Моя жизнь и воспоминания, бывшего до шести лет дворянином, потом двадцать лет крепостным 13 страница



Когда переселенцы, вставшие рано, приезжали обыкновенно около 9—10 часов к тому месту, где предстояло остановиться на постоялом ли дворе или на воздухе для обеда, у них было все готово, оставалось только сварить себе пищу, какая мною была приобретена заблаговременно, пообедать и покормить лошадей. Если останавливались на постоялом дворе, что, повторяю, случалось редко, то обед для них был готов. Я, устроив переселенцев и оставив помощника для расчета, ехал с каким-нибудь, тоже из переселенцев, до следующей станции и приготовлял все нужное к ужину и ночлегу.

Мне кажется, нелишним будет сказать о проводах переселенцев их родными и знакомыми: дочерьми, сестрами и более дальними родственниками и даже знакомыми с переселенцами, так что на проводы собралось почти все село, из коих многие уже были выпивши. Обоз собрался на площади, где служился молебен с водоосвящением и все окроплялось святою водою. После этой церемонии начался плач и рыдание, вроде плача пленения вавилонского. Трудно было обоз тронуть с места. Все ближайшие и дальние родственники провожали до ближайшего Аничковского кабака, версты две с половиной, где производилась выпивка; другие родственники ехали до другого кабака, верст за семь и, наконец, самые близкие провожали верст за двадцать пять до большого селения Бекова, где уже было последнее расставание и самая большая выпивка, так как там была ночевка, а в ночь были слышны уже песни; начало одной песни я и теперь помню:

 

Ты злодейка, ты злодейка,

Чужа дальня сторона!

Ах, зачем же ты, злодейка, разлучила

С отцом, матерью меня![492]

 

Откуда эта песня позаимствована и кем сложена, я не мог узнать, между тем прежде я никогда ее не слыхал.

Таким же точно образом из Софиевки Саратовской губернии Сердобского уезда совершены три переселения в деревню Балабановку Херсонской губернии и уезда (от Николаева в 12 верстах). Каждый раз на эту поездку употреблялось 40—45 дней, смотря по погоде и состоянию пути. Расстояние между Софиевкою и Балабановкою было около 1400 верст. Из назначенных мне на первый транспорт денег у меня осталось четыреста с лишком рублей, и все переселенцы при опросе их управляющим остались довольны. В два следующих транспорта оставалось тоже от 300 до 400 рублей. За все три транспорта я получил наградных всего 100 рублей, впрочем, для меня в это время это были большие деньги.
Действительно, переселенцы нашли на месте переселения все нужное: хорошие каменные, обмазанные, выбеленные хаты (по-русски избы); в хатах по одному образу, хорошие печи, стол и скамейки, два ведра, кадку для воды и проч., — до ухвата включительно.

Пайки на продовольствие выдавались из экономического магазина[493]: по полтора пуда муки ржаной, по 20 фунтов пшена на взрослого рабочего — тяглового; в половинном количестве на полурабочего и по 15 фунтов на десятилетних; это выдавалось не в ссуды, а безвозвратно, за тот хлеб, который у них взят на родине, в Софиевке. Полутягловые старики, старше 45 лет, и подростки работали в три недели одну неделю, а в остальное время могли работать за плату; многие чрез месяц-два поступили к овцам в чабаны, за такую же плату, как получали посторонние чабаны, большею частью молдаване, за вычетом одной трети, за обязательные работы как крепостных крестьян.

Вырученные за проданные постройки и другое имущество на родине, в Софиевке, деньги были получены в Балабановке по особому расчету и по мере надобности выдавались переселенцам. Земли в трех клинах, отведенных для крестьян, было с излишком вдоволь, а потому всякий из них сеял почти столько, сколько мог. Барщина была недельная (называемая тыждневкою). Но им нимало не вредило неуменье работать на волах и даже отвращение к ним, но все-таки мало-помалу и они начали привыкать к работе на волах и даже приобретать их. К концу лета и зимою переселенцы начали уже писать на родину утешительные письма, зовя к себе родных, а потому при втором транспорте переселения плачу было менее; при третьем было около половины охотников к переселению, а в четвертом еще более оказалось охотников и плача при проводах почти не было. Четвертый транспорт, который, впрочем, провожал уже не я, мог быть составленным из одних охотников, но отпускали к переселению с разбором, оставляя лучших хозяев на месте. Я, оставшись на жительство в Балабановке, уже не препровождал четвертого транспорта. Все три транспорта переселенцев доставлены мною вполне благополучно. При переселении двух последних было два приключения: одно могло кончиться печально, другое передам только как замечательное, скорее похожее на комическое. Оно произошло при обратной моей поездке и свело меня с замечательным субъектом — офицером.

 

 

XXX

Два дорожных приключения. — Встреча переселенцев с пьяными рекрутами. — Драка с ними и ее последствия. — Пьяные извозчики на постоялом дворе. — Барышня-дочь полковника, идущая в монастырь. — Офицер с Кавказа узнает барышню. — Его заступничество за барышню и расправа офицера с извозчиками.

 

Первое происшествие случилось при провождении второго транспорта в Курской губернии близ города Корочи[494].

Я выехал на ночь и сторговался недорого с дворником, обязавшимся изготовить зеленые щи с четвертью фунта мяса на каждого и гречневого кашею. Выехав из этого селения (название которого не помню) версты за полторы-две навстречу переселенцам, застал у них драку с выехавшими навстречу пьяными рекрутами. Выпившие рекрута, молодые ребята, оставленные без присмотра, стали гоняться за девками и молодыми бабами; две из них спрятались в кибитку и оттуда отбивались, как из крепости, находящимися в их руках батогами, в одной из повозок в углу сидела беременная женщина. Рекрута недолго думая, взяв под оси повозку, опрокинули ее: беременная женщина взвыла, одна девка кричала, что ей вывихнули руку. Тут все взрослые крестьяне и молодые бабы с имеющимися у них в руках батогами бросились на рекрутов, и началась опасная драка. Я хотел вступиться — разнять их, но в меня полетели комки земли, и один рекрут выхватил из рук старика палку, пустил ею в меня: она со свистом пролетела около моего уха. Чем бы это кончилось, сказать трудно, но один из провожатых, более благоразумный, поскакал верхом в волость села, откуда на двух парах скакали старшина, заседатель и сдатчик рекрутов. Они разогнали битву, но нашли у двух рекрутов лица, разбитые палками переселенцев, и из ран текла кровь. Один из переселенцев валялся на земле и кричал:

— Посылай за попом, — умираю!

Около беременной женщины собрались бабы, и она вопила, что ей придется выкинуть; девица, прижавши руку к груди, кричала, что ей вывихнули руку.
Власти, отпустившие рекрутов без присмотра, накинулись на меня, как-де я позволил этим кацапам изуродовать физиономии рекрутов и теперь их не примут в рекрутском присутствии. Я решительно потребовал замолчать и выслушать меня. Разъяснив, что переселенцы не могли начать драки, и рассказав, как описано выше, показал инструкцию из Петербурга. Поняв свое упущение, власти скомандовали, чтобы рекруты двигались в Корочу. Тут уже я их остановил, что без составления акта на месте я не могу их отпустить и сейчас еду в Корочу к исправнику, окружному начальнику и попрошу доктора осмотреть больных.
Прй таком положении дела власти совершенно растерялись и начали просить меня окончить дело миром, предлагая мне 25 рублей. Но я, не разговаривая с ними, поехал в Корочу, отстоящую от места происшествия верстах в семи-восьми. Власти, оставив при рекрутах сдатчика рекрутов и благонадежных людей для охранения переселенцев, двинулись за мною тоже в Корочу.

Городские власти: исправник, окружной начальник и доктор, выслушав меня и прочитав инструкцию, подписанную министром, немедленно выехали со мною к месту происшествия. Тут после краткого объяснения началась ручная расправа с сельскими властями: исправник, отхлестав по зубам и потаскав за бороду сдатчика, принялся за старосту, а окружный управлялся таким же образом с старшиною и сельским заседателем. Доктор осматривал больных, побитых рекрутами.
После этого упражнения начались переговоры, как дело кончить. Мне советовали власти окончить дело миром и предлагали уже 50 рублей, но, поняв, что я этого не могу сделать без согласия пострадавших, а потому я советовал им спросить больных и доктора. Последний объявил, что важных повреждений нет и, по его мнению, можно продолжать путь с переселенцами. Я предварительно пошел сам к больным и, не найдя ничего опасного, с умыслом спросил их, как они думают, — остаться ли здесь в больнице или могут ехать. Они взмолились, чтобы не оставлять их здесь, а ехать далее по назначению. Я им сказал, чтобы они сами мирились с властями и взяли бы на мировую что-нибудь с виновных.

- Сколько нам просить с них?

- Постарайтесь получить побольше, так как все они признают себя виновными.

Этого было достаточно с них, чтобы заломить на мировую большие деньги.
Возвратясь к властям, я просил доктора еще раз обойти больных, и если он не видит ничего опасного, то пусть власти вступят с ними в переговоры, лично без моего присутствия, и я по понятным причинам не мог принять никакого участия, а потому уехал на постоялый двор готовить обед. После переговоров с больными власти и старшина прислали за мною в волость. Они передали мне:

- Ну же и кацапы ваши! (рекруты были из малороссов) — крестьянин запросил за побои 100 рублей, но с трудом сошелся на 50 рублях; баба требовала 50, но согласилась получить 25 рублей; девке дали 10 рублей. Таким образом, старшина, заседатель и сдатчик вместе с зачинщиками драки должны заплатить 85 рублей, которые и предложили сейчас получить мне.

- Я лично взять этих денег не могу, но пошлите к ним кого-нибудь, и он пусть вручит при мне эти деньги больным, тогда я возьму от них подписки и вручу вам.

Так и было сделано; таким образом и кончилось это происшествие. Власти уехали в город, а мы двинулись под охранением старосты к месту для ночлега, где между переселенцами происходила усиленная выпивка, так как в селе, где произошло примирение, я запретил переселенцам брать водку.

Второй случай относился всецело ко мне. Я, согласно инструкции, обратно из Херсонской губернии для следования в Саратовскую имел право ехать на почтовых, в своем немецком полуфургончике. Так как не предвиделось срочного дела на моей родине, — в софиевском имении, — то я спросил дозволения возвращаться на купленных мною лошадях, чрез что, соблюдая некоторую экономию в прогонах и продавая иногда на месте лошадей с пользою, имел некоторое приращение к моим небольшим средствам.

Из херсонского имения — Балабановки — я выехал после 20 числа сентября. При выезде была порядочная грязь, дожди перепадали почти ежедневно, и грязь усиливалась со дня на день и обратилась в непроездную. Подъезжая к Харькову, мы могли на наших сытых лошадках и в легоньком фургончике едва делать верст по двадцать—двадцать пять в сутки. Наконец с трудом добились до Красных постоялых дворов под Харьковом. В грязь они были битком полны извозчиками, везшими в Харьков на Покровскую ярмарку товары. В одном, в другом и в третьем постоялом дворе, по переполнению их извозчиками, мне отказали в ночевке. В четвертом или пятом — теперь не помню, но знаю, что еще новеньком и небольшом, — нас пустили за усиленную плату на ночь. Но и в этом дворе стояло около 20 подвод, с 10 или 12 обоянскими одиночными извозчиками, сидевшими за столом уже пьяными и еще пьющими водку и страшно сквернословящими. В помещении, где извозчики обедали, ходила приличная старушка в черном платье с черным ременным поясом вроде монашеского и слезно просила извозчиков прекратить сквернословие, говоря:

- Ведь она барышня, дочь полковника, добровольно желающая принять монашество.

- А наше какое дело: за свои деньги мы сами монахи и господа! — отвечали извозчики.

Слышу довольно симпатичный молодой голос с полатей:

- Няня, не трогай их: уже пошли на то, — надо все терпеть.

Лица говорившей не было видно.

Я с своей стороны начал урезонивать извозчиков, но это не помогало: мне отвечали еще с большею грубостью и в доказательство того, что они ни за что не считают меня, еще усилили сквернословие и похабные песни.
В это время входит высокий офицер, лет 50—55, в мундире с высоким старинным воротником и длинными обшлагами на рукавах; на груди два ордена Георгия. Лицо в морщинах: взгляд пронзительный и строгий, усы подстрижены вплотную; и постоянно находящиеся в движении. Не спрашивая хозяина, скинул с плеч офицерскую шинель и бросил на мой тюфячишко, разостланный на единственной свободной лавке, на которой я решился провести ночь. Офицер обратился к хозяину скорее с требованием, нежели с просьбою поставить самовар.

- Да где же вы спать-то будете, — видите, как у нас тесно?

- Спать буду я на своей повозке; дайте без задержки самовар и углей, — поставит его мой солдат, и я, напившись чаю, уйду на повозку, не желая оставаться с этими пьяницами, или задам им по-военному.

Он отодвинул с конца стола хлеб и прочее и указал вошедшему солдату:

- Вот на этом конце соберешь мне чай, — сам начал ходить молча по комнате.
Извозчики сначала немного примолкли, но вскоре запели пьяными голосами сквернословную песню:

 

Акулинкина мать собиралась помирать,

Умереть не умерла,

свово кума позвала,

С собою рядом положила, приголубила яво...

 

И опять скверный припев, и один из извозчиков начал приплясывать.
Офицер ходил по небольшому пространству избы и только искоса посматривал на извозчиков; его усы, быстро двигавшиеся, еще быстрее задвигались из стороны в сторону. Денщик принес самовар и поставил на конце стола, тихо сказал извозчикам:

- Уймитесь, а то вам достанется.

- За что? Мы сами здесь господа, ты-то что?

В это время старушка в черном платье то с той, то с другой стороны заглядывала в лицо офицеру и наконец нерешительно спросила:

- Это вы, Василий Михайлович?

Офицер внимательно всматривается в лицо старушки и наконец с удивлением спрашивает:

- Да это вы, няня? — назвал ее по имени и отчеству. — Как вы сюда попали?

- Я с барышней, — кажется, она назвала ее Катериной Александровной, — мы ходим по святым местам, и она собирается в монахини.

- Да где же она?

Няня указала на полати, вместе с тем, указывая на извозчиков, сказала, что ее загнали на полати вот эти сквернословы. На краю полатей показалось еще молодое загорелое и красивое лицо брюнетки, покрытое черным платком.
Офицер сделался еще как бы выше и помолодел, с неподдельным восторгом протянул руки к полатям:

- Катя!... простите, — я привык вас так звать, когда вы были очень маленькой, — Катерина Александровна! как вы попали сюда? Помните вы, как я вас в Редут-Коле[495] крошкой носил на руках? Сходите ко мне с полатей на руки.

Извозчики, видя, что на них никто не обращает внимания, еще выпили по стакану водки, и посыпалась из их пьяных глоток еще более крупная отборная брань.  Няня, обращаясь к офицеру, говорит:

- Слышите, как они сквернословят? разве можно это слышать барышне?

Офицер с быстротою раненого зверя бросился к столу, за которым сидели извозчики: двух сидевших на конце скамейки схватил за растрепанные волоса и через скамейку бросил на пол. Остальные извозчики, сидевшие на скамейке, встали, — скамейка упала, а офицер начал колотить без разбора первых попадавшихся ему под руку, осыпая их площадною руганью. Они, бормоча что-то пьяными языками: «Так нельзя, нет правов», но все гурьбою бросились к двери, быстро выходя из избы; им мешала скамейка; в дверях один из них, более пьяный, упал, на него упал другой и таким образовалась какая-то движущаяся масса. Офицер, работая руками и нанося им подзатыльники, а в задние части упавших толкал ногами, не переставая осыпать площадною бранью, приговаривая:

- Знаете ли вы, такие-сякие, это дочь первого полковника на Кавказе, убитого на моих глазах. — И при этом ушиб себе об косяк двери руку до крови.

Но уже ни одного извозчика не осталось в избе, и они за дверью сдержанно выкрикивали протесты. Офицер, приотворив дверь, закричал:

- Молчать! — И, обращаясь к денщику, сказал: — Принеси саблю, я их плашмя еще попотчиваю, а то я вон как ушиб о косяк руку. — Действительно, из щиколотки руки текла кровь.

Извозчики, услышав о сабле, из сеней бросились на двор и начали вооружаться палками. Все это произошло скорее, нежели тут рассказано. В это время барышня при помощи няньки слезла с полатей и начала просить или, скорее, молить и удерживать офицера не трогать более извозчиков и незаметно для него самого обернула своим платком руку, из которой действительно шла кровь.
Офицер, постояв немного, тяжело дыша и обратясь к барышне, заговорил жалобным и умоляющим голосом:

- Простите меня, ради дружбы вашего отца, простите меня бешеного, — и он намеревался стать на колени, но барышня не допустила его до этого.

- Вы столько услыхали от меня площадной брани и скверных слов, сколько, вероятно, не слыхали от этих пьяных извозчиков. Скажите хоть одно слово, — прощаете меня, извиняете?

- Извиняю, Василий Михайлович, ведь я знаю вас, кавказцев. Не беспокойтесь!

Он схватил обе руки ее и горячо прижал их к губам и, взяв за руку, подвел ее к столу, на котором солдат приготовил чай. Началось чаепитие и воспоминания, а извозчики, приотворя дверь и обращаясь к хозяину, просительным тоном говорили:

- Выкиньте наши шапки и одежду, — мы сейчас уедем.

Барышня, обращаясь к офицеру и хозяину, говорила:

- Пусть извозчики войдут и ночуют, — куда ехать в такую темь и грязь? — И она, не дождавшись ответа офицера и хозяина, приотворила дверь, говоря извозчикам: — Идите в избу, — вас никто не тронет, за это я ручаюсь.

Офицер прибавил от себя:

- Чтобы ни одного скверного слова не было сказано вами, входите.

Первых два извозчика вошли, перешагнули через порог двери и говорят:

- Не скажем, ни Боже мой, — это мальчишки. — И, обращаясь к барышне, поклонились ей и няне: — Простите нас, пьяных мужиков, а вам, барышня, за вашу доброту дай Бог здоровья! Куда бы мы поехали? Лошади чуть-чуть ноги передвигают, а дождь так и льет.

И они начали понемногу входить и становиться в кучку около печки, разглаживая руками свои растрепанные волоса. Достали где-то полумокрой соломы, постлали на полу, близ печки, и стали укладываться спать.
Начались разговоры и расспросы между офицером и барышнею. Первый заговорил офицер:

- Где теперь ваша матушка и как она поживает? Она была добрая и любила пожить; развлекала нашу каторжную жизнь на «погибельном Кавказе». Вы хотя и маленькою были, но неутешно плакали, когда я принес вашего раненого батюшку. Он был при мне ранен черкесом, кинжалом в бок. Ваш батюшка и я почти вместе устремились вырвать большое знамя, которое держал старый седой горец, похожий на Шамиля, что еще более возбуждало наше стремление к нему. Батюшка ваш подбежал к нему первый и, ударив его шашкой по голове, ухватился за знамя, но тут же был ранен в грудь кинжалом. Другой горец хотел вырвать у него знамя, но старик-горец и полковник покатились под гору. Подбежавшего горца я удачно ранил шашкою, а он меня довольно-таки тяжело ударил в пах кинжалом. Но тут сбежалось несколько горцев и подоспели наши солдаты, и началась свальная штыковая работа, но я, истекая кровью, поспешил к полковнику. Он был еще живой, а горец пытался даже встать, но я его уложил на месте, взяв знамя и передав его молодому офицеру, а сам с солдатами понес полковника в дом. Я уже не видел похорон полковника, потому что лежал в госпитале, где провалялся немалое время, а ваша мама вместе с вами вскоре уехала из лагеря, не оставив известия. С тех пор я вас не видел и не знаю, как передали вашей маме о смерти полковника, а потому теперь решился передать вам этот глубоко печальный случай. С тех пор и я начал прихварывать, а тут нас вскоре перевели еще в более беспокойный и лихорадочный пункт, — Сухум-Коле. Вот теперь я вижу вас красавицею и, как догадываюсь, почему-то обрекшей себя в монахини, а вы меня — почти слабым стариком, а няня, я думаю, помнит меня, каким я был молодцем и силачом, — другого в полку не было.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 193; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!