Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова 12 страница



Город выглядит как толчея фарфора

и битого хрусталя.

 

 

VI

 

Шлюпки, моторные лодки, баркасы, барки,

как непарная обувь с ноги Творца,

ревностно топчут шпили, пилястры, арки,

выраженье лица.

Все помножено на два, кроме судьбы и кроме

самоей Н2О. Но, как всякое в мире «за»,

в меньшинстве оставляет ее и кровли

праздная бирюза.

 

 

VII

 

Так выходят из вод, ошеломляя гладью

кожи бугристой берег, с цветком в руке,

забывая про платье, предоставляя платью

всплескивать вдалеке.

Так обдают вас брызгами. Те, кто бессмертен, пахнут

водорослями, отличаясь от вообще людей,

голубей отрывая от сумасшедших шахмат

на торцах площадей.

 

 

VIII

 

Я пишу эти строки, сидя на белом стуле

под открытым небом, зимой, в одном

пиджаке, поддав, раздвигая скулы

фразами на родном.

Стынет кофе. Плещет лагуна, сотней

мелких бликов тусклый зрачок казня

за стремленье запомнить пейзаж, способный

обойтись без меня.

 

 1982

 

В окрестностях Александрии

 

Карлу Профферу

 

 

Каменный шприц впрыскивает героин

в кучевой, по‑зимнему рыхлый мускул.

Шпион, ворошащий в помойке мусор,

извлекает смятый чертеж руин.

 

Повсюду некто на скакуне;

все копыта – на пьедестале.

Всадники, стало быть, просто дали

дуба на собственной простыне.

 

В сумерках люстра сродни костру,

пляшут сильфиды, мелькают гузки.

Пролежавший весь день на «пуске»

палец мусолит его сестру.

 

В окнах зыблется нежный тюль,

терзает голый садовый веник

шелест вечнозеленых денег,

непрекращающийся июль.

 

Помесь лезвия и сырой

гортани, не произнося ни звука,

речная поблескивает излука,

подернутая ледяной корой.

 

Жертва легких, но друг ресниц,

воздух прозрачен, зане исколот

клювами плохо сносящих холод,

видимых только в профиль птиц.

 

Се – лежащий плашмя колосс,

прикрытый бурою оболочкой

с отделанной кружевом оторочкой

замерзших после шести колес.

 

Закат, выпуская из щели мышь,

вгрызается – каждый резец оскален ‑

в электрический сыр окраин,

в то, как строить способен лишь

 

способный все пережить термит;

депо, кварталы больничных коек,

чувствуя близость пустыни в коих,

прячет с помощью пирамид

 

горизонтальность свою земля

цвета тертого кирпича, корицы.

И поезд подкрадывается, как змея,

к единственному соску столицы.

 

 1982, Вашингтон

 

Келломяки

 

М. Б.

 

 

I

 

Заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны,

городок из фанеры, в чьих стенах едва чихни ‑

телеграмма летит из Швеции: «Будь здоров».

И никаким топором не наколешь дров

отопить помещенье. Наоборот, иной

дом согреть порывался своей спиной

самую зиму и разводил цветы

в синих стеклах веранды по вечерам; и ты,

как готовясь к побегу и азимут отыскав,

засыпала там в шерстяных носках.

 

 

II

 

Мелкие, плоские волны моря на букву "б",

сильно схожие издали с мыслями о себе,

набегали извилинами на пустынный пляж

и смерзались в морщины. Сухой мандраж

голых прутьев боярышника вынуждал порой

сетчатку покрыться рябой корой.

А то возникали чайки из снежной мглы,

как замусоленные ничьей рукой углы

белого, как пустая бумага, дня;

и подолгу никто не зажигал огня.

 

 

III

 

В маленьких городках узнаешь людей

не в лицо, но по спинам длинных очередей;

и населенье в субботу выстраивалось гуськом,

как караван в пустыне, за сах. песком

или сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь.

В маленьком городе обыкновенно ешь

то же, что остальные. И отличить себя

можно было от них лишь срисовывая с рубля

шпиль кремля, сужавшегося к звезде,

либо – видя вещи твои везде.

 

 

IV

 

Несмотря на все это, были они крепки,

эти брошенные спичечные коробки

с громыхавшими в них посудой двумя‑тремя

сырыми головками. И, воробья кормя,

на него там смотрели всею семьей в окно,

где деревья тоже сливались потом в одно

черное дерево, стараясь перерасти

небо – что и случалось часам к шести,

когда книга захлопывалась и когда

от тебя оставались лишь губы, как от того кота.

 

 

V

 

Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло,

дар – холодея внутри, источать тепло

вовне – постояльцев сближал с жильем,

и зима простыню на веревке считала своим бельем.

Это сковывало разговоры; смех

громко скрипел, оставляя следы, как снег,

опушавший изморозью, точно хвою, края

местоимений и превращавший "я"

в кристалл, отливавший твердою бирюзой,

но таявший после твоей слезой.

 

 

VI

 

Было ли вправду все это? и если да, на кой

будоражить теперь этих бывших вещей покой,

вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне,

имитируя – часто удачно – тот свет во сне?

Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес);

а что Келломяки ведали, кроме рельс

и расписанья железных вещей, свистя

возникавших из небытия, пять минут спустя

и растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть,

мысль о любви и успевших сесть?

 

 

VII

 

Ничего. Негашеная известь зимних пространств, свой корм

подбирая с пустынных пригородных платформ,

оставляла на них под тяжестью хвойных лап

настоящее в черном пальто, чей драп,

более прочный, нежели шевиот,

предохранял там от будущего и от

прошлого лучше, чем дымным стеклом – буфет.

Нет ничего постоянней, чем черный цвет;

так возникают буквы, либо – мотив «Кармен»,

так засыпают одетыми противники перемен.

 

 

VIII

 

Больше уже ту дверь не отпирать ключом

с замысловатой бородкой, и не включить плечом

электричество в кухне к радости огурца.

Эта скворешня пережила скворца,

кучевые и перистые стада.

С точки зрения времени, нет «тогда»:

есть только «там». И «там», напрягая взор,

память бродит по комнатам в сумерках, точно вор,

шаря в шкафах, роняя на пол роман,

запуская руку к себе в карман.

 

 

IX [75]

 

В середине жизни, в густом лесу,

человеку свойственно оглядываться – как беглецу

или преступнику: то хрустнет ветка, то всплеск струи.

Но прошедшее время вовсе не пума и

не борзая, чтоб прыгнуть на спину и, свалив

жертву на землю, вас задушить в своих

нежных объятьях: ибо – не те бока,

и Нарциссом брезгающая река

покрывается льдом (рыба, подумав про

свое консервное серебро,

 

 

X [76]

 

уплывает заранее). Ты могла бы сказать, скрепя

сердце, что просто пыталась предохранить себя

от больших превращений, как та плотва;

что всякая точка в пространстве есть точка "a"

и нормальный экспресс, игнорируя "b" и "c",

выпускает, затормозив, в конце

алфавита пар из запятых ноздрей;

что вода из бассейна вытекает куда быстрей,

чем вливается в оный через одну

или несколько труб: подчиняясь дну.

 

 

XI

 

Можно кивнуть и признать, что простой урок

лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок,

что Финляндия спит, затаив в груди

нелюбовь к лыжным палкам – теперь, поди,

из алюминия: лучше, видать, для рук.

Но по ним уже не узнать, как горит бамбук,

не представить пальму, муху це‑це, фокстрот,

монолог попугая – вернее, тот

вид параллелей, где голым – поскольку край

света – гулял, как дикарь, Маклай.

 

 

XII

 

В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб,

как чужих фотографий, не держат карт ‑

даже игральных – как бы кладя предел

покушеньям судьбы на беззащитность тел.

Существуют обои; и населенный пункт

освобождаем ими обычно от внешних пут

столь успешно, что дым норовит назад

воротиться в трубу, не подводить фасад;

что оставляют, слившиеся в одно,

белое после себя пятно.

 

 

XIII

 

Необязательно помнить, как звали тебя, меня;

тебе достаточно блузки и мне – ремня,

чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу),

что безымянность нам в самый раз, к лицу,

как в итоге всему живому, с лица земли

стираемому беззвучным всех клеток «пли».

У вещей есть пределы. Особенно – их длина,

неспособность сдвинуться с места. И наше право на

«здесь» простиралось не дальше, чем в ясный день

клином падавшая в сугробы тень

 

 

XIV

 

дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж,

будем считать, что клин этот острый – наш

общий локоть, выдвинутый вовне,

которого ни тебе, ни мне

не укусить, ни, подавно, поцеловать.

В этом смысле, мы слились, хотя кровать

даже не скрипнула. Ибо она теперь

целый мир, где тоже есть сбоку дверь.

Но и она – точно слышала где‑то звон ‑

годится только, чтоб выйти вон.

 

 1982

 

К Урании

 

И. К.

 

 

У всего есть предел: в том числе у печали.

Взгляд застревает в окне, точно лист – в ограде.

Можно налить воды. Позвенеть ключами.

Одиночество есть человек в квадрате.

Так дромадер нюхает, морщась, рельсы.

Пустота раздвигается, как портьера.

Да и что вообще есть пространство, если

не отсутствие в каждой точке тела?

Оттого‑то Урания старше Клио.

Днем, и при свете слепых коптилок,

видишь: она ничего не скрыла,

и, глядя на глобус, глядишь в затылок.

Вон они, те леса, где полно черники,

реки, где ловят рукой белугу,

либо – город, в чьей телефонной книге

ты уже не числишься. Дальше, к югу,

то есть к юго‑востоку, коричневеют горы,

бродят в осоке лошади‑пржевали;

лица желтеют. А дальше – плывут линкоры,

и простор голубеет, как белье с кружевами.

 

 1981

 

IПолонез: вариация

 

 

I

 

Осень в твоем полушарьи кричит «курлы».

С обнищавшей державы сползает границ подпруга.

И, хотя окно не закрыто, уже углы

привыкают к сорочке, как к центру круга.

А как лампу зажжешь, хоть строчи донос

на себя в никуда, и перо – улика.

Плюс могилы нет, чтоб исправить нос

в пианино ушедшего Фредерика.

В полнолунье жнивье из чужой казны

серебром одаривает мочажина.

Повернешься на бок к стене, и сны

двинут оттуда, как та дружина,

через двор на зады, прорывать кольцо

конопли. Но кольчуге не спрятать рубищ.

И затем что все на одно лицо,

согрешивши с одним, тридцать трех полюбишь.

 

 

II

 

Черепица фольварков да желтый цвет

штукатурки подворья, карнизы – бровью.

Балагола одним колесом в кювет,

либо – мерин копытом в луну коровью.

И мелькают стога, завалившись в Буг,

вспять плетется ольшаник с водой в корзинах;

и в распаханных тучах свинцовый плуг

не сулит добра площадям озимых.

Твой холщовый подол, шерстяной чулок,

как ничей ребенок, когтит репейник.

На суровую нитку пространство впрок

зашивает дождем – и прощай Коперник.

Лишь хрусталик тускнеет, да млечный цвет

тела с россыпью родинок застит платье.

Для самой себя уже силуэт,

ты упасть не способна ни в чьи объятья.

 

 

III

 

Понимаю, что можно любить сильней,

безупречней. Что можно, как сын Кибелы,

оценить темноту и, смешавшись с ней,

выпасть незримо в твои пределы.

Можно, пору за порой, твои черты

воссоздать из молекул пером сугубым.

Либо, в зеркало вперясь, сказать, что ты

это – я; потому что кого ж мы любим,

как не себя? Но запишем судьбе очко:

в нашем будущем, как бы брегет не медлил,

уже взорвалась та бомба, что

оставляет нетронутой только мебель.

Безразлично, кто от кого в бегах:

ни пространство, ни время для нас не сводня,

и к тому, как мы будем всегда, в веках,

лучше привыкнуть уже сегодня.

 

 1981

 

 * * *

 

 

Точка всегда обозримей в конце прямой.

Веко хватает пространство, как воздух – жабра.

Изо рта, сказавшего все, кроме «Боже мой»,

вырывается с шумом абракадабра.

Вычитанье, начавшееся с юлы

и т. п., подбирается к внешним данным;

паутиной окованные углы

придают сходство комнате с чемоданом.

Дальше ехать некуда. Дальше не

отличить златоуста от златоротца.

И будильник так тикает в тишине,

точно дом через десять минут взорвется.

 

 <1982>

 

Элегия

 

М. Б.

 

 

До сих пор, вспоминая твой голос, я прихожу

в возбужденье. Что, впрочем, естественно. Ибо связки

не чета голой мышце, волосу, багажу

под холодными буркалами, и не бздюме утряски

вещи с возрастом. Взятый вне мяса, звук

не изнашивается в результате тренья

о разряженный воздух, но, близорук, из двух

зол выбирает большее: повторенье

некогда сказанного. Трезвая голова

сильно с этого кружится по вечерам подолгу,

точно пластинка, стачивая слова,

и пальцы мешают друг другу извлечь иголку

из заросшей извилины – как отдавая честь

наважденью в форме нехватки текста

при избытке мелодии. Знаешь, на свете есть

вещи, предметы, между собой столь тесно

связанные, что, норовя прослыть

подлинно матерью и т. д. и т. п., природа

могла бы сделать еще один шаг и слить

их воедино: тум‑тум фокстрота

с крепдешиновой юбкой; муху и сахар; нас

в крайнем случае. То есть повысить в ранге

достиженья Мичурина. У щуки уже сейчас

чешуя цвета консервной банки,

цвета вилки в руке. Но природа, увы, скорей

разделяет, чем смешивает. И уменьшает чаще,

чем увеличивает; вспомни размер зверей

в плейстоценовой чаще. Мы – только части

крупного целого, из коего вьется нить

к нам, как шнур телефона, от динозавра

оставляя простой позвоночник. Но позвонить

по нему больше некуда, кроме как в послезавтра,

где откликнется лишь инвалид – зане

потерявший конечность, подругу, душу

есть продукт эволюции. И набрать этот номер мне

как выползти из воды на сушу.

 

 1982

 

Сидя в тени

 

 

I

 

Ветреный летний день.

Прижавшееся к стене

дерево и его тень.

И тень интересней мне.

Тропа, получив плетей,

убегает к пруду.

Я смотрю на детей,

бегающих в саду.

 

 

II

 

Свирепость их резвых игр,

их безутешный плач

смутили б грядущий мир,

если бы он был зряч.

Но порок слепоты

время приобрело

в результате лапты,

в которую нам везло.

 

 

III

 

Остекленелый кирпич

царапает голубой

купол как паралич

нашей мечты собой

пространство одушевить;

внешность этих громад

может вас пришибить,

мозгу поставить мат.

 

 

IV

 

Новый пчелиный рой

эти улья займет,

производя живой,

электрический мед.

Дети вытеснят нас

в пригородные сады

памяти – тешить глаз

формами пустоты.

 

 

V

 

Природа научит их

тому, что сама в нужде

зазубрила, как стих:

времени и т. д.

Они снабдят цифру «100»

завитками плюща,

если не вечность, то

постоянство ища.

 

 

VI

 

Ежедневная ложь

и жужжание мух

будут им невтерпеж,

но разовьют их слух.

Зуб отличит им медь

от серебра. Листва

их научит шуметь

голосом большинства.

 

 

VII

 

После нас – не потоп,

где довольно весла,

но наважденье толп,

множественного числа.

Пусть торжество икры

над рыбой еще не грех,

но ангелы – не комары,

и их не хватит на всех.

 

 

VIII

 

Ветреный летний день.

Запахи нечистот

затмевают сирень.

Брюзжа, я брюзжу как тот,

кому застать повезло

уходящий во тьму

мир, где, делая зло,

мы знали еще – кому.

 

 

IX

 

Ветреный летний день.

Сад. Отдаленный рев

полицейских сирен,

как грядущее слов.

Птицы клюют из урн

мусор взамен пшена.

Голова, как Сатурн,

болью окружена.

 

 

X

 

Чем искреннее певец,

тем все реже, увы,

давешний бубенец

вибрирует от любви.

Пробовавшая огонь,

трогавшая топор,

сильно вспотев, ладонь

не потреплет вихор.

 

 

XI

 

Это – не страх ножа

или новых тенет,

но того рубежа,

за каковым нас нет.

Так способен Луны


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 223; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!