САТУРН, ПОЖИРАЮЩИЙ СВОИХ НОСИТЕЛЕЙ



 

Итак, религия — это единицы информации, существующие независимо от нашей воли и задач. Однако человек может стараться их приструнить, используя для своих целей, а может позволить им руководить собой. Иногда их власть над носителями оказывается настолько полной, что человек начинает тратить большую часть времени и энергии на поддержание и распространение этих единиц. В этой части я рассмотрю наиболее оптимальный способ, которым религии удалось заставить человека служить ее интересам.

 

Глава 3

Самое странное из человеческих сообществ

 

Традиционно культурологические подходы изучают религию с точки зрения интересов самого человека, ставя вопрос о популярности того или иного вероучения следующим образом: что оно дает своим адептам? Далее обычно следуют рассуждения о том, что конкретное вероучение предоставляет своим адептам оптимистичную картину мира, компенсирует их бессилие перед лицом неразрешимых экзистенциальных и социальных проблем и т. п. Вне всякого сомнения, любая религия в определенной мере решает эти задачи. Однако неверно было бы считать, что религия — это бальзам на раны страждущего, исповедующего ее в благодарность за то, что она делает мир в его глазах более радостным и спокойным. Критикуя подобные взгляды на религию Бронислава Малиновского, Клиффорд Гирц отмечал: «На протяжении своей истории религия тревожила человека, пожалуй, так же часто, как и успокаивала его»[110]. Замечание верное — скажем более: само обстоятельство, что религия тревожит человека, судя по всему, является одной из ее важнейших особенностей, служащей поддержанию религиозной системы и целостности общины, ее исповедующей. Приведем лишь один пример. В основе главных ритуалов «примитивных» сообществ, совершаемых в канун Нового года, лежит страх, что в случае невыполнения обрядовой церемонии новый рассвет может и не настать. Откуда берется этот страх? Во времена Дж. Фрэзера антропологам было легко представлять членов этих сообществ как дикарей, страшащихся самой длинной в году ночи настолько, чтобы бороться с темнотой при помощи сложного обряда. В действительности страх перед этой ночью проистекает не от глупости или простоты «примитивного» человека, а инспирируется самой религией. Вероучениям, которые мы считаем развитыми и гуманистическими, удается заставлять верующего проделывать и не такие штуки — например, понемногу убивать свой организм стоянием в холодной воде или добровольно вырывать у себя куски плоти при помощи хитроумных приспособлений просто потому, что такие поступки видятся им залогом спасения души. При этом нельзя сказать, что радикальные проявления религиозных верований, ведущие к нанесению вреда собственному телу, оказываются востребованы лишь определенным числом мазохистов, существующим внутри каждого общества: Дж. Кролл и Б. Бахрах, подробно исследовавшие жизнь средневековых аскетов, пришли к выводу, что стремление к наибыстрейшему и наисуровейшему умерщвлению плоти — явление культурное, распространяемое посредством воспитания в монастырях и пропаганды народными мистическими движениями[111].

Религии, особенно наиболее приспособленные из них, которые мы называем мировыми, то и дело подчеркивают ничтожность человека, его слабость и бренность, пугают наказанием за несоблюдение тех или иных норм — это ли успокоение и компенсация? Привязанность верующих к этим религиям в немалой степени объясняется именно тем, что им удается постоянно запугивать адептов, уверяя при этом в сверхценности своей веры — взамен страха перед превратностями судьбы религия дарит человеку другие, не менее серьезные страхи. Довольно часто они так глубоки, что легко способны спровоцировать агрессию в отношении других людей или суицид — индивидуальный или коллективный. Как сочетать эти явления с представлением о полезности религии?

В XX веке, в секулярную эпоху широко распространился термин «деструктивный культ», которым обозначают религиозные учения, разрушающие личность адепта, толкающие его на антигуманные поступки. Потребность в этом термине послужила косвенным признанием того, что распространение определенных религиозных учений невозможно объяснить соображениями их полезности для верующих. Однако следует отметить, что в публицистике этот термин обычно применяют лишь к довольно узкому типу религиозных общин — к сектам современного типа, которыми руководят харизматичные учителя, зарабатывающие на одурманивании верующих или самоутверждающиеся за счет подчинения их своей воле. Нельзя сказать, что такого рода харизматики, действующие в личных интересах, не встречались в истории религий до XX века — однако широкое распространение подобных культов именно в Новейшее время есть не что иное, как одно из последствий секуляризации сознания. Именно человек светской эпохи рационально осознал, что религия может служить средством обогащения: принципы манипуляции общественным сознанием, которые отдельные лидеры религиозных учений ранее могли находить интуитивным путем, в век масс-медиа и PR-технологий были заменены настоящей наукой сознательного использования в своих целях некритичных к информации простаков — вспомним знаменитую фразу, произнесенную основателем «Церкви Дианетики» Л. Р. Хаббардом: «Хочешь разбогатеть — создай свою религию». Такое отношение к религии нетипично для большей части истории человечества — до XX века вероучения не создавались и не развивались целенаправленно: крупные реформаторы могли вносить в них отдельные коррективы, но в целом они возникали и эволюционировали спонтанно, по своей собственной логике. Циничное отношение духовенства к собственной религии, возможно, и было распространено в отдельные эпохи — и все же оно радикально отличалось от того, которое питают к своим доктринам современные создатели тоталитарных сект: самый циничный священнослужитель прошлого был, по меньшей мере, суеверен; самый прагматичный глава секты искренне верил в свою избранность высшими силами. Следовательно, мы не поймем сути явления, стараясь объяснить его сознательным манипулированием чувствами верующих. Вероятно, наиболее близки к сектам досекулярной эпохи те из современных, чьи руководители поставили служение своей идеологии выше собственных финансовых интересов и даже своей жизни — такие, как, например, «Аум Синрикё», создателю которой, преподобному Сёко Асахара, вынесли смертный приговор за устроенную его сектой зариновую атаку в токийском метро.

Итак, понятие «деструктивная секта» требует уточнения. Но чтобы выполнить эту задачу, требуется прежде провести грань между деструктивностью и нормой. Можно ли вывести определение деструктивности, достоверно установив, какое именно воздействие на психику и жизнь верующих может считаться несомненно вредным? Этот вопрос остро актуален именно сейчас, в начале XXI века, когда религия старается взять реванш у атеизма. Благотворность религии, которую подчеркивают верующие (в том числе и большинство тех, кто принадлежит к сектам, которые могут считаться деструктивными), кажется, подтверждается не только их субъективными ссылками на то, что вера несет им душевную гармонию, но и вполне объективными показателями: верующие реже подвержены целому ряду болезней, имеют в целом более высокую продолжительность жизни[112], а вдобавок — что важно как раз для исследователя, занимающегося коэволюционными процессами, — большее число детей.

Можно ли назвать культ деструктивным, если у его адептов большие семьи, если они избегают вредных привычек и занимаются спортом, а дом их — полная чаша? Многие атеисты втайне позавидовали бы такой участи. Определение деструктивности в таком контексте зависит скорее от позиций критика, нежели вытекает из какой-то общечеловеческой системы ценностей: марксисты признали бы вредным культ, сторонники которого эксплуатируют чужой труд и промышляют финансовыми операциями (под это определение угодили бы, например, все протестантские общины Америки, преуспевавшие благодаря тому, что М. Вебер назвал «духом капитализма»), тогда как современные либеральные историки сочли бы деструктивным скорее тот культ, который нарушает устоявшиеся в либеральном обществе ценности — например, поощряет многоженство, ставит женщину в приниженное положение или запрещает высшее образование. Отметим, что в последнем случае нам пришлось бы признать деструктивными целые религии — например, ислам (который и так стал в общественном сознании Европы и Америки главным жупелом, хотя он, вероятно, не более и не менее деструктивен, чем любая из мировых религий). Частый прием критиков религии — порицать вероучения относительно небольших общин, избегая обвинений в адрес крупных конфессий, является скорее данью политкорректности, нежели научным подходом: многоженство мормонов и их вера в библейского пророка, переплывшего Атлантику, чтобы написать боговдохновенную книгу, едва ли более опасны для личности и общества, чем, например, целибат или догмат о непогрешимости папы, составляющий credo католиков.

Да и что означают выражения: «опасен для личности», «разрушать личность»? Мы уходим в дурную бесконечность терминов и определений и оказываемся поставленными перед простым фактом: деструктивность не является объективной категорией. З. Фрейд пытался трактовать религию как социальный невроз, однако в наши дни любой добросовестный психиатр подтвердит, что верующие — точно такие же здоровые люди, как и атеисты (если не более), и системы ценностей тех и других в целом не столь отличны друг от друга. Некритичность мышления, которую провоцирует религиозная догма, не есть признак душевного заболевания. Широкое распространение в различных религиях трансовых практик тоже не свидетельствует о ненормальности верующих: экстатические состояния, в которые некоторые из них способны прийти во время коллективных ритуалов, мало чем отличаются от состояний, которых светский и атеистически воспитанный человек может достигнуть во время футбольного матча или посещения дискотеки. Эти «состояния измененного сознания» являются временными — ни один последователь самого странного с современной точки зрения древнего культа не способен пребывать в них постоянно. Говорить о том, что в конкретной секте происходит разрушение личности адепта, можно лишь в относительно редких случаях, когда к нему применяются побои, сильные наркотики и тому подобные грубые средства воздействия.

Вы видите, насколько непросто провести границу между деструктивностью религии и ее «полезностью» (в гуманитарной публицистике последняя расплывчато трактуется как способность удовлетворять некие глубинные душевные потребности). Если же подойти к религиозным учениям с дарвинистской точки зрения — как к системам идей, влияющим на адаптивность сообщества, мы убедимся, что даже в том случае, когда религия предписывает человеку убивать других людей (например, представителей других религиозных сообществ), будет довольно сложно доказать, что такая религия является неадаптивной, паразитической системой идей — ведь, как бы ужасно это ни звучало, уничтожая других, индивид или сообщество может повышать свои репродуктивные возможности: вспомним историю переселенцев Дикого Запада, проводивших геноцид индейского населения с тем, чтобы получить их земли, или кровавые захватнические войны, которые вели с соседними племенами «охотники за головами» из народа бразильских индейцев мундуруку[113].

И все-таки существует ряд культов, деструктивность которых не вызовет сомнений ни у большинства традиционных религиоведов, независимо от их идеологической принадлежности, ни у тех, кто исследует религии с точки зрения коэволюции, — это культы, требующие от адептов физического самоуничтожения. Далее термин будет употребляться именно в этом в значении: деструктивным является тот культ, который радикально снижает или полностью уничтожает шансы адепта на продолжение жизни и биологическое воспроизводство. Мы не назовем культ деструктивным, даже если его адепты веруют в Летающую макаронину, и сочтем его таковым, даже если он проповедует любовь, равенство и милосердие, но при этом призывает верующих броситься со скалы. Если религия и человек — симбионты, тогда она должна помогать своим адептам выживать и распространяться, а не вымирать.

Можно без труда обнаружить примеры современных сект, члены которых совершали групповые самоубийства: самым ярким может служить гибель членов общины «Народный храм», чей лидер, преподобный Джим Джонс, в 1978 году убедил более 900 своих последователей совершить «революционный акт самоубийства», приняв цианид. И все же это будут именно секты современного типа, организованные вокруг личности вождя-харизматика, который с помощью манипулирования жизнью последователей решает собственные психологические или материальные проблемы. Для наших целей было бы гораздо интереснее обнаружить случаи, где причиной смерти людей стали бы не личные мотивы лидера, а именно разрушительное учение, распространяющееся просто в силу своей психологической притягательности.

 

«Огненная смерть»: эпидемиология культурного явления

 

Такие примеры есть, и один из них обнаруживается в русском сектантстве, в целом, богатом на необычные и фантастические учения. Начиная с 80-х годов XVII века по русскому Северу распространяется эпидемия «гарей» — самосожжений, устраиваемых раскольниками. Почти каждое из таких самосожжений уносило жизни десятков человек, включая женщин и детей; «гари» периодически происходили вплоть до конца XVIII века (однако и после этого время от времени имели место крупные инциденты — последний из них произошел в 1860 году). Советские историки зачастую видели в них пример фанатизма и религиозного обскурантизма, однако в действительности причины, вызывавшие самосожжения, были гораздо сложнее. Прежде всего, гари происходили в среде раскольников, воспринимавших времена, в которых они живут, как последние: на земле воцарился антихрист, и это значит, что совсем скоро всех живущих ожидает Страшный Господень суд. Нет никаких сомнений, что среди причин распространения раскольнических учений важное место занимали социальные: XVII век в России — это время кризиса: обнищание крестьянства, финансовое расслоение, периодические неурожаи создавали наглядные декорации последних времен. Однако ни голод, ни тяжелая социальная ситуация не были для Руси сколько-нибудь новыми: в Смутное время стране пришлось переживать куда более масштабные и продолжительные бедствия, однако никакой «огненной смерти» общество тогда не знало. Важно подчеркнуть, что залогом распространения этой удивительной для большинства современников эпидемии самоубийств послужил именно комплекс идей «огненной смерти», разработанный раскольническими публицистами.

Этот комплекс возник не на пустом месте: еще в 30–40-х годах XVIII века в лесах Верхнего Поволжья практиковалась капитоновщина — старец Капитон, своеобразный «предтеча» старообрядчества, учил последователей расставаться с земной жизнью путем длительных голодовок: «…На Кшара озере де, которые чернецы живут и они учат… во антихристово пришествие кому ж доитися гладом, и от их прелести многия мужеска и женска и девическа гладом себя заморили…»[114]. Расколоучители были, по-видимому, знакомы с капитоновщиной (один из толков старообрядчества — нетовщина — распространялся впоследствии на той же территории, что и капитоновщина, и обнаруживал определенное идейное сходство с ней[115]). Однако капитоновщина получила лишь ограниченное распространение и быстро канула в Лету — во многом в силу, что называется, технических причин: для среднего человека, во что бы он ни верил, свести счеты с жизнью при помощи голодовки чрезвычайно сложно; шансы, что, поголодав какое-то время, он отпадет от ереси и вернется к обычной жизни, слишком велики. Капитоновщина, таким образом, не была сколько-нибудь адаптивным мемплексом. Совсем не так обстояло дело с огненной смертью: смерть в пламени была быстрой, необратимой и могла иметь массовый характер. Однако, создавая комплекс идей «огненной смерти», раскольнические публицисты менее всего задумывались об эффективности. Выбор пламени в качестве орудия самоумерщвления был обусловлен тем, что в православной традиции сожжение считалось бескровной смертью и не выглядело, таким образом, убийством[116]; следовательно, и самосожжение не было грехом самоубийства. При этом огонь выступал и распространенным в древнерусской публицистике символом Страшного суда, и самосожигатели, судя по всему, полагали, что своей огненной смертью они как бы стимулируют его начало[117]. Но этими ли причинами был обусловлен тот факт, что именно огненная смерть стала привлекательным для радикальных раскольников способом самоубийства?

Источники XVII–XVIII веков позволяют восстановить наиболее распространенные обстоятельства самосожжений. Один из типичных случаев выглядит так: узнав о приближении царских войск, посланных, чтобы привести раскольников к повиновению и заставить отказаться от еретических взглядов, крестьяне запираются в срубах и поджигают их изнутри. Психологическая ситуация, в которой раскольники принимали решение поджечь сруб, вполне ясна, и ее можно разобрать детально. Царские войска окружают обитель, где заперлись раскольники во главе с учителем. Община заранее предупреждена о готовящейся на нее облаве и знает о том, что пленных либо заставят перекреститься, либо подвергнут пыткам и казням. У раскольников нет никакой программы действий — выйти из крепости и отказаться от «древлеотеческой веры» они не могут (каждый боится осуждения товарищей и учителя, возможно, еще больше он страшится оказаться в руках солдат) и потому продолжают оставаться в крепости, пассивно обороняясь. После того как стены крепости разрушены и войска уже готовы войти внутрь, чтобы пленить общину, в обители вспыхивает пожар, в котором гибнут все или большая часть раскольников — причем поджигают сруб обычно учитель и его ближайшие сподвижники: ярый проповедник огненных смертей Иван Филиппов сознается: «аще бы не Господь малыми людьми (т. е. малым количеством зачинщиков. — И. Н.) укреплял, и вси бы сдалися сами»[118], — и затем красноречиво рисует психологическое состояние таких сомневающихся: «Ах, наше бедное житие и бесстрашие, седяще в запоре к смерти готов мяхуся, а страсти плотские и дьявол и плоть ратует: ибо внутри преграды нет, наперед не сделана»[119]. Перед нами группа, где есть несколько неформальных лидеров, а остальные члены демонстрируют конформность, готовность принять точку зрения, кажущуюся наиболее авторитетной, и больше всего опасаются осуждения со стороны коллектива. При этом лидеры, часто монахи или низшие церковные чины, имеют и чисто эгоистичный стимул держаться до конца — ведь согласно указу Алексея Михайловича расколоучителям, в отличие от рядовых общинников, в качестве меры наказания и так полагалось сожжение[120]; выходит, что у зачинщиков гари был выбор только между тем, чтобы умереть сейчас «на миру», среди толпы единомышленников, ощущая ее поддержку, и тем, чтобы погибнуть чуть позже, причем после пытки и унижений.

Однако если мы попробуем уличить зачинщиков гарей в прагматизме и сознательной манипуляции верующими, мы окажемся в тупике: ведь в действительности расколоучителем руководили духовные мотивы — стремление спасти свою душу и души тех, за кого он чувствовал ответственность. Случаи вроде описанного А. Толстым в романе «Петр I», когда расколоучитель, губя в пожаре свою общину, сам спасался из огня, в действительности были крайне редки — к тому же в этих случаях учитель убегал, как правило, для того, чтобы устроить еще серию пожаров и «спасти» как можно больше людей, в последнем он погибал и сам[121]. Значит, все-таки учитель верил в то, что мир стал царством антихриста, что огонь спасет души от греха и позволит оказаться в числе избранных, стоящих у престола Господня.

Мотивы раскольников также не сводятся к безвольному следованию за учителем: вероятно, не будет преувеличением сказать, что еще за годы до самосожжения на глазах у каждого из них разрушился мир. Раскольники воспринимали проведенную в 1650–1660-х годах реформу богослужебных книг как стремление нечестивых патриарха и царя обратить их в католичество. Для средневекового человека, чье мировоззрение было полностью проникнуто религиозным духом, опасение утратить исконную веру было серьезным мотивом, чтобы прийти к отрицанию церкви и государства. Именно такие опасения толкали верующих сперва на пассивное неприятие власти, затем на открытый конфликт с ней, а затем и на самоубийство. Эта постепенная радикализация конфликта с властью выглядит очень понятной — сперва те, кто отказался принимать реформу, просто покидали общество, переселяясь из родных деревень в отдаленные места, или даже продолжали исповедовать старую веру в родной деревне, отказываясь лишь посещать церковь; при этом большинство из них надеялось, что государство просто оставит их в покое. Возможно, кто-то (прежде всего лидеры группы) уже заранее готовил себя к смерти — на случай, если его поставят перед необходимостью перекреститься в «новую» веру, но большинство, вероятно, при появлении царских войск испытывало страх и не знало, как поступить. Речи о вынужденном согласии перекрещиваться в никонианство и быть не могло; более того, страх, который общинники испытывали перед царскими войсками, сам по себе служил объединяющим фактором. В этих условиях пропаганда учителей попадала на благодатную почву: еще до того, как самосожигатели запирались в сооруженном ими срубе или в здании монастыря, объявив о решении держаться насмерть, их объединяла атмосфера осажденной крепости. Материальная, из бревен, крепость, таким образом, появлялась уже много позже того момента, когда в своем сознании община уже начала воспринимать себя как крепость, окруженную врагом.

Важно понять, что самосожжение, с представлением о котором как о способе сохранить веру их знакомил учитель, казалось многим раскольникам единственно возможным (а некоторым из них — даже привлекательным) выходом из ситуации, в которой они находились. С точки зрения материалиста, Царство небесное — это иллюзия, но средневековый человек не просто верил в то, что оно истинно — он знал о его существовании точно так же, как мы знаем о существовании, например, Антарктиды, где большинство из нас никогда не было и не побывает: информация о существовании другого, горнего мира поступала из множества источников, которым они доверяли. Поскольку раскольники обрывали контакты с окружающим миром и общались в основном только в своем кругу, внутри этого замкнутого информационного общества широко распространялись, приобретая характер достоверных, устные и письменные рассказы о рае; аскеты описывали свои видения, в которых в рядах идущих брать крепость царских войск двигались не только солдаты, но и бесы.

В контексте этого знания, которое они воспринимали как достоверное, их поступок, кажущийся чудовищным не только нам, но и большинству людей XVII века, в массе своей не верящим в такой способ достижения рая, выглядит вполне логичным. Самоубийство виделось самосожигателям единственно возможным выходом, как и современным людям, решившим покончить с собой, — но с важным отличием: если современный самоубийца знает, что после смерти его ждет небытие, или, по крайней мере, не уверен в существовании жизни после смерти, то самосожигатели верили в то, что их ждет Царство небесное, куда они шагнут прямо из огня, спася себя из когтей антихриста, чьи слуги вот-вот их схватят. Таким образом, в данном случае уместнее было бы говорить не о фанатизме, не о психозе, ведущем к искаженному восприятию реальности в силу измененного состояния сознания, а о другой культурной картине мира, в рамках которой действия участников гарей выглядели как вполне логичные.

Возможно, большинство гарей возникало спонтанно, благодаря тому, что под давлением царских войск раскольники оказывались поставлены перед сложной дилеммой. Однако каждый случай удавшейся гари получал широчайшую огласку, становился частью мученической традиции, укреплял веру в то, что погибшие герои смотрят на своих единоверцев с небес. Этим, вероятно, объясняется тот факт, что в некоторых случаях гари происходили и без участия войск: благодаря пропаганде учителей и циркуляции духовных книг образ чистой смерти стал привлекательным.

Еще очевиднее влияние этой иллюзорной картины мира на поступки людей проявляется в многочисленных поисках Китежа, Беловодья, Березани и прочих вымышленных «райских мест», которыми занимались старообрядцы в XVIII–XIX веках. Примеры географического перемещения, отражающего мистический поиск, можно обнаружить в некоторых других религиях, хотя они и нечасты и не носят массового характера (как самый известный пример можно привести поиски тамплиерами Священного Грааля). В русской старообрядческой традиции такого рода явления были широко распространены: верующие узнавали из слухов о существовании таинственных земель, где население исповедует истинную (т. е. дореформенную) веру, и отправлялись пешком на расстояния в тысячи километров. Иногда с места снимались целые деревни, направляясь в отдаленные области страны — на Алтай, в Сибирь. Путешествие занимало долгие годы, и число тех, кто погиб во время него, было значительным — иногда до 80–90%. Некоторым из искателей Китежа и Беловодья удалось добраться даже до Турции, Индии и Японии — источники не сохранили упоминания о том, насколько велико было их разочарование.

Эти путешествия, обусловленные религиозными мотивами, выглядят иррациональными, однако задумаемся: чем поступок М. В. Ломоносова, шедшего в Москву за обозом, качественно отличается от действий искателей Китежа? Если бы обозники солгали Ломоносову, что Москва находится в Сибири, и он бы отправился искать ее там, стал бы он от этого «человеком с измененным сознанием»? Очевидно, нет. Следовательно, и в случае с поисками града Китежа речь, по существу, идет о дезинформации — но тут она носит гораздо более масштабный характер: рассказы «побывавших» в Китеже людей создают для сектантов иллюзорную реальность, в рамках которой они поступают вполне логично. Поступки религиозных людей, которые мы называем фанатичными, подозрительно напоминают поступки современных героев, которые мы считаем самоотверженными. Разница между подвигом капитана Н. Ф. Гастелло, направившего самолет на скопление фашистских войск, и поступком арабских террористов, протаранивших башни Всемирного торгового центра, лежит в области морали и идеологии, а не психических процессов. Выходит, что словосочетание «измененное сознание» не более чем эвфемизм, прикрывающий отсутствие качественной разницы между поступками тех, кого мы считаем религиозными фанатиками, и тех, кого мы воспринимаем как образец мужественности, храбрости и служения обществу. Разницу здесь определяет не психическое состояние, а отличные системы ценностей, иное восприятие реальности.

Понимание этого факта подводит нас к старому философскому вопросу — может ли наше восприятие реальности не быть иллюзорным? Нас интересует не онтологическая и не эпистемологическая сторона вопроса, а его более прикладные аспекты: чем направляются наши поступки и где проходит грань между адекватными ситуации и не адекватными?

Воспользуемся удобной, пусть и несколько упрощающей подлинные процессы схемой постижения реальности, созданной Карлом Поппером и оказавшей большое влияние на понимание взаимодействия между человеком, культурой и физической реальностью. С точки зрения источников информации для человеческого мозга реальность можно разделить на три канала, три «мира»: Мир 1 — это физическая реальность, включающая все объекты Вселенной, в том числе и человеческие тела; Мир 2 — это мир нашего разума: мир впечатлений, суждений, представлений, существующих в нашем мозгу, мир наших эмоций; Мир 3 — это мир культуры — «в частности, мир человеческого языка: наших рассказов, наших мифов, наших объяснительных теорий, наших технологий… мир творений человека в живописи, в архитектуре и музыке»[122]. Человеческое сознание, представляющее собой Мир 2, обменивается информацией с окружающей реальностью примерно таким образом:

1. Человек исследует Мир 1, взаимодействуя с природой в процессе повседневной деятельности.

2. Его сознание аккумулирует получаемые органами чувств впечатления в виде образов, суждений и умозаключений (т. е. информационных единиц, которые называются мемами). Ежедневно человеческое сознание создает десятки тысяч таких единиц, часть из которых вскоре исчезает, а часть остается на более долгий срок (некоторые — на всю жизнь).

3. Другой источник информации в мозгу человека — каналы коммуникации с другими людьми (Мир 3). Через эти каналы культурные идеи передаются от человека к человеку и могут существовать на протяжении многих поколений. Человек способен сделать свои собственные суждения достоянием других людей, выразив их с помощью речи. Большая часть обладающих устойчивостью и способных к передаче информационных единиц приходит к нам из культуры.

4. Картина мира человека в сильнейшей степени сформирована культурным опытом: информация, позволяющая ему варить суп, воспитывать детей, ездить на лошади, работать за компьютером, приходит к нему из культуры. Более того, культура дает человеку инструментарий для познания Мира 1, преломляя и искажая видение физического мира, себя самого и окружающего общества. Методы анализа, которые человек использует для того, чтобы постичь природу и общество, приходят к нему из культуры.

5. Поступки человека психологически и логически сложны: даже те из них, которые выглядят как ответ на запросы среды или собственной физиологии, в любом случае отчасти запрограммированы культурно: испытывая голод или любовную страсть, стараясь спасти свою жизнь или желая добра своим детям, человек будет выбирать способы осуществления этих задач преимущественно из того набора, который предлагает его культура. Однако культурой обусловлен выбор не только средств для достижения значимых для человека целей, но и самих целей.

Приведенная схема демонстрирует факт, ставший отправной точкой философии постмодернизма: каждый человек живет прежде всего в реальности своих представлений о мире — скорее в пространстве своей культуры, чем в физическом пространстве. Речь идет не о субъективном идеализме или солипсизме, культурное пространство — это именно реальность (пусть и реальность sui generis), поскольку информация, которую обрабатывает наш мозг, и психические законы самого мозга не менее реальны, чем мир физических объектов. Пытаясь постичь мир, человек использует культурную информацию более активно, чем непосредственный опыт, — любые новые данные о мире так или иначе укладываются в ту картину мира, которая уже существует у него в голове. Любая культура редуцирует многообразие явлений окружающего мира до ограниченного числа «закономерностей», а значит, неизбежно искажает картину реальности. Таким образом, «объективная реальность» для любого человека всегда иллюзорна — между миром и воспринимающим его человеком лежит пелена культуры, которая подчас так же и обманчива, как майя индуизма. Именно здесь мемы получают доступ к контролю над нашими поступками: человек путем эксперимента или прогноза (гораздо чаще, что важно) выбирает из ограниченного набора предлагаемых его культурой стратегий те, которые, как ему кажется, больше соответствуют выполнению той или иной задачи.

Религиозный мемплекс не способен управлять человеком, как роботом, указывая: делай то-то и то-то. Часто применяемые к членам различных религиозных сообществ слова вроде «зомбирование» утрируют ситуацию. Подавляющее большинство верующих, как бы странно они себя ни вели с нашей точки зрения, в действительности мыслят логически, пытаясь понять, как жить и как вести себя в той или иной ситуации. Деструктивный мем, который они могут принять как инструкцию к действию, воспринимается именно как ответ на вопрос: если решить гнетущие их проблемы нельзя тривиальным путем, следует попробовать нетривиальный. Вероучение ищет точки уязвимости человека точно так же, как вирус — точки уязвимости клетки, а компьютерный «червь» — слабые места операционной системы; как только ему удается найти привлекательную для группы людей форму, он начинает быстро распространяться, используя не только характерную для всех (в той или иной степени) людей конформность, но и их культурный бэкграунд. Именно этот бэкграунд и определяет, какие именно новые идеи могут показаться привлекательными его носителям: идеология «огненной смерти» удачно сочеталась с общей нацеленностью христианства на умерщвление плоти и самопожертвование во имя веры — идеологи самосожжений апеллировали к примерам мучеников за веру, хорошо знакомым их аудитории по духовной литературе.

Между распространением учения об «огненной смерти» и эпидемией можно усмотреть достаточно близкую аналогию — точно так же, как эпидемии, гари имели «очаги распространения», у них были свои «разносчики инфекции» (т. е. расколоучители), они давали «рецидивы» в одной и той же местности, причем при «рецидивах», как и у настоящих эпидемий, количество жертв постепенно шло на спад[123]. Более того, и с географической точки зрения распространение гарей тоже напоминает развитие эпидемии: например, гари распространялись вдоль рек, служивших транспортными артериями: общение людей способствует обмену идеями в той же степени, что и микробами. Может показаться, что я прибегаю к сознательным натяжкам, стараясь впихнуть явление в рамки меметической концепции, однако в действительности сравнение гарей с заразой было общим местом в работах русских историков XIX века, а еще более ранние публицисты XVIII века то и дело называют распространение гарей словом «поветрие», сравнивая его с эпидемиями чумы и холеры. Случайно ли такое сходство с эпидемией, или это следствие изоморфизма, общей закономерности, действующей на разные объекты материального мира, — будь то сознание человека или его организм?

Меметика считает правильным второй ответ: вирус и вредоносный мем подчиняются одним и тем же законам распространения информации, хотя и используют разные носители. Л. Л. Кавалли-Сфорца и М. У. Фельдман при помощи математических моделей показали, что механизмы распространения эпидемий и любых культурных инноваций обнаруживают очень точное сходство. Это сходство, кажется, еще более близко в случае с саморазрушительными для человека идеями. В процессе принятия инновации Кавалли-Сфорца и Фельдман выделяют две стадии: а) ознакомление — человек должен узнать о той или иной культурной идее — будь то новая зубная паста или новое религиозное учение; б) собственно принятие — человек воспринимает поведение, которое диктуется этой идеей, — идет в магазин за новой пастой или в храм своей новой религии[124]. Точно так же как настоящий болезнетворный вирус, учение об огненной смерти действовало не на всех — его распространителями и добровольными жертвами становились люди с мистическим складом ума, имеющие большую «предрасположенность к болезни», а также те, кто находился в сложной жизненной ситуации, из которой не мог найти выхода. Подобно тому как вирус поражает организм с ослабленной иммунной системой, деструктивный мемплекс распространялся в сознании людей, которым нужны были ответы на терзающие их вопросы. Большая часть тех, кто знакомился с учением об «огненной смерти», обладала «иммунитетом» к его разрушительному посылу: даже читая послания Аввакума, где с завидной риторической и логической красотой обосновывается предпочтительность самосожжения перед необходимостью принять нечестивую «никонианскую веру»[125], они могли высмеивать их, возмущаться ими или даже считать их справедливыми и уместными, рассказывая о них другим верующим, но при этом воздерживаясь от самоубийства.

 


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 203; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!