Христианство и христианский атеизм 5 страница



Куда хуже, когда автор осведомлен, понимает существо происходящего, и все же остается на позиции восхваления автоматизма, показа человеческого в человеке через репродукцию. Так, Кочетов в «Братьях Ершовых», зная, что идут уже опыты по переводу прокатных станов на автоматическое управление, то есть по замене человека в функции регулятора очередным ящиком, и доверчиво сообщив об этом читателю (Роман-газета, 1958, № 16, с. 73), не удерживается все-таки от искуса унизить человека, нарисовать своего героя бездумным автоматом «на фоне огненных струй» (Роман-газета, 1958, № 15, с. 32-33) и заставить восторгаться этим портретом всех «положительных» лиц романа. Лишь в самом конце, наговорив величественной чепухи о «силе над металлом», о том как металл «плющится», а потом, «плющась в другом направлении, удлиняется» (почти как у К.А. Тренева: сплющирасплющи), автор как бы мимоходом, единым презрительным плевком уничтожает своего героя: «Кроме всего прочего, когда привычные, опытные руки работают автоматически, есть время для размышления, для раздумий» (Роман-газета, 1958, № 16, с. 94).

Откуда все эти странности происходят? Ближайшая причина кажется ясной: традиция расширенного воспроизводства четвертой главы «Краткого курса ВКП(6)», в сознании, в учебниках и, соответственно, в головах изучающих и сдающих философию, в том числе в головах литераторов и ученых, не дает заметить, скрывает, оставляет в журденовском состоянии грань, разделяющую творчество и репродукцию. Попробуйте, например, обнаружить эту грань в конвульсиях ученой мысли на скользкой философской почве: «Нет никаких сомнений в том, - пишет С.Л.Соболев, - что вся деятельность человеческого организма представляет собой функционирование механизма, подчиняющегося во всех своих частях тем же законам математики, физики и химии, что и любая машина. Теперь об «искусственном» и «естественном». С точки зрения материалиста, между этими понятиями нет противоположности, как нет и строгой грани (Аристотель тоже стоял на этом, см. Физика, 190. - М.П.), ведь все, что делается «искусственно», делается из материала, имеющегося в природе, на основании тех же законов математики, физики, химии и других наук, которым подчинена вся живая и неживая природа. Ученым уже удалось осуществить синтез простейшего белкового соединения. Никого не удивит, если в самом скором времени в лаборатории будет получен «живой вирус» (36, с. 83-84).

Эта «демиургова» линия блестяще продолжена крупным математиком и «отчаянным кибернетиком» А.Н. Колмогоровым: «Ведь по существу интересен вопрос не о том, возможно ли создать автоматы, воспроизводящие известные нам свойства человека, хочется знать, возможно ли создать новую жизнь, столь же высокоорганизованную, хотя, может быть, очень своеобразную и совсем непохожую на нашу» (36, с. 13).

Это ли не реликт антично-христианского умонастроения? Действительно, почему бы не стать богом? Тем более, что вот уже и простейшие белковые соединения синтезировали? Так вот и видишь, как «лишенный зависти» демиург-кибернетик берет в отчаянии «все видимое», которое до его кибернетического отчаяния находилось в движении «нестройном и беспорядочном», и приводит все «к порядку из беспорядка», находя, что «порядок во всех отношениях превосходнее беспорядка». Ясно, что для такой слепленной из полупроводниковой глины или для «плесени, распластанной на камнях», то есть для отчаянно-кибернетической цивилизации Колмогоров навечно (на «запрограммированный» срок жизни) остался бы всеведущим, всесильным и всеблагим существом, колесом истории и ее логико-историческим процессом (программой). Ясно также, что этот отчаянный прыжок ученого на философскую арену всецело связан с журденовской уверенностью в том, что все допускает функциональное определение, что все исчерпывается отношением «слово-дело» при господствующем «программирующем») положении слова, то есть целиком лежит в области репродукции.

Даже когда ученые понимают, что здесь что-то не так, они умеют выражать свое мнение настолько неуклюже, что просто диву даешься. А.Д.Александров, например, критикуя марксиста Батищева, подсовывает ему явно фихтевское понимание деятельной сущности человека («В начале было дело»), и, понятно, ненароком, в запале, выскакивает на момент в открытую марксистскую дверь: «Несомненно верно, что сущность человека - в его деятельности, но не вообще в деятельности, а в особом ее характере, свойственном именно человеку... главной особенностью человеческой деятельности является творчество - создание качественно новых предметов, выработка новых форм деятельности. Деятельность животных данного биологического вида вращается в ограниченном круге: животные не имеют истории (если это так, «живой» вирус «сотворить» можно. - М.П.). Деятельность же человека рождает новое - и в этом состоит не только ее особенность, но и главное содержание самой истории человека (что и лишает почвы любые кибернетические посягательства на программирование истории. - М.П.). Поэтому действительная общественно-историческая сущность человека есть не просто его деятельная, а творчески самосознающая сущность» (37, с. 126).

Все это прекрасно, если сделать поправку на научноисторическую сущность самого автора, который не мыслит творчества вне науки (новые предметы, новые виды деятельности), но стулья-то зачем же ломать, причем здесь Батищев? Здесь надо бы Маркса и Ленина читать, у которых сказано в основном то же, что и у Батищева, и сказано в философских терминах нечто достаточно близкое к тому, что на свой научный манер и своими словами излагает Александров. Ведь это все выдумки, что марксизм-ленинизм не делает различия между творчеством и репродукцией, отождествляет, как это делали французские материалисты и материалисты бюхнеровского толка, «естественное» и «искусственное».

Там, где речь заходит о репродукции, классики едины в показе нечеловеческого, вещного, прокрустова, отупляющего ее характера. Ленин говорит о технологическом зверстве. Маркс достаточно ясно фиксирует свою позицию, замечая о труде-репродукции: «Отчужденность труда ясно сказывается в том, что, как только прекращается физическое или иное принуждение к труду, от труда бегут, как от чумы» (38, с. 563). И это не случайная оговорка, Маркс всячески подчеркивает рабскую природу репродукции: «Рабочий становится рабом своего предмета в двояком отношении: во-первых, он получает предмет для труда, то есть работу, и, во-вторых, он получает средства существования. Только этот предмет дает ему, стало быть, возможность существовать, во-первых, как рабочему и, вовторых, как физическому субъекту. Венец этого рабства в том, что он уже только в качестве рабочего может поддерживать свое существование как физического субъекта и что он является рабочим уже только в качестве физического субъекта» (38, с. 562).

Отчуждение, рабство, частичность показаны Марксом как неотъемлемые свойства труда-репродукции: «Труд производит чудесные вещи для богачей, но он же производит обнищание рабочего. Он создает дворцы, но также и трущобы для рабочих. Он творит красоту, но также и уродует рабочего. Он заменяет ручной труд машиной, но при этом отбрасывает часть рабочих назад к варварскому труду, а другую часть рабочих превращает в машину. Он производит ум, но также и слабоумие, кретинизм как удел рабочих» (38, с. 562).

И дело здесь вовсе не в том, как это пытаются изобразить некоторые наши теоретики а ля «портреты в струях огня», что будто бы труд при социализме переходит из технологического зверства в свою противоположность, в технологическое блаженство, что ли. Такое воспевание ярма менее всего связано с марксизмом. Для Маркса труд остается трудом - рабством, зверством, уродством, «старой мерзостью», которую не воспевать и облагораживать, а уничтожать нужно. Уничтожать методом сокращения рабочего дня. Другого пути классики не видели и не могли видеть, но знай они о возможностях кибернетики, они стали бы в этом вопросе самыми горячими и отчаянными из отчаянных кибернетиков, поскольку автоматизация, перевод на автоматическое регулирование основной или даже подавляющей части социальной репродукции и есть самый радикальный способ уничтoжeния «старой мерзости», труда-рабства.

Но даже и не зная о кибернетике, Маркс, подводя итоги анализу истории, прямо ставил задачу уничтожения труда: «При всех прошлых революциях характер деятельности (то есть репродукция. - М.П.) всегда оставался нетронутым, - всегда дело шло только об ином распределении этой деятельности, о новом распределении труда между иными лицами, тогда как коммунистическая революция выступает против прежнего характера деятельности, устраняет труд (курсив Маркса. - М.П.) и уничтожает господство каких бы то ни было классов вместе с самими классами» (24, т. 3, с. 70). Более того, Маркс всячески предупреждает против попыток переиначить основное содержание труда, превращать в предмет поклонения то, от чего следует освобождаться: «революция необходима не только потому, что никаким иным способом невозможно свергнуть господствующий класс, но и потому, что свергающий класс только в революции может сбросить с себя всю старую мерзость и стать способным создать новую основу общества (там же).

Отсутствие кибернетики, недостаточно четкое различение творчества и репродукции, естественные в этих условиях попытки сохранить практическую деятельность не только на правах критерия истины и показателя действительности человеческого мышления, но и на правах вероятного источника нового знания, все это давало повод для известной переоценки репродукции хотя бы уже потому, что именно репродукция при всех ее скверных свойствах объединяет рабочих и формирует их в политическую силу общества, в рабочий класс. Но именно повод и только повод, ведь уже Ленин, за сорок лет до Винера, прекрасно понимал неправомерность и опасность полного отождествления субъекта и объекта, практики и познания, необходимость «зазора», «люфта», «неопределенности», в котором могла бы функционировать наука как инструмент обновления. Ленин пишет: «Исторически условна всякая идеология, но безусловно то, что всякой научной идеологии (в отличие, например, от религиозной) соответствует объективная истина, абсолютная природа. Вы скажете: это различение абсолютной и относительной истины неопределенно. Я отвечу вам: оно как раз настолько «неопределенно», чтобы помешать превращению науки в догму в худом смысле этого слова, в нечто мертвое, застывшее, закостенелое» (39, т. 14, с. 123). Тот же ход мысли и по поводу практики: «Критерий практики никогда не может по самой сути дела подтвердить или опровергнуть полностью какого бы то ни было человеческого представления. Этот критерий тоже настолько «неопределен», чтобы не позволять знаниям человека превратиться в «абсолют», и в то же время настолько определенен, чтобы вести беспощадную борьбу со всеми разновидностями идеализма и агностицизма» (39, т. 14, с. 130).

Сегодня кибернетика доказала, что эти опасности отнюдь не мнимые. Отождествление субъекта и объекта есть потеря и человека ради должности и науки ради установившегося порядка. Попытка стабилизировать практикурепродукцию «материалистическим» путем возвращает нас в стабильный мир демиурга Платона и бога христиан. В этих условиях предельной ясности становится уже как-то и не совсем удобно читать, когда философы, прекрасно, по всему, понимающие суть дела, все же с предельной осторожностью анализируют деятельность. А.Н.Леонтьев, например, так решает эту проблему: «Деятельность человека - как внешняя, так и внутренняя, умственная, - отвечает его потребностям; она мотивирована и имеет свою аффективную регуляцию, выражающую ее пристрастность. Словом, это деятельность утверждающего свою жизнь субъекта. Анализ позволяет выделить в ней ее главные «единицы». Прежде всего это образующие ее действия, то есть процессы, подчиненные сознаваемой цели. Другая единица деятельности - способы выполнения действия, зависящие от его условий; мы называем их «операциями»... Операция происходит из действия. Действие, входя в состав другого, более сложного действия, утрачивает свою цель и свою мотивацию. Теперь оно отвечает только условиям достижения цели. (Сущность Аристотеля переходит в полную причину Гоббса. - М.П.). Происходит его «технизация»: действие превращается в операцию. Можно сказать, что формирование операций есть история умирания живого человеческого действия (мы бы добавили: «в навыке». - М.П.)... Таким образом, любая машина является исполнителем тех операций, которые прежде сформировались в деятельности человека и «технизировались» его мозгом благодаря формированию специальных устойчивых констелляций (самолет тоже? - М.П.)... Главное состоит в том, что то содержание человеческой деятельности, которое может быть формализовано, способно экстериоризоваться, «отслаиваться» от нее и выполняться машинами. А это значит, что соответствующие церебральные процессы могут превращаться в экстрацеребральные, выполняемые машинами. Так, если еще недавно работа токаря требовала, чтобы его мозг осуществлял тончайшие сенсомоторные координации, то современные станки целиком берут это на себя» (40, с. 55).

Иными словами, проблема осознана, нечеловеческий характер репродукции (способность ее «отслаиваться») очевиден, токарь убран от станка, потому что он был там именно токарем, а не человеком, так называемым, по терминологии Маркса, «мозговым придатком» токарного станка, его регулятором. И все же мы сохраняем деятельный «предбанник» автоматизации, постоянно заставляем бежать «технизированную» тень человека перед лошадью, и тень лошади перед паровозом, как если бы и в самом деле не было на свете навыков, не прошедших «технизированную» купель «живой» человеческой деятельности, навыков-программ, попадающих в репродукцию «с листа». Вот, например, навыки-программы управления самолетами вертикального взлета и посадки или межконтинентальными ракетами. Они настолько сложны, что вряд ли вообще доступны технизированию в деятельности. Но ведь и самолеты и ракеты летают! Не ясно ли, что эта деятельная модель обновления через технизацию живой деятельности есть лишь дань традиции, явный реликт стабильности, когда обновление действительно могло идти только в пределах вечноживого навыка, где человек экстериозовался по функции тягловой силы в быка, бык в трактор. Нам-то приходится сегодня объяснять другое обновление, когда, скажем, на место всего сельского хозяйства Несмеянов и Беликов грозят поставить несколько заводов, явно не имеющих никакого отношения к сложившимся формам «живой» сельскохозяйственной деятельности. Факт, однако, остается фактом, и ученые и художники, и философы с великой нудой идут на окончательный разрыв репродукции-рабства и творчества, на разведение их в особые сферы деятельности. Почему?

Нам кажется, что глубинные причины этого внутреннего сопротивления нужно искать не в каких-то конъюнктурных соображениях и не в желании избегать острых углов, связанных с тем, хотя бы, обстоятельством, что автоматизация как «непредусмотренное» осложнение противоречия между трудом и капиталом, осложняет и положение рабочего класса вообще, если он локализуется только в репродукции, осложняется как с точки зрения необходимости его воспроизводства, так и с точки зрения ориентации его как силы в политическом балансе общества. Ни для кого не секрет, что в условиях широкой автоматизации, если она идет стихийно, слепо ползет по профессиям и заработкам, а именно так она и движется в капиталистическом развитом мире, экономические интересы рабочего класса в области репродукции могут приходить в явное противоречие с национальным экономическим интересом. Достаточно в этом отношении вспомнить позицию английских профсоюзов по вопросу о реконструкции железных дорог или выступления американских профсоюзов. И все же не эти очевидные сложности современного мира определяют, видимо, позицию большинства осторожных философов и не-философов.

Речь, похоже, идет о чем-то гораздо более глубоком и тонком - о психологическом стереотипе, об европейском способе мысли, о множестве других вещей, - которые, пожалуй, лучше всего определены Марксом, как «поп в голове», избавиться от которого не так-то просто. Речь идет об общей ориентации наших мыслительных процессов на определенность, однозначность, системную связь. Наше логическое мышление определяет, упорядочивает, и в погоне за определением-порядком нам почти невозможно освободиться от заданного еще античностью и христианством эталона мыслительного продукта, от чувства примата порядка, а это подводит, часто отбрасывает мысль в стабильность как в естественное и привычное состояние. Получается как у великих новогреческих просветителей, которые долгое время боролись за права народного языка (демотики), но делали это на языке чистом, школьном (кафаревуса). Так и мы до сих пор пишем о нестабильности на языке стабильности.

Ничего особенно таинственного здесь нет. Наше мышление постоянно работает в режиме навыкообразующего механизма, и поскольку все мы заинтересованы в продукте, а не в процессе его изготовления, то в любой неупорядоченности мышление привыкло видеть «задачу», привыкло тут же пытаться найти ее «решение» - связать неупорядоченное в порядок. И пока этот процесс на полном ходу, мы просто не в состоянии заметить, как он происходит, как никто, например, не был бы в состоянии сказать, каким словом началось данное предложение или закончилось предыдущее.

Философы уже в основном перешли в состояние «осведомленности», но это не очень помогает. Ситуация примерно та же, что и у лингвистов. Лингвист знает, что существует грамматика, знает, что ее можно исследовать. Но он знает и другое: нельзя одновременно говорить и исследовать, это несовместимо. Назвать ли это явление «эффектом сороконожки» или «принципом дополнительности» или «сбоем», разница не так уж велика: исследовать можно лишь опредмеченное, остановленное. В вопросе о репродукции и творчестве различие между философом и не-философом того же примерно порядка, что и различие между лингвистом и не-лингвистом: оба одинаково хорошо пользуются речью, но лингвист может остановиться, пойти вспять, проанализировать этот процесс, если он зафиксирован в письме или записи, а не-лингвисту не дано, и он может пребывать в спокойной уверенности, что язык - это «словарь и грамматика», не слишком задаваясь вопросом о том, откуда они берутся: никто ведь вроде бы не учил его родному языку по словарям и грамматикам.

He-лингвист охотно и с азартом берется рассуждать о лингвистических явлениях, которые кажутся ему предельно ясными: как надо «правильно» произносить те или иные слова, говорить ли «звонишь» или «звонишь», «довлеть» ли просто самому себе или «довлеть» над кем-то и т.п. Лингвисты не любят ввязываться в эти споры, поскольку сама идея унификации, правильности, полного и строгого порядка, которая невысказанно прячется за азартом спорщиков, представляется им в применении к языку идеей унылой, требующей доказательств; она к тому же ведет себя настолько непозволительным образом, что ни один лингвист не взялся бы за ее обоснование. Точно так же складываются отношения между не-философами и философами: слишком уж часто не-философы затевают на полном серьезе и со страстной убежденностью споры, которые с точки зрения философа имели бы какой-то смысл только в том случае, если бы удалось доказать право на эту страстную убежденность. Всматриваясь в ту почву, на которой произрастают эти убеждения, философ чаще всего обнаруживает, что речь идет все о том же антично-христианском тождестве наилучшего и упорядоченного, о наделении самого порядка, самой целостности «врожденными» ценностными характеристиками.

Недавний, но достаточно типичный пример в этом отношении - статья Н.Г. Джусойты «Воспитание чувств и обычаев» («Дружба народов», 1968, № 7). Отсутствие осведомленности о взрывных свойствах почвы, по которой он ходит, делает работу наглядной демонстрацией того, куда указывает компасная стрелка «среднеевропейского» духовного стереотипа и куда может завести свободное движение по этому указателю. Здесь дело идет уже не о Плантагенетах анжуйских, которые жили все-таки в XIIXIV вв., а о чем-то гораздо более древнем, о самих кущах Эдема, обнаруженных на этот раз на склонах Кавказа. Любовь к «гармонии прав и обязанностей личности и общества», то есть к принципу совпадения личного и должностного, к растворению личного в общественном, уносит Джусойты в райские древние времена, когда такое совпадение было реальностью. Осведомленность в исторической географии помогает ему ориентироваться, заметить, куда именно его несет, но это нисколько автора не смущает, потому что та страна обетованная - общинно-родовой строй, куда ведет его компас, называется еще и по-другому: первобытный коммунизм. По-видимому это эпонимическое обстоятельство вкупе с познавательным аффектом и предрасполагает Джусойты к откровенному открытию или явному откровению: «Для многих пропагандистов прошлое, традиционное, давнее стало синонимом плохого, отрицательного, вредного. А между тем при близком знакомстве с нравственным наследием прошлого оказывается, что подлинно народные традиции поразительно совпадают с принципом морального кодекса строителя коммунизма, выдвинутого нами как идеал» (с. 249).


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 222; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!