заключенные, рассматривались как рабочая сила, как груз на транспорте и т. д. Провозглашенный в свое время интеллигенцией идеал творческого подъема обернулся рабским, подневольным, губительным трудом. Хотя нельзя утверждать, что хозяйственные потребности целиком определяли количество заключенных в стране, все же такая зависимость существовала: «Не число реальных «преступников» (или даже «сомнительных лиц») определило деятельность судов, но — заявки хозяйственных управлений», — писал Солженицын [82]. Идея Ленина об «очистке  земли российской от всяких вредных насекомых» [83] (от людей–насекомых!) приобретала зловещее воплощение.

В постановлении от 28 декабря 1938 года правящая элита вступила в бой с хаосом на производстве. В нем говорилось о людях, которые своей «недобросовестной работой, прогулами, опозданиями на работу, бесцельным хождением по предприятию в рабочее время и другими нарушениями правил внутреннего трудового распорядка и также частыми самовольными переходами с одних предприятий на другие разлагают дисциплину труда, наносят большой ущерб промышленности, транспорту и всему народному хозяйству… Они не работают полностью даже установленных часов рабочего дня, нередко работают всего только четыре или пять часов, растрачивая остальные два–три часа рабочего времени впустую… Когда летунов и лодырей выгоняют, они пытаются сутяжничать и, не работая, добиваются оплаты за якобы вынужденный прогул… Некоторые профсоюзные, хозяйственные, а также судебные органы проявляют недопустимое попустительство к нарушителям трудовой дисциплины и даже потакают им вопреки интересам народа и государства, решая зачастую вопросы о восстановлении на работе, о выплате пособия по временной нетрудоспособности, о выселении заводских квартир и т. д. в пользу летунов или прогульщиков. Большие злоупотребления имеют место также в практике использования отпусков по беременности и родам…»

Правящая элита видела выход в дальнейшем закрепощении, в усилении внешнего давления на людей. Другие методы, связанные со стимулированием внутренней ответственности, исчезли из реальной политики. Вершиной процесса закрепощения был Указ Президиума Верховного Совета СССР от 26 июня 1940 года, который в ответ «на просьбу профсоюзов», без всякой иной мотивировки, удлинял рабочий день на час и вводил семидневную рабочую неделю. Вместе с тем отменялось увольнение как мера борьбы с прогулами, заменяясь уголовной ответственностью. Запрещался самовольный уход и перемена места работы. Руководители, не подавшие на прогульщиков в суд, сами подлежали уголовной ответственности. Одновременно было издано постановление правительства «О повышении норм выработки и снижении расценок». В том же году был издан указ «О порядке обязательного перевода инженеров, техников, мастеров, служащих и квалифицированных рабочих с одних предприятий на другие». Старая практика продажи крепостных «без земли» вновь была восстановлена. Теперь, однако, она распространялась и на образованную часть городского населения. Дальнейший процесс закрепощения связан с ужесточением уголовного законодательства в отношении опоздавших на работу, нарушающих паспортный режим и т. д., что обеспечивало «Архипелаг ГУЛАГ» бесперебойным пополнением. Вторая мировая война усилила процесс дальнейшего закрепощения.

Впервые в истории российской государственности было как будто ликвидировано двоевластие, локальные миры, противостоящие медиатору. Ни Петр I, ни Ленин не могли решить эту задачу. Впервые возникла организация власти, где до самого низа сидели чиновники, чья жизнь, а не только благосостояние зависели от верности системе ценностей центральной власти. Все было подчинено идее авторитарного порядка. Авторитарная версия псевдосинкретизма получила организационное воплощение в относительно короткие сроки. Сумбурная конфликтующая многоголосица ленинских времен сменилась простой стройной системой, где все просматривалось, прослушивалось. Теперь можно было повторить за Петром I: «Не все ль неволею сделано?»

 

Загадка террора

 

Система такого рода требовала повседневного террора. Он возник раньше, но теперь достиг высшего совершенства. Каковы же причины этого неслыханного по масштабам явления?

Победа нового строя означала для его сторонников, что Правда содержит в себе необходимость собственного самоутверждения. Ленин в 1918 году считал, что «если теперь найдутся в России десятки людей, которые борются против Советской власти, то таких чудаков немного, а через несколько недель не будет и совсем» [84]. Очевидно, что Ленин верил в возможность избежать серьезных столкновений и тем более террора. В первое время суды выносили мягкие приговоры и даже отпускали людей, опасных для режима. На первых порах большевикам казалось, что рано или поздно люди поймут, где Правда. Однако эти ожидания оказались тщетны. Реакция на отказ от Правды носила инверсионный характер. Крестьянин прошлого века А. Петров говорил, что помещика, вступившего на крестьянскую землю, следует сначала гнать «добрым словом». И лишь если он не послушает, «сечь ему голову». Никакого промежуточного варианта инверсионное сознание не предусматривало. Нежелание людей прислушаться к «доброму слову» неизбежно расширяло круг тех, которым следовало бы «сечь голову». Иначе говоря, в соответствии с этим принципом Антона Петрова  террор был неизбежен как инверсионный ответ на дискомфортное состояние, появившееся в результате неспособности Правды самоутвердиться. На эту ситуацию манихейское сознание отвечает экстремистским избиением врага. Человек синкретически сливается с Правдой и утверждает ее через себя, себя через нее, избивая кривду. Существование такого сознания является условием террора, направленного на некоторую модификацию образа врага.

Причины великого террора лежат глубоко в истории страны, в специфической реакции расколотой культуры на труднейшие, непосильные для этой культуры задачи. Чтобы понять причину стремления власти к террору, можно было бы указать на исторические прецеденты. Например, массовый террор, своеобразная тактика выжженной земли применялись ассирийскими правителями еще во II тысячелетии до н. э. В IX веке до н. э. ассирийские цари использовали эту тактику при покорении соседних царств и племен [85]. В этой жестокости не было необходимости с военной точки зрения. Ассирийское государство стремилось включить покоренные племена в государственную жизнь, заставить их внутренне согласиться с навязанным государством, с самим принципом государственности, приучить их к государственной дисциплине сословного общества. Для этого применялись методы истребления местного населения, которые, однако, в следующем веке были заменены переселением этносов в другие места, чтобы оторвать их от родных мест и сделать более податливыми. В результате было создано огромное государство, охватившее пространство от Египта до Западного Ирана.

Эта отдаленная историческая аналогия показывает, что государственность может для ослабления догосударственных слоев применять средства массового истребления населения, направленные не столько против конкретных лиц, сколько против всего населения, с целью сломить определенные формы его социальной организации, вытравить определенные элементы догосударственной культуры.

Однако аналогия с Ассирией может дать материал для объяснения действий власти, но не рядовых граждан. В СССР террор был направлен на людей, хотя и далеко не всегда довольных, но в принципе лояльных и не помышлявших об оппозиционной деятельности. Загадочность террора именно в том, что он был направлен на своих. Очевидно, это было возможно лишь в условиях массового шока, массового дискомфортного состояния, раздражения против злых сил, которые, несмотря на то, что их беспрерывно били и громили, якобы умудрялись лишь лучше и глубже замаскировываться и еще эффективнее вредить. Разрушение старых связей превращало отношения людей с окружающим миром в кровоточащую рану, каждое прикосновение к которой могло вызвать опасное возбуждение. Дискомфортное состояние усугублялось официальным прокламированием того, что социализм, идеальное общество уже построены, что воплощена вековая мечта человечества о конце извечного насилия истории над человеком, той истории, в которой до сих пор хозяйничала кривда. Практически эта идея воспринималась как необходимость ликвидировать некоторые недоделки. Ситуация, когда до счастья, до изобилия оставался «один поворот», когда на часах было без пяти минут вечность, увеличивала ярость против затаившихся оборотней, которые, предвидя свою окончательную гибель, усиливали вредительские козни. Разрушение привычных форм жизни в городе и деревне при одновременном росте оптимизма и веры в близкое светлое будущее, во все хорошее в мировом масштабе создавало фантастическое нравственное напряжение, находившее разрядку в ярости против врагов народа, этих модифицированных оборотней.

Превращение родившегося в бунте самоистребления в официальный террор означало, что всякий эмоциональный взрыв масс против каких–то врагов, неважно — каких именно, позволял государству расширить сферу и масштабы террора. Каждый, пусть небольшой, успех постоянно увеличивал террористические возможности государства, силы медиатора. Решение медиационной задачи на основе крайнего авторитаризма требовало ликвидации всякой возможности укрепления организации на основе локальных ценностей, требовало сопротивления превращению любой организации в крепость локализма. Борьба велась не столько против определенных лиц, сколько против склонности каждого лица превратить любую организацию, от колхоза до политбюро, от воинской части до министерства, в особый локальный мир, противостоящий центру.  Это объясняется тем, что люди, пришедшие к власти и концентрировавшиеся на всех уровнях управления, вплоть до политбюро, знали лишь одну форму организации жизни — локальные сообщества, группы «своих» людей, с которыми можно было установить эмоциональную близость. Но именно с этим наступающий авторитаризм не хотел мириться. Собственно, здесь лежала непосредственная причина террора против независимых от медиатора социальных отношений, очагов творчества, равнодушие его исполнителей к личности жертв террора, к их индивидуальной вине. Отсюда — не стремление выявить и покарать виновных, а борьба за выполнение контрольных цифр террора.  Террор должен был постоянно разрушать очаги локализма в каждой точке общества.

Страх перед человеческим общением  — смысл террора.  Это подметил А. Изгоев в 1918 году: «Никогда в обществе социальные связи не были столь слабы, столь подорваны, как во времена официального царства социализма. Человек человеку волк — вот основной девиз этих страшных дней. Сотрудничество и общность были лишь во время преступления» [86]. Солженицын пишет о замысле «огромной мешалкой перемешать все сто восемьдесят миллионов» [87].

Расширение террора на базе стихийного самоистребления означало, что значительная часть населения признавала право на насилие над собой правящей элиты.  Это вытекало из древнего представления о приобщении личности к внешней, подчас капризной силе, требующей человеческих жертв. Признание такого права на насилие над собой содержалось в двойственном отношении к власти. Оно связано со страхом древнего человека отпасть от целого, страхом перед своей неспособностью найти внутренние основания для жизни, которые могли бы заменить те, что порождаются страшной, но необходимой силой внешнего авторитета: идола, государства и т. д. Типична ситуация, когда реакция на арест окружающих за анекдот, за неосторожное выражение была аналогична реакции на нарушение древнего обычая, ритуала, на оскорбление идолов. Виноват сам арестованный, который был неосторожен, поддался настроению и т. д. При этом массовое сознание осуждало ритуальную, а не содержательную сторону поступков,  в данном случае — не содержание анекдотов, а неосторожность.

 

Кто же виноват?

 

Слабость срединной культуры, неспособность людей разобраться в происходящем превращали манихейство в единственную основу для комфортного толкования событий. Это делало насилие над оборотнем, погром все более важными формами отношения личности к окружающему миру. Всякая попытка реализовать это стремление фактически превращалась в самоистребление, так как оборотнем оказывался каждый. Н. Бердяев еще в 1918 году писал: «Я знал, что в русском народе и в русской интеллигенции скрыты начала самоистребления» [88]. Гигантские размеры приняла охота за шпионами, борьба с троцкизмом, о котором рядовой человек часто не имел ни малейшего представления. (Характерный случай, когда один зэк объяснял, что он посажен за то, что был трактористом. В действительности его обвиняли в троцкизме, но он не знал этого слова.) В основе террора лежит массовая вера в мировое зло,  воплощающееся в конкретных лицах, которых можно изобличить и уничтожить; массовая вера во всемогущество зла, которое может овладеть буквально всеми. Отсюда правомерность безличной борьбы с мировым злом, уничтожения практически любого, так как ошибки не будет. Например, следователь верил в «общую  версию виновности. Эту общую  версию надо умело применить к данному  лицу и создать версию конкретную» [89].  Другой работник органов высказывается еще более четко: всеобщая виновность делает правомерным то, что люди отличаются только тем, что одни попались, а другие — нет. Поэтому попавшиеся не должны жаловаться. Проблемы личной вины попросту не существует, а значит, и террор не является преступлением.

Исследование А. Гуревичем аналогичных по своей сути явлений на Западе показывает, что «многие судебные преследования ведьм начинались под давлением населения, которое требовало расправы над виновниками обрушившихся на него бедствий: падеж скота, неурожай, внезапные заморозки, смерть ребенка, болезни приписывались злокозненным действиям тех или иных лиц, и виновных надлежало устранить. Сельское и городское население легко поддается панике, вызываемой слухами об отравлениях, действии сглаза, колдовстве». «…В преследование ведьм были втянуты самые широкие круги общества…» Для крестьян XVI–XVII веков «враг был рассеян повсюду». «Известны многочисленные случаи, когда инициатива в гонениях на ведьм принадлежала жителям деревень, и прихожане обращались к властям с требованиями искоренить ведьм, не останавливаясь перед расходами…» Люди твердо знали, что «беда не может быть объяснена простой случайностью или одними естественными причинами, — здесь непременно должна была проявиться и чья–то злонамеренность, выразившаяся в магических, колдовских действиях, и было нетрудно заподозрить в качестве виновного то или иное лицо, репутация которого была небезупречна или отношения с которым были натянуты». «Крестьяне и горожане оказывали давление на власти, требуя расправы с ведьмами, и ликовали при виде костров, на которых их сжигали», «Нужен был «козел отпущения», некая фигура, на которую можно было возложить свои страхи и грехи (в том числе и свое собственное участие в магических ритуалах) и преследование которой вернуло бы деревенскому коллективу чувство здоровья и внутреннего благополучия». «Тот факт, что обвинения в черной магии сплошь и рядом выдвигались по инициативе сельских жителей, несомненено служит показателем трений и конфликтов внутри общины». «Факт остается фактом: во второй половине XVI и в XVII в. массы людей были охвачены страхом, побуждающим их искать виновников своих невзгод в соседях и доносить властям об их фантастических преступлениях» [90]. А. Чижевский писал в 1927 году: «Обвинения против колдунов и колдуний случались тогда, когда страну постигали какие–либо бедствия и нервная возбужденность населения повышалась» [91]. В России, однако, подобные борцы со злом становились официальными лицами и выносили соответствующие приговоры от имени государства. Важнейшее различие заключается в том, что на Западе все подобные коллизии разыгрывались в рамках устоявшейся государственности, опирающейся на уже сложившееся христианство. В России дело обстояло наоборот. Массовое язычество сокрушило государство, тяготеющее к христианству, и новое государство мучительно пыталось институциализировать разрушительную активность традиционализма, испытывающего сильнейший дискомфорт.

Все физические явления древние славяне объясняли действием скрытых сил «богов или демонов», но к жизни эти силы вызывались «мольбами, заклинаниями и чарами вещих людей». Здесь видно чисто мифологическое представление о человеке, обретающем силу в результате его приобщения ко внешней среде. Зло в человеке, в сущности, — результат приобщения личности к внешней силе зла. Вера во всесилие зла была исключительно велика. А. Афанасьев сообщает, что «крестьяне до сих пор убеждены, что колдуну стоит только захотеть, как тысячи народов падут жертвами смерти». Отсюда, естественно, стремление разоблачить и уничтожить злые силы, с тем чтобы спасти себя и своих близких. Оборотнями могли быть даже близкие родственники. В XI веке вера в возможность оборотней вызывать голод, уничтожать урожай, делать безуспешным промысел рыбаков и охотников была так велика, что люди «сами выдавали на побиение своих матерей, жен и сестер». «Женщин, заподозренных в чародействе и похищении дождя и земного плодородия, жгли, топили и зарывали живьем в землю». Гуцулы топили ведьм еще в 1827 году. Сам акт уничтожения оборотней должен был возвратить земле дождь и плодородие. Афанасьев приводит свидетельство Котошихина, который сообщает, что «мужчин за богохульство, церковную татьбу, волховство, чернокнижество и ереси сожигали живых, а женщинам за те же преступления отсекали головы». «В старину ни одно важное дело не обходилось без обвинения в чародействе» [92].

Глубокие массовые основы террора лежали в древней враждебности локальных сообществ ко внешнему злу, в страхе перед всем, что лежит за пределами «Мы», в страхе перед оборотнями, которые постоянно прячутся среди людей. Это верно для всех народов на определенных этапах их развития. Исследования показывают, что «вера в оборотничество — характерная черта восточных славян». В оборотнях воплощаются зло, несчастье, горе, они «в русской народной поэзии, особенно в сказках… могут иметь образы как людей, так и животных» [93]. Поиск носителей зла среди окружающих людей — постоянная задача архаичных обществ, значение и масштабы которой могут резко возрастать в периоды кризиса, слома комфортного мира. Факты расправ с оборотнями многочисленны. Например, в летописи говорится о сожжении 12 ведьм в Пскове в 1411 году. Известны факты, когда к сожжению на костре еретиков приговаривала боярская дума [94]. Стольник А. И. Безобразов из старинного рода был казнен в 1690 году. Обвинение включало «злоумышление против царя через волшебство… Ворожившие в пользу Безобразова коновалы были сожжены «в срубе». Его холопы, чувствуя предстоящее падение вотчинника, потянулись «в приказ Розыскных Дел» с «известиями» «про злой умысел» Безобразова «на здоровье» великого государя и его матери царицы «в волшебном воровстве», за что некоторые из них получили по 100 рублей» [95]. В Воинском Уставе Петра I за чародейство полагалось сожжение. Историк В. Татищев в своей истории России рассказывает, что он спас женщину от сожжения в 1714 году. В XVIII и даже XIX веке обвинения в колдовстве достаточно многочисленны. В XVIII веке известны случаи «разоблачения» и сожжения людей как упырей [96]. Розыск ведьм мог завершаться закапыванием живой женщины для прекращения моровой язвы, а также сожжением живого человека для той же цели [97]. В 1855 году была закопана в землю живая старуха в Новорусском уезде для прекращения холеры, а в 1864 в Харьковской губернии суд призвал в качестве эксперта знахаря, который и изобличил ведьму, обвиняемую в порче коровы. Собравшиеся крестьяне ее жестоко избили, а суд приговорил уплатить за корову. Ефименко цитирует документ, в котором говорится о том, что многих женщин сожгли [98]. В периодике конца XIX века можно найти информацию об убийствах колдунов [99], о сожжении ведьмы в Сухумском округе, разоблаченной ворожеей [100]. Все это не обходилось без активизации массовых представлений о том, что разрешается убивать еретиков как врагов божьих [101]. Но наказание изобличенных могло носить и более мягкий характер [102].

Страх перед внешними опасностями мог выразиться в самых зверских формах. Многочисленные сообщения в газетах конца прошлого века говорят о самосудах над подозреваемыми в кражах и поджогах.

Подобные обвинения были необходимым элементом повседневной жизни, составной частью принимаемых решений. В каждом селении были люди, которые могли в кризисной ситуации рассматриваться как носители зла. Например, при всякой повальной болезни и падеже скота обрекали на смерть женщину, заподозренную в злом волшебстве. Один из героев Гоголя считал всех старых женщин ведьмами («Вий»). В этой ситуации могли возникнуть и самооговоры. В такой атмосфере само представление о ложном оговоре теряло смысл. Для синкретического сознания важно было не только изобличение конкретного виновника зла. Сам акт уничтожения обвиняемого должен был то ли ослабить силу зла, то ли, как и всякая жертва, умилостивить зло. Само возникновение представления о ложном доносе означало, что в обществе появились люди и институты, уже противостоящие этим мифологическим воззрениям. Есть свидетельства, что в XVIII веке суды уже вели борьбу с оговорами. В 1714 году плотничья жена Варвара, взятая к допросу, повинилась, что умышленно пыталась обвинить своих недругов в том, что они наводили порчу. В синкретическом сознании слово не отделялось ни от объекта, ни от оценки этого объекта и, следовательно, уже несло в себе определенную нравственную оценку, определенный приговор. Очевидна неадекватность архаичных представлений сложным проблемам большого общества, что в конечном итоге имеет разрушительные последствия.

 

«Это не люди, это кулачьё»

 

Древние представления о добре и зле постепенно усложнялись и могли приобрести характер определенной социологической конструкции. Например, духовными христианами вся история рассматривалась как борьба двух родов — Каинова, т. е. сынов погибели, и Авелева, т. е. людей божьих. Еще Аввакум рассматривал социальный конфликт как борьбу Каина и Авеля. Люди из Каинова рода характеризуются тем, что «в оскудении плодятся у них всяких родов хитростей, лукавства, притворства, лицемерия, несправедливости, обманы, клеветы, поношения, суждения одного перед другим, грызения между собой» и т. д. Этому Каинову племени противостоит «новый человек», носитель добра. Люди такого рода — «чады божьи», которые находятся «во всем мире в разсеянии». Это, в сущности, модернизация старых идей о людях и нелюдях. Ведь люди Каина, в сущности, — нелюди. К ним применяются такие слова, как «волчьи», «песьи» и т. д.

В условиях псевдосинкретизма эти представления оказались важной предпосылкой террора, когда говорили: «Это не люди, это кулачье», когда кричали высылаемым: «Вы проклятые» [103]. Налицо идущий из древности манихейский взгляд на причины социальных неурядиц, доживший до двадцатого столетия. Вот выдержка из газеты М. Каткова. После покушения на царя слесарь «с закопченными руками» говорил: «Спуску много давали. Всех бы передушить… Десяток невинных пропало бы задаром, зато, может быть, от сотни и больше злодеев царских избавили бы Россию» [104]. При Сталине изменение коснулось лишь стремления передушить не сотню, а десятки миллионов.

Террор мог процветать лишь в условиях активизации массового страха. Между тем «страх есть господствующий элемент в крестьянской жизни; религия и земные власти действуют на мужика страхом, таинственные явления природы, могущие в каждую данную минуту пустить его по миру (град, ливень, гроза, засуха и пр.), заставляют его пребывать в постоянном трепете; не мудрено, что мужик, испытав на себе воспитательное значение страха, научается действовать, в случае нужды, на других преимущественно страхом же». Отсюда дикое самоуправство. «Очень немного удольских общественников было твердо уверено в виновности ссылаемых лиц; большинство же, вероятно, рассуждает так: «кто их знает, може они, а може и не они; во всяком разе, острастку им дать не мешает»» [105]. Важнейшие параметры процедуры террора являются результатом экстраполяции на нее архаических ценностей. Например, известный принцип сталинской юстиции, что собственное признание подсудимого является главным доказательством вины, господствовал в волостных судах, созданных в 60–х годах прошлого века [106]. Своим истоком этот принцип имел традиции древней (и в частности — средневековой) юриспруденции.

В моменты величайшего кризиса имел место мощный выброс страха в общество вплоть до вершин власти. Страх  — не результат запугивания, не чистая физиология. В обществе страх  — элемент культуры, особый тип социальных отношений.  Что может быть страшнее гибели в лагерях людей, которые не совершали реальных проступков? Между тем миллионы не сопротивлялись. Эти люди относились к событиям, как к стихийным, независящим от них явлениям, как к землетрясению. Вместе с тем была громадная вера в вождя, в начальство, которые рано или поздно разберутся «по справедливости».

Нет свидетельств, подтверждающих, что все, кто был причастен к террору, работали из страха. Все говорит об обратном. В терроре как бы воплощалась высшая Правда, он воспринимался как последняя очистительная битва высшей Правды со злом. Писали доносы и расстреливали, искренне полагая, что исполняют великий долг, участвуя в исторической битве со злом. А. Солженицын приводит эпизод с чекистами Осетии, которые, получив разверстку по республике расстрелять 500 человек, предложили встречный план и добились разрешения на расстрел еще 250 человек «сверх плана» [107]. Здесь явный энтузиазм. Нельзя не согласиться с Солженицыным, что «даже сам Сталин начинает казаться лишь слепой и поверхностной исторической силой» [108]. Люди, находящиеся во власти древних представлений, не знали, что они одним движением могли бы все изменить. «Зэкам никак не может придти в голову, что общий ход событий можно было бы изменить» [109]. Люди были равнодушны к судьбе друг друга. «Что сменили всех областных вождей — так для нас это было решительно все равно. Посадили двух–трех профессоров, так мы с ними на танцы не ходили, а экзамены еще легче будет сдавать» [110]. Разве не отрекались жены от мужей, дети от родителей? Как могли люди так легко пожертвовать естественными привязанностями в угоду этой безумной всепожирающей силе? Растерявшие старые социальные связи, утерявшие веру в них, люди готовы были видеть врага в любом, даже близком человеке. В. Гроссман показывает, что те, кто раскулачивал, были «все свои же люди знакомые»; «кто отбирал хлеб, большинство свои же…» [111].

После Великой реформы общий страх перед изменением социальной ситуации усилился, что выразилось прежде всего в активизации древней общины, стремлении защитить себя от внешнего мира, где расширялась сфера товарно–денежных отношений, требующих изменения всей системы социокультурных взаимосвязей, изменения содержания, характера труда, перехода к его более сложным формам. Активизация архаичного локализма имела одним из своих аспектов усиление страха перед внешними скрытыми и явными оборотнями, активизацию поиска врагов. Это открывало путь для демагогов, доктринеров различных мастей брать на себя функцию разоблачителей этих оборотней. Впрочем, крестьяне и сами знали своих врагов. Уже на первом съезде Крестьянского Союза в 1905 году зал поддерживал высказывания, что «кулаки еще хуже помещиков» [112]. Большевизм выставлял в качестве главного носителя зла коварного либерала. Г. Зиновьев еще до переворота писал: «Контрреволюция милюковская — вот подлинный враг, вот главный враг» [113]. Во время гражданской войны врагов нового государства называли кадетами. Слово «кадет» — сокращенное наименование члена русской либеральной партии — воплотило ненависть к либеральной интеллигенции, к поборникам нежелательных перемен, к защитникам старого строя.

Слова «кадет», «кулак», «подкулачник», «вредитель», «враг народа» и т. д. конкретизировали носителей зла, сообщая видимость бесспорности факту их принадлежности к злу. Фактически достоверность была на уровне плаката, где носители зла изображались в виде определенного символа, без конкретных человеческих признаков, которые лишь мешают распознать врага. «Кулак», т. е. носитель зла, например, всегда изображался толстым (традиция, которой держался еще Аввакум). Слова «вредитель» и ему подобные определяли безграничную злобу и коварство кривды, мировой буржуазии, якобы подкупившей тех, кого называли вредителями.

Превращение древних представлений в господствующие в условиях машинного производства и государственности в обществе с большим разнообразием социальных групп и профессий не могло не привести к фантастическим последствиям, к миру, где древние оборотни вышли из лесов и рек и заполнили городскую жизнь. Как, например, можно истолковать на языке вечной борьбы Правды и кривды проблемы организации и технологии промышленного производства?

Оказывается, можно. Например, процесс «Промпартии» (1930 год) пытался показать всем злые силы, которые виновны в дезорганизации промышленности. На процессе доказывалось существование единого организованного руководящего центра вредительской работы в основном управленческом аппарате всего народного хозяйства. В обвинительном заключении говорилось о многочисленных вредительских организациях, о длительном периоде их существования, об их внутренней организованности и спайке, об их постоянном контакте с зарубежными контрреволюционными организациями, с бывшими собственниками национализированных предприятий, о связи с международным капиталом. Указывалось, что вредительские организации не могли осуществлять свои замыслы «без помощи извне». Социальной базой вредительства были «политические настроения в рядах старого инженерства, колебавшегося обычно в границах от кадетских до крайне правых монархических убеждений» (показания Л. Рамзина). Подсудимым вменялась в вину вся бесконечная система неурядиц производства, которые присущи советской системе на всех этапах ее существования. Все это затрагивало основные, ведущие отрасли промышленности, а через них — и все хозяйство. Таким образом, вредительством, т. е. современной модификацией злобной кривды, объяснялись все обычные неполадки. Это объяснение важно было тем, что оно было понятно массам, объясняло, почему никак не восторжествует Правда. Оно сплачивало народ вокруг власти как гаранта против злых сил, цементировало синкретическое государство, усиливало поток получаемой властью социальной энергии. Но эта форма коммуникаций власти и народа имела роковую слабость. Она лишь усиливала дезорганизацию на производстве и в стране. Она не имела ни одного атома конструктивного смысла. Древнее видение мира, древний язык органически требовали избиения оборотней, а не творческого созидания. Этот язык был связан с древней системой конструктивной напряженности, препятствующей развитию, совершенствованию.

 

Институциализация погрома

 

Террор возник на улицах как средство расправы с представителями старой власти, с буржуазией, с полицией и т. д. Его потенциальные возможности были заложены в страхе крестьян, замкнутых в своих локальных мирах, и в их вражде к чуждому внешнему миру. Во время бунтов избиение представителей власти, включая и своих «выбранных», было распространенным явлением. Привыкшие к изуверству и «дешевизне» человеческой жизни, крестьяне и сами были пропитаны жестоким безразличием к человеческой личности. «Что за беда, если и 10 человек будет убито», — сказал один из крестьян Ирбитского уезда (1842) [114].

Партия нового типа пыталась стать организационной формой этой ярости народной. Она приспосабливала ее к своим целям, стремилась использовать эффект парусника. После захвата власти большевиками разнузданный уличный террор продолжался и нес в себе угрозу новой власти. Эта сила должна была быть поставлена на службу новому обществу. В докладе правительству глава карательных органов Ф. Дзержинский писал: «Полагая, что накопленная веками ненависть революционного пролетариата к своим угнетателям поневоле выродилась бы в ряд стихийных кровавых эксцессов, которые смели бы с лица земли как наших врагов, так и наших друзей, я поставил себе задачей систематизировать производство репрессий революционной властью. В течение всего прошедшего времени ЧК была поэтому не чем иным, как разумной и целесообразной организацией революционного пролетариата» (17 февраля 1922 года). Аналогичная мысль была высказана во время Французской революции Ж. Дантоном, который под влиянием массового стихийного террора призвал организовать террор в государственном русле, заявив: пусть будем страшными мы, а не массы [115].

Медиатор институциализировал погром, превратив его в организованную машину террора, пользующуюся всенародной поддержкой.  Миллионы людей, взвинченные разрушением своего образа жизни и несбывшимися надеждами, составлявшие идеальную основу для власти, придававшие этому процессу организованную форму, направили ее на укрепление государства, механизма принудительной циркуляции ресурсов для повседневной борьбы с локализмом, с «жидким элементом русской истории», с самой возможностью уклониться в любой точке общества от крайнего авторитаризма. В террористической деятельности власти сквозит страх, навеянный опытом многих поколений, стремившихся истребить правящий класс. Делались попытки «прореживать» население, впрочем, при его полной поддержке, так как эта практика интерпретировалась как борьба с мировым злом.

Опыт Запада также подтверждает, что движущие силы массового террора шли из народной почвы, отвечавшей таким образом на дискомфортное состояние. В средневековой Европе массы могли быть в первых рядах борцов с еретиками. Церковь здесь скорее следовала за народом, чем вела его за собой (Р. Манселли. Рим). В Западной Европе в конце XV и в XVI веке укрепившийся абсолютизм «все более решительно и разносторонне вмешивается в жизнь крестьянства. Самосуды над ведьмами, которые подчас устраивались в сельской местности, пресекаются, ибо центральная власть монополизировала судебные и полицейские функции и не терпела неподконтрольной ей местной инициативы. Отныне расправа над ведьмами осуществлялась государственными судьями…» [116]. Разумеется, здесь нет полной аналогии с Россией, где старая власть пала жертвой архаичного взрыва, направленного против оборотней, проникших на высший уровень власти, вплоть до царя. Новая власть формировалась как попытка внести в массовую борьбу с оборотнями элемент организованности, который означал бы одновременно укрепление этой власти. На Западе функцию борьбы с оборотнями взяла на себя уже существующая власть, постепенно затормаживая крайние проявления массовой тревоги, возникшей в эту эпоху в Европе. Общим является то, что террор возник на основе массового страха, дискомфортного состояния, с которым локалистское сознание может столкнуться в большом обществе. Эта тревога была неотделима от враждебности к чужим.  «Русский рабочий, конечно, был прав, когда в каждом не своем видел скорее врага, чем друга», — говорил на одном из судебных процессов 1922 года Н. Крыленко [117]. Для России традиционно большой интерес представлял опыт Французской революции. Авторы «Исторического словаря Французской революции» (1989), а также некоторые советские историки считают, что корни террора следует искать «преимущественно в безудержном разгуле народной мести» [118].

Народ отвечал на страх массовыми доносами, т. е. обращением к власти, тем самым выражая ей определенное доверие, сопряженное с надеждами на ее спасительные функции. Власть, в свою очередь, поддерживала это стремление, видя в нем форму поддержки. Еще Уложение 1649 года сделало «навет в государственном деле» обязанностью каждого. Изобличенных полагалось казнить «без всякой пощады». За несправедливый навет не наказывали, а за подтвердившийся доносчик получал половину штрафа. При Петре I, как это следует из записок князя П. В. Долгорукова, донос был возведен в обязанность. Чтобы поощрять доносчиков, им обещалось имущество, конфискованное у обвиняемых. Крепостные, доносившие на своего барина, получали вольную немедленно. В тех же записках о периоде царствования Анны Иоанновны говорилось, что «доносчики были везде». В другую эпоху А. Энгельгардт писал: «Развелось такое множество охотников писать доносы, что, я думаю, целые массы чиновников требовались, чтобы только успевать перечитывать все доносы… Чуть мало=мальски писать умеет, сейчас донос и пишет» [119].

Террор в значительных масштабах начался к середине 1918 года. Он был направлен в основном против наиболее зажиточной части деревни. В городах он приобрел широкий размах с сентября 1918 года. В опубликованном в сентябре 1918 года постановлении правительства о красном терроре ставилась задача «обеспечить советскую республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях», объявлялось, что «подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам» [120]. Ленин предлагал в качестве наказания за грабеж и спекуляцию расстрел на месте. Объектом террора оказался и новый аппарат, не отвечавший, разумеется, идеалам пролетарского государства. Смертью грозила даже умышленная волокита [121].

 

Тайна самоистребления

 

Раскол, порожденный двойственным отношением к власти, создал ситуацию, в которой сама совесть как бы раскололась. Жизнь по совести — это и подчинение властям (царю, его слугам, комиссарам и т. д.) как носителям высшей Правды, это и бунт против них как против зла, которое воплощает начальство. Сила в синкретическом сознании слилась с Правдой. Поэтому сила, подавившая бунт, может стать фактором, раскрывающим, что Правда, во имя которой был поднят бунт, была в действительности кривдой. Раскаяние бунтовщиков и революционеров — характерное явление для русской жизни, начиная с декабристов. В сознании масс сила власти выступала как нечто несущее в себе нравственное содержание, некое очищение от неправды, как вестник и олицетворение Правды. Именно поэтому общеприняты были телесные наказания, которые долго не встречали нравственного осуждения, считаясь, вроде бы, неким атрибутом патриархальных отношений. Это был способ коммуникаций царя с его приближенными и даже с духовенством при Петре I, особенно при Анне Иоанновне, и вплоть до XX века, а также начальства с крестьянством.

Проблемы разрешались насилием со стороны власти, которое воспринималось как своеобразное самобичевание, самонаказание. Крепостной Селифан из «Мертвых душ» Гоголя в ответ на угрозу высечь его отвечает барину: «Как милости вашей будет угодно… коли высечь, то и высечь; я ничуть не прочь от того. Почему ж не посечь, коли за дело, на то воля господская. Оно нужно посечь, потому что мужик балуется, порядок нужно наблюдать. Коли за дело, то и посеки; почему ж не посечь?» [122]. Иначе говоря, по мнению Селифана, порядок, сохранение сложившейся формы жизни стоит порки, внешней санкции, где физическое насилие извне — условие порядка, которому нет альтернативы. Эта вера в право внешних сил на насилие прямо переносилась на власть. В «Записке, поданной духоборами Екатеринославской губернии в 1791 году губернатору Каховскому», доказывается, что существование людей Каинового рода может привести к тому, что «немощнейших вдруг передушили бы», если бы не учредили «благословенного в злом мире средства власти царской, правительства, начал, удерживающих, вяжущих злость их». Мудрейшие учредили «различнообразные власти, удерживающие беспутства их». Существование в мире зла, следовательно, оправдывает насилие власти.

В терроре поражают не столько его масштабы, сколько всеобщая причастность и одновременно пассивное отношение к нему. Не Сталин создал людей, склонных к террору, а миллионы на соответствующем этапе своего развития выделили его из своей среды и сделали кумиром, идолом, который давал внешнюю санкцию собственным ценностям миллионов. За террор несли ответственность все.  Разумеется, никто не знал всего, но каждый, без исключения, знал что–то. И тот факт, что это, пусть мизерное, знание не побуждало узнать больше, узнать все, говорит о том, что незнание не причина, но следствие. А. Солженицын приводит разговор двух милиционеров: «Четыре дня я слушал–слушал, так и не понял: за что их осудили? — А, не нашего ума дело!» [123].

Люди не знали потребности в системе отношений и институтов, которые обеспечивали бы защиту их прав от посягательств ими созданного государства, что имело роковые последствия. На рабочий митинг в Ярославле в 1921 году из Москвы от ЦК к рабочим приехал советоваться по существу спора о профсоюзах представитель оппозиции Ю. Ларин. Он разъяснял рабочим, что их профсоюз должен быть защитой от администрации, что у них есть завоеванные права, на которые никто не имеет права посягнуть. Рабочие отнеслись к этому совершенно равнодушно, просто не понимая, от кого еще нужно им защищаться и зачем еще нужны им права. Когда же выступил представитель генеральной линии и клял рабочих за их разболтанность и лень и требовал жертв, сверхурочной бесплатной работы, ограничений в пище, армейского подчинения заводской администрации — это вызвало восторг митинга и аплодисменты [124]. В сущности, один этот пример раскрывает тайну сталинизма, тайну великого самоистребления миллионов. Террор был поддержан большинством, хотя бы на уровне принципиального согласия.  Не было активного, массового движения против машины террора. Интересно вспомнить для сравнения, что против Гитлера было совершено или готовилось примерно десяток покушений. В России террор не осуждали его жертвы. «Сами жертвы в согласии с оперативниками ведут себя как можно благороднее, чтобы не дать живущим заметить гибель обреченного…» [125]. «Кажется достаточно всем намеченным кроликам повестки — и они сами в назначенный час и минуту покорно явятся с узелком к черным железным воротам госбезопасности, чтобы занять участок пола в намеченной для них камере…» [126]. «Почти все держались малодушно, беспомощно, обреченно». «Крепчайшей из невидимых цепей» была «общая пониклость, совершенная отданность своему рабскому положению. Даже и посаженные на пять и на десять лет, они не представляли, как можно бы теперь одиночно (уж боже упаси коллективно)… восстать за свою свободу, видя против себя государство (свое государство)… И настроение общее такое было в ИТЛ: что вы там с винтовками торчите, уставились? Хотя разойдитесь совсем, мы никуда не пойдем: мы же — не преступники, зачем же нам бежать?» [127]. «Мы, советские люди, ступали на почву Архипелага духовно безоружными — давно готовыми к растлению…» [128]. А. Солженицын рассказывает о настроении одной из жертв: «Никакой обиды за расстрел мужа и за собственные отсиженные восемь лет она не испытывает. Все эти несправедливости учинили, по ее мнению, отдельные ягодинцы или ежовцы, а при товарище Берии сажают только правильно» [129].

Террор не был делом только исполнителей, сами жертвы (во всяком случае, значительная их масса) были убеждены, что все правильно. Еще в 70–х годах встречались люди, утверждавшие, что они сидели по ошибке, тем самым давая понять, что других брали за дело. Солженицын пишет: «Удивительно, что лжевредители, понимая, что сами они никакие не вредители, высказывали, что военных и священников трясут правильно. Военные, зная про себя, что они не служили иностранным разведкам и не разрушали Красной Армии, охот но верили, что инженеры — вредители, а священники достойны уничтожения. Советский человек, сидя в тюрьме, рассуждал так: я–то лично невиновен, но с ними, с врагами, годятся всякие методы. Урок следствия и урок камеры не просветляли таких людей, они и осужденные все сохраняли ослепление воли: веру во всеобщие заговоры, отравления, вредительства, шпионаж. Жертва одобряет террор, тайну, его окружающую! Иной замороченный сын, брат или племянник осужденного еще и фыркает тебе с убежденностью: «А как же ты хотел? Значит, касается дело… Враги узнают! Нельзя…»» [130].

Народом владело убеждение в необходимости совершавшегося, в его великом очистительном смысле. Вера в нравственную правоту террора была основана на чувстве вины каждого перед высшей Правдой, порожденном сознанием собственного бессилия перед злом.  Человек чувствовал, что и сам живет не по Правде, что зло присуще ему лично. Зло он видел в собственном утилитаризме, в жажде материальных благ, более выгодной работы, жизни по собственному вкусу, в стремлении отдаться повседневным интересам. Не обладая адекватной уровню утилитаризма нравственной системой, человек чувствовал себя виновным в помыслах. Непреходящее чувство вины побуждало к самооговорам на следствии. В сочетании с пытками и нравственным, психологическим нажимом оно давало самые фантастические результаты. Б. Пастернак так описывал состояние сознания того времени: «Совесть ни у кого не была чиста. Каждый с основанием мог чувствовать себя во всем виноватым, тайным преступником, неизобличенным обманщиком. Едва являлся повод, разгул самобичующего воображения разыгрывался до последних пределов. Люди фантазировали, наговаривали на себя не только под действием страха, но и вследствие разрушительного болезненного влечения, по доброй воле, в состоянии метафизического транса и той страсти самоосуждения, которой дай только волю, и ее не остановишь» [131]. Человек не только внешне подчинялся всепожирающему идолу, но осуществлял древнюю партиципацию, проникался его сущностью. Серьезные исследователи единодушно подчеркивают всенародную поддержку массового террора. Политолог А. Мигранян пишет: «Одной из сильных сторон сталинского режима,  которая всегда получала поддержку и одобрение у широких масс и которая и сейчас все еще могла получить большую поддержку у значительного числа наших граждан, была ее ориентированность на проведение систематических, жестоких репрессий против чиновников и начальства,  начиная с самого высокого уровня. Традиционная ненависть к чиновникам и бюрократии и вера в доброго царя вызывали бурный восторг и одобрение,  когда рушились вчерашние всемогущие чиновники и начальники. Это вызвало у многих людей иллюзию торжества справедливости…  То, что управа совершалась с помощью самых диких мер беззакония, никого не волновало, так как народ ничего другого не знал, не умел и не понимал. Все жестокости, бесправие и произвол воспринимались как зло, но неизбежное, и переносились стоически. Утешением служило то, что доставалось всем, а начальству, может быть, больше и часто» [132].

Судьбы людей того времени неотделимы от массового манихейского ажиотажа. Как отмечает биограф А. В. Чаянова, люди, «свято верившие в правоту своего дела и не жалевшие сил для победы социализма, верили тому, что неудачи в промышленности, скудные пайки, карточная система, а порой и настоящий голод — дело рук вредителей и их зарубежных вдохновителей — остатков белогвардейцев, помещиков и капиталистов… Поэтому проходившие в стране громкие политические процессы почти ни у кого не вызывали сомнений в их необходимости и в справедливости выносимых судьями решений. Бывало и так, что честные труженики даже выражали праведное недовольство мягкостью приговоров, удивлялись мягкотелости судей…» Атмосфера ненависти «разряжалась то массовыми демонстрациями протеста в связи с очередным судебным процессом, то разрушением шедевров архитектуры — церквей и соборов. Бурлила митингами и «Тимирязевка», где, как оказалось, свили гнездо «враги народа» — Чаянов, Дояренко, Голубев, Кондратьев и многие, многие другие. По просьбе студентов уничтожили церковь Петра и Павла, построенную в Петровском в 1691 году» [133]. Этот чудовищный выброс архаичной борьбы с оборотнями, антитотемом был ответом на глубокий кризис патологического общества, которое решало свои проблемы, выдвигая вверх тех, кто мог организовать это чудовищное самоистребление, и уничтожая неспособных на это. Начиная с 30–х годов, постоянными стали призывы сверху к народу выявлять двурушников, троцкистов среди начальства. Они сочетались с призывами к большей демократизации в жизни партии, что и использовалось для замены тех, кто на местах занимался «самодеятельностью». Среди большого числа книг о Сталине нет книги «Сталин и народ», которая только и может раскрыть, как беспримерное массовое поклонение вождю–тотему служило основой теории и практики сталинизма.

Психологическая атмосфера прошедших эпох является, возможно, самой загадочной страницей исторической науки, даже той истории, которую мы сами только что пережили. Всегда существует невольное стремление интерпретировать это состояние в свете последующего опыта. Сегодня трудно себе представить массовое, всеобщее одобрение борьбы с «врагами народа» и отсутствие даже в душе оппозиции этим фантастическим событиям. Тем не менее невозможно не пытаться вспомнить собственное настроение и настроение близких, соседей. Обрывки памяти ведут к трагическим дням убийства Кирова в 1934 году. Я помню себя в пятилетнем возрасте, сидящим на перекладине под большим столом у соседей по коммунальной квартире — семьи, состоявшей главным образом из работниц Трехгорной мануфактуры, выходцев из деревни. В тот день они в крайне эмоциональной форме обсуждали гибель Кирова. Запомнился выкрик: «Какого хорошего человека убили!!!» Это был вполне типовой взрыв против «вредителей», которых искали в бывшем владельце краснопресненских бань, который имел две комнаты в одной из квартир нашего четырехэтажного дома. «Вредителями» были и мои родители, у которых иногда на общей кухне коптила керосинка. Они были слишком образованными, чтобы не быть «гнилой интеллигенцией» на языке того времени. Впрочем, соседи были людьми неплохими, между ними и родителями было все, вплоть до человеческой привязанности, свойственной людям, долго прожившим рядом. Само определение «вредители» не отличалось устойчивостью, подчинялось скрытым эмоциональным законам, что, впрочем, таило в себе грозную опасность непредсказуемого взрыва с катастрофическими последствиями.

Мои родители отвечали на террор, на пронизанную им жизнь молчанием, что не исключало стычек с соседями по бытовым проблемам. Это молчание было бесконечным и в некотором смысле загадочным, позволившим мне самому самоопределиться в этом мире. Впрочем, отец не мог удержаться от острот, подражая радио, когда оно рассказывало о появлении вождя народов на мавзолее. Сталин у него появлялся в окружении «своих сратников», т. е. исчезала всего одна буква. Слово «панно» при описании красот Красной площади произносилось с неподражаемой смесью напыщенности и презрения. Во всем этом скрывалась зреющая в глубинах сознания сокрушительная инверсия, о которой в то время даже думать было невозможно.

Существование террора в то время не могло составлять тайны. По моим воспоминаниям, террор оценивался людьми как естественный элемент существующего порядка (как дождь, землетрясение), не имевшего альтернативы. В этой атмосфере проблема «вины» того или иного человека не возникала, так же как и проблема законности репрессий. Закон выступал как воплощение воли носителя высшей Правды–истины. Теперь очевидно, что эти представления были по своей сути возможны на основе синкретизма с невыделенной нравственностью и, тем более, правом. С годами этот парадокс порождал настороженное недоумение своими постоянными конфликтами со здравым смыслом на микроуровне. Например, я воспринимал как психологически неприемлемое постоянное возвеличивание Сталина, казавшееся мне симптомом того, что он лишь некоторое прикрытие для лиц, использующих его как символ для утверждения поклонения власти. Окружающая среда, изоляция от внешнего мира не стимулировала развитие представлений о возможных альтернативах. Мне помог отец, который хотя и крайне редко, но бросал замечания типа: «Советский человек думает, что ничего нет на свете лучше того дерьма, в котором он сидит». Он жил 12 лет в Германии и мог судить о качестве советских товаров или о поведении полиции, когда к ней обращаются за защитой от хулиганов и т. д. Об атмосфере того времени можно судить по такому, казалось бы, малозначительному факту. Мой школьный товарищ, который был старше меня и уже успел побывать на войне, на мои попытки собрать группу ровесников для обсуждения разных интересных проблем сказал, что делать этого ни в коем случае нельзя, так как такого рода собрания будут использованы в качестве прикрытия или для шантажа «иностранными разведками». Другой приятель, решивший проконсультироваться по этому поводу с соседом–милиционером, получил исчерпывающий ответ: «Недозволенные сборища запрещены». Хотя в народе постоянно шли какие–то неясные процессы, тем не менее элемент единства народа и власти, несмотря на террор, был преобладающим.

 

Тоталитаризм

 

Тоталитаризм является крайней формой авторитаризма, которая может возникнуть в условиях модернизации. Предпосылки тоталитаризма следует искать в стремлении высшей власти к некоторой абсолютной монополии на условия и средства производства. В этом смысле новая власть выступала как наследница старой, доводя ее действия до крайних форм. Не следует забывать, что правительство до 1914 года «поддерживало монополии и видело в них естественный результат экономического развития и средство укрепления промышленности и повышения экономической мощи страны» [134]. Тоталитаризм — доведение этой тенденции до предела, превращение государства в единственного монополиста, в единственного собственника, т. е. по сути уничтожение самого понятия собственности. Тоталитаризм одновременно выступает как крайняя попытка восстановить синкретическую государственность, доведенная до разрушения общины, до стремления поставить под контроль хозяйственную деятельность каждой личности, до отрицания собственности вне государства, запрета частной инициативы, до разрушения семьи. Тоталитаризм  — форма антимедиации, попытка использовать для этого государственный аппарат. Тоталитаризм отличается от авторитаризма способностью к подавлению, разрушению первичной ячейки общества, первичного сообщества, общины, крестьянского двора.

Тоталитаризм оказался высшей точкой инверсии, идущей от соборного идеала второго глобального периода. Новое общество достигло вершины развития. Организация, основанная на атомизации, на уничтожении всех независимых от медиатора элементов общества, была доведена до высшего совершенства. Люди не могли даже шептаться друг с другом, не боясь незримого присутствия государства. Повседневность растворялась в сакральном. Казалось, что большинство верило, будто возникло общество, воплотившее, наконец, вековую мечту о вечной Правде. Было построено общество, не знающее враждебных классов (раскола), общество свободы (свободы от заблуждений, искажений Правды, от поисков другой правды), равенства (всеобщей уравнительности, гарантированной отеческой властью), братства, тождества верхов с низами (начальства с последним тружеником), общество соборности и счастья (возможности жить без зла, противостоять ему всем миром). Впервые и навсегда уничтожена была возможность эксплуатации человека человеком (исчезли трудовые отношения, независимые от воли главы общины–государства), была ликвидирована эксплуатация на производстве (поскольку собственность ограничивалась установленным властью пределом), ликвидирована была экономическая и всякая другая независимость личности от государства. Что же касается жертв, то «лес рубят — щепки летят». Любые жертвы оправданы: ведь если бы к власти пришли «кадеты» или «враги народа», уж они наверняка истреби ли бы все живое или продали Россию международному капиталу (т. е. отечественному мироеду, выросшему до всемирных масштабов и надевшему американский цилиндр). Общество достигло идеального состояния, «история прекратила течение свое» (М. Салтыков–Щедрин). Новая система укрепилась окончательно и навсегда, так как, казалось, индустриализация создала базу для военного отпора любым силам зла, которые попытались бы «поживиться за наш счет», внутренние же враги беспрерывно и в массовом масштабе с возрастающим успехом подавлялись и уничтожались. Общество оцепенело. Всё, включая развитие и прогресс, должно было осуществляться как результат высших предначертаний. Каждый должен был действовать в процессе партиципации к высшей Правде, воплощенной в вожде–тотеме, постоянно подгоняемый страхом отпадения, физической гибели.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 123; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!