Христианство и христианский атеизм 7 страница



Эти и множество других случаев из любых срезов истории во всяком случае свидетельствуют о том, что суд истории и суд современников - вещи разные, редко совпадающие. Нет пророка в своем отечестве, не судите, да не судимы будете, - первое, что может прийти в голову по этому случаю. Но ведь возможен и другой вариант. А что, если само понятие ценности имеет исторический смысл, если и события и произведения рождаются на свет без «врожденной ценности», вообще не допускают оценки современниками, то есть в аксиологическом смысле являются «tabula rasa», на которой времени еще предстоит начертать их «истинную» и «справедливую» ценность? Ведь что-то незаметно у древних греков, например, чувства строителей истории, работы на историю. Не ради истории Перикл строит свои архитектурные пирамиды, а ради того, чтобы занять народ, «чтобы остающееся в городе население имело право пользоваться общественными суммами нисколько не меньше граждан, находящихся во флоте, в гарнизонах, в походах» (Плутарх. Перикл, XII). Не ради истории и Архимед оглашал улицы криком «Эврика!». Все шло на своем уровне повседневности, и оценку получало значительно позже, отнюдь не из уст современников. Здесь, нам кажется, «брезжит свет», и именно сюда мы двинемся в поисках ответа на вопрос, на что и на кого может рассчитывать человек, который понял бессилие богов, царей и героев определять его судьбу, но не видит пока, каким способом и в каком смысле он мог бы сам стать хозяином своей судьбы.

 

Человек на развилке

 

При ближайшем рассмотрении божественный навык определения к лучшему оказывается не достижимым для человека не потому, что он божественный, а потому, что он предполагает стабильность, то есть наличие таких условий, которых сегодня нет. Вполне возможно поэтому, что сама задача овладения таким навыком должна ставиться не в позитивном, а в негативном плане, то есть примерно в том ключе, в каком Маркс говорит о завершении дела реформации: «Но если протестантизм не дал правильного решения задачи, то все же он правильно поставил ее. Речь теперь шла уже не о борьбе мирянина с попом вне мирянина, а о борьбе со своим собственным внутренним попом, со своей поповской натурой. И если протестантское превращение немца-мирянина в попа эмансипировало светских пап, князей, со всех их кликой - привилегированными и филистерами, - философское превращение немца, проникнутого поповским духом, в человека будет эмансипацией народа (24, т. 1, с. 423).

Если «поповская натура» понятна как реликт стабильности в душе человека, то прежде всего стоило бы определить область питания и живучести этого пережитка антично-христианского прошлого в сознании современного человека. Важно сразу заметить, что здесь перед нами уже совершенно новый предмет - голова человека, ее деятельность, ее оценка и самооценка продуктов чужой и своей деятельности, то есть то реально функционирующее человеческое «сейчас», которого нет ни в науке, где действуют и будут действовать безликие универсальные законы, ни в истории, откуда человек уже ушел. Пытаясь понять, почему так живуч «поп в голове», мы обнаруживаем довольно неожиданную вещь: в ряде сфер социально-полезной деятельности антично-христианская установка на стабильность является по разным причинам и основаниям не только терпимой или допустимой, но и необходимой установкой, без которой соответствующая деятельность была бы просто невозможной.

Эта установка необходима, во-первых, в репродукции, на время существования наличных ее элементов. Любая имеющая программу деятельность стабильна в повторах, и воевать против этой стабильности - бессмыслица. В репродуктивной части своего социального бытия человек сам себе демиург, сам складывает свой стабильный «космос», и отличие его от платоновского демиурга состоит только в том, что, складывая и перекладывая этот свой личный космос, человек не столько упорядочивает неупорядоченное, сколько создает свой личный порядок в рамках и из материала единств более высокого класса. Москвичу, например, чтобы выработать свой личный маршрут на работу и с работы, волей-неволей приходится не упорядочивать, а разрывать и складывать трамвайно-автобуснотроллейбусный порядок, который явно от него не зависит, но все же достаточно многообразен и хрупок (обилие маршрутов, остановок), чтобы собрать из его элементов свой личный микропорадок.

В этой области репродукции, а она достаточно широка и отнюдь не ограничивается движением, творчество личного мира навыков и привычек идет по антично-христианской схеме реализации наилучшего на ограниченном материале наличного. Оригинальность, нарушение нормы здесь просто бессмысленны: можно, конечно, ждать троллейбуса не на остановке, а где-нибудь за углом или у себя в комнате, но когда все это надоест, придется подчиниться общему порядку вещей, идти туда, где им положено быть, и обращаться с ними так, как положено. В этом личном космосе бывают свои катастрофы: Моссовет может отменить старые и ввести новые маршруты, перенести остановки; могут стать дефицитными лезвия для бритья, спички, карандаши. Тогда личный космос приходится перестраивать, находить другие оптимальные решения, производные от устойчивых характеристик нового порядка. И конечно же, угрозы личному космосу возникают не только извне: он требует изменений с возрастом, меняется от перемены работы и образа жизни; он зависит и от психоза унификации, производен от «моды», «общественного мнения», но это уже особый разговор.

Установка на стабильность необходима и в творчестве, хотя здесь причины, вынуждающие ее использовать, совсем иные; стабильность выглядит не условием организующей деятельности, как это было в личном космосе репродукции, а как требование к конечному продукту. Конечные продукты науки и искусства отнесены по разным сферам и выглядят, соответственно, очень непохоже. Но суть их одна - они конструируются как микроакты упорядочивания, как рецепты демиургу, в которых фиксируется состав хаоса и конечный результат. Особенно заметно это в науке, где ученый видит в природе хотя и своенравную, но безотказную и верную рабыню, к которой трудно подобрать ключи, но единожды подобрав, можно до конца положиться на ее неустанную исполнительность. В искусстве это упорядочивающее свойство произведения менее заметно, поскольку оно обращено к человеку, к его жизненному опыту, к его эмоциям, то есть к таким человеческим сущностям, в которых люди ведут себя как листья в лесу: во всех лесах мира нет двух одинаковых. Но степень подобия, «общечеловеческого» и здесь все же достаточно велика, и удачливый художник, угодивший в этот общечеловеческий корень. может рассчитывать на довольно единодушную, хотя и не всегда запрограммированную художником реакцию.

И в случае с наукой и в случае с искусством расчеты ученого и художника строятся на идее порядка, но это уже не тот порядок, на который мы опираемся в строительстве личного космоса репродукции, а порядок новый, явно располагающийся за горизонтом известного нам порядка, то есть и для человечества и для конкретных ученых и художников это лишь экстраполяция идеи наличного порядка на будущее. Аристотель, один из первых исследователей канона искусства, особенно настаивал на этой расширительной идее наличного порядка, вводя для нее даже специфические субъективные термины вроде ожидаемого порядка или правдоподобия, советуя поэтам «невозможное, но правдоподобное, предпочитать возможному, но не внушающему доверия» (Поэтика, 1461 в.). Величина этого отлета от действительности в природное или человеческое правдоподобие весьма различна в пределах самого творчества. Описывая реакцию ученого мира на успешное испытание атомной бомбы, Сноу в одном из своих романов резко подчеркнул различие психологических установок в чистой и прикладной науке: «Меня поразило, что, хотя в комнате оказались все ведущие ученые Брэдфорда, из видных инженеров не пришел почти никто. Мне, внешнему наблюдателю, нужны были годы, чтобы осознать этот раскол в научном мире. Поначалу казалось, что ученые и инженеры должны бы одинаково относиться к жизни. В действительности это не так... Инженеры используют готовое знание, чтобы заставить что-то работать. В девяти случаях из десяти они консерваторы в политике, принимают любой строй, в котором им приходится жить. Интересует их одно: заставить свои машины работать, и совершенно им безразличны эти вечные социальные проблемы... А духовная жизнь ученого подчинена поиску новых истин. Ученому трудно бывает остановиться, когда его взгляд падает на общество. Ученые бунтуют, сомневаются, протестуют, мучаются загадками будущего, они не могут отказать себе в удовольствии придать будущему конкретные формы. Инженеры заняты своими делами, от них никакого беспокойства ни в США, ни в России, ни в Германии. Не из инженеров, а из ученых выходят еретики, пророки, мученики и изменники» (18, гл. 25). Дифференциацию этого рода можно бы вскрыть и в мире искусства, да она вскрывается и сама собою по поводу любого скольконибудь значительного события.

И, наконец, установка на стабильность оказывается пригодной в анализе прошлого, в истории. Здесь уже сами свойства предмета - известная его иллюзорность и безответственность, но вместе с тем устойчивость и завершенность, а также конечность и заведомо снятый выбор - вполне оправдывают стабильный подход, поиски демиурга тому, что стало. Особенно это касается таких явлений, которые представлены в современности как итог долговременного исторического развития, имеют развитие и во многом стабильные корни собственного воспроизводства, обеспечивающие их существованию инерцию и преемственность. Здесь действительно, как писал Ленин о государстве, - «самое важное, чтобы подойти к этому вопросу с точки зрения научной, - это не забывать основной исторической связи, смотреть на каждый вопрос с точки зрения того, как известное явление в истории возникло, какие главные этапы в своем развитии это явление проходило, и с точки зрения этого его развития смотреть, чем данная вещь стала теперь» (39, т. 29, с. 436).

При таком подходе мы всегда знаем результат снятого выбора, то есть одну половинку «полной причины», и смысл действий всегда состоит в том, чтобы найти и по возможности точно зафиксировать «демиурга» - вторую половинку. Зная, например, что крито-микенская социальность проходит в XX-IX вв. до н.э. процесс миниатюризации и в гомеровскую эпоху мы застаем такой его момент, когда высшими социальными образованиями были «люди-государства» - дома одиссеев и менелаев, мы в поисках демиурга этого явления, его «действующих причин» обращаемся к анализу условий жизни того времени. При этом одни из нас, Конрад, например, фиксируют в качестве демиурга вторжения, а другие, как сделано в данных заметках, подчеркивая несовместимость расшифровок Вентриса с идеей вторжения, обращаются к поискам других «действующих причин», обнаруживают их в развитии корабельного дела, пиратского ремесла и возникновении в Эгейском бассейне «тундровых» условий жизни, в которых традиционная крито-микенская социальность становится невозможной.

Ясное дело, что за давностью лет ни та, ни другая точка зрения не могут быть обоснованы в том строгом смысле, в каком наука экспериментально подтверждает свои гипотезы, дает достоверный материал для суждений по формуле «либолибо». В суждениях о достоинстве той или иной исторической схемы приходится основываться на их эвристической ценности, то есть, показав схему в составе «полной причины» как результат действий одного или нескольких демиургов, мы далее обязаны рассмотреть ее под знаком демиурга, «действующей причины» других известных результатов: возникновения закона, полиса, философии, науки и т.п. Предпочтение приходится отдавать той схеме, которая более полно и «необходимо» порождает эти результаты, дает нам «понимание» процесса развития, его механизмов, его меры инерционности, преемственности и т.д.

Ясно также, что и показывая какое-то историческое явление результатом, и рассматривая его демиургом, «действующей причиной», мы, в общем-то, не покидаем почвы «объективного» анализа», то есть опираемся на идею инерции, автоматического самодействия и взаимодействия слепых сил, исключаем из анализа разумное и целевое начало, приписываем истории свойства научного объекта, что и позволяет нам, оставаясь атеистами, сохранять в исторических исследованиях установку на стабильность. Право на такой перенос объективности на историю было бы трудно обосновать, и вполне понятны поэтому даже самые крайние, в духе К. Поппера, нападки на историзм, на идею «исторического закона».

Конечно, объективный закон науки и закон истории - вещи разные. Первый отнесен к репродукции, являет устойчивое, эталонное и организующее в повторах, тогда как второй, исторический, имеет дело с последовательностью уникальных событий и есть, по сути дела, канон - мера инерционности процесса, нечто вроде «грамматики истории». Но это не основание для полного отрицания историзма. Дж. Меддокс, например, критикует науковедов за доверчивость к истории: «Совпадения в исторических и социальных явлениях имеют скверную привычку быть менее значимыми, чем совпадения в научных экспериментах. Георг 1, II, III, ГУ, - все эти короли умерли в субботу, но само по себе это вряд. ли дает право заключить о наличии губительной связи между субботним днем и ганноверской династией» (19, р. 794). И это действительно так, слишком уж мала выборка, чтобы увидеть за совпадениями канон, _то, что воспроизводится в исторической цепи событий. Но вот если бы все подряд герои до сто четвертого или тысяча четвертого разделили бы судьбу первых, то, видимо, скучновато бы жилось ганноверским Георгам по субботним дням. Именно эта «скучноватость», основанная на представительных выборках, повышенная вероятность, направленность ожидания и составляют смысл исторического закона, создают то отличие между английскими королями и науковедческой капустой, между случайным стечением фактов и проявлениями исторического канона.

Так или иначе, но основные постулаты стабильности, творения-упорядочения в духе платоновского демиурга имеют силу и для исторического исследования, этого антипода исследования научного, поскольку в истории начинать приходится не с хаоса и выявления способов его перехода в порядок, а, например, с порядка и подыскания для него соответствующего хаоса, из которого этот порядок мог бы с необходимостью возникнуть. Отсюда, из этой противоположной ориентации действий по канонам опытной и исторической науки, возникают и противоположные опасности попыток абсолютизировать научную или историческую картину мира.

Распухая в абсолют научным способом, идея «полной причины» становится обычным христианским миропорядком, в котором наличие определяется и удерживается в определенности всей совокупностью акциденций всего сущего. Пойманный в инерции, мир застревает в «настоящем» как в мертвой точке, и стронуть его с места можно, лишь допустив случай, нарушение закона, действие внешней силы, а это как раз то, чего наука по отношению ко «всему» допустить на может. С другой стороны, распухая в абсолют историческим способом, идея «полной причины» опять-таки становится христианским миропорядком, но не вообще, а в момент его завершения, то есть упирается в тупик «настоящего» именно потому, что мы всегда вынуждены идти от «настоящего» как от результата в прошлое, вынуждены в прошлом искать демиурга настоящего, а в будущем у нас выбор не отнят, и у нас нет пока такого однозначно определенного будущего, чтобы оценить по достоинству результаты наших поисков в прошлом . Иными словами, и научная и историческая абсолютизация оказываются апологетикой настоящего. Научный миропорядок нельзя изменить, поскольку нет сил для такого изменения. Исторический же миропорядок нельзя изменить потому, что он мыслится вершиной, целью, конечным результатом всего исторического процесса и по другому мыслиться не может.

Результаты исторических исследований оцениваются через будущее, поэтому реконструкции «моментов» в историческом развитии, которые отделены от нас веками и тысячелетиями, всегда выглядят более убедительными, чем приложения исторического метода к настоящему: там у нас есть эти «века и тысячелетия» - «будущее для них», которые позволяют оценить результаты усилий.

И опять здесь мы сталкиваемся с тем, что можно бы назвать ценообразующей функцией истории. С тем «просветом», который привлек наше внимание в конце предыдущей главы как явное несоответствие между оценками одних и тех же событий современниками и людьми, удаленными от событий на годы, десятилетия, века. И здесьто мы лицом к лицу сталкиваемся с ключевой проблемой: способен ли человек, современник всего происходящего, взять на себя ответственность за будущее, поскольку именно от состава будущего зависят его «истинные» оценки и его способность выбора, и если способен, то в каком смысле?

Что бог, царь, герой, электроника явно неспособны к такому определению, мы уже показали: для их деятельности нужен мир стабильный, хаос замкнутый, а мы живем в нестабильности, и хаос у нас воспроизводится через постоянные инъекции новых «полных причин» в архив науки. Применительно к человеку из всего этого следует, правда, пока только один вывод: психологическая установка на стабильность, которую человек использует в основных областях своей деятельности - в репродукции, творчестве, анализе истории, - совершенно несостоятельна в деятельности по определению будущего, и соответственно вопрос о том, может человек или не может нести ответственность за будущее, есть не столько вопрос об объеме его знаний, сил, внутренней доброты, - всему этому грош цена, когда обнаруживается принципиальная невыполнимость условий божественного определения, - сколько вопрос о какой-то новой психологической установке, причем установке активной, которую мы назвали бы установкой на ускорение хода истории и суда истории.

Попробуем сначала разобраться в том, как работают схемы ценообразования в наиболее ясных и хорошо исследованных случаях, в чистой и прикладной науке. В чистой науке ценообразование («теоретическое ценообразование») связано с публикацией, с актом передачи индивидуального произведения в архив науки или, что то же, с актом «отчуждения» личной собственности ученого в обшесоциальное достояние. Только после публикации и средствами публикации научный вклад может приобрести какую-то ценность или раскрыть свою ценность. Противопоставление «приобрести-раскрыть» принципиально, связано с пониманием природы теоретической ценности. Если мы эту ценность понимаем как нечто прирожденное, врожденное, возникающее уже в момент создания гипотез и проверки их на объективную истинность, то нам следует употреблять термин «раскрывает», если же ценность понимается как нечто социальное, наживное, возникающее в процессах использования, то право на употребление может иметь лишь термин «приобретает». Мы придерживаемся последнего понимания, из которого, в частности, вытекает, что и до появления на уровне публикации, и в самый момент появления, и некоторое время после публикации (среднее значение лага-задержки) научный вклад теоретической ценности не имеет и, следовательно, не существует ни процедур «мгновенного» определения его ценности, ни людей, способных сколько-нибудь основательно судить о ценности вклада.

Выставленный на всеобщее обозрение как общественное и доступное каждому достояние, научный вклад становится после опубликования объектом оценки какддя чистой, так и для прикладной науки. В чистой процесс оценки принимает форму ссылок на данный вклад или отдельные его структурные элементы в других вкладах, которые отчуждаются в социальное достояние. Иными словами, в чистой науке научный вклад играет две роли, разделенных моментом публикации. На участке рукопись-публикация научный вклад, оформленный в статью или монографию с соответствующим научным аппаратом, несет оценивающую функцию, и в момент публикации реализует ее, добавляя по единице ценности в те уже опубликованные вклады, на которые автор статьи или монографии ссылается. Средний ценообразующий потенциал статей в чистой науке - 10-15 ссылок на опубликованное. Когда же вклад опубликован, он переходит на положение наличного, ожидающего оценок знания и может быть оценен только через независимо от него фиксируемые связи и отношения в новых публикациях. Число ссылок на данную публикацию в других и есть, хотя и грубая, но наиболее надежная мера теоретической ценности данного вклада.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 170; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!