Критика меметики, научная и не слишком



 

Меметика — молодая дисциплина: научный интерес к ней стал пробуждаться лишь во второй половине 90-х годов XX века, и она продолжает вызывать острую критику со стороны приверженцев традиционных культурологических подходов. Выше я говорил, что попытки создать непротиворечивую науку о человеке, где традиционные гуманитарные представления не вступали бы в конфликт с положениями генетики и биологической эволюции, не могут не подвергаться яростной обструкции из-за того, что они фактически рушат строившееся веками здание гуманистических ценностей. И все-таки теория эгоистичного гена оставляла возможность сохранить прежнее видение мира: можно было признать, что нерациональные с точки зрения выживания наших генов явления культуры все же имеют духовную ценность, поскольку никто не знает, в чем состоит историческое предназначение человека как существа. Однако меметика выбивает из-под ног и ту почву, которая казалась твердой: все неадаптивные культурные явления, к которым мы питаем пристрастие, — попросту своего рода паразиты, использующие нас для своего распространения. Вне всяких сомнений, этот взгляд покажется многим пессимистичным, однако ученые в своем стремлении к истине не должны прятать голову в песок, увидев, что познаваемая реальность не соответствует ожиданиям. Увы, в настоящее время меметика чаще всего подвергается нападкам не с научных, а с этических позиций.

Наиболее типичный выпад против нее основан на том, что она якобы использует вульгарно-материалистические представления, уподобляя человеческий мозг компьютеру, который может быть обманут внедрившимся в него «вирусом», а человека с его способностью критически мыслить, ставить осознанные цели и отделять добро от зла рассматривает как покорного исполнителя заложенных в него программ[90]. В действительности меметика вовсе не считает, что все наше поведение сводится к простому выполнению культурных инструкций, — она лишь опирается на одно из ключевых положений современной антропологии, согласно которому каждый из нас так или иначе живет в реальности своей культуры, играющей преимущественную роль в выборе человеком поведенческих стратегий. Однако культура эта сама по себе состоит из элементов, эволюционирующих по законам естественного отбора, и это меняет всю картину взаимоотношений между мемом и человеком: столкновение биологических интересов человека-носителя и стремления мема-репликатора к собственному выживанию зачастую выливается в паразитизм второго на первом. «Мы по-прежнему можем задаваться вопросом, получают ли люди какие-либо выгоды от существования тех или иных культурных элементов — и служит ли это, таким образом, причиной, почему они воспроизводятся. Но мы должны быть готовы и к отрицательному ответу на этот вопрос»[91], — предупреждает Д. Деннетт.

Отрицание кибернетической природы мозга и вовсе вызывает воспоминание о нападках на «лженауку кибернетику» в СССР 1950-х годов, вызванных не только политическими причинами, но и банальным нежеланием понимать, что работа нашего мозга во многом основана на тех же принципах обмена информацией, которые действуют как внутри простейших живых систем, так и внутри неодушевленных механизмов. Человеческий мозг выступает генератором и приемником информации в той же степени, что и компьютер. Разумеется, при всей своей сложности и многофункциональности он превосходит существующие ныне образцы ЭВМ, но это не означает, во-первых, что в своей деятельности он свободен от базовых функций, свойственных кибернетическому устройству (человек не перестает нуждаться в воздухе только потому, что он — мыслящее существо), а во-вторых, что между ними пролегает непреодолимая граница. Еще совсем недавно в научно-популярных журналах именитые математики всерьез утверждали, что компьютер, как бы хорошо он ни умел считать, все равно не обыграет в шахматы человека, поскольку не обладает фантазией, интуицией, талантом… В наши дни программу, способную победить именитого гроссмейстера, можно бесплатно скачать в Интернете, и, по мере дальнейшего усложнения компьютеров и программ для них, становится очевидно, что нет никаких фундаментальных препятствий, чтобы обучить вычислительную машину тому, что мы называем фантазией или интуицией[92]. Словом, такого рода критика опять-таки обнаруживает уже упомянутое представление человека о себе как о существе, неподвластном законам бытия.

Являясь источником эмоций, имеющих сложную психофизиологическую природу, и используя специфическую, отличную от формальной логику, наш мозг тем не менее проявляет большинство свойств, характерных и для искусственного интеллекта: он обменивается информацией с другими «виртуальными машинами» посредством знаковой системы, познает мир, вынося суждения на базе уже имеющейся в его памяти информации, и аккумулирует результаты суждений как базу для новых умозаключений. Подобно компьютеру, мозг не может создать новую идею из ничего — любая идея базируется на трех видах информации — на логических закономерностях и данных, которые генетически «предустановлены» в когнитивных структурах мозга, на результатах обработки наблюдений за окружающей реальностью и на коммуникации с другими людьми. Последний источник делает мозг доступным для культурного программирования.

Точно так же и культура, будучи информацией, подчиняется всем законам, характерным для информатики в целом. Признавая объективность человеческой культуры, антропологи, как отмечает Дан Спербер, тем не менее уклоняются от вопроса об ее онтологическом статусе, не признавая культуру ни материальным, ни психологическим феноменом, ни какой-либо комбинацией этих составляющих[93]. Отсутствие ответа на этот вопрос, между тем, стало причиной серьезной путаницы, например, в семиотической теории. Понимая, что культура и коммуникация используют одни и те же информационные единицы, многие семиотики не нашли ничего лучшего, как отождествить оба явления: культура и есть коммуникация[94]. Такое отождествление, в свою очередь, породило представление о том, что всякий «текст» (единица культурной информации) обладает коммуникативной направленностью, т. е. предназначается адресантом для передачи адресату. Меметика подходит к проблеме с противоположной стороны, со стороны адресата, а не адресанта: мемы — это любая информация, которую можно скопировать; она не обязательно предназначена для коммуникации, но может передаваться ее средствами. При этом информацию можно копировать на различные носители — будь то человеческий мозг, бумага, магнитный диск и т. п. Меметический подход позволяет рассматривать элементы культуры как разновидность информации в целом, не проецируя на нее несвойственные ей характеристики.

Вероятно, именно трактовка культуры как системы информационных единиц, обрабатываемых «виртуальной машиной», которой является человеческий мозг, может дать науке подлинно материалистический подход к ней. Однако непонимание онтологического статуса мемов зачастую вызывает и превратное понимание аналогии между мемом и вирусом: многие гуманитарии, не слишком сведущие в биологии, склонны представлять вирус чем-то активным, обладающим ложноножками и недюжинным коварством — следовательно, и гипотеза о мемах сразу вызывает ассоциации с фантастическими романами вроде хайнлайновских «Кукловодов», где инопланетные существа устанавливали контроль над человеком, внедряясь в его организм. Нет, мемы не являются ни разумными, ни, в каком угодно смысле слова, живыми: так же, как и вирусы, это пассивные единицы, эволюция которых происходит исключительно благодаря тому, что их носители, действуя по собственной эволюционной программе, делают ошибочный выбор и воспринимают их как полезный и потому заслуживающий копирования объект.

Меметику часто обвиняют и в том, что в стремлении к строгой аналогии между культурной и органической биологической эволюцией она старается представить эволюцию культуры как закономерный отбор случайно возникших элементов. Но как же можно считать религиозные идеи, виды оружия или формы одежды случайно возникшими, если своему возникновению они чаще всего обязаны сознательному нововведению[95]? Здесь имеет место определенное недопонимание: меметика отнюдь не отрицает, что большинство культурных элементов возникает и изменяется благодаря сознательной, направленной деятельности людей, она лишь акцентирует внимание на том, что каждое поколение перенимает большую часть культуры как данность, а осознанное вмешательство в нее не отменяет медленного, растянутого порой на сотни и тысячи лет процесса отбора, который может сохранять не те элементы, которые, казалось бы, более соответствуют интересам их носителей, а совсем другие. Весьма часто (и особенно в области религии) элементы культуры возникают по одним причинам, а сохраняются по совершенно другим. Появившись однажды в силу тех или иных конкретно-исторических причин, религиозная идея может сохраняться даже несмотря на то, что сами реалии, благодаря которым она возникла, уже тысячелетия назад отошли в прошлое. Известно, что характерное для греческой философии противопоставление духа и материи при примате первого во многом вдохновлялось системой рабовладения: представление о свободном и возвышенном духе, диктующем материи, в какие именно оптимальные формы ей воплотиться, было проявлением естественного для жителя древних Афин противопоставления между свободой и рабством, интеллектуальным и тяжелым физическим трудом[96]. Античное рабство давно в прошлом, однако оппозиция идеального и материального через неоплатонизм и гностицизм прочно вошла в христианство, а затем и в ислам. Характерное для индо-иранских народов видение Вселенной как множества изолированных миров, вероятно, было навеяно ландшафтом лесостепей, где обитали их предки, — обширные поля отделены друг от друга густыми лесами (правдоподобность этой гипотезы может подтвердить каждый, кому довелось побывать в низовьях Волги)[97]. Предки индийцев покинули лесостепную зону более трех тысяч лет назад, но представление о множественности миров по-прежнему остается одним из краеугольных камней в космологии всех религий, возникших в Индии.

Для целей меметики не так уж важно знать, как именно появились те или иные идеи, гораздо важнее — почему они сохранились. В биологической эволюции любая мутация носит случайный характер, а вот закрепление ее всегда закономерно. В культурной эволюции идеи редко рождаются случайно — каждая из них является результатом осмысления окружающей реальности или рождается как инструмент, пользуясь которым человек преследует собственные (в той степени, в какой он их понимает) интересы, но сохранится ли эта идея, связано уже не с конкретно-историческими обстоятельствами, а с ее привлекательностью для человека (причем привлекательностью универсальной, привлекательностью для человека вообще, а не для члена конкретного сообщества и жителя конкретной эпохи) или ее способностью мотивировать носителей на ее сохранение и распространение. Это действительно напоминает закономерное закрепление случайно возникших признаков. Отметим попутно, что сознательные крупные инновации в культуре происходят не так уж часто (гораздо чаще имеет место постепенное накопление малозаметных изменений того или иного элемента), и, как я уже упоминал в предыдущей главе, вплоть до Нового времени люди относились к радикальным новшествам с подозрением. Вполне возможно, что сами мемы провоцируют людей на неприятие нового (мы коснемся этого вопроса в главе 6).

Другая часть нападок на меметику вызвана уже упомянутым страхом «биологизаторства» науки о человеке, рудименты которого до сих пор весьма ощутимы: историки и этнологи в большинстве случаев не только избегают пользоваться данными популяционной генетики, но и опасаются самого употребления термина «человеческая популяция», поскольку им чудится в нем нечто расистское. Многим кажется возмутительным и сам факт, что отец меметики — биолог, а не гуманитарий: каждому гуманитарию известно немало неуклюжих, а порой и откровенно бредовых попыток математиков или физиков применить методы своих наук к истории и социологии. Неосторожные заявления классиков меметики подчас лишь подливают масла в огонь — как воинствующий атеист, Докинз в своих эссе иногда склонен утрировать явление религии, называя ее «вирусом мозга». И все-таки меметика оказалась продуктивным методом именно для гуманитарных наук: один из самых крупнейших из ныне живущих специалистов по когнитивной философии, Дэниэл Деннетт из Университета Тафтса, использовал меметику для создания теории человеческого сознания; известный британский психолог Сьюзен Блэкмор в 1997–2001 годах издавала Journal of Memetics, публиковавший работы, где методы меметики применялись к широкому кругу проблем — от экономических до музыкальных.

На самом же деле, увы, чаще приходится сталкиваться с тем, что гуманитарии, широко пользующиеся дарвиновской терминологией для построения метафор, продолжают понимать эволюцию во вполне спенсеровском духе — как усложнение и постоянное совершенствование форм. В своих теоретических спекуляциях антропологи и социологи на удивление часто употребляют фразы вроде «культура (общество, государство) представляет собой живой организм» (причем, кажется, эти обороты задуманы вовсе не как метафоры) — и никого это «биологизаторство» не коробит. В гуманитарных изысканиях существует и целая традиция пафосных и откровенно ненаучных спекуляций, строящихся на понятиях вроде «менталитет» или «этос» и рассматривающих культуру как загадочную субстанцию, которую «впитывают с молоком матери».

Возможно, проблема во многом еще и в выработке нового научного языка: даже подмечая аналогии между культурной и органической эволюцией, гуманитарии не могут облечь их в более точную форму, не пробуждающую воспоминаний о позитивистских и идеалистических теориях XIX века, охотно трактовавших как живые организмы все, что угодно — общество, язык, государство и т. п. Меметика ни в малейшей степени не опиралась на достижения семиотики, поскольку обязана своим существованием скорее генетике и психологии, — и, однако, именно семиотики предвосхитили многие положения меметики, не сумев при этом ни четко выразить их, ни объяснить. Так, способность «текстов» жить собственной жизнью, не зависящей от воли создающих их людей, была подмечена еще структуралистами: Лотман говорил о тексте как о полноценном собеседнике, способном разговаривать с человеком и с культурным контекстом[98]. Л. Мялль и вовсе утверждал, что тексты способны к репликации, полагая, что каждый из них является «текстопорождающим механизмом»[99]. Эти попытки рассказать о важных теоретических открытиях, как мы видим, приводят то к очеловечиванию явно неодушевленных предметов, то к употреблению сложных и туманных формулировок. На мой взгляд, теории эволюционирующей культуры, и в частности меметике, первой удалось заложить основы научного языка, который действительно адекватен этим сложным явлениям, создать удобную терминологию и методические принципы — и я не вижу причин, почему бы ими не воспользоваться. Я надеюсь, что универсальный дарвинизм позволит обнаружить связь между разными областями явлений, имеющих место в нашей Вселенной, и вписать существование человеческой культуры не только в общую историю жизни на планете, но и в общую научную картину мироздания.

 

Проклятые вопросы меметики

 

При всем том нельзя не принимать во внимание, что меметика как дисциплина сегодня находится лишь в начале трудного и долгого пути и вопросов здесь пока больше, чем ответов. Существует несколько действительно важных теоретических проблем, связанных с мемами. Одна из них в том, что невозможно четко отграничить один мем от другого. Дарвиновская эволюция предполагает, что единицы наследования должны быть дискретными, но четко обозначить границы между идеями или культурными элементами не представляется возможным. Авторы книг по меметике обычно иллюстрируют эту трудность при помощи такого вопроса: что является мемом — Девятая симфония Бетховена или только ее первые четыре ноты? Однако проклятый вопрос, в какие единицы организована культурная информация, отнюдь не нов: он унаследован меметикой от семиотики, в рамках которой шла долгая дискуссия о том, можно ли разбить на отдельные значимые единицы невербальные коммуникативные объекты, например рисунки или картины. Отсутствие однозначного ответа отнюдь не мешало семиотике развиваться и считаться наиболее авторитетным подходом к культуре. Скажем больше: и между генами, представляющими собой куда более простые единицы, чем культурные элементы, тоже не всегда удается провести границы: в процессе кроссинговера, лежащего в основе полового размножения, границы расщепления ДНК иногда пролегают не только между генами, но и внутри них. С. Блэкмор в своей «Машине мемов» справедливо напоминает, что до открытия в 1953 году Дж. Уотсоном и Ф. Криком структуры молекулы ДНК (и уж тем более в те времена, когда Мендель проводил свои опыты, а Дарвин только формулировал законы наследственности), у ученых вообще не было понимания, что представляет собой единица наследственной информации и в каких структурах внутри организма она сохраняется, — однако это не послужило препятствием к тому, чтобы заложить основы генетики. Точно так же не должно быть препятствием и отсутствие данных о том, что представляют собой мемы с точки зрения структуры, как именно организована информация в мозгу и т. п.[100]

Другая проблема более существенна. Что может выступать носителем мемов — только человеческий мозг, где мемы существуют в качестве определенных биохимических структур, или в том числе и артефакты, созданные с их помощью? Является ли напечатанное на бумаге стихотворение таким же набором мемов, как и хранящийся в нашей памяти собственно текст? В «Эгоистичном гене» Докинз следовал разделению между m- и i-культурой, предложенному Ф. Т. Клоаком: мемы (i-культура) являются инструкциями, хранящимися в мозгу, а поведение человека и создаваемые им артефакты (m-культура) являются чем-то вроде фенотипа этих мемов, программируемого результатом их обработки нашим мозгом[101]. В «Объясненном сознании» Д. Деннетт возражает против такой точки зрения, указывая, что «паровоз несет идею колеса» — т. е. артефакты сами по себе являются носителями информации, способной к репликации, но этот довод легко опровергнуть, если счесть артефакты и поведение человека своеобразным шифром, в который мемы переводят себя, чтобы их можно было скопировать: мозг декодирует (воспользуемся чисто семиотическим термином) символы, артефакты и поведение (в том числе речевую коммуникацию) других людей, стараясь извлечь из них коммуникативную информацию. При этом поведение и артефакты не обязательно должны нести в себе сознательно отправленное другими людьми послание: если текст, переданный посредством устной или письменной речи, или исполнение ритуалов подразумевают сознательное сообщение, то, например, лук и стрелы, оказавшиеся в руках незнакомого с ними человека, вовсе не являются «сообщением» — и, однако же, человек способен проанализировать устройство лука и скопировать его, таким образом получив и записав в своем мозгу созданные кем-то мемы. При этом способность человека прочесть полезный «текст», заключенный в артефакте, во многом зависит от того, какая информация уже хранится в его мозгу: индейцы племени навахо, впервые увидевшие паровоз, извлекли из него совершенно иное «сообщение», чем русский инженер И. И. Ползунов, увидевший паровоз Стефенсона на выставке в Лондоне и сумевший по возвращении на родину собрать его пусть и приблизительную, но вполне рабочую копию. То же верно и в отношении любого текста, передаваемого при помощи языковых средств, — смысл, который вы извлекаете из услышанной фразы, напрямую зависит от уровня владения языком, на котором она произнесена, а также от понимания слов и ситуации, которая будет заметно варьироваться в зависимости от особенностей вашей личности. В мире мемов, где каждое их копирование априори не может быть стопроцентно точным, постоянная декодировка носителей информации (еще один термин из учебников семиотики) — артефактов, текстов и поведения людей — является основой передачи любой культурной информации.

Было бы очень удобно отождествить мемы с i-культурой и закрыть на этом проблему. Однако есть соображение, которое не позволяет принять такую простую и удобную точку зрения. Дело в том, что и поведение, и тексты, и артефакты сами по себе могут служить объектом копирования: пробуя сделать первый в своей жизни глиняный горшок, подмастерье горшечника не имитирует движения своего учителя, у которого он учится, а осваивает лишь два-три стандартных приема, с помощью которых старается придать сходство своей заготовке с образцом, на который то и дело бросает взгляд; в дальнейшем этих приемов будет вполне достаточно для того, чтобы делать копии и более сложных изделий. Другими словами, имеет место именно копирование объекта, а не поведенческой программы. Л. Кавалли-Сфорца и М. Фельдман даже используют термин «организмы второго порядка»[102], когда говорят об артефактах, создаваемых людьми, подчеркивая, что каждый из таких артефактов выступает самостоятельной единицей естественного отбора: их форма и дизайн придуманы людьми, однако то, как именно будет выглядеть кузов автомобиля или лезвие алебарды, зависит не только от желания их создателей, но и от того, какую эффективность продемонстрируют эти объекты в физическом пространстве. У. Бенцон, развивая эмпирическую традицию антропологии, полагает, что именно артефакты и поведение — это «гены», а идеи — это их «фенотип»[103]. Судя по всему, необходим компромисс: считая мемами «любую информацию, поддающуюся копированию», С. Блэкмор вводит удобное разделение двух способов копирования, которые обозначает как «скопируй-инструкции» и «скопируй-результат»[104]. Если повар читает рецепт, а затем варит суп, он копирует инструкции (т. е. определенные поведенческие образцы); если же он пробует суп другого повара, попутно анализируя его состав, а затем готовит собственный суп из таких же ингредиентов, он копирует результат (т. е. артефакт). В повседневной жизни встречаются оба способа; часто они сопутствуют друг другу — повар, попробовав суп, приготовленный коллегой, вполне может спросить, клал ли тот туда травку «утешение желудка», тем самым запросив инструкцию в дополнение к своим аналитическим попыткам скопировать результат его деятельности.

С невозможностью отличить «генотип» мема от его «фенотипа» связана и другая теоретическая трудность: если человек копирует не идею, а предмет, чаще всего он воспроизводит и отправляет по цепочке другим людям все случайно внесенные при воспроизведении детали. Но в таком случае эволюция мемов — это не дарвинистский, а ламаркистский процесс: ведь наследуются не только «врожденные», но и приобретенные в процессе копирования признаки. Это противоречие, на мой взгляд, можно снять, если рассматривать «приобретенные признаки» как «шум» или мутацию — в отличие от копирования генов, копирование мемов всегда предполагает мутацию того или иного масштаба. В отличие от гена, мем — гораздо менее стабильное образование, и все же у него есть свои способы противостоять «шуму», мешающему точности копирования. Один из таких способов Докинз иллюстрирует на простом примере: если обучить одного ребенка из группы складывать бумажный самолетик и попросить передать этот навык дальше, мы не заметим никакого серьезного накопления ошибок даже к десятому по счету ребенку: его самолетик будет довольно точной копией исходного, поскольку наш мозг обычно хорошо понимает, что именно нужно копировать при изготовлении материального объекта[105]. В случае с технологическими идеями фактором, ограничивающим «шум» при их передаче, выступают не только когнитивные структуры мозга, но и сам материальный мир с его логикой физики, геометрии и алгебры.

Отметим, что процессы копирования культурных единиц вовсе не обязательно должны быть организованы точно так же, как копирование генов: и те и другие происходят по законам естественного отбора, но детали воспроизводства могут серьезно отличаться. Меметика не повторяет ошибки Г. Спенсера — ни о каком точном уподоблении биологического естественного отбора и отбора идей и речи быть не может: ген — дискретная единица, а мем — нет, ген копируется точно, а мем — лишь приблизительно, ген предполагает строгое разделение генотипа и фенотипа, а мем подразумевает наследование в том числе приобретенных признаков[106]. Однако эволюция обоих построена на одном и том же принципе естественного отбора, опирающемся на наследственность, изменчивость и связь между адаптивностью того или иного признака и частотой его воспроизведения в гено/мемо фонде.

 

Зачем нужна меметика?

 

Этот краткий обзор «белых пятен», которые еще остаются в теории меметики, отчасти объясняет критику в ее адрес. Однако причины, по которым научный интерес к меметике пока что ниже, чем можно было бы ожидать, кроются, разу меется, не только в теоретических проблемах — и далеко не только в опасении культурологов утратить привычную почву старых теорий под ногами. У образованного и умного гуманитария при знакомстве с меметикой (я специально проверял это на множестве знакомых) первым делом возникает мысль: «Действительно, на ситуацию можно посмотреть и с такой стороны, только зачем? Меметика ничем не лучше других постмодернистских подходов, шутки ради называющих лошадь телегой, а телегу лошадью». Некогда один мой добрый приятель жаловался, что ставит электрический чайник в определенное время дня, даже несмотря на то, что ему не хочется чаю, и в шутку предполагал, что настоящий хозяин его поступков — именно чайник: «Он — мой мозг, а я — его мышцы». Человек, который не хочет разбираться в том, что такое меметика, после первого знакомства с ней, скорее всего, будет воспринимать ее как шутку в этом роде. Многие даже охотно признают, что «естественный отбор» и «мемы» — весьма удобные метафоры для культурных процессов, но тем не менее не станут рассматривать меметику как серьезный научный подход.

Однако в действительности весь смысл меметики заключается именно в том, что мемы — не метафора, а реально существующие единицы: если идеи представляют собой репликаторы, преследующие собственные цели, а отнюдь не служащие интересам человека, закономерности развития культуры окажутся принципиально иными, чем это принято было думать. Меметический взгляд на религию отличается от всех тех, которые рассматривались в предыдущей главе: религия — это самостоятельный игрок, а не производная от интересов верующих и религиозных организаций. В шестой главе я постараюсь продемонстрировать, что борьбу церкви с ересями, как и любые реформационные и антицерковные движения правильнее было бы рассматривать как взаимодействие не двух, а трех сторон, имеющих каждая свои интересы: если церковь отстаивает свою власть над умами и кошельками, а оппозиция — свободу вероисповедания, свободу от церковного произвола и поборов, то религия борется за точность своего воспроизводства и умножение числа своих копий. Она «играет на противоречиях», зачастую добиваясь того, что борьба между церковной организацией и реформационными движениями идет ей лишь во благо. В других главах я постараюсь показать, что множество важнейших сторон различных религий — например, сотериологические и эсхатологические идеи, стремление к аскезе, концентрация на священном тексте и т. п. — закрепились не благодаря конкретно-историческим обстоятельствам или выдающимся вероучителям, но именно потому, что у религии есть собственные цели — стремление к выживанию, точной передаче и распространению в максимальном числе сознаний.

В книге «Машина мемов» Сьюзен Блэкмор приводит важнейший критерий полезности меметики: эта теория объясняет многие факты лучше, чем теории-конкуренты[107]. Многие проблемы социальной антропологии, такие как дискуссия о пережитках, вопрос о соотношении культурных и социальных причин в религиозных движениях и т. п., обретают в свете меметики новый ракурс. Именно меметика может сейчас сказать новое слово и о религии. Материалисты долгое время отказывали религии в праве на роль самостоятельной причины социальных явлений: отталкиваясь от положения, что Бога (богов, сверхъестественного мира в целом) не существует, они полагали, что вера в вымышленные сущности не может быть исходной точкой исторических явлений — в отличие от весомой, грубой, зримой экономики, классовой борьбы и т. п. Отсюда зачастую происходила модернизация мышления людей прошедших эпох, восприятие религии как формы, прикрывавшей социальнополитические потребности. Между тем, ближе к концу XX века стало ясно, что и сами социально-политические конструкты — такие, как государство, идеология, нация и т. п., — являются своего рода иллюзиями, ни в малейшей степени не более реальными, чем религия. Так, один из самых известных исследователей проблемы национализма, Бенедикт Андерсон, назвал нации воображаемыми сообществами, аргументируя это тем, что в действительности нация, как правило, не имеет для своего выделения ни этнической, ни политической, ни какой-либо другой базы, кроме убежденности в ее существовании людей, себя к ней причисляющих. Не составит труда показать, что и другие политические объединения, известные истории, часто являлись в том же смысле воображаемыми: варвары, разрушившие Римскую империю, и сотни лет спустя продолжали считать себя римлянами, балканские славяне, ассимилировавшиеся с древнегреческим этносом, ныне считают себя потомками эллинов. Современные банковские аналитики демонстрируют иллюзорность многих экономических явлений, в основе которых лежат не физические потребности, а психологические закономерности — так, паника на биржах или финансовые «мыльные пузыри» обычно возникают не в силу объективных причин, а именно благодаря распространению (и часто неумышленному) тех или иных ожиданий относительно экономической ситуации[108]. Более того, и само общество потребления, а значит, и работающая на него глобальная экономика, как многократно отмечалось со времен А. Дж. Тойнби, существуют в силу своего рода иллюзии, поскольку инспирированы стремлением людей к определенному стандарту жизни, распространяемому СМИ, кинофильмами и т. п.

Но если эти воображаемые сообщества и иллюзорные явления на протяжении всего существования человечества считались важнейшими факторами исторического процесса, то чем религия хуже? Опираясь на закономерности эволюции информационных единиц, меметика способна аргументированно объяснить, почему определенные черты религии воспроизводятся на протяжении тысячелетий и почему они провоцируют людей на столь странные чувства, как религиозная нетерпимость, или столь иррациональные действия, как мученичество или затворничество в монастыре.

Меметика дает четкое объяснение, каким образом нематериальные, но объективно существующие агенты (идеи, культурные элементы) могут влиять на социальную жизнь, политику и экономику. Хорошо известно, что постмодернизм, провозгласивший отказ от поиска каких-либо объективных закономерностей истории и развития культуры, как раз и стал реакцией на вульгарно-материалистический подход к явлениям социальной жизни: симулякры Ж. Бодрийара, мир как многократно переправленный текст в работах Ж. Деррида, распространяющиеся в обществе страхи как отправная точка исторических явлений у М. Фуко, требования перейти от поиска универсальных исторических закономерностей к микроистории явно указывали на кризис, спровоцированный примитивным социально-экономическим детерминизмом. Модель развития культуры, предложенная меметикой, ценна уже тем, что, подразумевая существование достаточно четких и универсальных алгоритмов развития, при этом полностью избавлена от жесткого детерминизма. Согласно этой модели любой элемент культуры (особенно сложные идеологические системы вроде религии или комплекса политических идей) возникает не потому, что есть «предпосылки» для этого, а потому, что складываются благоприятные обстоятельства. При этом в двух случаях с одинаковыми обстоятельствами идеология может возникнуть, а может и нет — жесткому детерминизму тут нет места, возникновение идеологии носит вероятностный характер. Иными словами, «спрос» на идеологию не всегда рождает предложение; более того, этот «спрос», как правило, может удовлетворить не какая-то строго определенная идеология, а несколько различных, обладающих разной конкурентоспособностью. Однако при этом, как и в генетике, культурная эволюция сочетает случайность эволюционных находок с закономерностями их отбора: каждая культура тяготеет к выбору тех идей, которые либо оказываются полезны своим носителям, либо способны наилучшим образом пропагандировать себя.

В предисловии к одному из изданий «Философских исследований» Людвиг Витгенштейн с горечью вспоминает, что в то время как в научных кругах его философия вызывала неприятие, отдельные его идеи постепенно приживались в общественном сознании в искаженном и утрированном виде. Меметику может постичь участь, общая для многих радикально новаторских дисциплин: слово «интернет-мем» (так называют распространяющиеся в Сети фразочки, анекдоты и т. п.), изобретенное Сьюзен Блэкмор, уже прочно вошло в молодежную культуру, но научный интерес к меметике, который она вызывала в конце 1990-х — начале 2000-х, потихоньку угас. Меметике как дисциплине остро не хватает практических исследований, и прежде всего именно по истории. Автор искренне надеется, что его книга позволит хотя бы в минимальной степени восполнить этот пробел. Причины, почему я заинтересовался меметикой, как ни покажется странным, чисто исторические. В гуманитарных науках существует нечто вроде моды: каждые несколько десятилетий возникает претендующая на универсальность концепция, под которую стараются подогнать хорошо известные и неоднократно проинтерпретированные факты: так, в 60–70-х годах XX века гуманитарии адаптировали свои изыскания к взглядам Клода Леви-Стросса и Ролана Барта, а в 90-е подгоняли их под постмодернистские концепции. Для автора этой книги меметика — не дань моде, не желание применить к хорошо известным фактам еще одну новую теорию. Многие положения меметики автор обнаружил совершенно самостоятельно — еще не зная, что такая концепция существует — в 1999 году, когда он занимался исследованием секты скопцов (более подробно об этом будет рассказано в последующих главах). Эта русская секта, члены которой подвергали себя кастрации, до сих пор остается загадкой для историков. Автору, как и тысячам других студентов истфака, прививали социально-детерминистское мышление: он привык искать корни идеологии секты в социально-экономических или, на худой конец, психологических факторах. Однако в случае с сектой скопцов эта методика дала сбой: если в подавляющее большинство сект сектанты вступают добровольно, то в скопчество людей затягивали в основном принудительно. Скопцы не испытывали от своего скудного, лишенного цельности учения никакого комфорта — напротив, оно приносило им психологические страдания, но при этом вызывало постоянную необходимость обращать в него все новых адептов. Это навязчивое желание распространять свое учение привело к тому, что методы вовлечения в секту достигли невероятного совершенства — несмотря на очевидную трудность поиска согласных туда вступить. Складывалось впечатление, что идеология секты сама себя воспроизводит, используя все новых адептов как носителей и распространителей: доктрина секты мотивирует старых адептов калечить новых, чтобы сделать их восприимчивыми к абсурдному и жестокому учению, уничтожить возможность вернуться к обычной жизни и деформировать их психику, сконцентрировав их сознание на распространении вероучения. Скопчество — настолько любопытная идеология, что ему стоит уделить десяток страниц (глава 3 настоящей книги); однако при всей своей специфике оно демонстрирует черты, характерные для мировых религий, озабоченных привлечением новых адептов.

Я стал искать исторический подход, который позволил бы объяснить существование такой секты — но не нашел. На ум приходила аналогия с вирусом, который заражает сознание своих носителей, заставляя копировать себя: учение секты скопцов и близкие ему религиозные идеологии я назвал громоздким термином «самовоспроизводящиеся системы идей». Подход к скопчеству как к идеологии-вирусу позволил вскрыть ряд любопытных закономерностей, касающихся этой секты, — о них речь чуть позже. Но мои научные изыскания этот эпизод основательно затруднил: я не мог найти методологии, позволившей бы посмотреть на жизнь идей с их точки зрения, а не с точки зрения человека. Некоторый инструментарий дала мне «Коэволюция» Дархэма, и все же концепция ученого сильно отличалась от представления о собственных целях религиозных идей, которое возникло у меня после изучения скопчества. Методологический тупик длился около пяти лет: в 2004 г. мне посчастливилось прочесть книгу Докинза, и я с радостью узнал, что методология, о которой я мечтал, уже существует. Следующими важными для меня книгами стали «Машина мемов» Сьюзен Блэкмор и «Дарвиновская опасная идея» и «Объясненное сознание» Дэниэла Деннетта. Эти книги вдохновили меня на многолетнее изучение религий с точки зрения меметики, плодом которого и стала настоящая книга.

Практически все пионеры меметики считают религию одним из самых приспособленных типов мемплексов, и мы имеем все основания полагать, что именно в области религии меметический подход будет особенно плодотворен. В этой книге я предлагаю свои объяснения ряда проклятых вопросов, связанных с религией. Почему религии, развившиеся из разных источников и сильно разнящиеся своей философией, склонны демонстрировать общие признаки (например, во многих из них — прежде всего монотеистических и дхармических — видную роль играет аскеза, столь явно противоречащая интересам выживания человека)? Почему мировыми религиями стали именно христианство, ислам и буддизм? Верно ли, что призывающие к милосердию и добру религии стали мировыми в силу своего этического совершенства? Почему текст в более поздних религиях играет большую роль, нежели ритуал? Почему христианская церковь даже в эпоху своего фантастического богатства и мощи проповедовала спасительную бедность и культ слабости? Почему она боролась с ересью и языческими культами, даже если они не представляли для нее никакой политической угрозы, и почему реформационные движения, которые долгое время было принято рассматривать как движения за религиозную свободу, на самом деле демонстрируют тот же градус нетерпимости и обскурантизма, что и официальная церковь, с которой они боролись? Почему эсхатология занимает столь важное место в мировых религиях? На каждый из этих вопросов можно найти новые ответы, значительно уточняющие предшествующие трактовки историков и религиоведов.

С точки зрения меметики религия — это не какая-то неуловимая абстракция, существующая в раз и навсегда определенном и зависящем от решений вселенских соборов, пап или религиозных реформаторов виде, а миллионы ее индивидуальных вариаций в сознании адептов. Сознание любого из верующих, убежденных, что он исповедует ту же религию, что и его единоверцы, в действительности заключает в себе ее неповторимый образ. Этот факт констатировали в конце XX века исследователи, не имеющие отношения к меметике, в частности, американский фольклорист Л. Примиано, выдвинувший концепцию «местной» или «частной религии» (vernacular religion), согласно которой религиозные представления любого адепта априори не могут не отличаться от представлений любых других индивидов, поскольку религия изначально подразумевает интерпретацию[109]. У человеческого мозга как устройства, генерирующего и получающего информацию, в отличие от компьютера, нет ни возможности, ни в большинстве случаев задачи строго проверять правильность ее восприятия. Поскольку основной целью самих мемов является стремление к как можно более долгому существованию, широчайшему распространению и максимальной точности передачи, нас будут интересовать не элитарные формы мировых религий, а наиболее популярные, получившие самое широкое распространение (а значит, являющиеся победителями в конкуренции между мемами). Я также буду привлекать примеры вероучений, не достигших высокого уровня популярности, но сумевших в течение долгого времени воспроизводиться в точной, неподвластной времени форме (такие вероучения исповедуют некоторые секты). Верующему читателю не стоит возмущаться тем, что, говоря, например, о христианстве, я исследую не сочинения Фомы Аквинского, а «низкие» версии этой религии, где высокие идеи гуманизма замещены народной мифологией, а также тем, что я исследую христианские секты наравне с официальной версией этой религии — осуждение сект церковью не делает их вероучения менее христианскими, так как они восходят к тому же источнику, что и «официальное» христианство. Этот взгляд вносит существенные коррективы в трактовку многих черт религий: так, рафинированный, философский буддизм терпим к другим вероучениям, а его «народная» версия — нет.

Материал, который был использован для этой книги, подобран специально, чтобы соответствовать задаче — он разнороден и позволяет провести параллели между развитием различных религий с тем, чтобы обнаружить в нем общие закономерности. Плодотворный материал дали документы русских милленаристских сект, на изучении которых автор специализируется уже много лет, а также документы по истории раннего христианства, позволяющие пролить свет на формирование и раннюю эволюцию таких важных элементов христианства, как аскеза, эсхатология, идеология спасения, Священное писание и т. п.

Наибольшие сложности вызвал жанр книги: несмотря на обилие ссылок на исторические монографии, ее нельзя назвать научной — предмет и метод исследования специфичен и маргинален, и в гуманитарной науке нет базы, на которую она могла бы опереться, нет системы критериев, которым она могла бы соответствовать. При этом я преследовал цель сделать ее интересной и доступной для максимально широкой аудитории и стремились к простоте изложения, в ряде случаев прибегая к пояснениям терминов. Многие факты, о которых я буду упоминать, известны каждому историку; отличаются лишь подходы к ним. При этом я старался избежать обычной особенности книг о религии, написанных с позиции материализма, — давления на эмоции читателя при помощи живописания разнообразных ужасов: крестовых походов и погромов — вместо этого я пытаюсь вскрыть закономерности, которые привели к этим явлениям. Иногда стиль будет нарочито бесстрастным, поскольку в мои цели не входит оценивать поступки людей с моральной точки зрения, мне важно лишь понимать, что подвигло их на эти поступки.

После этого громоздкого введения, потребовавшего целых двух глав, я наконец перехожу к основному разделу книги. Он состоит из двух неравных частей, каждая из которых дает ответ на два вопроса, которые мы считаем важнейшими. Часть II рассматривает, каким образом культурным элементам, наносящим прямой вред 120 генам своих носителей, удается воспроизводиться на протяжении веков и тысячелетий. Часть III затрагивает старейший вопрос научного религиоведения: являются ли постепенное изменение религий и смена одних вероучений другими в каком бы то ни было смысле этого слова прогрессом? Можно ли утверждать, что религии развиваются в каком-то определенном направлении? Я считаю, что такое направление действительно существует, но оно довольно далеко от традиционного, человеческого представления о том, что является прогрессивным. В заключение первой части скажу, какими мне видятся цель и смысл этой книги. Она ни в малейшей степени не претендует на однозначное решение вопросов, о которых в ней идет речь — слишком они сложны и слишком долгое время не получали удовлетворительного ответа. Ее цель — лишь продемонстрировать, что к хорошо известным и, казалось бы, всесторонне изученным явлениям можно подойти с совершенно новой стороны, и это новое обращение к старым проблемам может пролить на них довольно много света. Однако надеюсь, что мне удастся обозначить пути, следуя которым рано или поздно удастся найти ответы. При этом я вовсе не жду, что образованный читатель — историк или религиовед — примет меметику и станет применять ее методы в своих исследованиях. Если моя книга станет предметом полемики, я уже сочту, что она достигла своей цели.

 

ЧАСТЬ II


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 196; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!