Глава 26. На подступах к Москве



 

 

Ты видишь: в тех местах свирепствует судьба,

И сердце цепенеет и крошится.

Но держит всех незримая Скоба,

Что в коврике зеленом копошится.

 

Не вытравить тот сладкий липкий след

И эти знаки полудетской ласки,

Что навсегда останутся, как бред,

Как в темноте рассказанные сказки.

 

Невинность тайн, теснящихся вовне.

Сортира сон, посыпанного хлоркой.

Невинность грязи, что уснет к зиме,

Подернута сверкающею коркой.

 

Да, несмотря ни на что, выпал снег. Уже несколько недель он пытался овладеть лесом, но снова и снова возвращался едкий теплый ветер, и снег превращался в дождь, размывающий в грязь робкие снежные накопления. И вот наконец ударили настоящие морозы и снег расположился в лесу полноправным хозяином. Он укрыл деревья и землю под деревьями, заботливо укутал все заветные тропинки.

После посещения Черных деревень Поручик, вопреки ожиданиям парторга, не отвез его в Избушку, а вернулся с ним обратно в партизанский лагерь, где и оставил на прежнем месте в «санитарной» землянке.

– Будь покамест здесь, – сказал он, прощаясь. – Ты же все хотел, помню, партизанский отряд сколотить. Вот тебе, детка, отряд – поиграйся малость, чтобы силенок поднабрать для Великой Битвы. Великая Битва подступает, надо встретить ее достойно, поклониться ей в пояс, поднести, что называется, угощеньице. И самому быть к ее приходу, как говорят,

 

Смазанным, заверченным,

Пересоленным, перченым.

 

Только вот… (тут Поручик лукаво зажмурился) ты все хотел организаторской работой заняться. А тут, в отряде, не знаю, будет ли тебе работа. Здесь все вроде бы есть: и командир неплохой, и замполит. Ну да ты, главное, вперед не лезь и не болтай. Усек? Не разводи, голубчик, никакой пропаганды. Здесь и без тебя все распропагандированные. А спрашивать тебя никто ничего не будет – об этом уж я постараюсь. А Черные деревни не забывай, я их тебе не зря показал. Если встанет вопрос: «Где спрятаться?» – то это лучшее место. Избушка‑то, знаешь ли, место лиловое, ненадежное, а Черные деревни не подведут: туда за тобой не только никакие немцы, но даже ОНИ не полезут. А люди, что там живут, – люди простые, русские. Может быть, тупее немножко, чем в других местах, но душевные, хлебосольные. Так что у них всегда отсидеться можно. Только глаза лучше тряпкой завязывать. А то от этого мрака может зрение испортиться, придется к врачу за очками бежать.

Сказав это, Поручик ушел, а парторг прилег на свое ложе, устланное овчиной, накрылся полушубком и задремал.

Через несколько часов его разбудил Коконов, который щупал ему пульс. Убедившись, что пульс у пациента нормальный, Коконов не стал применять более никаких средств и сам завалился спать в другом конце землянки.

 

…Утром Дунаев, посвежевший и бодрый, вышел из землянки на белый свет и умылся из рукомойника, привязанного к стволу дерева. Сквозь ветки пробивалось солнце, ярко сверкал в его лучах свежевыпавший снег. Дунаев растерся снегом, ощущая себя заново родившимся.

– Вот это дело! Это солдатик, мать твою! – услышал он голос за спиной. Повернувшись, парторг увидел старого партизана – деда в ушанке и тулупе с автоматом наперевес, довольного тем, что он наблюдал.

– Как звать‑то, милок? – ласково спросил дед.

– Володей звать, Дунаев. Парторгом был до войны, – охотно отвечал Дунаев, надевая гимнастерку. – А тебя как величать?

– А я дед Савва. Ну, пора тебе покушать чего‑нибудь. – И дед повел парторга в другую землянку, где дал ему хлеба, сала и картошки.

После завтрака Дунаеву выдали кое‑какое оружие.

– Будем сегодня минировать, Володя. Ночью поезд должен идти со стройматериалами. На нем и полк пехоты едет, на фронт. Свежие фрицы на подмогу своим идут. Ну да не дойти им до своих. – И дед, рассмеявшись, закашлялся старческим смехом.

Они собрали все необходимое, взвалили ящики с минами за спину и углубились в густой, беспросветный лес. Пройдя по прямой несколько километров, вышли к обрыву над рекой. Через реку, справа от них, к северу, проходил железнодорожный мост. Отсюда железная дорога шла прямо на Москву, через Смоленск и Минск.

Дед Савва сделал Дунаеву знак, приложив палец к губам. В конце моста, на другой стороне реки, расхаживали взад‑вперед четыре немецких солдата в касках и с автоматами, в длинных зимних шинелях. Они останавливались при встрече, похлопывали друг друга по спине толстыми рукавицами и снова расходились к перилам моста. Иногда они озирались по сторонам, в том числе и в ту сторону, где сейчас хоронились партизаны. Дед Савва прошел еще немного к началу моста, присел под ель и позвал Дунаева взмахом руки: «Возьми кирку и мину. Надо, брат, перебежать мост и с той стороны залезть к рельсам поближе. Выкопать ямку и мину схоронить. Засим обратно вертайся. Я буду с ящиком ждать и с этой стороны мину поставлю. Ну, беги, сынок…» Прошептав все это на ухо парторгу, Савва перекрестил его, поцеловал в лоб и подтолкнул к мосту. Все чувства Дунаева обострились, он, пригнувшись, схватил кирку и мину и нырнул в чащу. Затем он выполз на мост и лег посередине между рельсами. Прямо под рельсой он вырыл углубление, куда заложил мину. На другой стороне реки издалека раздался крик, один из мостовых стражей тоже что‑то крикнул, как бы в ответ. Приподняв голову Дунаев увидел, что солдаты убежали. Он слез с моста и подбежал к деду Савве, только что заложившему мину. Вместе они подняли ящики и вышли на мост. Со страшной быстротой они обмотали рельсы проволокой, присоединенной к минам, и заложили штук двадцать мин, чуть ли не до середины моста. Они едва успели добежать до сторожки в начале моста, как послышались крики и топот. Вслед за этим можно было различить гудок далекого поезда. Партизаны спрятались в сторожке и выглядывали в щелку, как бегут немецкие солдаты. Вместе с теми, кто сторожил мост, были еще два солдата и офицер. Раздались выстрелы. Стреляли по ним. Но было уже поздно. Фигурки бегущих солдат и вынырнувший на мост паровоз – все это существовало в последний раз рядом с той минутой, когда вспыхнуло красное солнце. Огонь и дым взметнулись и полетели во все стороны…

 

Было ясно, что гитлеровцы вышлют карательные силы и прочешут всю местность вдоль железной дороги. Поэтому решили идти к Минску, на юго‑запад – к следующему мосту. Полдня ушло на сборы, землянки замаскировали так, чтобы немцы не смогли найти. Вечером, когда ярко‑красное солнце бросило в лесу глубокие синие тени, отряд вышел в дорогу. Шагали гуськом.

Сначала навестили одну старую лыжную базу. Базу охраняли белорусы, бывшие на службе у фашистов. Партизаны, обмотанные белыми простынями, бесшумно подкрались и схватили полицаев. Ни слова не сказав, их удавили, трупы повесили на березах. Затем отомкнули склад, встали на лыжи и пошли быстрее. Глубокой ночью сделали короткий привал. Каждый отпил по глотку из фляги со спиртом, съел по галете, отобранной у немцев, выкурил по самокрутке. Хотелось спать, но нельзя было. Встали и побежали дальше. Двигались быстро. Дорогой удалось взорвать еще два железнодорожных моста, сжечь и расстрелять три полицейских участка, совершить нападение на транспортную колонну, взорвать две водонапорные башни.

Из Польши вышла специальная дивизия СС, обученная вести карательные экспедиции в зимних условиях. Она координировалась с другой, Минской дивизией. Чтобы не попасть в окружение, отряд ушел к северу, буквально прошмыгнув под носом у врага. Партизаны шли быстро, вскоре были уже далеко и теперь повернули к западу, чтобы обогнуть Минск и направиться другим путем к северу, на старые места. Отряд был хорошо вооружен и обладал всем необходимым для выживания. Местное население помогало им, доставляя продовольствие, обманывая и дезориентируя немцев. К тому же партизаны часто захватывали немецкие склады и арсеналы. Отряд уничтожал все, что мог, и продвигался, оставаясь неуловимым. Не давая ни себе, ни немцам передышки, они предприняли несколько довольно крупных диверсий в районе Могилева.

 

У Дунаева в сознании уже много дней стояла головокружительная, но однообразная картина – мелькающие стволы, еловые ветки, концы лыж с загнутыми вверх концами, снег и снег… Он забыл о жизни, ел и спал автоматически, действовал четко и безукоризненно. Порой, на привале, ему хотелось вступить в политический спор с замполитом Захаренковым (в Дунаеве просыпался парторг), но он помнил о наказе Поручика, держал язык за зубами, шутил и сплевывал после самокрутки.

 

Дунаев все шел и шел на лыжах, погруженный в глубокую внутреннюю летаргию, словно бы ожидая какого‑то толчка, ожидая знака для очередного пробуждения. Ели по обеим сторонам лыжни стояли огромные, до самого бледного неба, покрытые толстыми шапками снега. Тишина замораживала мозги, только равномерный скрип лыж и бегущая впереди фигурка с автоматом за спиной – больше ничего не заполняло цепенеющей пустоты.

«Что же происходит на фронте?» – пробежала боковая, слабая мысль в сознании парторга. Он не знал этого. Фронт был далеко.

 

А между тем наступление на Московском направлении нацисты готовили как «генеральное», решающее. Для сокрушительного удара по советским войскам, стоявшим на пути к Москве, фашистское командование сосредоточило в трех ударных группировках три полевые армии, действующие по трем направлениям. Три танковые группы поддерживались большими частями усиления – всего 77, 5 дивизии (более 1 млн. человек), почти 14, 5 тыс. орудий и минометов, 1700 танков. Поддержку сухопутных войск с воздуха осуществляли 2‑й воздушный флот и 8‑й авиационный корпус, имевшие 950 самолетов. Войсками командовали генерал‑фельдмаршалы Бок, Клюге, генералы Штраус, Гудериан, Гот и другие.

К концу сентября немецко‑фашистская группа армий «Центр» закончила все приготовления к операции. Мощной группировке врага советское командование могло противопоставить значительно меньшие силы и средства. Западный, Резервный и Брянский фронты, во главе которых стояли генерал И. С. Конев, маршал С. М. Буденный и генерал А.И Еременко, имели 95 дивизий (около 850 тыс. человек), 780 танков, 545 самолетов и 6800 орудий и минометов. Первой операцию «Тайфун» начала южная ударная группировки противника. 30 сентября она нанесла удар по войскам Брянского фронта из района Шостк‑Глухов в направлении на Орел и в обход Брянска с юго‑востока. 20 октября перешли в наступление остальные две группировки из районов Духовщины и Рославля. Их удары были направлены по сходящимся направлениям на Вязьму с целью охвата главных сил Западного и Резервного фронтов. В первые дни наступление противника развивалось успешно. Ему удалось выйти в тылы 3‑й и 13‑й армий Брянского фронта, а западнее Вязьмы – окружить 19‑ю и 20‑ю армии Западного и 24‑ю и 32‑ю армии Резервного фронтов.

Глубокие прорывы танковых группировок врага, окружение ими значительных сил трех фронтов, незаконченность строительства рубежей и отсутствие войск на Можайской линии обороны – все это создало угрозу выхода противника к Москве.

В ночь на 5 октября Государственный Комитет Обороны принял решение о защите Москвы. Главным рубежом сопротивления была определена Можайская линия обороны, куда срочно направлялись все силы и средства. Тогда же было решено сосредоточить усилия всех партийных и советских органов, общественных организаций на быстрейшее создание новых стратегических резервов в глубине страны, их вооружение и подготовку для ввода в сражение.

Для уточнения фронтовой обстановки и оказания помощи штабам Западного и Резервного фронтов в создании новой группировки сил для отпора врагу в районы событий прибыли представители Государственного Комитета Обороны и Ставки: В.М.Молотов, К.Е.Ворошилов, А.М.Василевский. Они направили на Можайскую линию из числа отходивших войск до пяти дивизий. Ставка приняла меры по переброске сил с других фронтов и из глубины страны. С Дальнего Востока к Москве спешили три стрелковые и две танковые дивизии.

Десятого октября Государственный Комитет Обороны по предложению группы военных сосредоточил командование Западным и Резервным фронтами в одних руках. Их войска были включены в Западный фронт, во главе которого был поставлен Г.К.Жуков, командовавший до этого Ленинградским фронтом. Членом Военного совета фронта оставался Н.А.Булганин, начальником штаба фронта – В.Д.Соколовский. Было принято решение построить на непосредственных подступах к Москве еще одну линию обороны – Московскую зону.

Войска, оказавшиеся в Вяземском окружении, вели мужественную борьбу с врагом. Они наносили контрудары и прорывались из кольца окружения. Активные боевые действия советских войск в окружении оказали серьезное влияние на развитие событий. Они сковали в районе Вязьмы 28 немецко‑фашистских дивизий, которые застряли здесь и не могли продолжать наступление на Москву.

Передовые танковые дивизии Гудериана, устремившиеся от Орла к Туле, натолкнулись в районе Мценска на сопротивление 1‑го особого стрелкового корпуса генерала Д.Д.Лелюшенко. Здесь танкисты 4‑й и 11‑й танковых бригад, руководимые полковником M.E.Катуковым и подполковником В.А.Бондаревым, впервые применили действия танков из засад, давшие большой эффект. Задержка противника у Мценска облегчила организацию обороны Тулы. К 10 октября развернулась ожесточенная борьба на фронте от верховьев Волги до Льгова. Враг захватил Сычевку, Гжатск, вышел на подступы к Калуге, вел бои в районе Брянска, у Мценска, на подступах к Понырям и Льгову. Наибольшего успеха в последующие дни удалось добиться северной ударной группировке противника, которая 14 октября ворвалась в город Калинин. 17 октября Ставка создала здесь Калининский фронт под командованием генерала И.С.Конева. Членом Военного совета был назначен корпусной генерал Д.С.Леонов.

В борьбу на Калининском направлении втянулись все силы 91‑й немецкой армии, которая, таким образом, оказалась выключенной из наступления на Москву. Тула стала героической непреодолимой преградой на пути южной ударной группировки врага. Войска 50‑й армии под командованием генерала А.Н.Ермакова, Тульского района ПВО, при поддержке отрядов тульских рабочих отразили все атаки гитлеровцев.

Девятнадцатого октября в Москве и прилегающих к ней районах было введено осадное положение.

Советское командование нашло силы, чтобы преодолеть серьезное осложнение, случившееся в октябре на подступах к Москве. Западный фронт пополнился за счет резерва Ставки и других фронтов 11 стрелковыми дивизиями, 16 танковыми бригадами, более 40 артиллерийскими полками. Командование фронта использовало их для прикрытия важнейших направлений, ведущих к Москве, – Волоколамского, Можайского, Малоярославецкого и Калужского. К концу октября на фронте от Селижарова до Тулы действовало уже 10 армий двух фронтов. Защитники Москвы, сражаясь за каждую пядь земли, сначала затормозили, а потом и остановили противника, создав сплошной фронт обороны. Противник за месяц наступления продвинулся на 230 – 250 км, захватил Калинин, Волоколамск, Можайск, вышел на реку Нара и, наконец, к Туле. Это был предел его октябрьского наступления. Чтобы возобновить его, противнику пришлось провести двухнедельную подготовку. Эта пауза была использована советским командованием для дополнительного усиления фронтов и укрепления обороны на ближних подступах к столице.

Приближение зимы подстегивало немцев. Они продолжали спешить и 15 ноября возобновили наступление. Ударные группировки противника, включавшие почти все танковые и моторизованные дивизии группы армий «Центр», нацелились на обход Москвы с севера – на Клин, Солнечногорск и с юга – на Тулу, Каширу. Мощный танковый удар северной группировки противника пришелся по войскам 30‑й и 16‑й армий, которыми командовали генералы Д.Д.Лелюшенко и К.К.Рокоссовский. В центре фронта наступление противника отражали 5‑я и 33‑я армии генералов А.Л.Говорова и М.Г.Ефремова, а в районе Тулы – 50‑я армия генерала И.В.Болдина.

Москва приняла грозный вид. Она ощетинилась надолбами, ежами, на окраинах выросли баррикады, в стенах домов зачернели амбразуры, на окнах появились светомаскировка и бумажные полосы крест‑накрест. На подступах к городу работали десятки тысяч москвичей. Они рыли траншеи и противотанковые рвы, оборудовали артиллерийские позиции. Среди них преобладали женщины. За их спиной, в опасной близости, находилась Москва. Советские воины стояли насмерть. Их героизм носил массовый характер. «Велика Россия, а отступать некуда – позади Москва» – эти слова панфиловцев родились в ходе смертельной схватки с врагом у разъезда Дубосеково. Они стали девизом всех защитников столицы.

Навсегда останутся в памяти народной подвиги прославленных стрелковых дивизий: 316‑й под командованием генерала И.В.Панфилова, 78‑й – полковника А.П.Белобородова, 32‑й – полковника В.И.Полосухина, 312‑й – полковника А.Ф.Наумова, 239‑й – полковника Г.О.Мартиросяна, 1‑й гвардейской мотострелковой дивизии – полковника А.И.Лизюкова, кавалерийской группы – генерала Л.М.Доватора, танковых бригад, возглавляемых М.Е.Катуковым и Ф.Т.Ремизовым, и многих других героических частей и соединений, сражавшихся на подступах к Москве. Большой вклад в оборону Москвы внесли войска ПВО. Они успешно отражали боевые налеты противника на столицу, прикрывали поле боя с воздуха, участвовали в борьбе с танками и пехотой врага. Артиллеристы‑зенитчики и летчики Московского ПВО уничтожили за четыре месяца, с начала налетов вражеской авиации на Москву, более 1300 самолетов. В воздушных боях на подступах к столице летчик В. В. Талалихин впервые в истории совершил ночной таран, а летчик А.Н.Катрич – первый высотный таран. В боях за столицу летчики совершили 24 воздушных тарана. Несмотря на близость фронта, Москва благодаря надежному зенитно‑артиллерийскому и авиационному прикрытию не понесла существенного ущерба от фашистских воздушных пиратов. Кровопролитная, изнуряющая борьба продолжалась всю вторую половину ноября. Севернее Москвы врагу удалось прорваться к каналу Москва‑Волга и переправиться через него в районе Яхромы, на юге – обойти Тулу с востока и выйти к Кашире. В ответ на опасное продвижение фашистских войск Западный фронт активизировал свои действия. С 27 ноября его войска начали наносить контрудары по наиболее опасным группировкам врага. Передовые части 1‑й ударной армии под командованием генерала В. И. Кузнецова, выдвигавшейся из резерва Ставки, разгромили противника по восточном берегу канала у Яхромы, а усиленный 1‑й гвардейский кавалерийский корпус под командованием генерала П.А.Белова нанес по фашистам удар в районе Каширы и отбросил их к Мордвесу. Это были первые, пока еще местные успехи, но они уже предвещали изменение характера борьбы за столицу.

Командование группы армий «Центр» не уловило начала изменения обстановки. Оно рассматривало контрудары Западного фронта на севере как сильные «сковывающие атаки», а на юге – как намерение советских войск удержать рубеж Оки западнее Тулы.

Продолжая наступление, противник 2 декабря овладел Крюковом, 3 декабря – населенными пунктами Белый Раст и Красная Поляна (в 25 км от Москвы). На центральном участке фронта 1 декабря он предпринял прямой удар на Москву от Наро‑Фоминска через Апрелевку. Это были напряженнейшие дни. Враг, подбадриваемый близостью цели, ожесточенно рвался вперед. Но силы героических защитников столицы постепенно нарастали. Западный фронт получил в свое распоряжение 1‑ю ударную, 20‑ю и 10‑ю армии.

 

Четвертого‑пятого декабря на фронте под Москвой наступил перелом. Наступление противника захлебнулось. Немецко‑фашистскому командованию стало ясно, что Москву не взять. Еще 3 декабря Гальдер указывал на то, что прекращать наступление и переходить к обороне опасно. А 4 декабря он вынужден был заявить: «Если фельдмаршал фон Бок считает, что нет никаких шансов нанести противнику большие потери северо‑западнее Москвы, то ему предоставляется право прекратить наступательные действия».

Оборонительный период битвы под Москвой закончился. Надежда противника захватить столицу и центральные промышленные районы Советского Союза рухнула. Так был усмирен гитлеровский «Тайфун» – последняя ставка нацистских генералов на достижение целей выработанного ими плана «Барбаросса».

 

Глава 27. Сны перед битвой

 

 

Рыжебородый гигант, бывший при «жизни» всего лишь тенью прошлого (пусть даже с витальными маслянистыми губами и хохотом, застывшим на века в скандинавских глазах), умирает. Умирая, он оставляет записку. Сквозняк перемещает эту записку с поверхности письменного стола на ковер. Там ее находит игрушечная собачка, но не заводной Тото с вращающимся ключиком в толстой спине. Речь идет о другой собачке – на колесиках, с розовой шелковой лентой вокруг шеи. Вот она обнаруживает записку, наезжает на нее всеми четырьмя облупленными колесиками. На мятой бумажке написано характерным почерком полуграмотного: Шостка, Глухов, Брянск, Рославль, Духовщина, Вязьма, Можайск, Мценск, Льгов, Сычевка, Гжатск, Поныри, Яхрома, Тихвин, Нара, Великие Луки, Волоколамск, Малоярославец, Кашира, Селижарово, Клин, Солнечногорск, Крюково, Мордвес, Дубосеково, Белый Раст, Наро‑Фоминск, Апрелевка, Ховрино, Красная Поляна.

 

Двое прохожих пробирались московскими задворками. Вокруг, в заснеженных садиках, спали черные и желтые деревянные дома, висели покосившиеся под снегом заборы.

Шли они не долго. Тот, что был пониже ростом, постучал дробным быстрым стуком в дверь небольшого дома. Над крыльцом нависала громоздкая, обросшая сосульками наледь. Сверху, на крыше, сверкала жестяная изогнутая труба, похожая на рукав рыцарских лат, из которой поднимался в ясное небо неподвижный пар.

Открыла женщина. Охнула (впрочем, без настоящего удивления) и побежала накрывать к чаю. Попив жидкого, но горячего чаю, один гость быстро ушел куда‑то. Другой прилег на старый кожаный диван, вытертый кое‑где до белизны, и вдруг уснул.

 

Как‑то раз, ночью, когда все партизаны спали, к парторгу в землянку вдруг заявился Поручик – веселый, свежий, в советской офицерской униформе – и заявил, что надо срочно собираться в Москву, по делам.

– Жить будем у Прасковьи Никитишны, что у Пятницкого рынка, – деловито прибавил он.

Все, что случилось потом, Дунаев вспоминал ошарашенно. Поручик обещал перебросить его прямиком в Москву с помощью приема под названием «Гладкому Покупателю за Полцены». Для этого сначала отправились к Избушке. Парторг должен был отойти довольно далеко от Избушки, разбежаться и изо всех сил врезаться в бревенчатую стену, ориентируясь на глазок, оставшийся на месте сучка в одном из бревен стены. Само вхождение в «глазок» называлось у Холеного – «Без сучка, без задоринки». Предварительно необходимо было очень долго, часами, концентрироваться на «глазке», представляя себе, что это вход к председателю колхоза «15 лет Октября» Горюшину, вход, поперек которого лежит огромная свинья. Потом важно было мысленно пустить в воображаемую свинью большой, начищенный до блеска артиллерийский снаряд и, после того как раздастся «визг свиньи», немедленно бежать и врезаться в стену. Дунаев все это отчетливо себе представил, разбежался и изо всех сил ударился головой о бревенчатую стену. Ничего, однако, не произошло. Дунаев только почувствовал ужасную боль и упал на землю, схватившись обеими руками за голову. Поручик, естественно, сгибался пополам от смеха. Парторга охватила злость:

– Так ты из меня мудака делаешь? – заорал он, побагровев. – Я к тебе со всем доверием, понимаешь, как к учителю, любую пиздохрень исполняю без разговоров, а ты издеваться, что ли, вздумал надо мной?!

Ответом ему был смех.

– Ах, так! – окончательно рассвирепел парторг. – Ну тогда смотри, хочешь из меня мудака сделать, буду мудаком. Буду, блядь, об эту стену колотиться, пока не расшибусь. Тебе самому потом выхаживать придется.

С этими словами он снова разбежался и врезался в бревна Избушки с громким криком «Эх!». Пошатнувшись от боли, отошел на подгибающихся ногах, снова разбежался и ударился о стену, стараясь как можно сильнее врезаться головой, чтобы обязательно получить сотрясение мозга. Гнев и страстное стремление к самоуничтожению полностью овладели им. Однако, разбежавшись, он вдруг отчетливо увидел, что одно из бревен лукаво и трезво вглядывается в него своим «глазком». В следующее мгновение парторг налетел на стену и проскользнул «без сучка, без задоринки» в некую фанерную комнатку, где за столом, под портретом Сталина, сидел толстый председатель Горюшин и что‑то писал. Подняв глаза на парторга, он широко улыбнулся и привстал навстречу вошедшему:

– А, наконец, ну заходь, заходь, родимый! Мне уже сказали, что в Москву тебе пора ехать. Ну мы щас выпишем тебе командировочку! Так что, оборудование‑то дадите аль нет? К весне готовиться, понимаешь, надо. Природа не терпит!

– А… так… надо дать… – растерялся Дунаев.

Председатель, который стоял перед ним, был совсем не похож на реального, от него просто разило небытием и какой‑то прозрачностью, сквозь него «дуло». Но при этом вел он себя бойко, человечно. Это действовало, хотя и было ясно, что никакого председателя нет.

– Понимаем‑понимаем, – закивал головой председатель. – Конечно, об этом с вашими хозяйственниками надо побалакать, они же у меня снабжение просят, все уши прожужжали! А какое сейчас снабжение может быть – картошка да сало! Но я с тобой, парторг, хочу поделиться – оборудование нам позарез надо, просто хоть убей! И как можно скорее! Вот давай с тобой договоримся – если оборудование поставите, то продукты забирайте за полцены. Идет?

– Идет… – как во сне, пробормотал Дунаев.

– Ну вот и отличненько! – рука председателя выписывала командировочный лист. – А когда вернешься, хозяйственникам скажи, чтоб машину отряжали к нам. Понял?

Дунаев взял лист и, сложив вчетверо, положил в карман.

– Ну давай, Петрович! – председатель пожал ему руку через стол. – Счастливого тебе пути. Воротишься – заходи почаще, не забывай!

Дунаев, совсем одеревеневший, особенно от «рукопожатия», вышел из комнатки на крыльцо. Был вечер. После натопленного «кабинета» председателя стало холодно. У крыльца стоял «газик», из него дымил самокруткой и скалил зубы шофер Серега.

«Кто‑то меня перещелкивает», – вдруг подумал Дунаев и сам испугался этой мысли.

И тут же все стало наклоняться и мелко трястись, загудело и, как говорится, «стартовало».

Когда он встал, вокруг действительно был московский двор близ рынка. Поручик был тут же. Они пошли куда‑то дворами. Условным стуком «Бегство Керенского» Поручик постучал в деревянную низкую дверь. Прасковья Никитишна отворила, их приходу не удивилась и сразу побежала сноровить чай. Попив чаю, Поручик быстро ушел, сказав, что по делам. Дунаев отчего‑то прилег на жесткий кожаный диван, протертый во многих местах до белизны. И случайно уснул.

 

Некстати стал настигать его сон.

Ему снился (видимо, под впечатлением испытанного в Черных деревнях) кинозал, в котором двое людей смотрели хронику. Один из них был королем небольшого государства – то ли на Балканах, то ли в Латинской Америке. Король привиделся высокого роста, толстый, веселый и брутальный, отличающийся, по всей видимости, безудержным и беззаботным деспотизмом. С ним был его первый министр: ладно скроенный, бледный, с набриолиненным пробором господин. Отсвет с экрана скользил по двум жестоким, испорченным лицам – оба во фраках и орденах словно бы сошли с политической карикатуры, нарисованной ядовитой тушью Дени, Моора или Кукрыниксов. Они просматривали хроникальные кадры, отснятые накануне, во время какого‑то парада или официальной церемонии. На экране король проходил среди разряженных войск, в горностаевой мантии: цветы, дети, военные и правительственные автомобили возникали и таяли среди немого, шероховатого мерцания. Однако видно было, что премьер‑министр всматривается в экран с тайным, нарастающим напряжением, мучительно сузив свои хищные и в то же время усталые глаза.

Дунаеву стало ясно, что ожидается нечто невероятно важное, переворачивающее множество судеб – нечто такое, о чем не подозревает беспечный тиран. Внезапно на экране возникла фигура Кинооператора. Он был таким же, каким его видел парторг близ Черных деревень: кожаная куртка и кепка, в руках – кинокамера. Лица его в тот раз разглядеть не пришлось, а в этот раз (парторг даже вздрогнул во сне) вместо лица было белое засвеченное пятно, похожее чем‑то на шаровую молнию.

«Это его, наверное, Военкор засветил! – подумалось Дунаеву. – Они ведь с Кинооператором вроде как коллеги, одного поля ягоды: вот он и засветил товарища, чтобы не шлепнули али там случайная пуля не задела».

Однако, видимо, дело обстояло не так просто. Во всяком случае, премьер‑министра внутренне просто перекосило, весь он словно бы наполнился белым гноем разочарования. Чтобы скрыть острейшую досаду, ему пришлось больно закусить тонкие губы. Оказывается, из‑за нелепого технического дефекта сорвалось тончайшим образом продуманное и подготовленное самим премьер‑министром покушение на жизнь деспота. Король должен был умереть в ту секунду, когда на экране появится лицо Кинооператора. Однако из‑за пятна все сорвалось.

Веселый тиран ничего не заметил, не почувствовал даже отблеска опасности: так иногда безоблачно бездействует знаменитая интуиция власти. С хохотом он хлопнул своего сановника по спине:

– Не стоит расстраиваться из‑за пустяков, дружище. Испорченный кадр вырежут потом при монтаже. Все отлично получилось! Вам причитается орден.

– У меня и так все тело в орденах, ваше величество, – сказал премьер‑министр, маскируя переполнявшую его ненависть под шутку с помощью вымученной кривой улыбки.

Король ответил ему жизнерадостным хохотом и словами:

– В таком случае я прикажу повесить вам по мальтийскому кресту на каждую ногу.

В следующий момент, после перескока во времени, Дунаев увидел эти ноги, обутые в черные лакированные ботинки, уже с болтающимися на них мальтийскими крестами на шелковых лентах. Ноги шли.

Теперь во дворце происходило нечто вроде подготовки к празднику или карнавалу: тиран в парадном одеянии быстро перемещался по изукрашенным залам в сопровождении богатой свиты и гостей. Многие были в масках, в цветах, осыпанные конфетти, петардами и прочими атрибутами радости.

В этом быстром и пестром перемещении они почему‑то оказались в пространстве большого хозяйственного двора, среди невзрачных подсобных строений, пыли, сорняков, алюминиевых баков, стелющихся над землей труб, выкрашенных серебряной краской. Ни с того ни с сего король запахнулся в мантию и уселся на случайный, рассохшийся стул посреди пыльного двора. Остальным по его приказанию слуги поднесли кресла и пуфы. Оказалось, что двор перегорожен надвое крупноячеистой железной сеткой, здесь ожидалось что‑то вроде небольшого предпраздничного сюрприза. И действительно, в глубине двора, за сеткой, послышались звуки дикарской ритмической музыки, и там показалась фигура танцующего шамана. Если говорить о частях человеческого тела, то видны были только худые, вымазанные краской, извивающиеся руки и ноги. Все остальное тело было скрыто высоким, покачивающимся, многоступенчатым столбом, где пестрели расшитые шторки, бахромчатые колокольчики, маски и прочее.

Ритм шаманского танца был столь радостным, взвинчивающим, что король стал подскакивать на месте, дергаться и шлепать себя ладонями по коленям, локтям и предплечьям. Так же поступали отдельные члены свиты – подобные королю, высокие и толстые, с небольшими головами и невероятно длинными ногами (видимо, королевская родня – так называемые «свояки»). Остальные держались неподвижно, с напряженными, как бы ожидающими лицами.

Дунаев убедился тем временем, что главный герой сна – небольшой мальчик в маске, сын премьер‑министра. Этот мальчик, росточком с четырехлетнего, стоял рядом со своей няней. Сквозь прорези карнавальной маски виднелись только его холодные, умные глаза, следящие с недетским напряжением за ситуацией. Его прищуренность была как у отца.

 

Снова трубы, крашенные краской.

Много есть объедков и висков.

Для детей, прикрывших лица маской,

Есть десяток острых коготков…

 

Шаман танцевал все быстрее под нарастающий грохот бубнов. Наконец, король не выдержал, вскочил и полностью отдался самозабвенному танцу. На ходу он стал срывать с себя одежду, пока не обнажился полностью. Оказалось, что он – не человек. Все тело его было покрыто густым, волнистым, темно‑кремовым мехом, как у драгоценных пушных животных. Такими же оказались и «свояки», также сорвавшие с себя одежду и присоединившиеся к танцу. Эти «меховые», с огромными, вывернутыми наизнанку (как у кузнечиков или кенгуру) ногами, танцевали захватывающе весело, в диком экстазе, наслаждаясь каждым прыжком, притопом и подпрыгиванием. Ликуя, забыв обо всем, они бросались на землю и, хохоча, валялись и барахтались в мягкой пыли, перепрыгивали друг через друга, кувыркались, строили гримасы смеха и наслаждения.

Однако напряжение зрителей возрастало. И музыка звучала все быстрее и тревожнее. В момент наивысшего экстаза худая рука шамана отдернула шторку в том месте, где вроде бы у него должно было располагаться лицо. Однако вместо лица оттуда выглядывало дуло автомата. Дунаев услышал несколько автоматных очередей.

Повторяя жест шамана, сын премьер‑министра сдвинул на лоб маску и слегка прикрыл рукой глаза, чтобы не видеть жестокого зрелища – истребления «меховых». На этот раз покушение, подготовленное его отцом, удалось осуществить – деспот и его родня оказались уничтожены.

– Наконец‑то пала эта кровавая династия, – произнес маленький мальчик. – Народ ждал этого события веками. Теперь мы, наш род взойдет на престол.

Ему ответила няня – типичная гувернантка или бонна начала века, напоминающая «англичанок» в богатых дореволюционных домах. Не поворачивая головы, не меняя постного и назидательно‑строгого выражения своего лица, она сказала:

– Вы – просто маленькая мерзость. Вам только четыре года, но вы и не знали, что такое детство. У вас нет игрушек, нет домашних животных. С пеленок ваш болезненно раздутый мозг вовлечен в плетение дворцовых интриг, заполнен лишь одним – стремлением к власти. Сегодня отгремел один дворцовый переворот, а у вас уже готов план следующего. Через несколько дней должен сработать новый заговор, и вы сами встанете во главе государства. Судя по всему, ваше правление обещает быть еще более жестоким и непристойным, чем предыдущее. Трудно подобрать слова, чтобы выразить все отвращение к вам.

Мальчик выслушал ее очень внимательно. Затем он стал пятиться, отступать, незаметно теряясь в толпе, просачиваясь сквозь нее. Оказавшись за спинами придворных, он повернулся и побежал в глубину темно‑зеленой аллеи, ощущая, что несколько пар пристальных глаз заметили его исчезновение. Когда его фигурка растворилась в густых тенях, по всему «экрану» прошла завершающая сон надпись:

 

«Борьба за власть только начинается».

 

…Дунаев пробудился в каком‑то закоулке, среди мраморных колонн, уходящих ввысь и теряющихся в полутьме. Он будто бы лежал на отполированных до блеска белых мраморных плитах, в местах соединения проложенных черным мрамором. Странный свет пропитывал все вокруг. Рядом свисали какие‑то тяжелые, темно‑синие гардины, полуприкрывающие мозаичные стены. Дунаев, вместо того чтобы заинтересоваться, куда же он попал, внезапно и очень быстро заснул. Ему приснилось далекое будущее. Все было другим: одежда, транспорт, дома. Различия усугублялись еще и тем, что действие происходило в Германии. Дунаев, Поручик и какие‑то другие люди (возможно, «мастера», магические адепты, о которых в начале обучения Дунаева упомянул Поручик, а может быть, и совсем другие люди), долго прожив в Германии и вроде бы заняв в ее обществе привилегированное положение, вдруг почему‑то как бы «рассердились» на общество и «поссорились» с ним, заняв положение «привилегированных изгнанников». Общество же вовсе не «ссорилось» с этими людьми и старалось как‑то «помириться» с этой группой, привлечь ее на свою сторону, принять обратно в свое лоно. Дунаев жил в зоопарке, в отдельном маленьком домике. Еду ему доставлял служитель, но часто он питался в зоопарковом кафе, где его кормили просто, но очень хорошо. Зоопарк был полузаброшенный, старый. И вообще возникало ощущение всеобщей запущенности, как будто повсюду люди почти перестали работать и застыли, без праздников и радости, в бездеятельном оцепенении. Будто приближался конец света и все ощущали бесполезность каких‑либо усилий. И правда, первые признаки чего‑то беспрецедентного уже начали просачиваться в действительность. Однажды Дунаев гулял вдоль пустого бассейна, внутри которого были построены большие и сложные скалы с подводными гротами. Однако сейчас воды не было, а по камням ходила служительница в косынке, и халате и поливала из шланга пыльные скалы. Внезапно из‑под земли вылезла какая‑то туша, похожая на слона, моржа или кита, но без всяких отличительных признаков или органов. Нечто вроде кожаной волны. Эта волна накрыла женщину и осталась, громоздясь, лежать на камнях, издавая невнятный скрежет. Сбежавшихся служителей, казалось, охватил ужас. Чувствовалось, что происходит что‑то страшное, необъяснимое. «Это РАЗВЕДИ‑РУКАМИ!» – во сне подумал Дунаев. В другой раз он гулял возле круглого бассейна, похожего на арену цирка. С одной стороны росли два дерева, как занавес в цирке, сухие и безлистные. Все окутывала еле заметная светлая дымка. Вдруг со дна бассейна нечто «вихрастое» вспрыгнуло на бортик и поскакало. Понять, что это, было сложно. Как Дунаев не вглядывался, он видел только что‑то вроде белых петушиных хвостов на шарнирах, без головы – хвосты и сзади, и спереди, и по бокам, а сверху – маленький, белый и тоже пернатый карлик, будто бы размахивающий секирой, лезвие которой было из молока. С нее даже летели капли, поблескивая в дневном свете. Все это создание, представлявшееся единым, неслось, испуская оглушительное, душераздирающее «Ой‑ой‑ой‑ой‑ой‑ойойойойойойойой‑ой‑ой‑ой!» Дикий, леденящий ужас вселял этот хохочущий крик, что‑то даже не сумасшедшее, а сверхъестественное было в нем. Крик порождался движением существа из залихватских перьев, более того – звук и это существо были одним и тем же (а не одно испускало другое).

Существо было материализацией этого нечеловеческого, судорожного вопля, то убыстряющего, то замедляющего свое «Ой‑ойойойой‑ой‑ой‑ой!!!».

Отстраненно Дунаев посмотрел на окаменевших от безумного мистического ужаса людей вокруг, и вдруг в его сознании возникло отчетливое определение того неизъяснимого, что он видел перед собой, будто некий голос внятно и громко сказал:

– Попиздушка.

«Да это же Попиздушка!» – почему‑то рассмеялся Дунаев и проснулся. Однако было темно. Это снился ему следующий сон. Тьма была приятной, восхитительной, непроницаемой – пришлось даже прицокнуть языком от удовольствия. В ней блуждали какие‑то шаловливые и трогательные сквознячки. Но, главное, в этой тьме раздавалось пение, восходящее откуда‑то снизу, из неведомых глубин. Сообщили, что это поют морские раковины. Очень красивые, нежные, нечеловеческие голоса, поистине чудесное пение! Затем стала слегка проступать какая‑то видимость: казалось, что он в вагоне с задраенными окнами. С закругленных уголков сочился слабый, тусклый свет. Вагон сидячий, заграничный, комфортабельный, с бархатными креслами. Людей было немного, они сидели разреженно и неподвижно, но все это были индейские вожди в огромных головных уборах из перьев. Видимость то исчезала, то появлялась. Дунаев увидел, что индейцы, как по команде, поднимают луки с вложенными в них стрелами и начинают целиться в него, Дунаева. Затем снова сгустилась тьма, в которой происходила какая‑то возня. Через некоторое время возня стихла. В вагон стало проникать тусклое пасмурное сияние. В этом свете парторг увидел, что индейцы убиты и сложены в проходе огромной кучей, из которой во все стороны торчат перья, луки и стрелы. Люди, расправившиеся с индейцами, расхаживали по вагону, пряча оружие, отирая кровь с ножей и стряхивая густую пудру с лиц. Как ни странно, это были клоуны в разноцветных шароварах, с нарисованными улыбками на лицах.

– Скоро поедем? – хрипло спросил Дунаев у одного из них.

– Теперь уже скоро, – ответил тот озабоченным, серьезным голосом.

Дунаев проснулся. Он лежал на продавленном старом диване в маленькой городской квартире. Рядом какая‑то тетка, худая и пучеглазая, в белой пуховой кофте, пила, отдуваясь, горячий кипяток из блюдечка. За окошком виднелись пустые заснеженные рыночные ряды. Попив с теткой кипятку (эта тетка была не сама Прасковья Никитишна, а ее сестра), парторг вышел и пошел куда‑то вроде бы «гулять».

Вышел на Чистопрудный бульвар, посмотрел на пруд подо льдом, на голые деревья, поежился. «Проснулся я или нет?» – спросил он себя равнодушно. Уж больно тяжелая была голова. К тому же вдоль домов, на уровне его плеч, проходила труба шириной в руку. Дунаеву показалось, что труба обтянута красным бархатом. Вдруг его что‑то зацепило за шиворот пыльника и потянуло. Парторг взлетел. Он летел в 10 метрах над землей, но летел не по своей воле, а будто что‑то тащило его. «Крюк, – подумал парторг. – Меня крюк зацепил». Он успел различить вокруг бульвар, видимо Петровский, потом какие‑то дома и дворы, затем Садовое кольцо с чернеющими зимними садами. Пролетев Слободские районы, он попал вроде бы на Сокол. Полетели над Ленинградским шоссе, после пошли окраины, пригороды, овраги, окружная железная дорога. Мелькнуло серым морщинистым пятном Химкинское водохранилище, величественное здание Северного речного вокзала, напоминающее пароход. Пролетая над селом Ново‑Алексеевка, Дунаев зацепился подолом пыльника за крест на куполе сельской церквушки. «Крюк» продолжал тянуть. Дунаев схватился обеими руками за крест. «Господи, помилуй!» – как‑то машинально и случайно вырвалось у него. «Крюк» сразу же сделался видимым. Огромный сверкающий крюк теперь стоял прямо перед ним, он уходил своим «корнем» в нежную, золотисто‑розовую пучину кружевного манжета. Затем начинался красный бархатный рукав старинного камзола с золотым шитьем и огромными позолоченными пуговицами.

 

«…Или, бунт на борту обнаружив,

Из‑за пояса рвут пистолет,

Так что сыплется золото с кружев,

С розоватых брабантских манжет…»

 

Вспомнились почему‑то стихи Гумилева, забытые давно и, казалось, навсегда. Это популярное некогда стихотворение «Капитаны» любила читать вслух жена Дунаева. В юности ему тоже нравились эти стихи, но потом выяснилось, что автор их – шпион и контрреволюционер. Стихи ушли из памяти и вот вдруг явились снова, как будто на праздник. Да уж, ничего не скажешь, эти «розоватые брабантские манжеты», это «золото сыплется с кружев» – все это отомстило за своего расстрелянного сочинителя: распухло, закрыло собой полнеба, шелестело и пучилось на ветру, напоминая грядки белокочанной капусты, залитые вареньем из лепестков роз.

Странно, порою среди самых кромешных, немыслимых и нелепых приключений своих Дунаев обнаруживал собственное сознание пустым и праздным, копающимся в каких‑то досужих, посторонних пустяках. Так, сейчас, вцепившись побелевшими пальцами в крест, созерцая крюк, кружева, изъеденный молью красный бархат и слушая звук постепенно рвущейся на нем ткани пыльника, парторг мысленно увяз в праздных попытках припомнить остальные куплеты этого стихотворения.

«Капитаны… Капитаны…» – повторял про себя Дунаев, однако больше ничего не припоминалось – только пусто вертелось на языке, дразня мозг.

«Странно, Москва ведь город континентальный, отчего же здесь все какая‑то морская хуйня на душу лезет, – подумалось ему. – Не оттого ли это… не оттого ли, что Москва – это ПОРТ ПЯТИ МОРЕЙ?!» – в этот момент он оглянулся на запад и увидел за собой на горизонте шпиль Речного вокзала, напоминающий вонзившуюся в небо иглу, увенчанную звездочкой. Тут же его осенил кусочек куплета:

 

…И иглой на какой‑то там карте

Отмечают свой пройденный путь…

 

На какой же карте? Испорченной? Просоленной? Клеенчатой? Однако вспомнить определение к слову «карта» Дунаеву уже не пришлось: ворот пыльника наконец с треском оторвался и крюк, бросив парторга, стал стремительно уменьшаться, удаляясь в северо‑восточном направлении.

«В сторону Крюкова пошел», – догадался Дунаев.

Вскоре он совсем исчез. Дунаев вновь был предоставлен сам себе.

Не умей он летать, ему было бы непросто спуститься с церковного купола, где он болтался, словно шут на ярмарке. Чтобы отдохнуть и размяться, он покружился немного возле церкви вместе с воронами, затем опустился на землю. Вокруг было совершенно безлюдно, запущенно. За красной кирпичной оградой церкви расстилались пустыри, болотца с ивами, овражки с низкорослыми, корявыми фруктовыми садами. Двери храма были чуть‑чуть приоткрыты. Дунаев зачем‑то вошел. Внутри было довольно темно, только сверху, сквозь синее стекло, сочился слабый свет, в котором поблескивали оклады икон, лампады и канделябры. Дунаев поймал себя на мысли – не помолиться ли перед битвой?

Оглянувшись по сторонам, не смотрит ли кто, и убедившись в том, что, кроме святых иконописных ликов, за ним никто не наблюдает, Дунаев быстро опустился на колени посреди церкви, робко и неуклюже перекрестился, потом поклонился до земли, коснувшись лбом холодного влажного пола. Слов он никаких не произнес: слова молитв давно выветрились из памяти, а городить отсебятину ему не хотелось. Ощущая смесь неловкости, стыда и облегчения, Дунаев вышел из церкви и пошел куда глаза глядят, не разбирая дороги, продираясь сквозь грязные кусты, с которых сыпался липкий снег, сквозь овражки, поросшие мертвыми черными вишнями, мимо пустых изб, сараев и кособоких верандочек с бесцветными стеклами. Ему было теперь все равно, куда идти. Он больше не искал битвы, зная, что она сама найдет его. Не искал он и спасения. Сердце России, священная московская земля окружала его, похожая на кусочек мелкого и грязного льда с узорами, завалившийся в самый центр, куда сходятся сокровенные токи и течения со всей необъятной Родины, со всех ее небес, изнанок, строек, деревень, гор, полустанков, подземелий и железных дорог. За этот кусочек льда ему не жаль было бы пожертвовать не только жизнью, но даже светлицей в Избушке, той светлицей, которую ему еще никогда не приходилось видеть.

 

Дунаев брел по оврагам и перелескам, перешагивая бревна, раздвигая кусты. Деревня кончилась, перед ним маячила невнятная местность.

Внезапно, без каких бы то ни было предупреждений, без предварительных знаков, среди полей, кустов, пустоты и молчания стало что‑то происходить. Дунаев словно бы попал в какой‑то невидимый смерч: его подхватило и стало вращать, медленно поднимая над землей. Впрочем, Дунаев был готов ко всему и теперь, поднимаясь против своей воли над невзрачной растительностью и сугробами, пытался выяснить обстановку. Влиять на свои перемещения он был не в состоянии.

– Это ты, что ли, атаман, шуткуешь? – спросил он по «каналу», однако ответа не получил. Пришлось включить «исступленное» зрение, чтобы хоть в чем‑то разобраться. Сделал он это как раз в тот момент, когда в голове его почему‑то прозвучали слова «пятый этаж». И действительно, он уже находился на высоте приблизительно пятого этажа над землей. Отсюда были хорошо видны полузаснеженные хибарки Ново‑Алексеевки, виднелся синий купол церкви, над которой кружились вороны, шпиль Речного вокзала. С севера, с Ленинградского шоссе, доносилась канонада, и в белесой мути зимнего дня проскакивали далекие сияющие вспышки зенитных снарядов. Однако с включением «исступленного» зрения все это исчезло. Дунаев словно бы очнулся, и очнулся лежащим на кровати в незнакомой комнате. Странно, ему казалось, что он находится на том же самом месте, однако пустота вдруг обросла стенами, площадками; стены подернулись обоями, площадки – паркетом, провалы затянулись грязноватыми стеклами, превратились в окна, окна прикрылись коричневыми занавесками в цветах. При этом комната выглядела так, как будто ее «посадили на электрический стул». Все в ней вибрировало от тока, излучало колючее электрическое сияние. Дунаев приподнялся. Возле кровати, в креслах, глядя на него, сидели три существа, чем‑то напоминающие людей, изображенных в карикатурной манере. Глаза у всех троих были вытаращены, якобы от изумления, они, что называется, «корчили рожи».

– Га… га… галь‑ва‑ни‑за‑ция трупа, – с трудом проскрипел один из них голосом заикающегося робота, указывая на Дунаева пальцем. Эта «шутка» вызвала у всех троих приступ неудержимого смеха. Чтобы так смеялись, парторг еще не видел. Он подумал, что так смеяться пристало бы только перевернутым насекомым, увеличенным до размеров стадиона и умирающим от щекотки вследствие спортивных соревнований, развернувшихся на их нежных брюшках.

Сидевший ближе всех, почти вплотную, с глазами как плошки, с крошечным бумажным лицом, на котором тушью были нарисованы щетинки, смеялся, не разжимая плотно сжатых губ, сохраняя полную неподвижность своего словно бы окаменевшего тела, одетого в пеструю рубашонку. Рядом сидел другой, голый по пояс, отдаленно напоминающий запорожского казака, постоянно ерзающий на месте и выплясывающий руками какой‑то разухабистый кабацкий танец. Губами он постоянно выдувал что‑то вроде трубы или раструба, глаза шаловливо бегали. Третий почти исчез в кресле от смеха, все лицо его покрылось мельчайшими морщинками, как на ссохшемся яблочке, черная бородка запрокинулась, улыбка растянулась до ушей, а руки с тонкими паучьими пальцами повисли в воздухе, словно сведенные в судороге.

В голове у парторга затрещало, запах одеколона и еще некий запах, напоминающий Паразита, но гораздо слаще, витали по комнате. Откуда‑то шла странная, прерывающаяся и в то же время тягучая музыка, засасывающая, словно омут. В поисках источника звука Дунаев стал оглядываться. Постепенно он различил над собой, на стенах (кровать стояла в углу), небольшие картины. Одна изображала островок с высокими елями посредине кристального озера, окруженного прекрасными одинаковыми зданиями. Все было выписано в старинной манере, необычайно тщательно – и отражение хвойных деревьев в глубокой воде, и остроконечные горы, синеющие на заднем плане. Вторая картина была побольше, явно прошлого века, потемневшая масляная живопись, без рамы, повешенная слегка косо. Изображены были четыре утки, сидящие на бортиках большой чаши с водой.

Вглядываясь в эти картины, Дунаев заметил, что электрическое сияние и дрожь стали смягчаться и исчезать, уступая место бархатной и словно бы пористой полутьме. Она выступала из углов, сочилась из книжных шкафов, стлалась по покоробившимся старым обоям, гнездилась в большом пыльном абажуре с бахромой, который висел на потолке.

«Какая глубокая комната!» – подумал Дунаев. Ему показалось в этот момент, что эта комната находится где‑то глубоко‑глубоко под землей, под захороненными мертвецами, под склепами и шахтами, глубже всего, что есть на земле, как бы на дне мира.

Он взглянул на троих субъектов, засевших в креслах: «Кто же это такие? Неужели на этот раз такие вот враги? Или помощников таких Холеный снарядил?»

Но интуиция подсказывала, что это не враги и не помощники. «Так, нелюдь посторонняя, – догадался парторг. – Просто какая‑то хуйня. Даже внимания на них обращать не надо. Важны не они – важна комната!» – последняя фраза прозвучала откровением.

Тем не менее он все‑таки спросил их:

– Кто вы?

– Мы – интеллигентные люди в раю, – прозвучал ответ.

 

Глава 28. Москва

 

Масло, сахар, тертая морковь,

Мрамор с творогом, какао, вата, хлопья,

Хлеб, известка, волосы и кровь,

Щепки, лук, монетки, бездорожье –

 

Все во всем. Готовятся салаты.

Мелко нарубить багетовые рамы,

Вылить в них огромный чан сметаны,

Сверху посыпать древесной стружкой

И очистками карандашей старушки.

 

Гекльберри Финн готовит лодку.

Все готово у него к побегу:

Спрятал ружья, крупы и селедку,

Приготовился к жаре и снегу.

Рядом дремлет умершая кошка,

Там на дне – дне лодки сыроватом

Под кусочком сала треснула матрешка,

И в нее проник обрывок ваты…

 

Сумеречное небо Подмосковья… После темных южных ночей небо здесь казалось светлым, красноватым с запада и зеленоватым с востока. Казалось, по нему гуляют разводы и волны, сталкиваясь и перемещаясь так, что над центром Москвы образовалась воронка, уходящая в небеса и переливающаяся, словно северное сияние. Внутри этого медленного смерча будто зарождалось что‑то. Таким увидел небо Дунаев, очнувшись и вынырнув из Глубокой Комнаты. Он висел в воздухе, внизу пролегали заснеженные пустоши, овражки. Дунаев глянул в небеса, и его снова стало поднимать вверх, постепенно снося к северо‑западу. «Сумеречный Смерч…» – подумалось парторгу. На западе он увидел Чайную Чашу, нечто вроде плоской чаши цвета крепкого чая. Далекие воздушные объекты напоминали чаинки в этой чаше, сложившейся из дыма и облаков и от пожаров войны принявшей такой необычный для неба цвет. Смерч и Чаша образовывали воздушные течения, которые цепляли друг друга, создавая Атмосферный Фронт. Попав в этот Фронт, парторг неожиданно принял в воздухе сидячее положение и как бы понесся на санках с высоченной горы. Внизу ему стала видна деревенька, близ которой, на заснеженных холмах, кипел бой. Шли немецкие танки, то и дело стреляя, распуская шлейфы снега и черного дыма. С советской стороны никаких танков не было, лишь горстка человеческих фигурок, прячась в окопах, удерживала высоты. Дунаев стал судорожно прыгать во времени, перемещаясь, как по линейке, по промежутку времени 29 ноября – 18 декабря 1941 года. Ему отчего‑то мучительно хотелось добраться до Нового года, но ничего пока что не получалось.

Никогда раньше Дунаеву не приходилось перескакивать во времени на такие большие сроки (до 7 – 8 дней один прыжок), и он впервые почувствовал, как это тяжело. «Да, это тебе не полчаса туда, пять минут сюда», – подумал он, изо всех сил сжимая зубы, чтобы не развалиться в мелкую труху. «Прыжки на дальнюю дистанцию» требовали крайнего, почти немыслимого напряжения сил; парторг чувствовал себя на пределе своих возможностей, он весь раздулся, словно лягушка в брачный период, ему казалось, что он вот‑вот лопнет.

Время, точнее этот проклятый промежуток времени, стал для него цирковой ареной и куполом с трапециями, где вдруг пришлось ему «выступить», да еще в двойной роли: акробата и атлета‑тяжеловеса, жонглирующего гирями. И тем не менее, несмотря на эти мучения, он все прыгал, словно кто‑то сильный и непререкаемый давил на него, заставляя проделывать эти немыслимые трюки. В какой‑то момент, в нахлынувшем горячечном бреду, ему показалось, что это огромный Поручик крепко схватил его обеими руками и использует в качестве насоса, надувая осевшую шину своего старомодного велосипеда колоссальных размеров. Дунаев ощутил, что голова его сбоку, от виска, подключена через трубочку к металлическому ниппелю, ощутил, как горячий воздух, проходя через его тело, заставляет постепенно твердеть и наливаться чугунной тяжестью шину на этом гигантском колесе. Запахи разгоряченной резины и металла вдруг остро напомнили завод, жар вулканического цеха, и припомнились светлые глаза одного паренька, который там работал.

«Это он мою ОРБИТУ надувает», – сверкнула в мозгу отгадка.

Вглядевшись в лицо Поручика, склонившееся над ним, Дунаев, однако, вздрогнул – вместо козырька кепки у того был резной деревянный карниз крыши, вместо глаз – окна с наличниками, где трепыхались ситцевые занавески, вместо кожи и бороды – бревна. «Так это не Поручик, а сама Избушка старается!» – подумал парторг, но руки, которые его держали и «качали», знакомые заскорузлые руки, были, без сомнения, поручицкими.

 

На даче продолжается обед.

Для птиц построили фанерную кормушку.

В хрустящих пальцах давит сушку

Сутулый и веселый сердцеед.

 

Ее развалины макает в чай,

Чтобы набухли, пропитались влагой

Коричневой. И каплет невзначай

На стол, застеленный пергаментной бумагой.

 

– Да я не выдержу этого! – вдруг прошептал Дунаев, почувствовав, как под постоянным накачиванием искажается, деформируется все его тело. Сначала чудовищно набухли мускулы, затем стали раздуваться грудная клетка, живот. Кости гнулись и изменяли свою форму, как резиновые. Страшно раздулась шея, так, что голова просто слилась с телом. Однако чем больше его раздувало, тем меньше он ощущал страданий – наоборот, по его распухшему и раздавшемуся во все стороны лицу, между разрумянившимися пузырями щек протянулась какая‑то нескончаемая улыбка. Про такую улыбку можно было бы сказать, что она «до ушей», однако как раз ушей‑то у парторга уже и не было: их поглотила и утопила в себе мягкая, восходящая, как на дрожжах, плоть головы. В общем, становилось как‑то веселее. Разве что ужасно мешала одежда. Но и это было устроено. Не так торжественно, как в прошлый раз, но зато быстро заглянули в Заворот, где Дунаев «спрятал вещички», и уже не в колодец, а в довольно приличный платяной шкаф, где ему – среди общего напряжения, в потоке трансформаций – все‑таки удалось аккуратно повесить рубашку, пиджак, брюки и пыльник на плечики, а носки, галстук и ботинки разместить на полочках.

После того как парторг остался голым, все пошло быстрее. Дунаев почувствовал, что тело его округляется, исчезают, словно глупые помехи, ноги, плечи, руки, все сливается в горячий, твердый, стремительный шар.

С громким хохотом, пропитанным силой и облегчением, понесся Дунаев вперед. По всему «кольцу» звучал его ликующий крик:

– СОЙДИ С МОЕЙ ОРБИТЫ!

 

С «орбиты» действительно что‑то сыпалось в разные стороны, освобождая ему путь – тонкий, светлый, стремительный, словно бы подернутый кружевами или инеем.

 

Даже если все небо,

Бездонное, тесное небо,

Пропитать кружевами,

Наполнить узорами льда,

Даже если зарыться

В глубины беспечного хлеба,

Все равно мы останемся

Теми, кем были всегда.

 

Нам с тобой не дано

Ускользнуть от далеких пределов.

Не дано позабыть

О запущенных древних мирах.

Этот холод и жар

Покидают огромное тело.

Остается скольженье

И чаши на буйных пирах.

 

Человек средних лет

Далеко пребывает от смерти.

Пожилой человек

Любит пить подогретый кефир.

Колобок и волчонок

В стене обнаружат отверстья.

Поросенок толкнет

Нас с тобой в заколдованный мир.

 

Только там, на стене,

На плакате нахмурился воин,

И дрожит его перст,

Упираясь в пружинку отцов.

Не волнуйся, родной,

Будь по‑прежнему горд и спокоен.

И в глубинах земли

Слышен твой изнуряющий зов.

 

Мы восстали из тьмы,

Как насосы встают на могилах,

Как грибы вырастают

Стеной на поверхности пней.

Старики и старухи

Воюют в невиданных силах.

Медвежата и волки

Сготовят наваристых щей.

 

Сквозь дикое сочетание тяжести и невесомости, охватившее Дунаева, он различил огромное сверкающее блюдо, доступное только «исступленному зрению»: белоснежное, с легчайшим перламутровым отливом. По краю этого «блюдца» он стремительно несся, наращивая скорость и частоту оборотов. Что‑то низко загудело, завыло, и со стороны раздался скрипучий голос, возмущенно возопивший на всю Орбиту:

– Невоспитанный мальчишка!

– Сойди с орбиты, кому сказал! – загудел в ответ Дунаев.

– Невоспитанный мальчишка! – снова прокричал голос, похожий на старушечий. Дунаев так и не увидел того, кому принадлежал этот голос. Он развил такую бешеную скорость, что вышел в некое другое пространство, на «внутреннюю орбиту» с другой стороны блюдца, где все было в покое, приглушено, верх и низ отслаивались друг от друга. Сделав крутой вираж, Дунаев попал на лакированную поверхность, посреди которой зияла огромная трещина.

Парторг вспомнил давнее видение колоссальной треснутой матрешки и неожиданно осознал, что он подскочил высоко над «блюдцем» и теперь находится на боку подобной матрешки, висящей в недосягаемых небесах над Москвой.

 

«Она» хотела б стать опять

Ребенком, может быть, иль львицей,

Или искрящеюся спицей

Тела усталые пронзать.

 

А «он», наверное б, желал

Жевать лишь ангельские перья

Иль поговорки и поверья

Отлить в искусственный металл.

 

Но где он, тот блестящий сплав?

Любовным тестом в снежном теле

«Они», наверное б, хотели

Взойти, друг друга увидав.

 

Судьба иначе распорядилась,

Столкнув их в схватке боевой:

«Она» в передник нарядилась,

А «он» – в палящий жар печной.

 

И вот сошлись среди тарелки,

Приглашены на браный пир,

А возле них разложен мелкий

Горячий, пористый гарнир.

 

Вид, распахнувшийся во все стороны вокруг Дунаева, был грандиозен. Поразительна была именно огромность и гулкость этого зрелища, напоминающего ущелье. Город находился как бы «на дне» этого ущелья, там виднелось «блюдце», на котором стояла Москва, будто вся построенная из драгоценных камней и изнутри подсвеченная, как рубиновые звезды кремлевских башен. Москва была маленькой и круглой, но видимой в мельчайших подробностях – рубиново‑алмазный центр, изумрудное Садовое кольцо, окраины, сапфировые и нефритовые… Выше «ущелье» расширялось. Сверху парила колоссальная матрешка, дно которой нависало над Москвой, как деревянное небо. Матрешка была цвета крепкого чая. Никаких узоров или изображений на ее поверхности видно не было. Еще выше раскинулся небесный фиолетовый купол с мерцающими звездочками и нежно‑голубыми облаками. С запада половину купола занимало беспредельное клубящееся золотое облако. На самом верху золото ярко горело и искрилось, а затем переходило в нечто вроде «туманного снега, отливающего светлым золотом на солнце». Из этого снега состояли грандиозные фигуры, величественно громоздящиеся на вершинах облака. Сквозь них просвечивало пурпурное заходящее солнце. Вглядываясь в лица снежных изваяний, Дунаев узнал Фею Убивающего домика с заводной собачкой из темного льда на руках – выражение ее лица было спокойным и внимательным, она смотрела немного вбок. Рядом с ней высилась девочка в длинной до пят ночной рубашке, которую он видел в первый раз. Дальше дерзко и гордо смотрела прямо вперед девочка с худыми и длинными ногами, на которых были вылеплены вязаные чулки. За ней стояла девочка, на голове у которой вместо шляпки был надет цветок – снежный «тюльпан» фантастических размеров. Не менее гигантские лепестки снежных роз составляли ее платье. С нею рядом задумчиво высилась исполинская девочка с волосами, отливающими сверкающей голубизной. Далее устремила взгляд вверх девочка с медальоном на шее. Зрение Дунаева проникло внутрь медальона, и он внутренне отпрянул – на него в упор смотрела Синяя. «Ах, вот кого тут Синяя воспитывала, пока мы на югах‑то валандались! – подумал парторг. – Видать, все эти девчонки – самые настоящие Враги!»

И все же он был переполнен восторгом и трепетом перед этими прекрасными и священными существами, чистыми и юными, как мир в глубокой, незапамятной древности. Постепенно он забыл о войне, о Москве, о земле, полностью отдавшись созерцанию немыслимой красоты, раскрывшейся его взору. Это был момент, когда игра застывает и все будто погружается в безвременье, в летаргию.

 

Чище снега и ярче солнца,

Выше птиц и быстрее ветра,

И задумчивы, как оконце, –

Из небесного сделаны фетра!

 

Эта Святость, доступная глазу,

Облеклась в запредельный иней,

И становится ясно не сразу,

Что мы видим оттенки Синей.

 

Синева захватила немногих

В карусельный свистящий полет –

Самых юных, прекрасных и строгих,

Погруженных в сверкающий лед.

 

Вот они пред тобою, Хозяин,

Сокрушительный Колобок!

Выбирай, ведь любая достойна

Надкусить разрумяненный бок!

 

Только зубки из чистого мрамора

Обнажатся в улыбке святой,

Только привкус Последнего Самого

Вдруг осядет в глазах на покой.

 

Последняя девочка, стоявшая на облаке ближе всех к парторгу, держала в одной руке ежа, в другой – фламинго. Дунаев ощущал, что от нее, под прикрытием снежного сияющего спокойствия, исходят токи и разряды, направленные по определенным «каналам» куда‑то вниз, где «каналы», «дорожки» и «коридорчики» разбегаются в разные стороны, изгибаясь и ветвясь, но неуклонно достигая определенных точек, неких «пунктов назначения». Дунаев был заинтригован и решил проследить до конца какой‑нибудь из этих «потоков». Включил постепенно нарастающее приближение «кочующего зрения». «Поток», идущий из левого глаза девочки, уходил в трещину на лакированной поверхности матрешки. Дунаев повернулся «спиной» к сияющим небесным просторам и вошел в трещину. Сразу же он обнаружил себя падающим в узкий, темный колодец. Колодец точно соответствовал размерам Дунаева – он чувствовал в миллиметре от своих боков проносящиеся стены. Падение было долгим, он даже забылся в его однообразном свисте. Наконец, он упал в кучу прелой осенней листвы. Здесь начинался невзрачный технический коридор. Парторг покатился по нему, постепенно наращивая скорость.

Вдруг что‑то слегка толкнуло его в сдобный бок. Он снова крутанулся несколько раз, будучи не в силах остановиться. Он разглядел, что его преследует нечто небольшое. Они оба неслись по длинному коридору, который шел слегка наклонно вниз, иногда плавно заворачивая. Пол был гладкий, серый, вроде бетонный, однако при этом казался чуть‑чуть теплым. Впрочем, парторгу трудно было доверять ощущениям своего тела, ибо оно состояло теперь, по его представлениям, из свежего хлеба. Столь же гладкими и серыми были стены. Кое‑где светились пыльные лампы в железных сетках. Освещение было столь тусклое, что Дунаев не сразу мог разглядеть своего преследователя. Заметил только, что это что‑то маленькое, несущееся по воздуху, не касавшееся пола и не совершавшее при этом суетливых движений, более похожее на предмет, чем на птицу или насекомое. Это «нечто» постоянно держалось на равном расстоянии от него, немного отставая и стараясь находиться вне поля его зрения. Однако, когда Дунаев «вертелся», тому некуда было скрыться, и парторг вскоре понял, что это половинка яйца, сваренного вкрутую.

«Вот привязалась, шелупонь сраная!» – подумал парторг и перестал обращать на этот мусор внимание.

Из‑за того что коридор был наклонным, скорость его перемещения постепенно возрастала. Вначале его это радовало, он наслаждался своей «несокрушимой стремительностью», вспомнив прорицание Священства о том, что нарекут его «Сокрушительный Колобок». Эта «хлебная гордость», переполнявшая его глупое, круглое тело, много позже стала причиной жгучего стыда. Однако постепенно он осознал, что теперь он окончательно утратил возможность контролировать свое движение. Внезапно коридор развернулся – и парторг со всего маху выскочил в какой‑то темный туннель, где были проложены рельсы, и понесся по рельсам, как скорый поезд. Его вдруг осенило, что он находится в московском метро. И действительно, мрачные стены туннеля вдруг оделись цветным мрамором, и он «проехал» станцию. Это был «Сокол». Платформа с ее красивыми арками, сложными переходами, мостиками, овальными скамейками и прочим была освещена и заполнена людьми, укрывшимися от бомбежек: многие спали на полу. Дунаев видел все это мельком, скорость его была слишком велика, и он снова ушел в туннель. Через несколько минут его ослепила сияющая, облицованная коричневым мрамором станция «Динамо». Он успел заметить девочку на коньках, в короткой юбке, желтовато‑белую, словно бы из окаменевшего сгущенного молока, изображенную на круглом барельефе. На платформе никого не было, кроме нескольких военных. И снова тьма, рельсы, толстые черные провода, тянущиеся по стенам. Дунаев постарался чуть‑чуть снизить скорость. Следующая станция была «Маяковская». Она возникла – величественная, строгая и роскошная, как храм, блистая загадочными полуметаллическими арками. Здесь был устроен подземный госпиталь. Среди раненых сновали санитарки и врачи, стоял тяжелый запах карболки. Миновав «Маяковскую», Дунаев вдруг увидел человека в сером халате, с забинтованной головой, который курил папиросу, спрятавшись в каком‑то техническом углублении в стене туннеля и согнувшись там в три погибели. Дунаеву вдруг захотелось курить (он вспомнил, что не курил более суток). Это желание было таким сильным и мучительно острым, что Дунаев неожиданно для себя резко затормозил возле ниши с человеком и хрипло попросил:

– Браток, дай затянуться, что ли!

Человек вздрогнул, но ответил спокойно: «Ладно уж, затягивайся, что ж теперь делать!» – и протянул дымящуюся папиросу.

– Только ты подержи мне, а то рук нету ни хуя, – сказал Дунаев.

– Эх ты, бедолага, шлепнули тебя, значит, по рукам, чтобы зря девок не щупал, – пожалел его человек. – А мне вот все мордасы забинтовали, так что я даже не знаю, как мне тебе подержать. Придвинься, что ли.

Дунаев придвинулся, и человек, держа в одной руке папиросу, другой стал ощупывать его «лицо».

– Ну и ряшка у тебя, конца и краю не видно, – наконец прошептал он удивленно. – Никак рта не найду. Чего это тебя так раздуло? Спой чего‑нибудь, придется по звуку искать.

Парторг замурлыкал «Летят утки».

Наконец человек нащупал край его рта и воткнул в него папиросу. Дунаев жадно затянулся сладким беломорским дымком. Потом сделал еще затяжку.

– Ну спасибо, братишка, прямо спас меня, честное слово. Вовек не забуду.

– Да чего там, – сказал человек в нише. – Бывай.

Они распрощались, и Дунаев покатил дальше, по инерции напевая «Летят утки и два гуся».

Он катился себе и катился по рельсам, и душа его, зарывшаяся в «глубины беспечного хлеба», не подозревала, какое страшное потрясение ждет ее на следующей станции «Площадь Свердлова». Он въехал туда спокойно, на всякий случай включив «невидимость» (чтобы не пугать людей), никуда уже особенно не торопясь, и с удивлением обнаружил, что станция, в отличие от предыдущих, пуста и погружена в полумрак. Из многочисленных светильников, имевших вид величественных чаш в венках из толстых золотых колосьев, горел только один, освещая одну из огромных мраморных скамей. В углу этой скамьи сидели двое. Они имели вид «хозяйственников» – оба в теплых пальто, в добротных каракулевых шапочках, в валенках. У одного из них был даже заложен огрызок карандаша за ухо, как у типичного «зав. складом». Другой держал на коленях портфель. Они были погружены в тихий, сосредоточенный разговор. Обычные советские «снабженцы», каких тысячи, но что‑то в их облике заставило парторга внутренне оледенеть. Он уже знал, что именно сковало его сдобную, пористую плоть ужасом, но еще не решался признаться себе в этом. Он остановился и включил слабое, минимальное «приближение». Да, ошибиться было невозможно: это были Поручик и Бакалейщик. Было немыслимо видеть эти головы доверительно склоненными друг к другу; было невыносимо страшно видеть их шепчущимися друг с другом наподобие старых друзей. Затем Дунаев увидел, как Поручик передает Бакалейщику портфель, который перед этим держал на коленях. Затем оба встали и пожали друг другу руки, прощаясь. Парторг расслышал последние слова Поручика: «… и передай, что всех девочек мы пристроим и позаботимся о них. Я сам лично прослежу за всем». Затем они разошлись в разные стороны и исчезли в темноте.

Дунаев застыл, прикованный к месту кошмаром своего открытия. Только одна мысль, которая казалась ему сейчас самой страшной мыслью на свете, стояла в нем и сияла, как шаровая молния, сжигающая дотла остатки его души. Это была мысль: «ПОРУЧИК – ПРЕДАТЕЛЬ!»

Затем хлынули смятенным потоком другие мысли: «Что же делать?! Если Поручик – предатель, значит, пиздец всему! Нет, ну этого… Это так оставить нельзя, это… что же это такое: в самом центре Москвы, прямо под самим Кремлем!.. Надо срочно сообщить… нашим сообщить… это же очень опасно, это же наебнуть может все вещи! Они же ничего не знают! Надо донести наверх, на самый верх… Но кому? Сталину? Нет, надо на Лубянку идти, там только могут это вот… пресечь все это. На Лубянку, срочно! Как же это я раньше… Но как же я приду? Не могу же я впереться туда прямо так, кругляком! И вообще, Холеному ни Сталин, ни Лубянка не указ. У него свое начальство, лесное. Надо по его начальству доносить. В Избушку! Избушке сообщить, она сама разберется. В Избушку Лубяную, в Избушку‑Лубянку!» Тут его мысли окончательно смешались, он сорвался с места и помчался, не разбирая дороги. Долго, в невероятной панике, метался и носился он по туннелям и коридорам метро. Мелькали станции, переходы, отделанные мрамором, мозаичные панно с золотыми вкраплениями, пожарные краны, неподвижные эскалаторы, по ступенькам которых он скатывался, словно мяч, сильно подпрыгивая и выпучив глаза от боли. Иногда он врезался в стену и ненадолго терял сознание. Физиология теперь у него была новая, колобковая, и для нее характерно было реагировать на сильные удары чем‑то вроде кратчайших обмороков. Наконец, в результате этих хаотических метаний, он попал на какую‑то боковую, неизвестную ему ветку метро, без станций, то ли недостроенную, то ли заброшенную. Он несся по ней в полной темноте, пока не попал в тупик, где он врезался в стену с такой силой, что потерял сознание на более долгое время.

 

Очнулся он от того, что на него капала вода. Прямо на лоб равномерно падали холодные, солоноватые капли. Он поднял глаза и увидел огромную сосульку, висящую над ним и слабо поблескивающую желтоватым светом в полутьме, среди множества других сосулек. Рядом с парторгом высились такие же сосульки, растущие вверх, а не вниз, как обычные. Стало ясно, что это сталактиты и сталагмиты. «Значит, я в пещере», – подумал Дунаев и огляделся. У ближайшего сталактита стоял какой‑то человек и ссал. Вот он застегнул ширинку и, обернувшись к Дунаеву, махнул ему рукой: «Пошли дальше!» На груди у человека висел карманный фонарик, освещавший пол пещеры. Верхние своды тонули во тьме. Дунаев машинально зашагал рядом с человеком, разглядывая его украдкой, насколько это позволял свет от фонарика. Тот был в спецовке, внешностью – типичный старый питерский рабочий, еще из дореволюционных, вроде мастера цеха. Таких Дунаев знал немало. Седоватый человек, повернув к парторгу голову и глядя на него светлыми глазами, сказал, будто продолжая начатый разговор:

– Но сегодня, Валя, у нас день особый. Скоро ты столкнешься с тем, что не только тебе – никому не ведомо было до сих пор. Ты это, Валя, крепко понять должен.

Парторг был сильно удивлен этим неожиданным обращением к нему по имени «Валя». Он стал разглядывать себя и выяснил, что уже не является колобком. Все тот же родной пыльник, бинокль, болтающийся на ремешке, брюки… Руки, ощупавшие голову, подтвердили – да, все тот же Владимир Петрович Дунаев. И несмотря на это, его спутник, прежде ему незнакомый, называл его Валей.

– Понимаешь, Валя, сегодня тебе предстоит познать глубочайшую Тайну, которая была сокрыта за пределами мира, под Дном его, и была еще до того, как этот мир возник, и время потекло, и простерлась Вселенная. Сейчас стало возможным «выявить» эту Тайну, но трудность в том, Валя, что ты – единичное живое существо. Наверно, я смогу довести тебя туда, где прячется Тайна. Что это такое, я не знаю. Не знаю и того, сможешь ли ты воспринять ее, соприкоснуться с ней. И никто не знает.

– А… так… как же быть? – растерянно спросил Дунаев. – Ведь если я не смогу, что тогда?

– Да это все не важно! – вдруг весело сказал его спутник и прибавил шагу. Парторг топал за ним, кое‑где сгибаясь из‑за низко нависшего потолка, пролезая сквозь узкие каменные коридоры, обходя по кромке подземные озера, прыгая с уступа на уступ, иногда ступая по колоссальным гулким пустотам. Они неуклонно спускались все ниже и ниже. Ничто не нарушало глубокой тишины, кроме звука их шагов и гулкого падения сталактитовых капель. В какой‑то момент они стали спускаться по лестнице, идущей вниз. Нисходя по бесконечным ступенькам, Дунаев удивленно думал: кто же мог вырубить такую длинную лестницу в такой немыслимой глубине? А лестнице, казалось, не было конца. Но все же она кончилась, и опять потекли залы, коридоры, переходы и лазы. В одном месте, где в стене коридора было боковое отверстие, спутник Дунаева прошептал:

– Идем, кой‑чего покажу!

Парторг нырнул за ним в лаз, через минуту они достигли небольшого овального помещения с круглым потолком. Это была каверна в теле камня (как в сыре), превращенная в храм, где все состояло из каменной резьбы и было освещено странной формы лампадами и светильниками, испускавшими сияние разных цветов. Резьба была очень глубокой и изощренной, освещение придавало ей немыслимую отчетливость. В центре располагался алтарь круглой формы, где установлен был огромный продолговатый кристалл, покрытый рельефными письменами. На стенах изображены фигуры каких‑то существ, стилизованные в причудливой, незнакомой манере. Фигуры сплетались в орнамент, напоминающий охапки окаменевших цветов, выпирающие из стен. Таинственное освещение опьяняло душу. Но спутник Дунаева уже вылезал обратно в коридор, где снова включил свой фонарик. Дунаев последовал за ним. «Где я нахожусь? Кто он? Что это за храм? Какой религии?» – эти вопросы остались без ответа. Дунаев отчего‑то не решался задать их, а его спутник молчал. Они продолжали путь. Вскоре снова начались лестницы, одни – длинные и крутые, другие – узкие и извилистые, третьи – пологие, с широкими ступенями и площадками, четвертые – полуразрушенные. С какой‑то из лестниц они свернули в другой храм, просторнее, чем первый. Здесь все было иначе, хотя так же вместо гладких стен громоздились заросли черной каменной резьбы, так же тихо мерцали лампады и какой‑то незнакомый солоноватый запах витал в воздухе. Может быть, стиль изображений был иным.

Впоследствии, спускаясь часами по необъятному лабиринту пещер, Дунаев и его спутник посетили множество храмов, длинных и круглых, вырубленных на уступах или в кавернах, посреди огромных залов или в глухих щелях. Некоторые храмы стояли в ямах, затопленных водой, некоторые – на потолке, будто резчики были существами типа летучих мышей и жили на сводах вниз головой. Часто казалось, что создатели храмов были слепыми и вообще сильно отличались от людей. Поражала захватывающая дух древность этих сооружений – все когда‑либо созданное человеком показалось бы здесь младенчески свежим. «Человек живет совсем в другое время», – подумал Дунаев. Воздух становился горьковатым, затем горьким. Каменные толщи приобрели непроницаемо‑черный вид, будто путники пробирались сквозь уголь. Затем поверхности стали пористыми, словно изъеденными (таким бывает дерево, источенное термитами или жучками). Воздух постепенно приобретал фиолетовость, а вместе с ней – сладость. При вдохе появлялось чувство, что в легкие вливается мед. При этом дышать стало гораздо легче, чем обычным воздухом, хотя здешний воздух был плотнее воды. Вскоре путники уже не шли по твердой поверхности, а будто бы «плыли» в смутной, неразличимой, болотистой, зелено‑фиолетовой субстанции, более похожей на сок или густой суп с чернилами. Время, как и пространство, также зарастало, превращаясь в тот «спящий Хаос», который предшествовал разделению на формы. Дунаев чувствовал, что медленно тает, сливаясь с окружающим «желе». Его спутник тоже растворялся – фонарик с трудом высвечивал отдельные части фигуры – лоб, нос, руки, пуговицы, колени. Остальное пропадало в темной гуще, и было ясно, что этого «остального» совсем нет, что больше уже ничего не осталось от человека в этом холодце. Остатки парторга еще некоторое время болтались где‑то в вечных сумерках, лишь четкая точка сознания неуклонно продвигалась вниз, ведомая другой точкой. Но точка его провожатого вскоре исчезла вместе с последней искрой электрического света от фонарика. Дунаев ощутил, что уже не плывет, а летит вниз. Он понял, что падает в пропасть, в бесконечную скважину мрака.

Он был близок к тому, чтобы по‑настоящему испугаться (как можно испугаться только во сне).

И вот тут‑то, уже забыв обо всем, он вдруг увидел и услышал Тайну. Можно сказать, что он «вошел» в нее как в некий широкий поток, могучий и неостановимый. И в то же время и «не вошел», оставаясь наблюдателем, зрение которого будто приникло к невидимому окошку. Из темноты смотрел он на зернистое струение, мягкое и ласковое, которое, кажется, являлось музыкой. Музыка, таинственно‑глубокая, ни на что не похожая, была не только слышна, но ее можно было видеть, и она была подобна живому, искрящемуся меду, весело спешащему куда‑то сияющим потоком, и вместе с тем все оставалось на месте, оставалось неисчерпаемым, словно бы смеющимся, таким радостно‑юным, каким только и может быть то, что еще не знало бытия, нерожденное и не предназначенное для испытания временем. Это текло без усилий, легче света, но нельзя было определить направление течения, поскольку было оно вне направлений и вне пространства, как самый сокровенный праздник. Дунаев ощутил имя тайны – кажется, оно звучало приблизительно так: «Энизма». Удивительная наивность и при этом знание, совершенно иноприродное всем мирам, переполняли Энизму, составляли некоторое «подмигивание» в ее существе. Будто наш мир всегда ощущался ею как «достойный сожаления», со всем его божественным и темным, расщепленным и изнуряющим существованием. Свободная от всего, и от себя, и от «обязанности быть», Энизма как бы означала некое «несогласие» с идеей остального мира. Она будто пела: «У нас тут все совсем по‑другому! Вот где настоящая радость!» Но ее спокойствие не омрачалось «несогласием», обособленностью, поскольку она «более, чем была», не убывая и не превышая себя. Непротиворечивость ее захватывала своей осознанностью, обескураживала странностью и трогала до глубины души пронзительной загадочностью. Неистово хотелось «вырваться» в Энизму, остаться в ней навсегда, но – увы! – это было невозможно. Дунаев оказался, сам того не сознавая, в другом месте. Это был глухой подземный коридор. Вдруг совсем рядом с ним (будто стена, у которой он лежал, была тонкой перегородкой) раздалось несколько тоненьких голосочков, которые очень смешно и нараспев пропищали хором:

– ВО‑ЛО‑ДЯ, ПО‑РА ВСТА‑ВАТЬ! ВО‑ЛО‑ДЯ, ПО‑РА ВСТА‑ВАТЬ!

 

Володя очнулся, но не «встал», поскольку вставать ему было некуда, точнее не на что. Он все еще был колобком и валялся в заброшенном тупике метрополитена. Оказалось, что все предшествующее было даже не сном, а всего лишь обморочным видением. Однако это видение вселило в него некое успокоение, уравновешенность. Вспомнив все, что предшествовало его попаданию в тупик, он не обнаружил в происшедшем ничего особенно страшного. Сейчас ему даже казалось странным, с чего это он решил, что Поручик – предатель? Из чего это следовало? Из того, что Поручик шептался с Бакалейщиком? Да мало ли с кем и о чем Поручик шепчется! Это даже хорошо, что старик контролирует ситуацию, вместо того чтобы сидеть у себя на печке. И то, что о девочках обещал позаботиться, это тоже хорошо. Они ведь не виноваты ни в чем, они чистые и хорошие. Их забросили сюда, наверное, даже не предупредили о том, что у нас тут творится. Конечно, надо о них позаботиться.

Вот какие благостные, спокойные, благонамеренные мысли теперь посещали Дунаева, как бы восходя в его сознание из священных глубин, от «ЭНИЗМЫ». Единственное обстоятельство чуть‑чуть его огорчало: он снова был в шарообразном теле, и эта нелепость как‑то не вязалась с упорядоченным и солидным состоянием его души, освеженной видением. «Как же все‑таки подзаебала меня эта вся сказочность, фольклор этот ебаный! – подумал он с оттенком раздражения, но тут же осадил себя: – Впрочем, так нужно. Иначе как с немцами бороться? Против них сила нужна, поэтому все годится, что на силу работает. А на силу не такие вещи работают, на которые смотреть приятно. Это не Колонный зал!»

Однако вставал вопрос, что делать теперь. Конечно, вот так валяться в подземной прохладе и темноте, вдалеке от событий, – в этом немало было приятного. Сладко бывает иногда отдохнуть в тупичке, упершись боком в то место, где все обрывается. Но ведь где‑то там, далеко‑далеко и в то же время близко, идет бой. Бой, от которого зависит больше, чем все. Дунаев бросился в этот бой, что называется «очертя голову» (если так можно выразиться), весь дымясь от удали и отваги, но теперь ему казалось, что он «промазал», пережал скорость и «проскочил» сквозь реальность сражения в какие‑то глубокие, посторонние изнанки. Сами по себе эти изнанки обычно бывают перекрыты, прочно загорожены, но чудовищное напряжение войны, исступление миллионов людей, разгоряченность огромных масс военной техники, невероятное по своему размаху строительство фортификационных сооружений, рытье окопов, установка надолбов, противотанковых ежей, бетонированных дотов – все это вскрывает, взламывает древние невидимые запоры, образует случайные щели, дыры и нелепые совпадения. Не обязательно даже заговаривать о древности: разве в новейшие времена мало посторонних вещей, замаскированных где‑то у нас за плечами? Если только у нас есть плечи, потому что у бедного Дунаева их все еще не было.

 

Этот веер ошибок, смехотворных изъянов судьбы –

Изумительный веер, потерянный за поворотом,

Унесенный в пространства, где снег заметает гробы,

Там, где толстый ребенок лежит, утомленный беспечным полетом.

 

Наша Родина ловит огромною белой рукой

Тени ящериц глупых, сварливые нежные тени.

Прах разбитых теплиц покрывает белесой мукой

И золой посыпает свои молодые колени.

 

Убежать в коридор вслед за мягким и белым пятном –

Лишь одно вожделенье у нашего смертного рая.

А бессмертное тело, затянутое войлочным сном,

Будет мерить перчатки, в хозяйственный дворик врастая.

 

Ах, перчаточки эти! Комочки из лайки дрожат!

Глубоко запихаем их в теплые варежки, чтобы

Уберечь от зимы, как спасают зимою котят,

Как нательные крестики прячут до марта в сугробы.

 

Дунаев неловко повернулся в тупичке и тут вдруг понял причину своего нового, спокойного состояния. Оказывается, он просто остыл. Перед этим‑то он был «с пылу, с жару», только‑только из печки, аж весь дымился, поэтому и воспринимал все в свете перевозбуждения – преувеличенно, раздуто. «Меня сначала по сусекам наскребли, по амбарам намели, потом замесили и поставили в печь испекаться. А когда я испекся, то поставили под землю – остудить возле Энизмы», – подумал Дунаев. (Энизма теперь прочно ассоциировалась в его сознании с глубоким деревенским погребом, однако с таким погребом, который представляет собой самое святое и сладостное на свете.)

Чтобы осмотреть свой тупичок, Дунаев включил «ночное зрение» – все магические техники, к счастью, продолжали действовать, несмотря на трансформацию тела. «Ну и дыра! – усмехнулся он про себя. – Вот орал я: «Сойди с моей орбиты!» – а в результате сам со своей же собственной орбиты и сошел. Да еще в «лузу» попал, словно новичок». (Ему почему‑то вспомнилась прокуренная бильярдная в заводском Доме культуры.)

Он увидел обрывающиеся рельсы, засыпанные каким‑то мусором, и глухо забетонированную стену. У самой стены лежала грязная метростроевская каска. Но тут же он увидел нечто, в общем‑то, поразительное, о чем он абсолютно успел забыть, перестав обращать на это нечто какое бы то ни было внимание в угаре своих перемещений. Оказалось, что непонятная половинка яйца, привязавшаяся к парторгу в подземном коридоре, не только не покинула его, но, напротив, к ней присоединилась вторая половинка, точно такая же, видимо от того же самого яйца, сваренного когда‑то вкрутую и разрезанного пополам. Они по‑прежнему держались слегка за его виском, словно стараясь выпасть из поля его зрения. Наверное, он даже не обратил бы на них никакого внимания, если бы не тоненькое двойное хихиканье, исходившее от них. Стало ясно, что эти предметы озвучены и что им, а не кому‑либо другому, принадлежали тоненькие голоски, проникшие в сознание Дунаева во время обморока:

– ВО‑ЛО‑ДЯ, ВСТА‑ВАЙ!

Они висели рядышком, разрезанной стороной были обращены в сторону Дунаева, как если бы в желтках у них таились лица.

– Вы кто такие? – спросил Дунаев.

Вместо ответа они пропищали хором:

– ВО‑ЛО‑ДЯ, И‑ДИ ЗА НА‑МИ!

Вслед за этим то ли приглашением, то ли приказанием они повернулись к Дунаеву своими выпуклыми овальными «спинками» и поплыли в глубину туннеля. Дунаев послушно покатился следом, усмехаясь длинной, постепенно черствеющей улыбкой.

Они «ехали» какими‑то темными, бесконечными туннелями без станций. «Ночным зрением» Дунаев видел, что туннели не заброшены, а напротив, находятся в полном порядке: везде были аккуратно проложены рельсы, иногда они разветвлялись. Кое‑где горели сигнальные лампы красного и синего цвета. «Что же это за метро такое?» – подумал Дунаев. Ему вспомнились легенды о «тайном метро Сталина», якобы построенном под московским метрополитеном и превосходящем «метрополитен имени Кагановича» длиной и извилистостью своих веток. Действительно, казалось, что они постоянно опускаются все ниже и ниже: рельсы все время вели чуть‑чуть вниз. Затем парторг пригляделся к стенам и потолку туннеля. К его удивлению, потолок оказался очень высоким и терялся в темноте, а стены покрыты были какими‑то изображениями. Парторгу померещилось, что это мозаика. От любопытства он даже скатился с рельсов и притерся к стене, чтобы рассмотреть ее получше. Стена оказалась деревянной и покрытой лаком. Под толстым слоем лака, напоминавшим застывший стеклянный жир, были нарисованы колоссальные аляповатые цветы, синие на красном фоне. Пораженный Дунаев продвигался дальше, держась возле стены. Через некоторое время цветы на красном фоне закончились косо идущей линией с небрежно изображенной бахромой – похоже было на край огромной нарисованной шали. После этого узор изменился: синие розы сменились гигантскими ромашками, не менее аляповатыми, а фон стал желтым.

«Неужели это Сталин себе такое оформление заказал? – недоуменно подумал парторг. – Прямо как в деревнях матрешек раскрашивают».

Тут же его сдобное тело пронзила легкая молния откровения: МАТРЕШКА! В памяти отчетливо всплыло лицо одного шахтера из Кузбасса, с которым он познакомился как‑то в поезде году в тридцать шестом. Этот шахтер шепотом рассказывал парторгу, когда они курили в тамбуре, о «внутренней Москве». Он рассказывал, что под Москвой, под землей, имеется целый мир туннелей, ходов, связей, железных дорог, тайных заводов, складов, правительственных убежищ и прочего – целый подземный город, спроектированный большевиками якобы еще до революции и построенный за годы советской власти. Этот город уходит в глубь земли на много километров и имеет форму колоссальной матрешки, зарытой в землю вниз головой и вверх дном. На этом дне и лежит «верхняя Москва». Что касается «внутренней Москвы», то она состоит из некоторого количества «баб» (кое‑кто говорит, что их шесть, другие – что их восемь или даже девять). Эти «бабы» располагаются одна в другой, и переход из каждой в более внутреннюю соответствует переходу на более засекреченный уровень. В голове последней, самой внутренней бабы находится что‑то «самое важное» для жизни государства. Что это за «самое важное», шахтер не знал, но полагал при этом, что это некоторое преувеличение, созданное слухами. «Скорее всего, – сказал он, – ничего такого уж важного там нет, просто какой‑нибудь запасной кабинет Сталина или актовый зал ЦК». Закончив рассказ о подземной Москве, шахтер добавил, что в древней Удмуртии МОСКВОЙ называли все вещи, вложенные одна в другую: маленький горшок в большом, нож в ножнах, хуй в пизде, пестик в ступке и так далее. Еще он сказал, что иногда в силу стечения особых погодных и атмосферных условий «внутренняя Москва» таинственным образом «дает тень», имеющую вид гигантского прозрачного силуэта матрешки, встающего над Москвой и способного продержаться на грани невидимости несколько минут. Так называемая Московица или «Богородичный колпак».

Тогда, пять лет назад, в солнечном тамбуре веселого поезда, несущегося сквозь мирные просторы Родины, этот человек показался Дунаеву сумасшедшим или глупым болтуном. Но сколь мелким, излечимым и безобидным казалось теперь его безумие по сравнению с безумием самого парторга! Сколь невинной была его глупая болтовня по сравнению с той глупой болтовней, которая уже потеряла звучание человеческой речи и превратилась в космический гул, окутавший жизнь заблудившегося в лесу. Однако лицом тот шахтер из Кузбасса несколько походил на привидевшегося Дунаеву «проводника» к Энизме. Только у шахтера лицо было отравленное, изъеденное (болезнями, угольной пылью, алкоголем), а у рабочего из видения лицо было чистое, светлое, спокойное, хотя и немолодое. И все‑таки сходство было, и это найденное сходство вдруг поселило в Дунаеве надежду. Надежду на то, что сон был руководством, вещим указанием и что, возможно, в голове последней, самой внутренней «бабы», в самом центре подземной матрешки, таится проход в Энизму. Ему страстно захотелось пробраться туда и кануть в этом глубинном потоке, раствориться в вечной свежести этого первозданного меда, текущего по обратной стороне дна и не знающего ни о чем, убежать в разгаре решающей битвы из мира войны, неожиданно сдаться, капитулировать, исчезнуть.

«Может быть, они ведут меня туда?!» – с надеждой подумал он, найдя взглядом белые спинки двух половинок яйца, которые продолжали нестись впереди него в туннеле, замедляя скорость и поджидая его, если он тормозил, разглядывая узоры на стене, которая (как он был теперь уверен) была поверхностью второй по счету «бабы» (внутри первой они уже находились).

«Должен быть проход внутрь Второй», – понимал парторг. И действительно, они вскоре достигли Трещины. Лакированная поверхность с грубыми яркими цветами здесь лопнула и разошлась, обнажив светлую древесину срезов.

Половинки яйца проскользнули внутрь. Дунаев последовал за ними не без труда – щель была довольно узкая, а он все еще был слишком большим и распухшим. Там был точно такой же туннель, только чуть‑чуть более тесный и темный. Рельсы здесь тоже были, но более старые, проложенные близко друг к другу, напоминая дореволюционные трамвайные пути. Они «поехали», через минут сорок свернули, и Дунаев оказался в другом «тупичке», но совсем не похожем на предыдущий. Здесь не было никакой заброшенности. Рельсы обрывались не в куче мусора, а закручивались на концах в щеголеватые сверкающие завитушки, словно полозья замысловатых дорогих санок. Два больших светильника в форме стеклянных футбольных мячей были помещены на массивные (выше человеческого роста) мраморные подставки, имевшие вид шахматных ферзей. «Футбольные мячи» ярко освещали стену, облицованную разными породами дерева, складывающимися в нечто, похожее на роскошный паркет. На этой стене висел предмет, который можно было бы принять за сильно увеличенный почтовый ящик. Сделан он был из эбонита с прожилками под черный мрамор. В остальном он ничем не отличался от почтового ящика: щель для писем, маленький выпуклый герб Советского Союза, покрытый золотой краской. Однако почему‑то вместо слова ПОЧТА красовалось выложенное из блестящих металлических букв немецкое слово ZUKUNFT. Дунаев вспомнил, что по‑немецки это слово означает БУДУЩЕЕ. Он совершенно растерялся в этом уголке, отличающемся довольно нелепой роскошью. Но особенно озадачило и насторожило его немецкое слово. Половинки яйца повисли по обе стороны ящика, видимо, считая свою роль чуть ли не выполненной и даже как будто сияя от довольства. Внезапно в ящике что‑то загудело, ударилось, потом снова загудело, щель для писем открылась, и оттуда полезла длинная, белая и довольно широкая лента бумаги. Она вылезала прямо перед «лицом» Дунаева так, что он мог видеть написанный на ленте текст. Он состоял из больших, отчетливых букв. Вот что прочел Дунаев:

«Мы ищем навозную кучу. Приблизившись к навозной куче, мы чувствуем вонь и поспешно ретируемся. Навозная куча темно‑коричневого цвета, источает пар, запах ее чудовищно неприятен. Мы, конечно же, не можем прикоснуться к ней руками. Посмотрите, куда мы идем теперь. Мы идем к Королевской Обсерватории. Кухня. Холл. Палисадник. Леса. Дворцовые ворота. Дворцовая дорога. Перед Дворцом. Восточный зал. Мы обнаруживаем ботинки. Приземляемся. Королевская Обсерватория. Здесь находятся большие и малые линзы. Теперь мы видим другое. Мы подготавливаем телескоп. Королевская Обсерватория имеет форму купола, находящегося на самом верху Королевского Дворца. Там размещен телескоп, направленный на отверстие в крыше. Там есть большие и малые линзы. Жаль, что вы не видите этот роскошный зал. Мы берем большие линзы. Бросить газеты! Газеты упали. Бросить диванные подушки! Подушки упали. Достаем большие линзы. Достаем малые линзы. После этого мы проверяем телескоп. Телескоп поднимается на стойке, которая позволяет ему поворачиваться. У него есть малый конец и большой конец. Он повернут на восток. Затем мы бросаем чайную коробку. Чайная коробка упала. Мы пытаемся заглянуть в телескоп. Мы слишком малы и не можем дотянуться до окуляра. Поэтому мы встаем на чайную коробку. Мы вкладываем большие линзы в большой конец и малые линзы в малый конец. Большие линзы оказались внутри большого кольца. Маленькие линзы оказались внутри малого кольца. Мы закрываем левый глаз. Приложив правый глаз к окуляру, мы смотрим в телескоп. Мы видим Дом Герцогини. Отсюда он кажется не более четырех футов в высоту. Мы поворачиваем телескоп на юго‑восток. К сожалению, кто‑то поставил там стену. Мы опять смотрим в телескоп. Мы видим Дом Деревьев. Нам нужно оторвать игральную карту, прикрепленную над гвоздем, вбитым в одну из деревянных планок, составляющих обшивку стен Дома Деревьев. Теперь мы идем в Восточный зал. Выходим. Мы перестали смотреть в телескоп. Приземляемся. Почувствовав себя чуть‑чуть глупо с одним закрытым глазом, мы открываем левый глаз. Восточный зал. Здесь находятся ботинки. Центральный зал. Западный зал. Вот видите, что мы нашли в Обсерватории. Но сейчас мы вам покажем самый главный список. Западный зал. Из восточного конца зала мы видим, глядя назад, на восток, Центральный зал и за ним Восточный зал. В этой части зала доминирует статуя склонившегося мужчины в человеческий рост. На юге находится Королевская Консерватория, а на севере – Банкетный зал. Мы проверяем статую. Статуя наклонилась полностью. Извините, к сожалению, мы попали не в тот зал. Мы идем на восток. Центральный зал. Отсюда зал, простирающийся на запад и восток, можно видеть во всем его великолепии. На севере – тяжелые деревянные двери с ручкой. На юге – пара золотых дверей, украшенных резьбой. Среди других блестящих произведений искусства нас привлекают доспехи. Теперь мы читаем Список Алмазов. Он показывает, какие алмазы присутствуют. Список Алмазов:

 

Шесть алмазов – есть.

Восемь алмазов – есть.

Джек алмазов – есть.

Два алмаза – есть.

Четыре алмаза – есть.

Королева алмазов – есть.

Семь алмазов – есть.

Девять алмазов – есть.

 

Вот наше Алмазное Собрание. Мы обнаруживаем, что не хватает нашего алмаза, который мы нашли с помощью телескопа. Мы решаем отправиться за ним. Мы идем к Дому Деревьев. Восточный зал. Здесь несколько ботинок. Перед Дворцом. Дворцовая дорога. Ворота дворца. Леса. Мост. Гигантский вяз. Петляющая тропинка. Узкая тропинка. Тропинка. Обнаруживаем кирпич. Ореховое дерево. Дом Деревьев. Тот, кто строил этот дом, не побоялся потратить на него много времени. Крыша соединена с потолком по принципу буфетных дверей: с помощью петель. Куски старой садовой ограды. Пол сделан из цельного куска дуба, который выглядит так, как будто когда‑то был столом. В полу имеется отверстие, обеспечивающее доступ к земле. Мы заметили другую, меньшую по размеру дырочку в северо‑западном углу дома. И дверь, выходящую на запад. Вот мы и пришли. Сразу брать наш алмаз довольно опасно. Имеются какой‑то гвоздь и дырка. Требуется сначала исследовать их. Отсюда нельзя увидеть гвоздь. Дырка находится в северо‑западном углу Дома Деревьев. Она достаточно велика, чтобы просунуть в нее руку. Мы начинаем искать игральную карту. Мы не можем найти эту игральную карту. Мы просовываем руку в дырку. Мы убеждены, что игральная карта, которую мы видели в телескоп, находится где‑то за дыркой. Мы протягиваем руку, чтобы достать карту. Однако в тот момент, когда мы хватаем карту, какая‑то невидимая сила выдергивает ее. Карта взлетела в воздух, сделала несколько сложных кульбитов и ринулась назад, по направлению к нам, с чудовищной скоростью. Чуть не задев правое ухо, карта промчалась к ботинкам, проскользнула сквозь шнурок и вернулась в исходную точку, довольно, впрочем, неохотно. Мы интересуемся шнурком. Гвоздь вбит с обратной стороны Дома деревьев.

Исследовав гвоздь, мы не обнаружили ничего интересного. Теперь давайте вернемся к Алмазному Списку и посмотрим на результат нашего путешествия. Теперь мы отправляемся в Спальню Королевы. Ореховое дерево. Выяснение. Узкая тропинка. Петляющая тропинка. Гигантский вяз. Мост. Леса. У Дворцовых ворот. Дорога к дворцу. Перед входом во Дворец. Восточный зал. Там мы обнаруживаем несколько ботинок. Приземляемся. Спальня Королевы. Опять попали не туда. Но давайте посмотрим, где мы. Мы в Спальне Королевы. Главной особенностью этой комнаты является гигантская кровать размером с Королеву. Обычно она покрыта фламинговым пуховым одеялом и подушками. Эта обширная конструкция была специально заказана Королевой, когда она порядком устала от своего Старика. С двух сторон кровати стоят столы размером с Короля и Королеву, каждый с маленьким выдвижным ящичком. Мы решили проверить корону. Корона присутствует здесь только для того, чтобы хватать людей, которые настаивают на безболезненном продвижении по всем пейзажам. Мы решили проверить сердце. Сердце присутствует здесь только для того, чтобы хватать людей, которые настаивают на безболезненном продвижении по всем пейзажам. Мы решили проверить подушки. Подушки очень мягкие и легкие. Мы решили проверить одеяло. Одеяло покрыто изумительным цветочным узором и выглядит очень теплым и уютным. Мы взяли одеяло. Жаль, что вы не видите, какое у нас красивое, теплое, мягкое, розовое одеяло. Мы шарим под кроватью размером с Королеву и не находим ничего интересного. Мы шарим на полке и тоже не обнаруживаем ничего интересного. Как видите, здесь больше ничего нет. Мы идем в Центральный зал. Приземляемся. Восточный зал. Здесь мы обнаруживаем несколько ботинок. Центральный зал. Читаем Алмазный Список:

 

Шесть алмазов – есть.

Восемь алмазов – есть.

Джек алмазов – есть.

Два алмаза – есть.

Четыре алмаза – есть.

Королева алмазов – есть.

Семь алмазов – есть.

Девять алмазов – есть.

Три алмаза – есть.

 

Мы сравниваем этот список с предыдущим и находим свои алмазы.

Напоследок обследуем доспехи. Доспехи сделаны из железа. Мы пошарили внутри доспехов, но не обнаружили ничего интересного. Мы пытаемся взять доспехи с собой, но оказывается, что мы не в состоянии сдвинуть их с места».

На этом текст на бумажной ленте закончился. Закончилась и сама лента, с шелестом свернувшись на полу у самого дунаевского «подбородка». Шум и щелканье в ящике прекратились, все затихло. Наступила такая глубокая тишина, что пришлось даже затаить дыхание. Все предшествующее время слух Дунаева был наполнен грохотом его собственных стремительных перемещений, громом туннелей, акустикой мраморных вестибюлей метро, свистом вспарываемого воздуха, эхом его собственных горячечных мыслей, внутренних вскриков, воплей и стонов, многообразным шорохом и хоровым лепетом бреда. И только сейчас он осознал, что фоном всех этих звуков постоянно являлся другой звук – приглушенный, доносящийся словно сквозь бесчисленные наслоения подушек и матрасов, – гул артиллерийской канонады. Сейчас этот звук исчез, и непонятно было, то ли бой наверху прекратился, то ли звук уже не доходит на эту глубину. И впервые Дунаев «услышал», какая в этих местах стоит мертвая, полная, немыслимая тишина. Парторг застыл, словно схваченный льдом, пытаясь расслышать хоть слабое эхо происходящего наверху, однако сверху не доносилось ни звука. И тогда, под влиянием этой странной непроницаемой тишины, в ровном и бессмысленном свете футбольных мячей, чудовищная мысль, словно толстый диванный валик, упала в его сознание:

«Москву взяли! Немцы взяли Москву!»

В другое время кто знает, как реагировал бы парторг на появление такой мысли? В другое время волна кипящего ужаса и паники могла бы захлестнуть его, и он, чего доброго, размозжил бы к ебаной матери все эти футбольные светильники, опрокинул и превратил бы в мраморное крошево подставки в виде шахматных ферзей, врезался бы с размаху всем телом в этот странный почтовый ящик, превратив его в эбонитовую лепешку, сорвал, измял, искорежил бы сверкающие латинские буквы, составляющие слово ZUKUNFT, расколошматил бы до состояния пыли инкрустированный паркет, покрывающий стены. Но сейчас он пребывал в неподвижности, и страшное предположение словно бы даже не очень, не до глубины души взволновало его. Он искал объяснение этому поразительному безразличию и вдруг понял, что черствеет. Да, его новое тело жило по законам хлеба, и, как всякий хлеб, оно черствело. Сначала подсохла запекшаяся корочка, затем сухость стала проникать внутрь, схватывая внутренние пустоты, поры, превращая сдобную массу в подобие пористого камня. В глубине еще таилась нетронутая мякоть, ее было немало, но процесс черствения шел, и чувствовалось, что он неостановим и неизбежен.

Дунаев встревожился: «Надо спешить! Если так дальше пойдет, так я скоро совсем окаменею». Однако если бы кто‑то прямо спросил его в этот момент, куда, собственно, он собирается спешить, разве смог бы он ответить на этот вопрос?

Ему вспомнились рифмованные строки, которые когда‑то и где‑то (вроде бы совсем недавно) произнесли у него в голове спящие губы Снегурочки:

 

Даже если зарыться в глубины беспечного хлеба,

Все равно мы останемся тем, кем были всегда…

 

«Это она о себе сказала, – догадался парторг. – Она в меня зарылась и спит себе в хлебе, как ни в чем не бывало. Надо у нее совета спросить – она‑то ведь не изменилась, «такая, как была всегда»».

– Советочка, родная моя, – обратился он к девочке, – здесь ли ты? Во мне ли еще? Вымолви словечко.

Машенька ответила, действительно как ни в чем не бывало, как будто Дунаев был с головой, руками и ногами, а не хлебным шаром. Ответила она, по своему обыкновению, в стихах (недаром парторг называл ее про себя «поэтессочкой»):

 

Разбудили медвежью берлогу,

Растревожили старого мишку.

Медвежата бегут врассыпную,

Как живые сосновые шишки.

 

А собаки кричат, заливаются,

И охотники смотрят в ружье,

И снуют между соснами зайцы –

Убегает лесное зверье!

 

У медведей по‑разному вышло –

Превратился один в шелуху,

Кто‑то сделался громом небесным,

Кто‑то ягодой скрылся во мху.

 

А один покатился по лесу,

Стал румяным и круглым, как шар.

Он спасется от всякой напасти,

Он проскочит сквозь холод и жар.

 

И с собою всю силу медведя

И всю душу лесную возьмет.

Будут песни звучать в перерывах,

На привалах и между боев.

 

Он и в пропасти знает пределы,

И в печали он ведает смех.

Даже сталь докрасна испугает

И пробьет огнедышащий мех.

 

Он ворвется и в город медвежий –

Раньше там никогда не бывал.

Он заплачет и – шапку об землю! –

Вот такой вот последний привал!

 

Слушая Снегурочку, парторг плакал. Из‑под зачерствевших век по сухой хлебной корке лились слезы, немного мутноватые (ведь это были слезы теста, похожие на влагу, выступающую из пор хлеба), но столь же соленые и горькие, как слезы человека. Забыл Дунаев и про свою чудовищную мысль о падении Москвы, и про предательство Поручика, и про общую беду, так терзавшую его душу до сих пор. Будто и в нем самом наступила тишина, смывшая последние крохи человеческого этими слезами. Он ощутил поле своей души как поле битвы, покрытое грудами мертвецов, дымящееся на рассвете поле, над которым медленно встает огромное круглое солнце. Оно поднимается как огненный глаз, единственный глаз, достойный созерцать эту последнюю картину мира.

«Ведь солнцу же по хую, что все эти люди погибли!» – подумалось этому нечеловеку. Конечно же, человеком Дунаева назвать было трудно в этот момент. И место, в котором он пребывал, нельзя было обозначить как человеческое пристанище.

Футбольные мячи светились все ярче и ярче. Наконец, свет их стал таким ослепительным, что Дунаев зажмурил глаза. За сомкнутыми веками он увидел: какой‑то затерянный бог знает где железнодорожный полустанок, затем деревенскую околицу, избу… Все, что он видел, было страшно, до мучительной боли знакомым и родным, будто Дунаев родился и вырос в этой избе, в этой глухой деревушке, завалившейся в леса у этого полустанка. Было такое чувство, что он переживает это за кого‑то другого, совсем незнакомого ему человека. «За того парня?» – мелькнуло у него, и он вспомнил слова Поручика: «За какого? Да хуй его знает, за какого! Много их, парней, по свету ходит. Придет время, и узнаешь, за какого…»

Вот, казалось, и пришло то время, но парторг так и не узнал, за какого.

«Может, это и неважно, за какого? Убивают ребят, а они, бесприютные, непохороненные, так и мыкаются по свету, мысли всякие внушают… А я вот тут, понимаешь ли, должен их мыслями терзаться!» – вдруг подумал он с неприязнью о «тех парнях». Несмотря на это, он продолжал все сильнее ощущать то дикое волнение, с выпрыгиванием сердца из груди, которое свойственно человеку, во время войны вдруг оказавшемуся в родных местах.

 

Который месяц здесь идут одни солдаты

И смотрят вдаль дома, усталые дома…

Дай обниму тебя, родной мой провожатый!

Я спрыгну здесь. Качнется сзади автомат.

 

Мой полустанок, подмосковный и веселый,

Каким ты был еще недавно, до войны?

Вокруг огнем пылают города и села,

Тебя не видно среди темной пелены…

 

Украдкой постучу в знакомое окошко,

И сердце застучит. Как прежде застучит!

Откроет девочка в косынке и с лукошком,

А дед в сенях на балалайке забренчит.

 

Неожиданно знакомые голосочки запищали прямо в уши (или в то, что ими было, – в дырки, похожие на «пупки»):

– ВОЛОДЯ, ПОШЛИ! ВО‑ЛО‑ДЯ, ПО‑ШЛИ!

Володя открыл глаза одновременно с тяжким и величественным ударом грома. Прямо перед ним, на деревянной стене тупика, паркет стал быстро менять свой узор, складываясь в то, что можно было бы назвать «вытаращенными до предела глазами». Парторг затрясся всем своим сдобным телом, но от ужаса или от радости – этого он сам не смог бы определить. Он вдруг «услышал» тот невменяемый, безмолвный вопль, исторгаемый этим местом и его вытаращенным сознанием: «Крохоборы!!! Крохоборы идут!!!»

Не успел парторг даже задуматься о том, что это значит, как верхняя часть стены затрещала и разорвалась. Оттуда хлынул поток, но это не было ни грязью, ни дымом, ни взрывной волной, ни полчищами врагов. Это было нечто странное и неузнаваемое, как будто ничего подобного раньше в мире не существовало. Какой‑то таинственный и радостный смысл нес в себе этот темный искрящийся поток, как огромный хобот просунувшийся рядом с Дунаевым. И тут же парторг ощутил стремительное удаление от этого потока, хотя в то же время двигался Дунаев тягуче и замедленно, как во сне. Скорее, «отъезжал» сам тупик, а парторг слабо ворочался и шевелился, словно рыба в аквариуме. Теперь он находился возле очередной «трещины» – у перехода в следующую «бабу», а половинки яйца нетерпеливо сновали вдоль ее деревянного среза с линиями годовых колец. «Что это было? Дрожжи?» – глупо подумал Дунаев о случившемся и провалился в трещину, за лакированную поверхность.

 

Я все Вам отдал – все, что мог.

И тело, и мечту.

И вот шагнул я на порог

И преступил черту.

 

И что тогда открылось мне –

О том я умолчу.

Ведь жизнь все‑таки важней

Того, что я хочу.

 

«Следующее» пространство было шире предыдущих, стены матрешки едва виднелись в полутьме. Казалось, что в ущелье был проложен мост с чугунными литыми перилами и рельсами посредине, только шел он не поперек, а вдоль ущелья, как бы подвешенный над бездной. Дунаев катился по узким рельсам, какие используют в шахтах для вагонеток, и от его мощного движения мост дрожал и немного раскачивался на поворотах. Вскоре парторг увидел массивную цепь, одну из тех, на которых был подвешен мост. Она спускалась сверху, из неразличимой тьмы, поскрипывая и чернея на фоне узоров на стене. Как успел отметить Дунаев, стиль изображения здесь изменился, стал более аккуратным, цветы и ветки приобрели даже некоторое подобие светотени, будто художник‑самоучка робко пытался изобразить объемность предметов. Однако по мере спуска Дунаева вниз по спирали, огибающей «бабу», рисунок на ее стенах расплывался, становясь все более аляповатым. Через какое‑то время парторг увидел на стене внутренней «бабы» вертикально идущую черную полосу, после которой стена не была раскрашена. Узоры дерева виднелись под густым слоем желтоватого тусклого лака. Еще через несколько минут на этом поле появилась снова черная жирная полоса, но она шла широкой дугой вдоль моста, почти по горизонтали, расширяясь. Внезапно вверх от нее пошла другая дуга, за которой поверхность дерева исчезла под черной непроницаемой краской. Дунаев ехал и ехал вдоль черной стены, пока черный фон опять не сменился незакрашенным, и все повторилось в обратном порядке. Когда черная дуга утоньшилась и сошла на нет, парторг испытал облегчение и понесся быстрее.

Но тут началось снова то же самое – потянулась дуга, затем также заполнил стену черный фон. Казалось, что парторг «проскакивает» какое‑то неведомое ему изображение, что‑то…

«Да это же матрешкины глаза!!!» – осенило Дунаева. Он увидел, что в центре колоссального черного глаза, смотрящего на него, имеется отверстие, еще чернее окружающего фона, – зрачок «бабы».

И опять наитие подсказало парторгу «правильное» решение. Каким‑то образом он «знал», что у этой «бабы» (Дунаев отчего‑то назвал ее про себя Анютой), в отличие от других, нет трещины, что попасть в нее можно только через одну точку, а именно через ее зрачок, грозно чернеющий в ее левом глазу. Этот зрачок находился теперь прямо перед парторгом, однако дотянуться до него было нельзя – между зрачком «Анюты» и парторгом зияла пропасть. Недолго думая, Дунаев стал, дергаясь и танцуя, раскачивать мост, чтобы приблизиться к «глазу» и прыгнуть в «зрачок». Мост оказался гораздо легче, чем мнилось парторгу, – при первом же «качке» он просто ударился о стену матрешки с такой мощью, что проломил зрачок. Дунаев впал в пролом своим круглым телом. Падая, уже внутри «Анюты», Дунаев задрожал от чудовищной вибрации, пронизавшей, казалось, все уровни и этажи «тайной Москвы».

Парторг, к своему удивлению, упал в какую‑то влагу. Рядом тянулась толстая черная резиновая лента – нечто вроде конвейера. Дунаев ощутил холод и неуклюже перевалился на другой бок, чтобы уберечься от влаги. При этом он лег на резиновую широкую ленту. Прозвучало тройное щелканье, и лента «поехала», как на настоящем конвейере, унося Дунаева с собой в неизвестность. «Ну прямо как на нашем заводе!» – подумал парторг и застыл на потертой старой резине. «Ущелье», куда он попал теперь, было залито водой и заболочено. В воздухе вились тучи комаров, везде слышалось их «пение», их неумолчный звон.

Стены были покрыты зеленой плесенью и тиной, как в аквариуме. Светильники, когда‑то, видимо, яркие, теперь слабо сочили сияние сквозь плесень. На предыдущих уровнях Дунаев катился сам, лицо его то смотрело вперед, то вниз, в рельсы, то назад, то вверх (иногда, при удачном повороте, вбок), ныне же он спокойно и торжественно покоился на конвейере, и потому мог неторопливо оглядывать окружающий его ландшафт с невозмутимостью «гениального бога». Он видел, что плесень почти что скрыла замечательные рельефы, покрывающие изнанку той «бабы», внутрь которой он только что проскользнул с таким грохотом. Рельефы изображали мифологию советской власти – от рождения Володи Ульянова до наших дней. Вот отец принимает новорожденного Ульянова из рук сестры Марии Ильиничны, мать же лежит в постели с радостной улыбкой, а вокруг столпилась вся семья. Вот Саша Ульянов бросает бомбу в царя. Вот уже молодой Володя в первый раз читает Маркса. А вот и юный Иосиф Виссарионович идет один, в бурке, средь кавказских гор. Вот в законспирированной квартире, под уютным абажуром, звеня подстаканниками, проводят свое собрание большевики…

Тут внимание Дунаева отвлекло нечто, едва не заставившее его спрыгнуть с ленты конвейера. Оказалось, он приблизился к мертвому телу человека, лежавшего сбоку от ленты в болотной грязи. Взору парторга предстал вдруг офицер СС, лежащий на спине, широко раскинув руки. В одной руке был зажат советский маузер. Пуговицы мундира были покрыты мхом, блестящие когда‑то сапоги обвиты клейкими водорослями, но чувствовалось, что сам мертвец отчего‑то не разлагается здесь, несмотря на сырость. Видимо, нечто такое присутствовало в воздухе, что не позволяло телам распадаться и гнить в этих местах. Лицо немца, выступающее над темной водой и ярко освещенное, казалось юным и красивым. В уголках плотно сомкнутых губ таилось нечто вроде скептической усмешки, смешанной с сожалением и легкой горечью. Под левым глазом виднелся яркий шрам в форме дуги. Но более ничего не искажало этого лица. Казалось даже, что мертвец доволен своим положением. Впрочем, Дунаев давно проехал это место.

«Что же это такое? – раздумывал парторг. – Откуда он взялся здесь, грешный? Может, это Холеный «знак» мне подает? Но что этот «знак» означает? А впрочем, вряд ли атаман такими «знаками» тут баловаться будет!»

 

Брось ты свои недомолвки,

Поручик! Сам я не знаю теперь,

Где коридор тот и где этот ключик:

Как отпереть эту дверь?

 

Больно хитер обитатель Избушки –

Я ведь ему не чета!

Где уж мне знать, что там хуже, что лучше –

Тут не видать ни черта!

 

Бедный я, бедный! Один, горемычный,

Мыкаюсь бог знает где…

Скрасит ли голос, родной и привычный,

Странствие в этой пизде?!

 

Нету ответа – лишь свист деревянный

Плещется у потолка…

Мысли бегут – оголтело и пьяно,

Словно прищур старика.

 

Долго‑долго плыл Дунаев на мягкой ленте бесконечного конвейера. Перевернувшись на другой бок, он рассматривал теперь знакомую ему роспись матрешкиных боков, снизу подернутую тиной, но вверху еще сияющую во всей своей народной яркости. Комариный хорал все так же звучал, источая пение, переходящее в безутешный и злобный звон. В конце концов проход дальше, внутрь, раскрылся перед парторгом. Парторг напружинился и прыгнул, как мяч, в щель, в тело пятой по счету «бабы». Его бок, успевший подмокнуть, соприкоснулся с чем‑то мягким и пушистым. Ровный, яркий свет озарил Дунаева, сухой и теплый воздух окутал его. Очередной «уровень» подземной Москвы был коридором, похожим на коридоры Музея Ленина или Моссовета. Слева тянулась белая нейтральная стена, в которой через равные промежутки открывались ниши с цилиндрическими подиумами. На них стояли бюсты В. И. Ленина, мраморные, бронзовые и гранитные. Стена напротив была яркая, покрытая уже знакомой Дунаеву «матрешечной» росписью, и это странно контрастировало с «ленинской» стеной, умиротворенной и райской в своей ясной белизне. Пол коридора был застлан ковровой дорожкой – обычной, красной, с двумя зелеными продольными полосами по краям. Дунаев катился по этой приветливой дорожке, и ничего не менялось вокруг, кроме бюстов на одной стене и лакированных разводов – на другой.

Через какое‑то время парторг достиг тупика, где ковровая дорожка иссякла перед высокой нишей. В нише, на кубическом постаменте, высилась мраморная статуя Ленина в полный рост, а у его ног лежало несколько полуувядших черных тюльпанов, как видно положенных здесь несколько дней тому назад. В недоумении Дунаев уперся лбом в постамент, затем откатился немного назад и стал разглядывать статую. Выполнена она была очень хорошо. Ленин, прищурившись, смотрел куда‑то поверх Дунаева, и, следуя его взгляду, парторг обернулся. В последней, самой близкой к тупику стенной нише он увидел мраморный бюст Аполлона. Рядом с ним на постаменте стояла пустая химическая колба, видно кем‑то забытая. Аполлон надменно глядел пустыми глазами без зрачков прямо перед собой, в противоположную стену. Дунаев посмотрел туда же. И сразу увидел, что черная полоса, отделяющая гигантскую малиновую ягоду от изумрудного фона, является замаскированной Трещиной. Что‑то заставило парторга оглянуться на статую Ленина. С двух сторон ленинской головы, из‑за его ушей, медленно выплыли две половинки яйца, о которых Дунаев уже успел забыть. Они застыли перед Ильичем, будто давая себя разглядеть, а может быть, просто нежась в теплом сиянии, и после этого поплыли к Трещине, на ходу мурлыкая:

– По‑ра, по‑ра, по‑ра, по‑ра, по‑рам‑пам‑пам‑пам‑пам‑по‑ра…

Как загипнотизированный, Дунаев последовал за ними и оказался в следующей «бабе». Здесь все поражало своей закопченностью, грязью, и лежали огромные кипы чего‑то неясного – то ли слежавшаяся макулатура, то ли высохшие брикеты борща. Посреди этого «склада» виднелись рельсы, проложенные почти вплотную друг к другу. От них нестерпимо разило машинным маслом.

Упав на рельсы, Дунаев быстро покатился по ним за половинками яйца, морщась и брезгливо осматриваясь. Было почти темно, кое‑где на потолке коридора торчали фонари, запыленные и покрытые сверху железной сеткой‑«намордником». Иногда фонари были выкрашены синей краской, иногда разбиты. Внешняя стена лишена была каких‑либо украшений, просто деревянная, почерневшая. Внутреннюю как будто начали расписывать, но, нарисовав очертания цветов, не успели раскрасить, и эти бедные предварительные линии остались на голом фоне дерева. Кое‑где даже линий никаких не было. Создавалось впечатление, что эту поверхность начали красить перед самой войной, да так и бросили с началом боевых действий, поскольку некому стало заниматься этим. Строительный мусор собирался по углам, но рельсы везде оставались свободными для продвижения. Половинки яйца заняли свое излюбленное место по бокам катящегося Дунаева, и он теперь не мог видеть их, а только слышал порой их пересмеивающийся шепот. Потом вдруг начался неожиданно «чистый» участок туннеля. Исчез мусор, чаще шли фонари. На внутренней стене, среди черных, жирных полос, попадались широченные мазки оранжевой или синей краски. Видно было, что «живописцы» начали здесь раскраску намеченного рисунка. Начали, да бросили – помешала война. Скоро вычищенный, ухоженный отрезок кончился, и опять потянулось уныние тьмы, иногда настолько кромешной, что Дунаев засыпал в ней, продолжая катиться дальше. Равнодушие овладевало им все плотнее. Видно, сказывался процесс черствения. Даже мысль об Энизме не волновала его так, как в начале, когда он ступил на этот странный путь к ней. И когда среди грязного тряпья и битых бутылок зачернела очередная Трещина, парторг вяло и как‑то нехотя пролез в нее.

Очередной «уровень» оказался пустым. Стены «баб» вообще не были раскрашены, лишь иногда на их шершавой, деревянной, светлой поверхности, теперь свободной от лака, виднелись отметки карандашом, черточки, цифры и крестики, должные размечать будущий рисунок на стене. Голые электрические лампочки спускались сверху на черных шнурах. Дунаев катился по деревянному настилу, похожему на те, которые обычно идут вдоль заборов, окружающих большие стройки. В этом наполненном запахом дерева коридоре Дунаеву стало хорошо. Один раз он засмеялся, припомнив, как перед поездкой в Киев оторвал у Поручика бороду. Смех вышел сухой и черствый. И тут парторг резко затормозил. Прямо перед ним, в стену внутренней «бабы», была воткнута колоссальных размеров швейная игла, ярко блистающая в свете лампочек. Она была воткнута в Трещину наискосок, сверху вниз, и загораживала собой проход внутрь восьмой матрешки. Огромное игольное ушко (в которое Дунаев проскочил бы, как в ворота) виднелось где‑то далеко вверху, в него была вдета белая нитка, на самом деле представляющая собой неимоверной толщины канат, концы которого спускались к полу. Половинки яйца, едва различимые, кружились вокруг каната, будто оборачивая чем‑то невидимым его белоснежную ребристую поверхность. Дунаев оттолкнулся и понесся вперед, рассчитывая на ходу схватить концы каната ртом и рвануть их за собой, чтобы выдернуть таким образом иглу из щели. Но он промахнулся и ударился о стену. Концы каната больно хлестнули его по пухлому «затылку».

Он поехал назад, схватил ртом концы каната и потащил их за собой. Канат поддался легко. Но оказалось, что он по ошибке ухватил только один конец каната и вытащил одним махом весь канат из «ушка». Другой конец валялся на полу возле Щели, над ним застыли яичные половинки. Проход был по‑прежнему закрыт иглой. Дунаев удрученно покатился назад, к Щели, и дальше – вдруг неожиданно отыщется другая щель, дыра или какой‑либо проход? Но ничего подобного не было. Однообразно потянулись стены деревянной болванки. А минут через пять показался тупик. Он покрутился возле гладкой стены тупика, на всякий случай попытался разок‑другой пройти сквозь стену, но безрезультатно.

И тут Дунаева посетила мрачная мысль.

– А что… если… если дальше ничего нет? Ведь обычно последняя матрешка внутри – из цельного куска дерева. Без внутренней полости! Может, и здесь так же…

Его предали. Никакой Энизмы здесь, конечно же, быть не могло. Как же он мог поддаться на это фуфло, на этот детский блеф?

Угрюмо черствея, он катился обратно. Вот впереди снова засверкала Игла, заслоняющая проход в Щель. Она торчала, словно слегка наклонившаяся стальная колонна. Он решил таранить ее лбом, чтобы сдвинуть хоть ненамного. Небольшого сдвига Иглы было бы достаточно, чтобы он смог протиснуться. Но случилось иначе.

Стоило ему поровняться с Иглой, как яичные половинки заверещали. Словно бы завизжали двое алмазных юродивых. Резкий звук подхватил шарообразное тело парторга и легко подбросил вверх.

«Спорт!» – только лишь и успел крикнуть бедный Дунаев. Он пролетел сквозь колоссальное игольное «ушко» и упал сверху на Иглу. И покатился по ней вниз с нарастающей скоростью. Игла пронзала насквозь следующий коридор и уходила в тело Девятой «бабы». Дунаев не успел разглядеть пространство восьмой «бабы», стремительно проскочил его и въехал по игле в Девятую.

Ему казалось, он падает в сорвавшемся лифте. Тем не менее, не доезжая до кончика Иглы, он крутанулся и ловко спрыгнул вбок, упав на широкие мраморные ступени.

Девятая «баба» была последней. Она была окончательно‑центральной. Она была привилегированным эмбрионом в телах остальных «баб». И она не состояла из «цельного куска дерева». Сухие страхи Дунаева оказались напрасными. Последняя «баба» была полой. И эта роскошная полость теперь распахнулась перед Дунаевым.

 

Встречают колобком и снегом

Врагов в российских деревнях.

А те идут, накрывшись пледом,

Скользят на тонких каблучках.

 

Но вот – здесь льдышка роковая,

И подломился каблучок.

(О, господи, какая молодая

Жертва русская еще!)

 

Огромная белая птица

Летит над краями снегов,

От слез очкарика Фрица

Туманятся стекла очков.

 

Кого уже накрыли флагом

С арийской свастикой в кружке,

Другие мнутся по оврагам

И в женских шубках прячут мел.

 

Только кал, только липкая соль по углам!

Только кал, только липкая соль в этот вечер!

И гармоники плач, плач гармошки губной –

Поражение будет большое, как вечность.

 

Словно валенок влажный в чешуйках снегов,

Оно нежно надавит и спрячет в колоннах,

И впечатает в наст – в тот блестящий покров,

Что снега покрывает в местах этих сонных.

 

Отчего‑то вспомнилось парторгу лицо гитлеровца, увиденное в заболоченном коридоре между третьей и четвертой «бабами». Лицо фашиста было таким светлым и хрупким, так много свободы было в нем, посмертной решимости не бояться за себя. «Ведь он теперь может миллионы лет так пролежать и пальцем не шевельнуть!» – с уважением подумал Дунаев о враге. Он вдруг ощутил жалость к бедным немецким солдатикам, ни за что гибнущим в глухой и далекой России.

 

Внутренность последней «бабы» действительно была, по‑видимому, чем‑то вроде «актового зала», имеющего форму круглого амфитеатра. Мраморные ступени спускались уступами вниз, к центру воронкообразного пространства, которое находилось у матрешки в голове (только сейчас Дунаев понял, что все «бабы» уходили в землю вниз головами, таким образом, «подземная Матрешка» была как бы отражением небесной Матрешки – той самой «Московицы», о которой рассказывал Дунаеву шахтер). В глубине «воронки», в самом центре, куда ввинчивалось все ступенчатое пространство амфитеатра, чернело большое круглое отверстие – огромный колодец, окруженный низким мраморным бордюром. Вокруг колодца имелась маленькая мозаичная площадка. Кончик колоссальной иглы, по которой только что скользил Дунаев, нависал над самым центром черного колодезного провала. Этот кончик – острый, тончайший – был выхвачен из полутьмы узким лучом специальной лампы. Острие иглы сверкало над тьмой «хирургической» искоркой. Дунаев про себя назвал эту искорку «колодезной звездой». Если бы Дунаев не соскользнул с иглы, а скатился бы по ней до самого острия, он оказался бы на мгновение стоящим на «колодезной звезде», после чего упал бы со «звезды» прямо во мрак колодца. Строгое и загадочное великолепие финального зала восхитило парторга. Нет, не напрасно он стремился сюда. Тишина. Глубочайшая тишина, не нарушаемая ничем, царила здесь. Стояли как бы сумерки, хотя кое‑где и виднелись матовые шары, наполненные холодным, ясным светом. На беломраморных кубических постаментах, поднимающихся высоко над ступенями амфитеатра, виднелись статуи, а также, почему‑то, мебель. На одном из кубов теснились трюмо, на другом – кровати, на третьем (как в мебельном магазине) можно было видеть накрытый обеденный стол орехового дерева и такие же стулья, чинно расставленные вокруг. Дунаев разглядел интерьер ванной комнаты с белой ванной, яркими медными кранами… Изваяния также были загадочны. Ближе всего к парторгу располагалась беломраморная статуя казака, разрубленного пополам. Казак был изображен усмехающимся, лукавым, беззаботно покуривающим свою люльку, несмотря на то, что нижняя половина его тела, включающая живот, лежала отдельно, на некотором расстоянии. Медная табличка вещала чеканными буквами:

 


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 186; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!