СТИХОТВОРЕНИЕ С ПРОПУЩЕННОЙ СТРОКОЙ



 

 

Земля, он мертв. Себе его возьми.

Тебе одной принадлежит он ныне.

Как сеятели горестной весны,

хлопочут о цветах его родные.

 

Чем обернется мертвость мертвеца?

Цветком? Виденьем? Холодком по коже?

Живых людей усталые сердца

чего‑то ждут от мертвых. Но чего же?

 

Какая связь меж теми, кто сейчас

лежат во тьме, насыщенной веками,

и теми, кто заплаканностыо глаз

вникают в надпись на могильном камне?

 

…………………………………………………………

Что толку в наших помыслах умнейших?

Взывает к нам: – Не забывайте нас! –

бессмертное тщеславие умерших.

 

1968

 

НОСТАЛЬГИЯ

 

 

«Беговая», «Отрадное»… Радость и бег

этих мест – не мои, не со мною.

Чужеземец озябший, смотрю я на снег,

что затеян чужою зимою.

 

Электричества и снегопада труды.

Электричка. Поля и овраги.

Как хочу я лежать средь глубокой травы

там, где Иори, и там, где Арагви.

 

Северяне, я брат ваш, повергнутый в грусть.

Я ослеп от бесцветья метели.

Белый цвет – это ласточек белая грудь.

Я хочу, чтобы птицы летели.

 

Я хочу… Как пуста за изгибом моста

темнота. Лишь кусты да вороны.

«Где ты был и зачем?» – мне готовит Москва

домочадцев пустые вопросы.

 

«Беговая», «Отрадное»… Кладбища дач.

Неуместных названий таблицы.

И душа, ослабев, совершает свой плач,

прекращающий мысль о Тбилиси.

 

 

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ

 

 

Я говорю вам: научитесь ждать,

еще не всё, всему дано продлиться, –

безмерных продолжений благодать

не зря вам обещает бред провидца;

возобновит движение рука,

затеявшая добрый жест привета,

и мысль, невнятно тлевшая века,

всё ж вычислит простую суть предмета;

смех округлит улыбку слабых уст,

отчаянье взлелеет тень надежды,

и бесполезной выгоды искусств

возжаждет одичалый ум невежды;

дитя в себе преобразит отца,

свой тайный смысл нам разъяснит природа,

и одарит рассудки и сердца

всезнания блаженная свобода.

Лишь истина окажется права,

в сердцах людей взойдет ее свеченье,

и обретут воскресшие слова

поступков драгоценное значенье!

 

1968

 

ДЕКАБРЯ

 

 

Этот день – как зима, если осень причислить к зиме,

и продолжить весной, и прибавить холодное лето.

Этот день – словно год, происходит и длится во мне,

и конца ему нет. О, не слишком ли долго всё это?

 

Год и день, равный году. Печальная прибыль седин.

Развеселый убыток вина, и надежд, и отваги.

Как не мил я себе! Я себе тяжело досадил:

я не смог приручить одичалость пера и бумаги.

 

Год и день угасают. Уже не настолько я слеп,

чтоб узреть над собою удачи звезду молодую.

Но, быть может, в пространстве останется маленький

след,

если вдруг я уйду – словно слабую свечку задую…

 

Начинаются новости нового года и дня.

Мир дурачит умы, представляясь блистательно новым.

Новизною своей Новый год не отринет меня

от медлительной вечности меж немотою и словом.

 

1968

 

СОБЛЮДАЮЩИЙ ТИШИНУ

 

 

…В этом мире, где осень, где розовы детские лица,

где слова суеты одинокой душе тяжелы,

кто‑то есть…

Он следит, чтоб летели тишайшие листья,

и вершит во вселенной высокий обряд тишины.

 

 

ОЧКИ

 

Памяти Симона Чиковани

 

 

Вот кабинет, в котором больше нет

Хозяина, но есть его портрет.

И мне велит судьбы неотвратимость

Сквозь ретушь отчуждения, сквозь дым

Узнать в лице пресветлую родимость

И суть искусства, явленную им.

 

Замкнул в себе усопших книг тела

Аквариум из пыли и стекла…

Здесь длилась книг и разума беседа,

Любовь кружила головы в дому.

И всё это, что кануло бесследно,

Поэзией приходится уму.

 

Меня пугают лишь его очки –

Еще живые, зрячие почти.

Их странный взгляд глубок и бесконечен,

Всей слепотой высматривая свет,

Они живут, как золотой кузнечик,

И ждут того, кого на свете нет.

 

1970

 

ЛИРИЧЕСКИЙ РЕПОРТАЖ С ПРОСПЕКТА РУСТАВЕЛИ

 

 

Ошибся тот, кто думал, что проспект

есть улица. Он влажный брег стихии

страстей и таинств. Туфельки сухие,

чтоб вымокнуть, летят в его просвет.

 

Уж вымокли!.. Как тяжек труд ходьбы

красавицам! Им стыдно или скушно

ходить, как мы. Им ведомо искусство

скольжения по острию судьбы.

 

Простое слово чуждо их уму,

и плутовства необъяснимый гений

возводит в степень долгих песнопений

два слова: «Неуже‑ели? Почему‑у?»

 

«Ах, неуже‑ели это март настал?»

«Но почему‑у так жарко? Это странно!»

Красавицы средь стёкол ресторана

пьют кофе – он угоден их устам.

 

Как опрометчив доблестный простак,

что не хотел остаться в отдаленье!

Под взглядом их потусторонней лени

он терпит унижение и страх…

 

Так я шутил. Так брезговал бедой,

покуда на проспекте Руставели

кончался день. Платаны розовели.

Шел теплый дождь. Я был седым‑седой.

 

Я не умел своей душе помочь,

Темнело в небе – медленно и сильно…

И жаль мне было, жаль невыносимо

Есенина в ту мартовскую ночь.

 

1971

 

«Когда б я не любил тебя угрюмым…»

 

 

Когда б я не любил тебя угрюмым,

Огромным бредом сердца и ума,

Я б ждал тебя, и предавался думам,

И созерцал деревья и дома.

 

Я бы с роднёй досужей препирался

Иль притворялся пьяницей в пивной,

И алгебра ночного преферанса

Клубилась бы и висла надо мной…

 

Я полюбил бы тихие обеды

В кругу семьи, у мирного стола,

И наслаждался скудостью беседы

И вялым звоном трезвого стекла…

 

Но я любил тебя,

И эту муку

Я не умел претерпевать один.

О сколько раз в мою с тобой разлуку

Я бедствие чужой души вводил!

 

Я целовал красу лица чужого,

В нём цвёл зрачок – печальный, голубой,

Провидящий величие ожога,

В мой разум привнесенного тобой…

 

Так длилось это тяжкое, большое,

Безбожное чудачество любви.

Так я любил тебя…

И на лицо чужое

Родные тени горечи легли.

 

 

«Я, человек, уехавший из Грузии…»

 

 

Я, человек, уехавший из Грузии,

боготворящий свой родимый край,

колена преклонив, просить берусь я:

дай, Боже, мне уменья, силы дай –

такое написать стихотворенье,

чтобы оно, над скалами звеня,

спасло бы не от смерти –

от забвенья

на родине возлюбленной

меня!

 

 

ПОСВЯЩЕНИЕ

 

 

Ты – маленькая ростом. Я – высок.

Ты – весела, но я зато – печален.

На цыпочки ты встанешь – и висок

С моими поравняется плечами.

 

Вот так мы и встречаем каждый день,

И разница сближает нас глубоко…

О ты, моя коротенькая тень!

Я тень твоя, но павшая далёко.

 

 

ПОЮЩИЕ СТОЛБЫ

 

 

В этой снежной степи –

снежным вихрям лишь месть,

В ней одни лишь столбы телеграфные есть.

Только ветер, пронзительно воющий здесь.

Только точечка – путник, заснеженный весь…

 

И земля здесь и небо – друг другу под цвет.

Пойди‑ка, послушай,

ты слышишь иль нет?

Это – слышишь? – столбы под метелью поют.

Что навстречу тебе из метели встают.

 

1974

 

СЕВЕРНЫЙ ПЕЙЗАЖ

 

 

Я видел белый цвет земли,

где безымянный почерк следа

водил каракули средь снега

и начинал тетрадь зимы.

 

Кого‑то так влекло с крыльца!

И снег – уже не лист бесцельный,

а рукопись строки бесценной,

не доведенной до конца.

 

Тамаз Чиладзе[154]

 

ЗИМНИЙ ДЕНЬ

 

 

Вот паруса живая тень

зрачок прозревший осеняет,

и звон стоит, и зимний день

крахмалом праздничным сияет.

 

Проснуться, выйти на порог

и наблюдать, как в дни былые,

тот белый свет, где бел платок

и маляра белы белила,

 

где мальчик ходит у стены

и, рисовальщик неученый,

средь известковой белизны

выводит свой рисунок черный.

 

И сумма нежная штрихов

живет и головой качает,

смеется из‑за пустяков

и девочку обозначает.

 

Так, в сердце мальчика проспав,

она вкушает пробужденье,

стоит, на цыпочки привстав,

вся женственность и вся движенье.

 

Еще дитя, еще намёк,

еще в походке ошибаясь,

вступает в мир, как в свой чертог,

погоде странной улыбаясь.

 

О Буратино, ты влюблен!

От невлюбленных нас отличен!

Нескладностью своей смешон

и бледностью своей трагичен.

 

Ужель в младенчестве твоем,

догадкой осенён мгновенной,

ты слышишь в ясном небе гром

любви и верности неверной?

 

Дано предчувствовать плечам,

как тяжела ты, тяжесть злая,

и предстоящая печаль

печальна, как печать былая…

 

 

«Колокола звонят, и старомодной…»

 

 

Колокола звонят, и старомодной

печалью осеняют небеса,

и холодно, и в вышине холодной

двух жаворонков плачут голоса.

 

Но кто здесь был, кто одарил уликой

траву в саду, и полегла трава?

И маялся, и в нежности великой

оливковые трогал дерева?

 

Еще так рано в небе, и для пенья

певец еще не разомкнул уста,

а здесь уже из слёз, из нетерпенья

возникла чьей‑то песни чистота.

 

Но в этой тайне всё светло и цельно,

в ней только этой речки берега,

и ты стоишь одна, и драгоценно

сияет твоя медная серьга.

 

Колокола звонят, и эти звуки

всей тяжестью своею, наяву,

летят в твои протянутые руки,

как золотые желуди в траву.

 

 

«Да не услышишь ты…»

 

 

Да не услышишь ты,

да не сорвется

упрёк мой опрометчивый,

когда

уродливое населит сиротство

глаза мои, как два пустых гнезда.

 

Всё прочь лететь – о, птичий долг проклятый!

Та птица, что здесь некогда жила,

исполнила его, – так пусть прохладой

потешит заскучавшие крыла.

 

Но без тебя – что делать мне со мною?

Чем приукрасить эту пустоту?

Вперяю я, как зеркало ночное,

серебряные очи в темноту.

 

Любимых книг целебны переплёты,

здесь я хитрей, и я приникну к ним –

чтоб их найти пустыми. В перелёты

взвились с тобою души этих книг.

 

Ну, что же, в милосердии обманном

на память мне не оброни пера.

Всё кончено! Но с пятнышком туманным

стоит бокал – ты из него пила.

 

Всё кончено! Но в скважине замочной

свеж след ключа. И много лет спустя

я буду слушать голос твой замолкший,

как раковину слушает дитя.

 

Прощай же! И с злорадством затаенным

твой бледный лоб я вижу за стеклом,

и красит его красным и зеленым

навстречу пробегающим огнем.

 

И в высь колен твое несется платье,

и встречный ветер бьет, и в пустырях

твоя фигура, как фигура Плача,

сияет в ослепительных дверях.

 

Проводники флажками осеняют

твой поезд, как иные поезда,

и долог путь, и в вышине зияют

глаза мои, как два пустых гнезда.

 

 

ДРЕВНИЙ ТАЛЛИН

 

 

О сказки, как они близки –

толкутся, трогают за локоть,

Я пиво пью – и вдоль щеки

летит их старомодный локон.

 

Глядят из золотой воды

минувших рыцарей приметы –

так, объявляя час беды,

приходят игроку валеты.

 

Так здравствуй, проигрыш! Меня

не веселил последний талер.

Я знал, зачем сошел с коня

у врат твоих, о древний Таллин.

 

Та женщина в свое жилье

огня не вносит в полночь эту.

Отведав темноты ее,

глаза уж не внимают свету.

 

Она – беде родная дочь,

ее подарки – снег и голод.

Колокола, что слышишь в дождь,

и то теплей, чем этот голос.

 

Бежал я от ее теней,

от слёз, от лжи – в твой край далекий,

как будто я бежал за ней –

к теням, к слезам, ко лжи жестокой.

 

Все колокольни, все столбы,

строенья станции дорожной

о грудь мою разбили лбы

в погоне этой безнадежной.

 

В чем полномочие твое,

о город с крышей островерхой?

Помечен именем ее

твой каждый храм и домик ветхий.

 

Так приголубь, так заморочь

меня сказаньями твоими

и в стёкла вписанное имя

своим морозом заморозь.

 

 

ПЕТЕРГОФ[155]

 

 

Опять благословенный Петергоф

дождям своим повелевает литься

и бронзовых героев и богов

младенческие умывает лица.

 

Я здесь затем, чтоб не остаться там,

в позоре том, в его тоске и в неге.

Но здесь ли я? И сам я – как фонтан,

нет места мне ни на земле, ни в небе.

 

Ужель навек я пред тобой в долгу –

опять погибнуть и опять родиться,

чтоб описать смертельную дугу

и в золотые дребезги разбиться!

 

О Петергоф, свежи твои сады!

Еще рассвет, еще под сенью древа,

ликуя и не ведая беды,

на грудь Адамову лицо склоняет Ева.

 

Здесь жди чудес: из тьмы, из соловьев,

из зелени, из вымысла Петрова,

того гляди, проглянет Саваоф[156],

покажет лик и растворится снова.

 

Нет лишь тебя. И всё же есть лишь ты.

Во всём твои порядки и туманы,

и парк являет лишь твои черты,

и лишь к тебе обращены фонтаны.

 

Отар Чиладзе[157]

 

«В быт стола, состоящий из яств и гостей…»

 

 

В быт стола, состоящий из яств и гостей,

в круг стаканов и лиц, в их порядок насущный

я привел твою тень. И для тени твоей –

вот стихи, чтобы слушала. Впрочем, не слушай.

 

Как бы всё упростилось, когда бы не снег!

Белый снег увеличился. Белая птица

преуспела в полёте. И этот успех

сам не прост и не даст ничему упроститься.

 

Нет, не сам по себе этот снег так велик!

Потому он от прочего снега отличен,

что студеным пробелом отсутствий твоих

его цвет был усилен и преувеличен.

 

Холод теплого снега я вытерпеть мог –

но в прохладу его, волей слабого жеста,

привнесён всех молчаний твоих холодок,

дабы стужа зимы обрела совершенство.

 

Этим снегам, как гневом твоим, не любим,

я сказал твоей тени: – Довольно! Не надо!

Оглушен я молчаньем и смехом твоим

и лицом, что белее, чем лик снегопада.

 

Ты – во всём. Из всего – как тебя мне извлечь?

Запретить твоей тени всех сказок чрезмерность,

твое тело услышать, как внятную речь,

где прекрасен не вымысел, а достоверность?

 

Снег идет и не знает об этом. Летит

и об этом не ведает белая птица.

Этот день лицемерит и делает вид,

что один, без тебя он сумеет продлиться.

 

О, я помню! Я сам был огромен, как снег.

Снега не было. Были огромны и странны

возле зренья и слуха – твой свет и твой смех,

возле губ и ладоней – вино и стаканы.

 

Но не мне быть судьей твоих слов и затей!

Ты прекрасна. И тень твоя тоже прекрасна.

Да хранит моя тень твою слабую тень –

там, превыше всего, в неуюте пространства.

 

1957

 

«Я попросил подать вина и пил…»

 

 

Я попросил подать вина и пил.

Был холоден не в меру мой напиток.

В пустынном зале я делил мой пир

со сквозняком и запахом опилок.

 

Несмелый локоть горестной зимы

из тьмы снаружи лёг на подоконник.

Из сумрачных берлог, из мглы земли,

наверно, многих, но не знаю скольких,

 

рёв паровозов вышел и звучал.

Не ведаю, что делалось со мною,

но мне казалось – плач их означал

то что моею было тишиною.

 

Входили люди, супа, папирос

себе просили, поступали просто

и упрощали разнобой сиротств

до одного и общего сиротства.

 

Они молчали, к помыслам своим

подняв многозначительные лица,

как будто что‑то, ведомое им,

намеревалось грянуть и случиться.

 

Их тайна для меня была темна.

Я не спешил расспрашивать об этом.

Желанием моим или вина

было – увидеть снег перед рассветом.

 

Снег начинался около крыльца,

и двор был неестественно опрятен,

словно постель умершего жильца,

где новый штрих уже невероятен.

 

Свою печаль я укротил вином,

но в трезвых небесах неукрощенных

звучала встреча наших двух имен

предсмертным звоном двух клинков скрещенных.

 

Мне никогда бы не отвлечь ума

от алчности – забыть, что с нами было,

когда бы милосердная зима

для будних дел меня не исцелила.

 

1962

 

ШЕЛ ДОЖДЬ…

 

 

Шел дождь – это чья‑то простая душа

пеклась о платане, чернеющем сухо.

Я знал о дожде. Но чрезмерность дождя

была впечатленьем не тела, а слуха.

 

Не помнило тело про сырость одежд,

но слух оценил этой влаги избыток.

Как громко! Как звонко! Как долго! О, где ж

спасенье от капель, о землю разбитых!

 

Я видел: процессии горестный горб

влачится, и струи небесные льются,

и в сумерках скромных сверкающий гроб

взошел, как огромная черная люстра.

 

Быть может, затем малый шорох земной

казался мне грубым и острым предметом,

что тот, кто терпел его вместе со мной,

теперь не умел мне способствовать в этом.

 

Не знаю, кто был он, кого он любил,

но как же в награду за сходство, за странность,

что жил он, со мною дыханье делил,

не умер я – с ним разделить бездыханность!

 

И я не покаран был, а покорён

той малостью, что мимолетна на свете.

Есть в плаче над горем чужих похорон

слеза о родимости собственной смерти.

 

Бессмертья желала душа и лгала,

и хитросплетенья дождя расплетала,

и капли, созревшие в колокола,

раскачивались и срывались с платана.

 

1962

 

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОСЕНИ

 

 

Я вижу день и даже вижу взор,

которым я недвижно и в упор

гляжу на всё, на что гляжу сейчас,

что ныне – явь, а будет – память глаз,

на всё, что я хвалил и проклинал,

пока любил и слезы проливал.

Покуда августовская листва

горит в огне сентябрьского костра,

я отвергаю этот мёд иль яд,

для всех неотвратимый, говорят,

и предвкушаю этот яд иль мёд.

А жизнь моя еще идет, идет…

 

1963

 

СНЕГ

 

Б.А.

 

 

Как обычно, как прежде, встречали мы ночь,

и рассказывать было бы неинтересно,

что недобрых гостей отсылали мы прочь,

остальным предлагали бокалы и кресла.

 

В эту ночь, что была нечиста и пуста,

он вошел с выраженьем любви и сиротства,

как приходят к другим, кто другим не чета,

и стыдятся вины своего превосходства.

 

Он нечаянно был так велик и робел,

что его белизну посчитают упрёком

всем, кто волей судьбы не велик и не бел,

не научен тому, не обласкан уроком.

 

Он был – снег. И звучало у всех на устах

имя снега, что стало известно повсюду.

– Пой! – велели ему. Но он пел бы и так,

по естественной склонности к пенью и чуду.

 

Песня снега была высоко сложена

для прощенья земле, для ее утешенья,

и, отважная, длилась и пела струна,

и страшна была тонкость ее натяженья.

 

Голос снега печально витал над толпой.

– Пой! – кричали ему. – Утешай и советуй! –

Я один закричал: – Ты устал и не пой!

Твое горло не выдержит музыки этой.

 

На рассвете все люди забыли певца,

занимаясь заботами плача и смеха.

Тень упала с небес и коснулась лица –

то летел самолет там, где не было снега.

 

1963

 

КОМНАТА

 

 

Поступок неба – снегопад.

Поступок женщины – рыданье.

Капризов двух и двух услад –

вот совпаденье и свиданье.

 

Снег, осыпаясь с дальних лун,

похож на плач, и сходство это

тревожит непроглядный ум

и душу темную предмета.

 

Слеза содеяна зрачком,

но плач – занятье губ и тела.

Земля и женщина ничком

лежали, и метель летела.

 

1966

 

БЕЛОЕ ПОЛЕ

 

 

Я крепко спал при дереве в окне

и знал, что тень его дрожащей ветки –

и есть мой сон. Поверх тебя во сне

смотрели мои сомкнутые веки.

Я мучился без твоего лица!

В нем ни одна черта не прояснилась.

Не подлежала ты обзору сна,

и ты не снилась мне. Мне вот что снилось:

 

на белом поле стояли кони.

Покачиваясь, качали поле.

И всё раскачивалось в природе.

Качанье знают точно такое

шары, привязанные к неволе,

а также водоросли на свободе.

 

Свет иссякал. Смеркались небеса.

Твой облик ускользал от очевидца.

Попав в силки безвыходного сна,

до разрыванья сердца пела птица.

Шла женщина – не ты! – примяв траву

ступнями, да, но почему твоими?

И так она звалась, как наяву

зовут одну тебя. О, твое имя!

На лестнице неведомых чужбин,

чей темный свод угрюм и непробуден,

непоправимо одинок я был,

то близорук, то вовсе слеп и скуден.

 

На каменном полу души моей

стояла ты – безгласна, безымянна,

как тень во тьме иль камень меж камней.

Моя душа тебя не узнавала.

 

1967

 

БЕССОННИЦА

 

 

Было темно. Я вгляделся: лишь это и было.

Зримым отсутствием неба я счел бы незримость небес,

если бы в них не разверзлась белесая щель, –

вялое облако втиснулось в эту ловушку.

Значит, светает… Весь черный и в черном, циркач

вновь покидает арену для темных кулис.

Белому в белом – иные готовы подмостки.

 

Я ощущал в себе власть приневолить твой слух

внять моей речи и этим твой сон озадачить,

мысль обо мне привнести в бессознанье твое, –

но предварительно намеревался покинуть

эти тяжелые и одноцветные стены.

Так я по улицам шел, не избрав направленья,

и злодеянье свое совершал добродетельный свет,

не почитавший останков погубленной ночи:

вот они – там или сям, где лежат, где висят –

разъединенной, растерзанной плотью дракона.

Лужи у ног моих были багрового цвета.

Утренней сырости белые мокрые руки

тёрли лицо моё, мысли стирая со лба,

и пустота заменила мне бремя рассудка.

Освобождённый от помыслов и ощущений,

я беспрепятственно вышел из призрачных стен

города, памяти и моего существа.

Небо вернулось, и в небо вернулась вершина –

из темноты, из отлучки.

При виде меня

тысячу раз облака изменились в лице.

Я был им ровня и вовсе от них не отличен.

Пуст и свободен, я облаком шел к облакам,

нет, как они, я был движим стороннею волей:

нёс мое чучело неизвестный носильщик.

Я испугался бессмысленной этой ходьбы:

нет ли в ней смысла ухода от бледных ночей,

надобных мне для страстей, для надежд и страданий,

для созерцанья луны, для терпенья и мук,

свет возжигающих в тайных укрытьях души.

 

Я обернулся на стены всего, что покинул.

Там – меня не было, И в небеса посылала,

в честь бесконечности, дым заводская труба.

 

1967

 

СОН

 

 

Земля мерещится иль есть.

Что с ней? Она бела от снега.

Где ты? Всё остальное есть.

Вот ночь – для тьмы, фонарь – для света.

 

Вот я – для твоего суда,

безропотно, бесповоротно.

Вот голос твой. Как он сюда

явился, Боже и природа?

 

Луна, оставшись начеку,

циклопов взор втесняет в щёлку.

Я в комнату ее влеку,

и ты на ней покоишь щёку.

 

1967

 

«Бог памяти, Бог забыванья…»

 

 

Бог памяти, Бог забыванья!

Ожог вчерашнего пыланья

залечен вечностью слепою.

И та, чьего лица не помню,

была ль, покуда не ушла?

 

Но всё надеется душа,

зияя ящиком Пандоры[158],

на повторенья и повторы.

 

1968

 

ДО РАЗЛУКИ

 

 

Так время пробежало черной кошкой

по закоулкам.

И лицо зимы

с простыми и суровыми чертами

размылось в стёклах.

Только этот лист сковало льдом…

В котором отразится

во сне ли явленное или наяву –

как в зеркале,

чтобы шипы воспоминаний

не раз отверзли нам глаза души:

усталые от дней однообразья,

искусственного солнца с лживым блеском,

ворованного неба, даже жизни,

столь не осмысленной порою до конца.

 

Блестит сосулька, сладкий зуб зимы.

И вздох трубы, и выдох человека

с теплом, как в только что убитом звере, –

полотнищем трепещут на ветру.

И вот, как если б сотню лет спустя,

когда всем‑всем – от красок и до звуков –

перенасыщен дух,

я вновь прошу

вернуть мои права на всё былое.

Мне нужно их вернуть,

чтоб нас с тобой,

едва почуя трещину отхода,

не поглотило облако забвенья

своей зловеще‑топкой чернотой.

Дай руку мне,

горячую обычно и слабую.

Дай сердце мне свое,

такое же горячее – и строже

которого не ведал в жизни я!

Покуда позволяет нам судьба,

давай же не утрачивать доверья –

и да прислушается к нам извечный мир,

и наши головы на грудь себе положит,

и будет он по‑прежнему стараться

хоть в чем‑то измениться… но не сможет.

 

1969

 

БИЧВИНТА[159]

 

 

Эта зелень чрезмерна для яви.

Это – сон, разумеется,

сон о зеленом…

 

Ветру не терпится вялую дрёму тумана

вывести, выволочь, вытолкнуть из сосняка,

и туман,

как и подобает большому сонному животному,

понуро следует за ветром,

и потому – все вокруг зеленое:

стена, лестница, балкон, скамья и книга –

та книга, которая всю ночь

впустую взывала к состраданию,

желая разгласить заключенную в ней боль

(словно старуха, ощутившая дыхание смерти,

столь же острое и важное,

как дыхание того, о, того,

кто когда‑то впервые говорил ей о любви,

и вот теперь – к отупевшему лицу,

замкнутому, как клетка,

которой нечего держать взаперти,

изнутри подступила страсть).

 

Это – сон, разумеется,

длинный сон…

Шаги по сосновому полу ничем не вредят тишине.

Воздух, вобранный птичьей гортанью,

вскоре возвращается в виде зеленого свиста,

то есть не слышно, а видно,

как клюв исторгает зеленую трель,

ибо туман забрал себе и присвоил все звуки –

в обмен на право прогуливаться

среди ветвей в зеленых шлепанцах…

Изваянная, как жеребенок,

закинув голову, нюхает воздух маленькая девочка.

 

1971

 

«Шла женщина по белому песку…»

 

 

Шла женщина по белому песку

и думала: где в мире бесконечном

ей дома быть, чтобы рывком беспечным

одежды сбросить и предаться сну?

Решила: здесь! – где тысяча мужчин

пила вино среди своих владений.

У женщины, желавшей сновидений,

считаться с этим не было причин.

Вселенная была ее уют,

где ей угодно быть хозяйкой дома,

где нагота блаженна и удобна:

вздымает грудь, и туфельки не жмут.

Однако как беспечен, как высок

был подвиг той свободы одинокой:

разделась и легла возле глубокой

воды морской, затронувшей песок.

Так и спала средь блеска и жары.

Жил влажный след от моря и до камня.

Мужчин неосторожные дыханья

теснились, как воздушные шары.

Всё, что кричит, хлопочет, говорит,

затихло: в мире не осталось шума.

Моряк забыл, как называлась шхуна,

рыбак не помышлял о ловле рыб.

Спала, щекою к вечности припав,

в отваге беззащитной и несмелой,

и сон ее лелеял город белый,

что камбалой и камфарой пропах.

 

Морис Поцхишвили[160]

 

ФЕРЗЕВЫЙ ГАМБИТ[161]

 

 

Следи хоть день‑деньской за шахматной доской –

всё будет пешку жаль.

Что делать с бедной пешкой?

Она обречена.

Ее удел такой.

Пора занять уста молитвой иль усмешкой.

 

Меняет свой венец на непреклонный шлем

наш доблестный король, как долг и честь велели.

О, только пригубить текущий мимо шлейф –

и сладко умереть во славу королевы.

 

Устали игроки.

Всё кончено. Ура!

И пешка, и король летят в одну коробку.

Для этого, увы, ненадобно ума,

и тщетно брать туда и шапку, и корону.

 

Претерпеваем рознь в честь славы и войны,

но в крайний час –

навек один другому равен.

Чей неусыпный глаз глядит со стороны?

И кто играет в нас, покуда мы играем?

 

Зачем испещрена квадратами доска?

Что под конец узнал солдатик деревянный?

Восходит к небесам великая тоска –

последний малый вздох фигурки безымянной.

 

Иза Орджоникидзе[162]

 

«Вот слово – оскудевшее, иссякшее…»

 

 

Вот слово – оскудевшее, иссякшее…

Как старый камень, о который всякое

навастривал точильщик остриё,

так слово притупилось от всего,

на что когда‑то искры расточало,

покуда вовсе их не расточило.

Не начинать же всё это сначала!

Пора на свалку выкинуть точило.

Друзья мои, вас нет на белом свете.

Но есть на свете веская причина,

чтобы, устав от постиженья смерти,

так смерклось сердце, будто опочило.

Как бедное дитя, скончалось детство,

и юности нежно‑зеленый холмик

едва заметен, если приглядеться:

никто его не помнит и не холит.

Но верю я могилам жизни прежней,

и то, что мне мои могилы верят,

свидетельствуют в тишине апрельской

кладбищенские бузина и вереск.

Сраженья, спешка, зов трубы – доколе

жизнь понукать иль сдерживать уздою?

Дни пали, словно загнанные кони.

Я больше не играю со звездою.

Весна в окне – и сколько зноя, звона

и букв в письме, я их не разбираю.

Благодарю тебя за прелесть вздора!

Я со звездою больше не играю.

Моя обитель: горечь и уют.

Таков декабрь, когда придет на юг

и, в свой черёд, походит на альбом,

в котором лик красавицы умершей

являет мне и чудный тот апломб,

сто лет назад сводить с ума умевший.

Уж всякой всячиной воспоминаний

по горло сыты души и леса.

Но, медленней платановых пыланий,

колышется прекрасная слеза.

Пролиться ей еще не вышел срок.

Одна слеза – прощает, знает, помнит.

Дик свет ее, как розовый шиповник, да, как

шиповник между двух дорог…

 

 

Из армянской поэзии

 

Ованес Туманян[163]

 

«Бессонница моя – твои владенья…»

 

 

Бессонница моя – твои владенья,

И ты – не сновиденье, но виденье,

Отчетливое, зримое, как свет.

Ты так прекрасна. Но тебя здесь нет.

 

Как, поступясь отсутствием своим,

Проходишь ты по комнатам пустым

И близишься, открывши мне объятья,

Но руку протяну – и ты обратно

Уходишь в непроглядность темноты?

Не приходила, но уходишь ты.

 

Как удается смеху твоему

Звучать в тобой покинутом дому?

И всё лепечешь детскими губами

Ту песенку, что позабыта нами,

И вновь уходишь в тайну темноты.

Не пела вовсе, но умолкла ты.

 

Бессонница моя – твои владенья,

И ты – не сновиденье, но виденье,

Отчетливое, зримое, как свет.

Ты так прекрасна. Но тебя здесь нет.

 

1891

 

«Никто в ночи не ведает – каков…»

 

 

Никто в ночи не ведает – каков

Тот труд незримый, что творит природа.

Но вот луга. И в темноте лугов

Роса сверкает при свечах восхода.

 

Никто не знает степени тоски,

В которую вознесся ум поэта.

Но вот строка. И в темноте строки

Его печаль имеет зримость света.

 

1892

 

«Не проси меня петь. Я немого немей…»

 

 

Не проси меня петь. Я немого немей.

Я печаль мою пением не обнаружу.

Мне б достало ползвука печали моей,

Чтоб вконец погубить твою бедную душу.

Не по силам тебе эту муку терпеть.

Пощади хоть себя! Не проси меня петь!

 

Как я пел на горе, средь живой красоты,

Что меня к своим нежным цветам допустила!

Там пустыня теперь. Там убиты цветы.

Ни травинки там нет. Там простерлась пустыня.

На горе, опаленной дыханьем моим,

Не воскреснуть цветам и растеньям иным.

 

Разве я не надеялся, что разорю

И тебе раздарю всю красу и прохладу:

Золотую, во мгле разлитую зарю

И весну, благосклонную к чистому саду?

Но уму моему не дано превозмочь

Силу пенья, в котором лишь горе и ночь.

 

1892

 

РОМАНС

 

 

Лились и означали грусть

Ручьи тех глаз, тех уст напевы,

Те слезы, павшие на грудь

Прекрасной и печальной девы.

 

Терпели губы тяжкий зной,

Труд голоса душа творила,

И, смело плача предо мной,

Она со мною говорила.

 

Мне речь ее была нова,

И я был очарован ею.

Ее последние слова

Я повторяю как умею:

 

«Ах, не могу я слёз не лить.

Судьбы моей ничтожна малость.

И лишь любовь… о, лишь… о, лишь…»

И снова плакать принималась.

 

1892

 

ИЗГНАННИК Я, СЕСТРИЦА

 

 

Изгнанник я, сестрица, – с детских дней,

Влекомый нетерпеньем и незнаньем,

Бреду в страну неведомых теней, –

Один, изгнанник.

 

Былые дни и нынешние дни

Мучительно влеку я за собою.

Утомлены ходьбой мои ступни

И сердце – болью.

 

Я направляюсь в сторону беды,

Чтобы очнуться, с горьким изумленьем, –

Вдали родной земли, родной воды, –

Больным оленем.

 

Ты говоришь, что счастлив я вполне,

Но не умею этого заметить,

Что мне пора забыть о той стране

И бег замедлить.

 

Дитя мое! Тому свидетель Бог:

Не так я подл, чтоб средь рабов растленных

Вполне счастливым пребывать я мог

В тюремных стенах.

 

Утешиться меж прочими людьми –

Я не имел ни помысла, ни средства.

Свободное от веры и любви,

Пустует сердце.

 

Так, раненый беглец, бегу в туман,

В грядущее, в угрюмую пустыню.

Я все покинул здесь. Неужто там

Тебя покину?

 

1902

 

«Сестра моя, иди своей дорогой…»

 

 

Сестра моя, иди своей дорогой,

И пусть она окажется светла.

Не улыбайся! Рук моих не трогай!

Нет, я не друг тебе, моя сестра.

 

Отвергнув путь, спокон веков известный,

Тоской неодолимою дыша,

Взмывая в небо, опускаясь в бездны –

Скитается, безумствуя, душа.

 

Нет рук таких и нет таких объятий,

Чтоб удержать ее, остановив –

Она не примет кроткой благодати,

Умчась туда, куда влечет порыв.

 

Быть может, в мире нет ее безвинней,

Но сколько душ она сведет на нет,

Пред тем, как в темной и глухой пустыне

Она погасит свой опасный свет…

 

Покуда не померкли и прекрасны

Черты твои, покуда грусть остра, –

О том, чтоб разминулись мы в пространстве,

Молись, сестра! Молись, моя сестра!

 

1902

 

НАШ ОБЕТ

 

 

Мы дали обет, и верны мы обету,

Нас тьма окружает и беды нас бьют,

Но дорог нам свет, и пробьемся мы к свету,

Пусть душные тучи дышать не дают!

 

Огнем и мечом и потоками крови

Судьба нас пугала, глядела черно, –

Ни славы у нас, ни покоя, ни кровли,

Но, чистое, светится наше чело.

 

Изодрано в клочья священное знамя,

Родная страна, как чужая страна,

Сурово глядит, как идем мы, не зная,

Какая нам завтра беда суждена.

 

Пусть рок не допустит увидеть победу

И в сумраке грозном ни проблеска нет –

Мы дали обет, и верны мы обету,

Взыскуя лишь света и веруя в свет.

 

1903

 

ЭКСПРОМТ

 

 

Святые отцы мои и господа!

Я с Музой расстался – совсем, навсегда.

Неужто и впрямь сочетал я легко

Два слова, когда их друг к другу влекло?

Вы думали прежде, что Муза и я –

Две грани в любви одного острия?

Но нет! Между нами зияет вражда,

Святые отцы мои и господа.

В разгуле политики и темноты

Стою – с непреклонным лицом тамады.

Но – Боже! – во мгле моего кутежа

Вдруг память восходит, остра и свежа,

И горестно я озираю края,

Где странствует Муза и му  ка моя.

В армянских горах, где чисты родники,

Она углубила их плачем тоски,

И в кровопролитье опасного дня

Нельзя ей забыть иль увидеть меня.

Но, если, отринув обман и дурман,

Очнутся свободные души армян,

И там, где бесчинствует мертвенный чад

Воспрянет снегов и цветов аромат,

И добрые люди, собравшись толпой,

Воскликнут: «Безумец! Не медли и пой!» –

Воскреснет мой голос и нежен, и скор,

И сладок губам будет этот экспромт.

 

1915

 

«Явился из снегов, издалека…»

 

В. Я. Брюсову[164]

 

 

Явился из снегов, издалека,

Призвал к величью духа и любви,

И стала так чиста и глубока

Надежда, овладевшая людьми.

 

Средь скорби, увлажняющей глаза,

Да будут наши помыслы чисты

И страны согласуют голоса

Под общим небосводом доброты.

 

Пусть крепнут в сердце милость и добро.

Совпав в пространстве и пропав вдали,

Пусть люди помнят, что лишь им дано

Явить собою нравственность земли.

 

Уж если нам соперничать в борьбе,

То лишь в одной: кто более других

Выгадывает выгоду себе,

Безмерно полюбив и одарив.

 

И прав поэт, что предсказал нам бег

Времён – в пресветлый и желанный век,

Где человека любит человек,

Где с человеком счастлив человек.

 

1916

 

МОЯ ПЕСНЯ

 

 

Сокрыт в душе бесценный клад

Любви моей – он щедр и светел.

Эй, джан[165], безмерно я богат.

Как совладать с богатством этим!

 

О дарованье, ты – не дар,

Что выгадаешь и зароешь.

Ты – разоренье, ты – угар,

Ты – расточение сокровищ.

 

Что делать? Мне неведом страх

Пред вором, злом и крайним крахом.

Но мысль – утратить дар утрат –

Меня терзает темным страхом.

 

Я так рожден! Я так богат!

Я всё дарю! Я всем прощаю!

И всё же – людям и богам

Лишь их подарок возвращаю.

 

1918

 

ПРОЩАЛЬНЫЙ ВЗГЛЯД СИРИУСА[166]

 

 

Что, Сириус, в пути от мглы до мглы

В уме ты держишь?

Для чего минуешь

Окружности вселенной и углы? –

Так спрашивают бедные умы

Земных существ.

Зачем ты их волнуешь?

 

Что, Сириус, ужель тебе легко

Могущество всевечного движенья?

И не чрезмерно ль то, что велико?

Твоим лучам я отдаю лицо,

И мой зрачок испытывает жженье.

 

Ты умеряешь свой безмерный свет,

Не потому ли происходит это,

Что в небо смотрит каждый человек

И столько зрений, обращенных вверх,

Всё ж расхищают изобилье света?

 

А сколько глаз ты знаешь!

Сколько раз

Тебе внимали пристальные очи!

Но взор одних – уже давно угас,

Другим – смотреть еще не пробил час:

Их взор еще во тьме нездешней ночи.

 

Кто первым увидал твой свет живой?

Кем ты с земли впервые был замечен?

Кто – с запрокинутою головой –

Возьмет себе последний пламень твой,

И – всё уже, и – любоваться нечем?..

 

Так в добрый путь, пресветлый чародей!

Но, приближаясь к средоточью смерти,

Поведай ей вопрос тоски моей:

Как много взоров и судеб людей

В твоем одном, в твоем прощальном свете?

 

1922

 

ПАРВАНА

 

 

Баллада

1

 

Высок Джавах[167], но выше, чем Джавах,

Две царственных горы – Абул и Мтин,

Сокрывшие в снегах и облаках

Нездешний мир, что ведом только им.

 

Я говорю, как говорили встарь:

Лазурь небес была светлым‑светла

И в белом замке жил парванский царь –

Орлу подобный, но добрей орла.

 

Глуп тот охотник, что затеет спор:

Когда взойдет или зайдет заря,

Прекрасны лани этих гордых гор,

Но всё ж не так, как дочь того царя.

 

Известно мне, что ни в одном саду

Садовник так не пестует цветок,

Как, добрую благословив судьбу,

Парванский царь свое дитя берёг.

 

Он счастлив был, но счастье – впереди.

Гонцы разносят весть во все края:

– Счастливец! О, приди и победи!

Горяч твой конь! Тверда рука твоя!

 

– Где, – молвит царь, – в какой земле, в каком

Дому иль замке сыщешь удальца,

Достойного красою и умом

Пресветлого царевнина лица?

 

 

2

 

Блеск доспехов! Звон подков!

Все вы здесь, но сколько вас –

Безрассудных храбрецов,

Потрясающих оружьем,

В ком явил и обнаружил

Всю красу свою Кавказ!

То ль война, то ли игра

Возле царского крыльца!

Но когда придет пора

Состязанию? И кто же,

Кто возьмет себе – о, Боже! –

Свет царевнина лица?

 

Труба запела. Чередой

Ступают важно царедворцы,

И, обмерев, взирают горцы,

Как с нежной девой царь седой

Выходит – мрачный и могучий.

Смотрите! Рядом с темной тучей

Сияет месяц молодой.

Царевна, светел лик твой лунный!

Мечтам предался воин юный,

Склонив колена пред тобой.

 

– Взгляни, моя дочь, как сильны и стройны

Достойные княжичи этой страны!

Яви твою волю и милость твою –

Позволь состязаться им в честном бою.

Вели им тебе и народу открыть

Сокрытую в сердце отвагу и прыть.

Увидишь на склоне блаженного дня,

Кому покоряется гордость коня –

Не так, как другим, и живей, чем к другим,

Льнет солнце к доспехам его дорогим.

Когда состязанью наступит конец,

Скажи храбрецу: «Ты – храбрейший храбрец.

Вот яблоко, и означает оно,

Что ты – повелитель мой. Так суждено.

Завидует мир торжеству моему,

Но слава прекрасному миру сему!»

 

Царь говорил. Толпа невдалеке

Томилась жаждой боевого гнева.

Но вышла дева с яблоком в руке,

И, с яблоком в руке, сказала дева:

– И злой силач коня пускает вскачь

И побеждает с грубостью постыдной.

Что из того? Он – только злой силач,

Душе моей не милый и постылый. –

Так говорила, яблоко держа.

Недоуменье воины терпели:

– К чему твоя склоняется душа,

О, Парваны прелестнейшая пери[168]?

Всяк вопрошал:

– Чего же хочешь ты?

В какой звезде небес твоя услада?

В каменьях непомерной красоты?

Иль в тяжких звёздах серебра и злата?

– Что серебро, что злато для меня?

Все звёзды гаснут! Всё – тщета, всё – бренно.

Хочу неугасимого огня! –

Таинственно ответила царевна.

 

Только сказала – один за другим

Ринулись храбрые юноши в путь,

Вдаль, за священным огнём дорогим,

Что не затмить, не забыть, не задуть.

Пыль, что взвилась под копытом коня,

В прах обратилась. И годы прошли.

Где ж смельчаки, что искали огня?

Их не видать ни вблизи, ни вдали.

 

 

3

 

– Отец, отец, скажи мне, почему

Те юноши, томимые любовью,

С огнём, оберегаемым ладонью,

Не возвратились к дому моему?

Ужель забыли и умчались прочь?

Где ныне их судьба в седле качает? –

И горестно отец ей отвечает,

И горестно ему внимает дочь:

– Путь храбрецов лежит сквозь кровь и тьму.

Дракон их настигает семиглавый.

И все‑таки, овеянные славой,

Они вернутся к дому твоему. –

Проходит год, и спрашивает дочь:

– Отец, отец, где мой летящий всадник,

Что в сновиденьях, медленных и сладких,

Летит ко мне, когда настанет ночь? –

И говорит отец:

– Дитя, дитя!

Легко ль добыть огонь неугасимый?

Кто знает? Вдруг его добытчик сильный

В огне сгорает, до огня дойдя? –

Вновь год прошел. На за  мок пала тень.

Томится дева в го  ре и тревоге.

Ни на горе  , ни на пустой дороге

Нет всадника. Так угасает день.

– Отец, отец, на свете нет огня!

Ни искорки! Нисколечко! Нимало!

И сердце мое скорбное увяло!

Весь белый свет – лишь темнота одна! –

Тяжки царю дочерние слова.

Седым‑седой, поверженный и старый,

Что может он? К его груди усталой

Усталая клонится голова.

 

 

4

 

Всё это было так давно,

Но и тогда летели годы.

Царевна видела в окно

Пустые небеса и горы.

Что было светом – мрак унёс.

Навзрыд заплакала царевна.

Всё минуло. Но бедных слёз

Простая влага уцелела

И стала озером. Оно

Всех приняло в свои глубины.

Ушли на сказочное дно

Минувших дней живые были.

Поныне в озере видны

Сады и замок под водою.

Во славу прежней Парваны

Оно зовется Парваною…

 

Вы видели, как бодрствует в ночи

Рой мотыльков, печальных и отважных.

Во имя тайн, неведомых, но важных,

Их привлекает слабый свет свечи.

Что им за польза в гибельном огне?

Неужто этой ночью заповедной

Полётом их продолжен подвиг бедный

Тех юношей, что жили в Парване?

Те, храбрые, седлавшие коней,

Блиставшие своей одеждой бранной, –

Лишь мотыльки, что ищут казни странной

И как о благе думают о ней.

Так и горят все те, кто был людьми,

Пока их ждет прекрасная царевна,

Не ведая: смертельно иль целебно

Опасное свечение любви.

 

1902

 

Стихи детям

 

ЛИСА

 

 

В один прекрасный день лиса сошла с горы

И говорит: – Я жду, несите мне дары!

Мне надобен петух. Один петух пока!

Ах, дерзкая лиса с хвостом пышней цветка!

 

А бабушка моя, спасая свой насест,

Кричит: – Держись, петух! Лиса тебя не съест!

Ужо моя клюка помнёт твои бока,

Постылая лиса с хвостом пышней цветка!

 

Но бабушке лиса пролаяла в ответ:

– Без толку не кричи – даю тебе совет,

Слаба твоя рука и палка коротка!..

Бесстрашная лиса с хвостом пышней цветка!

 

Лиса в курятник шасть и, не боясь греха,

Взялась хвалить красу и удаль петуха:

– Мне даже мысль о нём приятна и сладка!..

Лукавая лиса с хвостом пышней цветка!

 

Вдруг бабушка моя воскликнула: – Беда!

Исчез мой петушок! Пропал невесть куда!

На го  ре мне сюда пришла издалека

Бесстыжая лиса с хвостом пышней цветка!

 

Ой, милый мой петух! Оранжевый петух!

Как пел ты поутру! Как радовал мой слух!

Погиб, красавец мой! Печаль моя горька…

Жестокая лиса с хвостом пышней цветка!

 

Ах, маленький зверёк, удаленький зверёк,

И след простыл твоих быстробегучих ног!

Худы твои дела, да слава велика,

Премудрая лиса с хвостом пышней цветка!

 

1906

 

ЖАВОРОНКИ

 

 

На гумне – и смех и труд.

Жаворонки – тут как тут.

Клювиками – тук‑тук‑тук.

Улетают из‑под рук.

Незаметно, воровски

Выбирают зёрнышки,

И над током впереклик

Слышится: килтык, килтык.

 

1907

 

ВОРОБЬИ

 

 

Полторы кадушки проса у меня – чтобы посеять,

Чтобы всходы появились, чтобы холить и лелеять

Эти всходы молодые и водою поливать.

Воробьи же прилетели, чтобы проса поклевать.

Чтоб моих отборных зерен воробьи не растащили,

Поднял я тяжелый камень, чтобы камнем их подбить.

Мясники ножи точили, чтоб совсем их погубить.

Девушки, оставив игры, рукава одежд нарядных

Засучили, чтобы птицу ощипать и опалить.

Все старухи суетились, чтоб для яств невероятных

Под котлом огонь затеять и в котел воды налить.

Все соседи собирались, чтобы есть и чтобы пить,

Шли попы со всей округи, чтобы пир благословить.

Сазы [169]взяв, брели ашуги[170], чтобы пир наш воспевать…

Ой, воробушки мои,

Ваши крылышки малы,

Брюшки белы,

Спинки рябы,

Пили, ели,

Были рады,

Что попили и поели,

Ой, вспорхнули‑улетели,

Чтоб на воле вековать, чтобы зернышки клевать!

 

1908

 

ЗЕЛЕНЫЙ БРАТЕЦ

 

 

– Э‑э‑эй, зеленый братец,

Э‑э‑эй, веселый братец,

Ты сказал нам: «Улыбайтесь,

Забывайте о зиме!

Пусть цветы в садах белеют,

Пусть ягнята нежно блеют,

Пусть скворцы птенцов лелеют,

Распевают на заре!»

– Э‑э‑эй, зеленый братец,

Э‑э‑эй, веселый братец,

Что за игры, что за радость

На ликующей земле!

 

1908

 

Аветик Исаакян[171]

 

«Я уподобил сердце небу…»

 

 

Я уподобил сердце небу,

И для любого существа

В нём есть счастливая звезда,

Есть высочайший трон.

 

Я уподобил сердце небу,

Чтоб длился аромат цветка,

Чтоб девушке была сладка

Любовь, и плыли облака,

Спасительные для пустыни

Души  , что ограждала века  .

 

Я уподобил сердце небу…

 

4 февраля 1893 Тифлис

 

«Вздыхают ветер и волна…»

 

 

Вздыхают ветер и волна,

Пространство осени безбрежно.

Земля, вода, звезда, луна –

Всё так светло и безмятежно.

 

Ах, сердце слабое, за что

Тебя казнит ее немилость?

Лишь солнце глаз ее взошло –

Я полюбил. А солнце – скрылось.

 

Сгорели звёзды. Ночь темна.

Завяли лилии и розы.

Разбилась сладость бытия

На горе, жалобы и слезы.

 

Уходят волны и ладьи.

От боли я изнемогаю,

Но лишь из боли и любви

Я песни грустные слагаю.

 

12 сентября 1893 Хазарапат

 

«Луна сияет безмятежно…»

 

 

Луна сияет безмятежно.

С чем профиль облака так схож?

Молчит болото. Нежно‑нежно

Тростник охватывает дрожь.

 

Печальный одинокий аист

Раздумывает о своем,

И, превзойти луну стараясь,

Блистает тусклый водоём.

 

Один на берегу угрюмом,

Смотрю на воды и леса,

Предавшись сладко‑грустным думам,

И сон ложится на глаза…

 

29 июня 1895 Ани

 

«Пыльцою лилии‑луны…»

 

 

Пыльцою лилии‑луны

Осыпаны поля и речка.

На ниве – вздохи тишины.

Покойно сердце и безгрешно.

 

Сырые ветви нежных ив

С водою спутаны и льются,

И птицы, веки притворив,

Мечтаньям ярким предаются.

 

Прилежно трудится сверчок.

Звук тайной песни реет возле

Мысль важная, невесть о чём,

Развеялась. Сияют звёзды.

 

Луна прошла. Ночная темь

Над речкой моросит и вьется.

Вот ивы плач прошелестел…

И сердце грустно, грустно бьется…

 

14 сентября 1895 Ормос‑Ани

 

«Я утром видел голубя…»

 

 

Я утром видел голубя

В решетчатом окне,

В темницу солнце глянуло,

Печалясь обо мне.

 

Ах, я тоскую, мучаюсь,

Кляну мою тюрьму.

Мою голубку, солнышко,

Когда я обниму?

 

1896

 

«В небесах: курлы‑курлы…»

 

Ах, зелень пробилась к солнцу, когда же мой сын выйдет из тюрьмы?

Слова моей матери

 

 

В небесах: курлы‑курлы…

Это значит: дни светлы,

Все деревья расцвели,

Прилетели журавли.

 

Джан журавль, за голос твой

Всё отдам, что есть на свете.

Серый, белый, золотой,

Нет ли мне от сына вести?

 

Увезли его в тюрьму,

Его рученьки связали.

С той поры гляжу во тьму

Неусыпными глазами.

 

Рады небо, и вода,

И былинка, и листочек.

Джан журавль, скажи – когда

Из тюрьмы придет сыночек?

 

В небесах: курлы‑курлы…

Это значит – дни светлы,

Все деревья расцвели,

Прилетели журавли.

 

1897

Александрополь

 

«Ах, заблудилась тропа, заплуталась…»

 

 

Ах, заблудилась тропа, заплуталась,

В бездну морскую уперся мой путь,

Ах, от любви ничего не осталось,

Мне не позвать ее и не вернуть.

 

Море покрыто, сокрыто туманом,

Птиц моих дивных где ныне крыла?

Ах, моим розам, прекрасным и алым,

Где увяданье зима предрекла?

 

Птиц погубили далекие грозы,

Каркает ворон над жизнью моей.

Сникли любви моей алые розы,

Смолк с перебитым крылом соловей.

 

24 июня 1897 Харич

 

«Измучено море, и пена…»

 

 

Измучено море, и пена

Летит с его взмыленных уст.

Над мрачною бездной кипенья

Как берег туманен и пуст!

 

Как рана свежа и бездонна!

На этом пустом берегу

Без жизни, без друга, без дома

Я выживу, если смогу.

 

Все звёзды на трон бирюзовый

Для власти всевышней взошли.

Звук песни, неслыханно новой,

Я слышал в себе, как вдали.

 

О жизнь моя, радость, ужели

Твои отцвели времена?

И звёзды сквозь слёзы смотрели

На море, на мир, на меня.

 

1898

Одесса

 

«Луна, как сонный лебедь, проплывает…»

 

 

Луна, как сонный лебедь, проплывает

По морю‑небу, в направленье гор.

А на земле, объятые луною,

Бледнеют камни и блистает двор.

 

Исполнена красы и одичанья,

Вселенная над головой взошла.

На языке великого молчанья,

Как колокол, звенит моя душа.

 

1898

 

«Простёрся туман от небес до земли…»

 

 

Простёрся туман от небес до земли,

Над морем туман, и туман надо мною,

Хожу, и туманятся мысли мои,

Душа затуманена болью большою.

 

Ах, море, вот сердце мое – излечи,

Иль пусть себе тонет, не жалко нимало,

Прошу: мою бедную мать научи,

Чтоб явь бессердечную не проклинала.

 

1898

Одесса

 

«Я тени звал к себе, желая…»

 

 

Я тени звал к себе, желая

Умерших увидать друзей.

Их жизнь, когда‑то столь живая

Воспрянула в душе моей.

 

Во глубь души, отверзшей раны,

Они глядели так мертво,

И все они навек сохранны

Лишь в ране сердца моего.

 

1899

Александрополь

 

«На яхонтовых, золотых…»

 

 

На яхонтовых, золотых

Крылах летящая с востока,

Всё солнце в сердце затаив,

Вещунья‑птица крик исторгла:

 

«Я – жизнь, а жизнь – всего лишь сон

В сне мирозданья непробудном.

Колеблет колокол времён

Лишь человек уменьем чудным».

 

Пришедшая из недр огня,

На запад улетела птица.

Там, где во тьму вошла она,

Смерть красная клубится…

 

1899

Казарапат

 

«Вот и вечер лампады зажег…»

 

 

Вот и вечер лампады зажег,

Чтобы ярко краснели лампады.

Видишь, вечер в мой дом не зашел.

Дом и сердце потёмкам не рады.

 

Все вернулись с полей и сейчас

Сели ужинать чинно и строго.

Где же ты, мой смельчак, весельчак?

Ах, как ярко краснеет дорога!

 

Сны людей горячи и красны.

Я одна. Где ты бродишь и стынешь?

Я бы видела красные сны,

Но мой сон – это ты, это ты лишь.

 

1900

Женева

 

«От жгучего горя сердце мертво…»

 

 

От жгучего горя сердце мертво,

И жизни моей иссяк родник.

Мои слёзы должны океаном стать, –

Только б скорби моей не узнала мать.

 

Я буду скитаться один в горах,

Буду биться о камни головой,

Суждено мне волчьей добычей стать,

Только пусть не узнает об этом мать.

 

1900

Цюрих

 

«Здороваюсь – молчишь. Ну, что ж…»

 

 

Здороваюсь – молчишь. Ну, что ж,

Я расстелюсь землей – иди же,

Лишь помни: ты во мне живешь

И нет тебя родней и ближе.

 

Черней скворчиного крыла

Глаза мои, они лишь средство

Суть отразить, как зеркала.

Так с чем сравню я темень сердца?

 

1900

 

«Эй, брат мой зеленый, весь мир тебе рад…»

 

 

Эй, брат мой зеленый, весь мир тебе рад,

С добром ты приходишь, зеленый мой брат.

 

Фиалки на склоне, и жук на ладони,

И жаворонок наступившего дня,

И солнце зеленое и золотое,

Все вместе: – Иди! – понукали меня.

Я ринулся в горы и думал: ужели

Вернулась листва к молодым деревам?

Деревья, ущелье, и речка в ущелье,

И травы, – о, как я завидовал вам!

Опять соловьи и сады безмятежны.

Садам, соловьям и расщелинам скал

Кричал я: – Вы те же, вы те же, вы те же! –

Но я‑то – другой! Я иссох и устал.

Все горы, все кущи живыми остались,

Живей и новей их былая краса.

О, мне бы их участь! Печальный скиталец,

Шепчу: – Вы всё те же, поля и леса…

 

Эй, брат мой зеленый, ты явишься снова

С добром для людей, для полей и ветвей

И с нежною зеленью мха голубого

Для бедной и сирой могилы моей…

 

1902

Кахзван

 

«От суеты сокрылся я в пустыню…»

 

 

От суеты сокрылся я в пустыню.

Торжественная воцарилась ночь.

Душа изнемогла. Но я постигну

Премудрость ночи…

Этой ночью вновь

Проснулись звёзды и из мглы смотрели.

Души не стало.

Дивной новизны

Был миг исполнен – я не знал доселе,

Как много в этом мире тишины…

 

1902

 

«Грустная песня, бездомная птица…»

 

 

Грустная песня, бездомная птица,

Лучше б ты в сердце моём умерла:

Станешь скитаться, и рыскать, и биться,

Негде тебе успокоить крыла.

 

Глыбы нависли, душе угрожая,

Нет тебе места средь терний сухих,

Жизнь и страдание, всем ты чужая,

Птица, творящая песнь для глухих…

 

1902

 

«Слов изумруды, сновидений роскошь…»

 

 

Слов изумруды, сновидений роскошь,

Великая любовь твоей души

И поцелуи средь цветов возросших –

Пришли с весной и навсегда ушли.

 

Гнезда себе не свил ты, как иные,

Ты – птица бурь и сирота земли.

Пришли на время годы молодые,

Чуть побыли – и навсегда ушли.

 

Все, кто тебя любили и простили,

Иль умерли, или живут вдали.

Скиталец сирый, мыкайся в пустыне,

Шли мимо караваны и ушли.

 

Прислушайся во мгле осенней, темной.

Услышь, как сердце плачет тяжело.

В чужом краю ты – нищий лишь бездомный.

Всё, бывшее на миг, – навек ушло.

 

1904

 

«В закрытые двери, как ветер бездомный…»

 

 

В закрытые двери, как ветер бездомный,

Стучал я, но ты не открыла мне двери.

Я бросился в горы, я плакал, безумный,

О го  ре, как небо – о высохшем древе.

 

Я бился о скалы, и ведомо скалам,

Что я был свободен от помысла злого.

Я плачем ущелья потряс, как обвалом,

Но я не промолвил недоброго слова.

 

1904

 

«Шел бедуин[172], и в мираже песчаном…»

 

 

Шел бедуин, и в мираже песчаном

Тень девушки мелькнула перед ним.

Он весел был, а сделался печальным.

В тень девушки влюбился бедуин.

 

Его пустыня зноем истерзала,

От лютой жажды рот его иссох.

Он любит высоко и несказанно

И умирает, пав лицом в песок.

 

Забывшись невещественным и вечным

Глубоким сном, кто знает – сколько лет

Всё ищет он в пространстве бесконечном

Бессмертно грациозный силуэт…

 

1904

 

«Бледная осень в садах непогоды…»

 

 

Бледная осень в садах непогоды

Тихо играет – полна позолота

Музыки желтой и желтого пенья.

 

Будто бы птицы в пылу перелёта

Сбросили нежные белые перья, –

Призрачный снег оседает на горы.

 

В сердце истаяла нежность до срока,

Что ж, так бывало во все времена,

Нет ей возврата! За чашей вина

Помни об этом и плачь одиноко.

 

1922

 

«Раскачивая яхонты в ушах…»

 

 

Раскачивая яхонты в ушах,

Та девушка взошла на мост Риальто[173],

И волосы, словно река впотьмах,

Были черны, черны невероятно.

 

Двух черных солнц огонь неугасим –

Ее глаза чернели и сияли,

И легкий стан струился и скользил

Внутри цветастой и просторной шали.

 

Мой взгляд не вынес черного огня,

Потупился я в робости великой,

Когда она взглянула на меня

С неясной, вечно женственной улыбкой.

 

Мой – опыт мук, твой – опыт красоты,

Я не наивен, ты не виновата.

Такая ж чернобровая, как ты,

Как ты, смотрела на меня когда‑то…

 

1925

Венеция

 

«Ах, лучше бы не родиться на свет…»

 

 

Ах, лучше бы не родиться на свет,

Не слышать пения – там, где снег,

Трава, пастухи и стада.

Любимую не любить никогда,

Земли упоительной благодать

Не воспевать, не страдать.

Ах, лучше бы не родиться, не знать,

Не видеть, не слышать, не помнить мать

И – за это –

Не умирать…

 

1935

 

 

Сильва Капутикян[174]

 

КЛЕОПАТРА[175]

 

 

Воители, уставшие от войн,

Как много вы гордились и грозились,

А ныне грезите, как бедуины: вон

Оазис, что затеял бог Озирис[176].

А это – я. Я призываю вас!

Идите же! Я напою вас влагой.

Отважная, я проявляю власть,

Гнушаясь вашей властью и отвагой.

Стране врагов внушая страх и жуть,

Как доблестно глумились вы над нею!

Я – тоже воин и вооружусь

Всей силою, всей слабостью моею.

Идите же! Теперь моя пора.

Вы славите, объятые смятеньем,

Светильник, возожженный богом Ра[177].

А это – я. И мой ожог – смертелен.

Страшитесь, победители морей!

Благие ветры вашу жизнь спасали.

Но из пучины нежности моей

Вам не уйти под всеми парусами.

Маяк удачи вас к себе манил,

И мчались вы. Как долго длилось это!

Но кончилось! Во мглу страстей моих

Судьба не шлет спасительного света.

Пусть царственное мужество мужчин,

Чье тело прочно, как стена Хеопса[178],

Вас приведет принять нижайший чин

Безмолвного и вечного холопства.

Идите же в пески моей земли!

В глубь сердца, милосердного иль злого,

Проникну я, как холодок змеи…

Змея? Зачем мне страшно это слово?

Неужто переменчива любовь

Богов ко мне? Но это после! Ныне –

Короны, шрамы и морщины лбов –

К моим ногам! В ночах моей пустыни

Вы властные мужи, падите ниц!

Вовек вам с рабской участью мириться

И ластиться ко мне, как старый Нил[179]:

«Прости, златокоронная царица!»

Идите же, цари! Я – царь царей.

Я – всё, словно вселенная и вечность.

Я – суть судьбы и возраженье ей.

Я – женщина. Я – бог. Я – бесконечность.

 

1940

 

«Объятый именем моим…»

 

 

Объятый именем моим,

идешь по улице с другой.

Я, с кем‑то чуждым и другим,

иду по улице другой.

Несчастливы и я, и ты,

и те, чьи милые черты

Нам не милы. О, плач земной:

Всегда – с другим, всегда – с другой!

 

1953

 

«Мне в радости иль в грусти пребывать…»

 

 

Мне в радости иль в грусти пребывать?

Но что скрывать: влекомая толпой,

Я не страшусь увидеться с тобой,

Давно губам моим не тяжек труд

Небрежно молвить: «Как дела, мой друг?»

Давно душе забывчивой легки

Сладчайшие сокровища тоски,

И темный взгляд, летящий меж людьми,

Внушает мне предчувствие любви…

 

Мне в радости иль в грусти пребывать?

 

 

ПРИГОВОР

 

 

Я признаю  сь в провинности любви

И кротко жду возмездья и позора.

Суди меня! Пускай уста твои

Не медлят с объявленьем приговора.

Казни меня петлёй твоей косы,

И вслед за тем я претерплю покорно

В раю твоих объятий и красы

Века   потустороннего покоя.

 

 

АССИРИЙКА[180]

 

 

На миг замедлив деловитый шаг,

Огромный город, вспыльчивый и властный,

К ее лицу подносит свой башмак,

Чтоб чистила и украшала ваксой.

 

Как шаль ее старинная бедна,

Как пристально лицо над башмаками,

И чернота ее труда – бела

В сравнении с двумя ее зрачками.

 

О, те зрачки – в чаду иной поры –

Повелевали властелинам мира,

И длились ниневийские пиры[181],

И в семь цветов цвела Семирамида[182].

 

Увы, чрезмерна роскошь этих глаз

Для созерцанья суетной дороги,

Где мечутся и попирают грязь

Бесчисленные ноги, ноги, ноги…

 

Что слава ей, что счастье, что судьба?

Пред обувью, замаранной жестоко,

Она склоняет совершенство лба

В гордыне или кротости Востока.

 

1957

 

«Я слабой была, но я сильной была…»

 

 

Я слабой была, но я сильной была,

Я зла не творила, а каялась долго,

Небрежно, небрежно жизнь прожила –

Подобно ребенку, царице подобно.

 

Мне надобно было воскликнуть: «Постой!

Продли мою жизнь! Дай побыть молодою!»

Сказала: «Ступай! Этой ночью пустой

Дай мне посмеяться над нашей бедою!»

 

Я верила чаду речей и лица,

Когда же мне в них обмануться случилось,

Сама отвела я глаза от лжеца,

И это была моя месть или милость.

 

Вовек не искала того, что нашла,

А то, что нашла, потеряла навеки.

Богатством утрат возгордилась душа,

Надменно отринув хвалу и наветы.

 

Я слабой была, но я сильной была,

Я зла не творила, а каялась долго,

Небрежно, небрежно жизнь прожила –

Подобно ребенку, царице подобно.

 

1961

 

ОСТАНОВИСЬ, ЧЕЛОВЕК!

 

 

Та женщина, неведомая мне,

И по причине, неизвестной мне,

Так плакала, припав лицом к стене,

Беду свою всем телом понимая.

Внимала плачу женщины стена.

Я торопилась – чуждая страна

Меня ждала. Мой поезд был – «стрела».

Шла в даль свою толпа глухонемая.

 

Взлетел гудок. Стакан пустился в пляс.

Как бледный мим, витал во тьме мой плащ.

И вдруг огромный безутешный плач

Меня настиг средь мчащегося леса.

Печальный поезд сострадал ему –

Колёсами, считающими тьму,

Он так звучал, внушая боль уму,

Как будто это плакало железо.

 

Болтался плащ. Приплясывал стакан,

О, спешка мира! Как рвануть стоп‑кран?

Плач, как палач, меня казнил стократ.

Подушка сна была груба, как плаха.

Остановитесь, поезда земли!

Не рвитесь, самолеты, в высь зари!

Мотор столетья, выключись, замри!

Виновны мы в беде чужого плача.

 

Повремени, мой непреклонный век,

С движением твоим – вперед и вверх.

Стой, человек! Там брат твой – человек

Рыдает перед каменной стеною

И бьется лбом в затворенный Сезам[183].

Люби его! Внемли его слезам!

Не торопись! Пусть ждет тебя вокзал

Прогулок меж Землею и Луною.

 

1962

 

ОСЕНЬ

 

 

В природе – сытость влагою и сырость.

Октябрь желает желтым малевать.

Вот и свершилось то, что сердцу снилось:

Прощай! Разлуки нам не миновать.

 

Ступай! Иди, куда идти велит

Неверности тяжелая свобода.

Я помогу тебе – поторопись,

Мой опыт провожаний так велик,

Я преуспела в этом, как природа

В искусстве провожать листву и птиц.

В дорогу соберу тебя сама:

Все вспышки губ, все россыпи и клады

Тайн безымянных – отдаю! Возьми!

Ах, странник мой, полна твоя сума –

В ней все твои неистовые клятвы,

Непрочные, как детский вздор весны.

 

Что вспоминать – давно растрачен август,

Душа и лес зияют в октябре.

Не медли же – мне пустота не в тягость,

О, благодарствуй – добрый путь тебе!

А слёзы – пусть их – это лишь ошибки

Моих зрачков. Всё минет без следа.

Мой опыт провожаний так обширен,

Так замкнута моей судьбы тропа…

 

1967

 

 

Агван Хачатрян[184]

 

«Ты волосы мои ласкаешь нежно…»

 

 

Ты волосы мои ласкаешь нежно

Задумчивыми пальцами худыми…

Так горный ветер, солнечный и снежный!

Ласкает утром рощи молодые.

 

Ты видишь одинокий волос белый.

Так вот где горе давнее осталось!

Рука твоя на миг похолодела:

В нем цвет зимы, непрошенная старость.

 

Ты не грусти. Тебе нельзя пугаться

Ни седины печальной, ни морщины –

Всегда в снегу вершина Арагаца[185],

Всегда весна цветет в его лощинах.

 

Но больше нету волоса седого –

Уловка помогла тебе простая.

Какой же лед, холодный и суровый,

Под пальцами твоими не растает?

 

Мы много дней оставим за плечами,

Но тот же взгляд останется и голос,

И будешь ты, как раньше, как вначале,

Отыскивать один, но темный волос.

 

 

Из абхазской поэзии

 

Баграт Шинкуба[186]

 

СОН

 

 

Себя, молодого, я видел во сне,

Себя, молодого, на черном коне.

Я был смельчаком, Я коня понукал.

Цветы задевали меня по ногам.

Ах, мама, к чему бы мне видеть во сне

Себя, молодого, на черном коне?

 

И мама сказала печально и мудро:

«Те горы – не горы, а утро – не утро.

То зрелость влечет тебя…

Что же, лети!

Будь счастлив.

Желаю удачи в пути!»

 

Мне снилось: я криком коснулся вершин,

Я подвигов много в пути совершил,

Я падал и снова коня горячил,

А воздух был свеж и немного горчил,

И я улыбался себе самому…

Ах, мама, к чему бы всё это, к чему?

 

А мать улыбнулась мне тихо и слабо:

«Работай, мой сын, то влечет тебя слава.

Ты славы добьешься.

Ну что же, лети!

Будь счастлив.

Желаю удачи в пути!»

 

Дыша от усталости часто, неровно,

Народ я увидел, много народу,

Стоял тот народ, головою качал

И на вопросы мои отвечал.

Как странен мой сон. Я его не пойму.

К чему эти старцы? И дети к чему?

 

А мама коснулась ладоней моих:

«К тому эти люди, чтоб помнить о них.

Ты их не забудь!

Ну что же, лети!

Будь счастлив.

Желаю удачи в пути!»

 

1985

 

СЛОВО

 

 

Там, за преодоленными горами,

Иные горы для преодоленья,

И слово мне дано для утоленья,

Для услажденья страждущей гортани.

 

Слова тщеты, как я гнушался вами,

По слову мое горло горевало,

Я знал неодолимость перевала

Меж совершенным словом и словами.

 

О слово, – влага, лакомая свежесть,

Ты – колокол, глаголящий в тумане,

Кратчайший путь между двумя умами

И вечная разлука всех невежеств.

 

Ты – лунный свет, вместившийся в окружность

Поющих губ, ты – синева, ты – сущность,

Ты учишь силе и внушаешь ужас,

Оружье ты, но ты и безоружность.

 

Ты просишь соразмерности, ты – способ

Гармонии, но вовсе не бесплодность,

Ниспослан всем, но только мудрым познан

Твой прочный корень, воплощенный в посох.

 

В ничтожном шуме сутолоки бренной

Ты – ласточка привета из вселенной,

Чтоб разум принял поцелуй целебный,

Исторгнутый любовью речи древней.

 

Ты – крайностей родимое соседство,

Ты – исцелитель и спаситель сердца,

Но нет надежней и смертельней средства,

Чтоб кровь добыть с его живого среза.

 

Я сопрягаю горы и глаголы,

Я шел в горах, я там иду и ныне.

Преодоленье – суть судьбы и книги.

Я жив. Я преодолеваю горы.

 

1967

 

ОТ СУХУМИ[187] ДО ЧЛОУ[188]

 

 

Шел я день от Сухуми до Члоу,

Шел другой, и уже по‑ночному

Потемнело небесное око.

А до Члоу все так же далёко.

Тут вы вправе воскликнуть «Да что вы!

Час пути от Сухуми до Члоу!»

 

У Синопа свернул я с дороги.

Поболтать о делах, о здоровье

Собрались все друзья и родные,

Все зеваки и люди иные.

Затянулась до ночи беседа,

Да и ночь миновала бесследно.

 

Поутру же, за чистым Кодором[189],

Поравнялся я с другом, с которым

Я дружил, но не виделся долго.

Он сказал «Неужели до дома

Не дойдешь ты со мною и в доме

Рог с вином не удержишь в ладони?»

 

О, уступчивый я, безотказный!

Угощался я разностью разной,

Так душа была этому рада,

Что запели мы «Райда, о райда!»

И хозяйка была так радушна,

Что продолжили «Райда, райдгуша!»

 

В Тамыше [190]повстречался мне старец.

Стодвухлетний и дерзкий красавец,

Он дразнил меня: «Видно, ты сделан

Из ольхи – ты мне кажешься дедом».

В небесах красовался Ерцаху[191],

И луна приступала к мерцанью.

 

Ветер детства на щёки мне дунул.

Шел я в Члоу, о Члоу я думал.

Моего промедленья провинность

Снова длилась, как дивная дивность,

И не знал я: когда же я двинусь?

Ах, когда же я все‑таки двинусь?

 

1967

 

«Для выгоды бренного тела…»

 

 

Для выгоды бренного тела –

О нет! Для бессмертного дела! –

Меж грудью твоей и спиною,

А всё ж меж землей и луною! –

В тебе – но для пользы всесветной! –

Таинственный пульс милосердный

Пылает,

И алчет даренья

Открытая рана горенья.

 

Сияй золотой добротою!

Не то тебе быть сиротою

В глуши немоты нелюдимой

На родине речи родимой,

Да будут слова твои правы!

Беспечный! Для власти и славы

Зачем ты лукавством мараешь Уста?

Ты уже умираешь.

 

И те, что твердили: «Достоин

Почёта, кто дом свой достроил», –

Не крикнут: «Он умер, о Боже!», –

А скажут: «Он умер, ну что же».

Так дерево не даровало

Плодов и теперь деревянно,

Так высох скупой или нищий

Родник, никого не вспоивший.

 

В себе и во мгле мирозданья,

Спасая очаг состраданья,

Живи! – для кого‑то другого,

Чужого, родного, живого,

А после предайся бессмертью,

Чтоб путник затеял беседу

С тобою – под кроткой и милой

Листвой над твоею могилой.

 

1967

 

«Этот месяц зовется июлем…»

 

 

Этот месяц зовется июлем –

И неистово мы караулим

Мимолётного облака тень.

В солнцепёке великом и лютом

Только море прощает и любит

Толчею наших страждущих тел.

 

Этот месяц зовется июлем –

И, гудящая приторным ульем,

В пекле улиц теснится жара.

Неужели, хранимая лугом,

Где‑то полнится холодом лунным

Та река, что и ныне жива?

 

Этот месяц зовется июлем –

Рисовальщик, малюющий углем,

Он чернит наши спины и лбы.

Мы устали, мы загнаны в угол,

И над югом, объятым недугом,

Скорбно высятся горные льды.

 

Этот месяц зовется июлем –

Он дерзил нашим скромницам юным

И на нет их наряды сводил;

Сам Ерцаху сегодня безумен –

Слыл бессмертным и все‑таки умер

Снег его поднебесных седин.

 

Этот месяц зовется июлем –

Мы сгораем, но все ж не горюем,

Воедино нас жажда свела.

Ах, июлем наш пир именуем –

Мы пируем, и нас не минуют

Мамалыга [192] и чаша вина!

 

1967

 

РЕКИ

 

 

Оглохли, обезумели вы, реки!

И реки ли – та грубая вода,

Которая наносит в диком беге

Немало для Абхазии вреда?

 

Вы источили грудь ее живую,

Что вас вспоила сладостью своей,

Уж кость видна! Я пла  чу и целую

Нагие раны страждущих камней.

 

– О, горе нам! Где мудрые растенья?

Убита их целебная листва.

И песней смерти станет песнь раненья,

Коль добрый разум не спасет леса  .

 

1967

 

«Слышу голос невнятный и странный…»

 

 

Слышу голос невнятный и странный…

На исходе тишайшего дня

Безутешность души безымянной

Окликает и мучит меня.

 

Чу! Опять этой музыки лишней

Слышен звук. Но дорога пуста.

Где же плакальщик, слёзы проливший?

Где певец, отворивший уста?

 

Слышу голос… Но что же он значит?

Вознесясь над моей тишиной,

Не моя ль это молодость плачет

Надо мной, над моей сединой?

 

Или всё, что должно быть воспето,

Что воспеть я хотел и не мог,

Моего не дождавшись привета,

Шлет мне кроткий упрёк и намёк?

 

Слышу голос… Добрейший, умнейший.

Друг мой верный, ты – там, на войне,

О, умевший любить и умерший,

Как же ты не забыл обо мне?

 

Осень, вечер, в невнятице серой

Реют лики, крыла  , имена.

Тишина – это вздох милосердный

Чьей‑то муки, простившей меня.

 

Слышу голос…

– Безумный, безумный! –

Говорят домочадцы мои.

Это действует вечный и шумный,

Непреложный порядок земли.

 

Переклик голосов бесконечен.

Не печалься на этом пиру!

Это добрый лепечет кузнечик.

Это ставня скрипит на ветру.

 

Умоляют:

– Не слушай, не слушай! –

Слышу голос… И все не пойму:

В чём значение тайны насущной,

Причиняющей му  ку уму?

 

1967

 

«Не старая, но странная она…»

 

 

Не старая, но странная она,

Как странен всякий, кто вкусил страданий

Неслыханных. Но как она стройна

Под бременем печали стародавней.

 

В ней умер свет и всё черным‑черно:

Душа и зренье, косы и одежда –

И детское лицо обречено

К всезнанию и смотрит безнадежно.

 

Вы скажете: «Но, если молода,

Зачем осталась чьей‑то темной тенью

И всё молчит? Неужто никогда

Уста ее не послужили пенью?»

 

О, послужили! Но тогда беды

Она не знала. Море волновалось,

Роса цветов в ладони выливалась,

До полночи недолго оставалось,

Он попросил – она повиновалась,

Помедлила и подала воды.

 

Владели сны усталыми людьми…

А он всё пил. Уже луна над чащей

Возвысилась – он всё еще над чашей

Лицо склонял. Кричал петух, начавший

Труды свои, но жаждою сладчайшей

Томился всадник. Длилась ночь любви.

 

Один лишь раз совпали их уста.

Но где жених? Одеждой дорогою

Зачем не блещет? Для чего рукою

Руки не тронет? О, судьбой другою

Он занят ныне. Он играл с рекою

И умерщвлен рекой. Река пуста.

 

Все – пустота, пустыня, пустошь.

Пусть. Пустое минет. Станет тихо, сухо.

А здесь – река, присвоившая пульс

Чужого сердца, будит рану слуха.

 

Прекрасная, печальная, вели –

Я буду пить, губить и мучить воду,

Пока из заточения воды

Душа твоя не выйдет на свободу.

 

То молоко, что птица для птенца

В себе таит, я выпрошу у птицы,

Чтобы во мраке твоего лица

Свет удивленья приоткрыл ресницы.

 

Я душу изведу на снегопад,

Чтобы твоя одежда побелела.

Вся белая, ты ступишь в белый сад –

Словно дитя, свежо и неумело.

 

И спросишь ты:

– Но как в снега полей

Вы столько земляники заманили? –

Я объясню:

– Снега души моей

Избытком земляники знамениты.

 

Воскреснув от беспамятства и мук,

Возникнет смех твой – тоненький, огромный,

И вспомню я: такой же чистый звук

Я слышал лишь от куропатки горной.

 

1967

 

«Ах, как бы я хотел…»

 

 

Ах, как бы я хотел,

Чтоб шалость колдовства

Была еще жива

И ведома кому‑то

Колдунья, кто‑нибудь!

Чтоб разомкнуть уста

И детство мне вернуть,

Тебе нужна минута.

 

Пошли меня туда,

Где в дудочку дудя,

Жила душа дождя

И пацха [193] дымом пахла.

Я меж людей – никто.

Но я уже дитя,

Животного живей

Моя гнедая палка.

 

Ах, как бы я хотел,

Чтоб всё, чем я владел,

Покинуло меня

И стало чуждой мглою,

Но чтобы длился день,

В котором я летел –

Как всадник и как тень –

По плоскогорьям Члоу.

 

Беда невелика, что имя седока –

Безвестно. О, пока

Не до того, он – мальчик.

Не знает мир века  ,

А всё же есть река,

Прекрасная река,

Ее зовут Кумарчей.

 

Ах, как бы я хотел

От всех былых затей

Отречься и забыть

Жестоких игр науку.

Все правила детей

Я соблюдал затем,

Чтоб матери моей

Дарить печаль и му  ку.

 

О, если бы я мог –

Утратой всей судьбы –

Добыть ее лицо,

Отобранное тьмою.

Но высоко летят

И там седым‑седы

Крыла души ее,

Парящей надо мною.

 

Ах, как бы я хотел

По кругу бытия

Вернуться в те края,

Где всё – добро и польза.

Но не ребенок я,

А лишь ребячлив я.

Ах, как бы я хотел…

Да, видно, поздно… поздно…

 

1967

 

ЖАЖДА

 

 

Вот девушка в окно на сад глядит,

И сад в окно на девушку глядит,

И мчится всадник, и земля летит

Из‑под копыт его коня.

– Тит! Тит! –

Так девушка собаку понукает,

Всеобщему веселью помогает

Петух, вознесший на плетень крыла.

И радость девушки, как роза, расцвела.

 

Измучен жаждой всадник молодой,

И гневается конь его гнедой,

Траву сминая и звеня уздой.

Кувшин наполнив сладкою водой,

Холодною водою ключевою,

Красавица поникла головою:

– Ах, мама, мама, я боюсь беды!

Воды просил он – и не пьет воды.

 

– Когда томится всадник у ворот,

И жаждет, и кувшина не берёт,

Ненадобно стоять разинув рот,

А надобно, вином наполнить рог, –

Так мать ее корит и поучает,

И девушка в смущенье отвечает:

– Не первый день у нашего крыльца

Томится всадник. Я страшусь отца!

 

– Отец твой постарел и поседел,

Но всё же не настолько поглупел,

Чтоб не сумел припомнить он теперь,

Как сам он жажду тяжкую терпел.

Давным‑давно у моего крылечка,

Ах, как он жаждал, жаждал бесконечно,

И эта жажда весела была,

И роза радости в моём саду цвела!

 

1967

 

«Как я желал осилить перевал…»

 

 

Как я желал осилить перевал!

Как перевал моей беды желал!

Я бедствовал. Но, словно весть любви,

Следы мои на нежный снег легли.

Я шел сквозь ветер, как сквозь толщь стены,

Но были горячи мои ступни,

И таял под моей ногою снег.

Так я служил рожденью горных рек.

 

1967

 

ЗАВЕЩАНИЕ

 

 

В одном из абхазских селений

Пригожий, поджарый, столетний

 

Жил некогда старец на свете.

И вот что он думал о смерти:

 

– Кончина – еще не причина

Забыть про родимого сына.

 

И вот что сказал он:

– О мальчик!

Запомни: велик, но обманчив

 

Избыток воды поднебесной,

Небесной, соленой и пресной.

 

Как много пролил ее каждый!

Но каждый терзается жаждой;

 

Коль путнику лакома влага,

Тебе это прибыль и благо.

 

Поэтому, сын мой, сыночек,

Заботливо пестуй источник.

 

Струю утруждай жерновами,

А пламя побалуй дровами,

 

Чтоб весть о рождении хлеба

Простёрлась от пацхи до неба,

 

Но, правя огнём и водою,

Не спорь с их старинной враждою.

 

1967

 

Из балкарской поэзии

 

Кайсын Кулиев[194]

 

ПРИСЛУШАЙСЯ К СЛОВАМ

 

 

Прислушайся к словам: «Сегодня снег идет», –

звук стёрся дочерна, но как бела услада!

Прислушайся к словам: «Сегодня льется дождь», –

всего‑то, а душа – свежей дождя и сада.

 

Прислушайся к словам: «Светает на земле», –

лицо – уже светло, еще темна природа.

Прислушайся к словам: «Звезда встает во мгле», –

и обретут слова значенье небосвода.

 

Прислушайся к словам: «Печется хлеб в печи», –

нет новости старей, и нет желанней вести.

Прислушайся к словам: «Горит огонь в ночи», –

при них тепло, светло, как при тепле и свете.

 

Прислушайся к словам: «Зеленая трава», –

прислушайся к словам: «Сад расцветает снова», –

и кажется тебе, что мать твоя жива

и прочен на губах вкус молока парного.

 

Прислушайся к словам: «Уже луна взошла», –

на землю снизойдет покой благословенный.

Прислушайся к словам: «Гора опять бела», –

и мысль соотнесешь с веками и вселенной.

 

1970

 

ГОВОРЮ САМОМУ СЕБЕ

 

 

Устав, в груди речь пробуди былую,

новы слова, когда печаль стара.

Свободно шествуй, как вода по лугу,

живи, как встарь умели мастера.

 

Устав, слова усталостью не мучай,

дай им сверкать! Твои луга – везде.

По грудь в траве идет олень могучий

идет, пока не припадет к воде.

 

Устав, не дай словам изведать дрёму,

струится сердце, как река без сна.

Склон – по траве, ведро – по водоёму

и по словам печалятся уста.

 

Устав, упейся белизною речи,

не сочетай слова и темноту.

Иди по жизни, как большие реки,

как вольный тур по горному хребту.

 

1970

 

«Что бы ни делалось на свете…»

 

 

Что бы ни делалось на свете,

всегда желавшем новизны,

какой бы новый способ смерти

ни вызвал старый бог войны,–

 

опять, как при слепом Гомере[195],

лоза лелеет плод вина,

шум трав и розы багровенье –

всё, как в иные времена.

 

И слёз о смерти так же много,

и счастлив, кто рождён уже,

и так свежо, так старомодно

бессмертья хочется душе!..

 

1970

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 108; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!