Александра Шестакова и её суженый 3 страница



Вроде бы не о себе сообщают крестьяне, а потом купцы и потомственные почетные граждане Полушины, а получается, что о себе. Форма летописи нисколько не противоречит мемуарной установке.

Еще одна «летопись» дошла до нас с Русского Севера. Это тетрадь Николая Ивановича Заборского (1887—1953). Вся его жизнь прошла в селе Зачачье, относившемся к Холмогорскому уезду Архангельской губернии, а потом — к Емецкому району. Река Чача здесь впадает в Емцу, левый приток Северной Двины, перед селом простор заливных лугов, в селе — деревянная Никольская церковь XVII в., видная издалека и организующая всё пространство. Жизнь нескольких поколений «летописцев» этого села выдалась не из легких и совсем, казалось бы, не располагала к упражнениям в словесности или краеведческим разысканиям. И тем не менее... Вот отрывок из книги Г. Гунна «Две реки — два рассказа» (относящийся к его путешествию 1951 г.): «Мы и сами заметили, едва войдя, что дом этот не из благополучных, что живут здесь больные люди, которым не до случайных гостей. Наверное, мы бы ушли, если бы не хозяин, Николай Иванович, сухонький старичок с иконописной бородкой и ясными глазами. Старик неожиданно предложил нам показать свою библиотеку. Здесь на стеллажах, заставленных в два ряда, в стопках и ящиках находилось огромное скопление книг... И по тому, как любовно были расставлены и уложены книги, как каждой из них независимо от ценности было найдено место, ясно было, что деревенский собиратель относится к любой книге, творению ума и рук человеческих, благоговейно, как к святыне»[20]. Потом хозяин прочел свои стихи: в деревенском книжнике были несомненные творческие задатки. Наконец, перешел к истории, и здесь он оказался удивительным знатоком-краеведом.

Несколько поколений крестьян Заборских составляли книгу, которая носит название: «Тетрадь для внесения заметок об настоящих и прошлых событиях». Это рукописная тетрадь, значительную часть которой составляет «летопись» родного села: лаконичная погодная хроника больших и малых происшествий, начатая 1801 годом и продолженная до 1946-го. В составлении ее приняли участие разные поколения деревенских грамотеев. Не исключено, что «летопись» начиналась с более ранних времен — только записи о них не сохранились. Кратко сообщается о погоде в таком-то году, о времени, когда Емца вскрылась ото льда, об урожае хлеба и льна и проч. И тут же говорится о знаменательных событиях в жизни России: война с Наполеоном, освобождение крестьян, революции... Повествователь сопричастен всему происходившему, он — неотделимая частица миробытной и в то же время отечественной истории.

Записывая, что запомнилось, крестьяне ставили перед собой ту же цель, что и пушкинский Пимен:

 

Да ведают потомки православных

Земли родной минувшую судьбу.

 

 

В большинстве своем воспоминания крестьян были при первой публикации так или иначе обработаны профессиональными редакторами. Некоторые из этих редакторов (Н.В. Щербань или В.Н. Волоцкой) — квалифицированные литераторы и создатели интересных произведений. Но редакторы не могли гарантировать, что в мужицких воспоминаниях изложена правда.

Абсолютной «правды», впрочем, трудно ожидать от любых мемуаров: человеку свойственно несколько приукрашивать свою жизнь и свою личность. Не явился исключением и крестьянин. Тем более что наиболее «лукавые» из них весьма простодушно использовали заведомую неправду.

Жил в XIX столетии крестьянин деревни Угодичи Ярославской губернии Александр Яковлевич Артынов (1813—1896). В 1882 г. ростовский краевед и меценат А.А. Титов опубликовал его воспоминания. Издатель в предисловии отмечал особенные заслуги угодичского крестьянина в изучении «маленького уголка Русской земли» — родного села, расположенного в пяти верстах от Ростова Великого. «Вручая нам свою рукопись, А.Я. Артынов не имел и помышления, что она будет когда-либо напечатана <...> "Боюсь, — говорил он, — что скажут про это? Вот, дескать, мужик захотел писать свои воспоминания!.. И то мне в жизни не мало досталось за бумагомаранье. Надо мной издевались, считали мои писания большим грехом или пустяками..."».

Как показало дальнейшее, «издевались» совсем не напрасно. Еще с юности Артынов отличался неумеренной, буйной фантазией. «Отыскал», к примеру, своего прямого «фамильного» предка аж в XI в. Был это, по его разумению, не кто иной, как Торопка Голован, слуга князя Бориса, сына Владимира Крестителя, убиенного близ Переславля Южного, на речке Альта (и ставшего первым русским святым!). Этот самый Торопка, сочиняет далее Артынов, уцелев в побоище, поехал сообщать о скорбном событии за две тысячи верст в Ростов и принял в честь оной реки прозвище Альтин. А лет через 500, когда Иван Васильевич Грозный посещал село Угодичи, потомок этого самого Альтина, по имени Сидорка, подносил царю стопу мальвазии; и так царю эта мальвазия понравилась, что повелел он именовать тот конец деревни, где Сидорка жил, «Сидоркин конец». А еше через 50 лет потомок этого Сидорки поймал на реке Яике атамана-изменника И.М. Заруцкого, и от отчества атамана образовал свою новую фамилию: Мартынов. Потом начальное м куда-то ушло: остались Артыновы...

Не нужно быть специалистом по ономастике, чтобы увидеть в этих рассуждениях массу наивностей и несоответствий. Такого рода «исторических сказаний» в народе существует великое множество — особенно на темы топонимики. Ехала Екатерина Вторая, увидела: на земле валяется череп овцы; повелела: это место будет называться Череповец. Увидела какую-то деревню и воскликнула: «То тьма!» — так появилось название Тотьма... «Старожилам», которые охотно рассказывают эти байки, и невдомек, например, что город Тотьма (а соответственно и его название) возник за 600 лет до царствования Екатерины Второй. Но любой вздор кажется весомее, если «освящен» высоким, всем известным именем.

Артынов даже пробовал по-своему «конструировать» историю. Например, наслушавшись деревенских рассказов, он решил, что неудачливый «усмиритель» пугачевского восстания генерал В.А. Кар был убит своими крестьянами и похоронен в селе Угодичи. Вступив в марте 1851 г. на пост церковного старосты угодичского храма Богоявления, Артынов возглавил работы по его реконструкции и «заодно» восстановил могилу генерала, поставив в церкви каменную плиту с соответствующей надписью (хотя, как выяснилось, генерал Кар умер в другое время и в другом месте). А в воспоминаниях изобразил вымышленное им «событие» в духе излюбленного в фольклоре крепостной деревни сюжета — расправы взбунтовавшихся крестьян с помещиком-тираном. Историк Р.В. Овчинников подробно рассказывает, с какими трудностями он столкнулся, «распутывая» этот сюжет[21].

Но даже явные наивности и несообразности в составе этих крестьянских «писаний» остаются по-своему привлекательными.

Почти одновременно с Артыновым в другом углу срединной северной России — в деревне Петров Починок на реке Обноре возле города Грязовца Вологодской губернии — родился и жил другой крестьянский интеллигент: Григорий Парменович Историков (1826—1894). В своих записках он сообщает: «Родился я 17 января 1826 г., через год умер у меня отец, и я остался со вдовою матерью и сестрой, не имея земли; на пятом году я начал помогать матери в домашних делах, и прежде всего я научился прясть лен; на десятом году стал учиться грамоте самоучкой и в то же время начал плести лапти и научился переплетать книги. Это переплетное рукоделие много помогло мне в дальнейшей жизни. Книжек для чтения у меня не было и купить их было не на что. С десяти лет я помогал матери во всех крестьянских работах, в это время мать имела уже землю. Пятнадцати лет меня отправили в Питер»[22].

Деревня, в которой жил Историков, принадлежала графине В.Н. Замыцкой. Графиня жила в Петербурге на пенсию от покойного мужа и на оброк со своих крестьян. Вся ее многочисленная дворня состояла из крепостных людей, которых она вызывала в Петербург. Мальчику Григорию нужно было проехать от своей деревни до Петербурга 700 верст. Описанию этого путешествия и дальнейшей жизни в Питере на положении «мальчика-ученика», подобного чеховскому Ваньке Жукову, Историков посвятил еще в детстве несколько рассказов, в которых пытался соблюдать, сколько возможно, все условности «большой» литературы, ибо, по прихоти графини, обучался ремеслу переплетчика.

В переплетной мастерской Гриша Историков учился переплетать книги и соответственно пристрастился прочитывать книги, поступавшие в переплет. Кроме того, он без чьей-либо помощи в той же мастерской обучился рисовать, чертить планы местностей, читать по-латыни и по-гречески. Для того чтобы другие не могли прочитать его заметки в записных книжках, он изобрел свои письменные знаки, вел свои немудреные записки, которые назвал «рассказами». В отличие от других «писателей-самоучек», которые, родившись в крестьянской семье, уезжали в столицы (в Москву или реже в Петербург) для решительного единоборства с судьбой, он после «учения» и нескольких лет столичной службы вернулся в вологодскую деревню, где в перерывах между крестьянскими трудами продолжал записывать свои сочинения.

В отличие от Артынова, от Историкова сохранились лишь единичные образчики автобиографических детских «рассказов», привлекательные той нерядовой искренностью, с которой неграмотный мужик выплескивает на бумагу свои обыденные горести, и теми философскими выводами, к которым он приходит. Так, среди разнообразных событий во время своей учебы у переплетчика Историков эмоционально описывает первое в его жизни наказание розгами. И с гордостью отмечает, что под розгами «не плакал и не ахнул, потому что <„.> не признавал личной вины, а завсегда легко тому терпеть, кого напрасно наказуют»[23].
Естественно, что от «рассказов» он перешел к «стихам»:

 

Лишь только солнце в вечеру померкнет

И люди все идут домой,

Луна взойдет — в селеньях всех осветит,

Крестьянин кроется под кровлею родной...

Крестьянин, отдохнув, труд вчерашний забывает,

В труде своем он отдыха не знает.

На уме его печаль, тоска и горе,

И дом его соха и крестьянская доля.

Себе кончины времени не знает,

А смерть нечаянно серпом всех пожинает...

 

М. Горький в статье «О писателях-самоучках» привел рассуждение американского философа и психолога Уильяма Джемса: «Правда ли, что в России есть поэты, вышедшие непосредственно из народа, сложившиеся вне влияния школы? Это явление непонятно мне. Как может возникнуть стремление писать стихи у человека столь низкой культурной среды, живущего под давлением таких невыносимых социальных и политических условий? Я понимаю в России анархиста, даже разбойника, но лирический поэт-крестьянин — это для меня загадка»[24]. Тот творческий стимул, который заставлял крестьянина писать стихи, остался «загадкой» и для самого Горького, и для Льва Толстого.
Окружающие смеялись над Историковым. Даже образованная графиня Замыцкая, которой он приносил свои стихи, посмеивалась над ними и показывала гостям в качестве курьёза. «Все смеялись надо мной и моими стихами, — вспоминает Историков, — а один из гостей сказал: "Тебе от стихов никакой пользы не будет, а лучше учись переплетному мастерству; будешь мастером, можешь хлеб достать, а стихами хлеба не достанешь..."»[25].

Но вот, к примеру, одно из стихотворений Историкова — неумелое, непрофессиональное и всё сотканное из сентиментальных мотивов:

 

Сидел я на крыше,

В деревне своёй;

Глядел к небу выше,

Любуясь красой.

 

Я видел: свет яркий

От солнца сиял

И круг над ним белый

Лучи испускал.

 

И слышал: листочки

Шумят на кустах

И в поле цветочки

Цветут между трав.

 

Пастушок со свирелью

Сидел близ песку,

Веселил нежной песнью,

Разгонял грусть-тоску

 

Сбирает скотину

С трудом пастушок,

Ну! в поле — в долину,

Играет во рожок.

 

Вверху всех выше

Жаворонок пел;

А я все на крыше

На природу глядел[26].

 

При всей предельной наивности и неумелости этих виршей в них сохранилось то главное, что всегда отличало русскую поэзию: стремление взглянуть на мир сверху, воспринять красоту Божьего творчества в ее первозданном виде. Не об этом ли гениальные стихотворения Пушкина («Кавказ», «Монастырь на Казбеке») или Фета («На стоге сена ночью южной...»)? У Историкова не хватает ни мастерства, ни поэтической дерзости, но есть то главное, что отличает «поэта» от «не-поэта»: дар естественного и незамутненного восприятия мира. То же можно сказать и о других «пишущих» крестьянах, «персонажах» и авторах этой книги.
Но неведомый гость графини, попрекавший Историкова, был прав в одном: «стихами хлеба не достанешь». Вернувшись в 1868 г. к себе в деревню, поэт выполнял повседневные крестьянские обязанности, подрабатывая от случая к случаю переплетным ремеслом. Живя в деревне, он, между прочим, вел записи по сельскому хозяйству, огородничеству и садоводству, выписывал на свои скудные средства дорогие издания. В последние годы жизни он ослеп; питался с семьей, покупая милостыни у нищих, а скончался в шестьдесят восемь лет, в 1894 г., в полной нищете.

 

 

Встретились «на столбовой дороженьке» семь великорусских мужиков и заспорили: Кому живется весело, Вольготно на Руси?

Вопрос кажется простым, предельно ясным и относящимся к любому месту и любому времени. Исследователь-некрасовед А.И. Груздев писал: «Взволновавшая мужиков проблема крестьянского и человеческого счастья — это не только проблема пореформенной России, она выходила далеко за пределы одной страны и одного народа»[27]. Кажется так — да не так... Трудно представить себе каких-нибудь семь шведских «мужиков», которые до хрипоты и до драки в течение суток спорили бы, кто в Швеции лучше живет: пастор, помещик, купец, король и т.д. Все дело в том, что сама «заглавная» постановка вопроса — типично российская, связанная и с социальным строем послепетровской России, и с психологией русского мужика.
Русь искони была — и, по существу, осталась — сословным государством, в котором интересы и возможности бытия «тягловых», «податных» сословий (крестьянства, казачества, мещанства, «цеховых» ремесленников) коренным образом отличались от бытия «привилегированных» сословий (дворянства, почетного гражданства, духовенства, купечества). Сословные права разных общественных групп на Руси, приобретаемые по рождению, могли изменяться и зависели от полученного образования, прохождения службы, результата торгово-промышленной деятельности и т.п., — но всё же они изначально были настолько различны, что составляли непроходимую стену между отдельными слоями российского населения. И в некрасовской поэме семь мужиков, представителей «непривилегированного», «тяглового» сословия, спорят о том, представителю какого из «привилегированных» сословий (сегодняшних или традиционных для державы) лучше живется:

 

Роман сказал: помещику,

Демьян сказал: чиновнику,

Лука сказал: попу.

Купчине толстопузому! —

Сказали братья Губины,

Иван и Митродор.

Старик Пахом потужился

И молвил, в землю глядючи:

Вельможному боярину,

Министру государеву.

А Пров сказал: царю...

 

Чисто «русская» ситуация спора по сути парадоксальна: люди спорят о чужом счастье и достатке, о том счастье, которое им самим, что называется, «не светит»... Еще грибоедовская старуха Хлёстова гордилась своим интересом к чужому добру («Уж чужих имений мне не знать!») — здесь подобное «словесное» проникновение в чужую жизнь оказывается не просто чертой личности одной вздорной старухи, а чертой национального бытия.

Неожиданно и незаметно, «за спором», семь мужиков, отойдя «верст тридцать» от своих «домишек», буквально ни с того ни с сего становятся «бродягами», которым предназначено обойти «всё царство» Руси. Они становятся романтическими персонажами, в важный жизненный момент отошедшими от обыденных дел и попятившими себя делу «общему» и «спорному», по видимости непрактичному, но жизненно важному с духовной точки зрения. Сами мужики оценивают его как своего рода духовный обет, как наложенное свыше послушание, как зарок и «заботу», вовсе не доставляющую житейской радости. Уже в начале путешествия они характеризуют ее как тяжкую «заботушку», «что из домов повыжила, с работой раздружила нас, отбила от еды».

Спорившие о чужом счастье и сами не рады, что отряжены свыше на «верное решение» этой извечной российской проблемы... Как романтические персонажи они могли бы почесться исключением из массы — но ведь мужиков-то не один, а семь. И все они разные: рассудительный «старик Пахом», «угрюмый Пров», «Лука — мужик присадистый с широкой бородищею, упрям, речист и глуп», молодечески-дурашливые «два братана Губины» и т.п. Они различны и по характеру, и по достатку: тот, который пешком идет за священником, явно безлошадный, а «братья Губины», как мы знаем, идут «в свое же стадо» и вряд ли в материальном отношении живут хуже, чем деревенский поп... Но все они — представители одного сословия и не чувствуют, что этому сословию в целом живется «вольготно, весело». И поэтому предпочитают искать идеал «хорошей» жизни в других социальных слоях: к чему интересоваться «людьми малыми» и спрашивать о счастье крестьянина или солдата? При этом жители «смежных деревень» ощущают себя обитателями всего «русского царства», имеющими неотъемлемое право на «генеральный смотр» этому царству.

Но как только этот «генеральный смотр» начинается, так и сама проблема усложняется: уже после встречи с попом мужики осознают, что среди названных «кандидатов» счастливца отыскать тоже не просто: настоящее счастье не может строиться на несчастье ближних. И их дальнейшие поступки лишены всякой логики. Попав на «сельскую ярмонку» и получив прекрасную возможность расспросить «купчину толстопузого» и «чиновника», они вовсе не собираются этого делать. С точки зрения «исходной» задачи это нелогично: ведь купцы-откупщики и акцизные чиновники в 1860-е годы были наиболее «завидной», самой быстро богатеющей частью своих сословий: первые богатели на дороговизне водки, вторые — на взятках... Но именно задача семи мужиков изменилась: они понимают, что купцы и чиновники, богатеющие на спаивании народа, оказываются вне нравственной «правды» и соответственно вне представлений о «счастье».
Затем мужики, в противоречии с первоначальным замыслом, обращаются к тем, кого раньше игнорировали, — к «людям малым». Ибо их, как водится, больше — и «счастливца» отыскать проще:

 

«Эй! нет ли где счастливого?

Явись! Коли окажется,

Что счастливо живешь,

У нас ведро готовое:

Пей даром сколько вздумаешь...»

 

«Счастливые» являются тут же, и «ведерочку» быстро приходит «конец». И те, которым мужики подносят чарочку, искренне считают себя счастливыми (по принципу: «Бедняк гол, как сокол, — поет-веселится...»). Более того, в одном случае сами странники признают «бесспорное» счастье солдата, оставшегося в живых: «На! выпивай, служивенькой! С тобой и спорить нечего: ты счастлив — слова нет!» Однако это признание отнюдь не означает, что решение проблемы отыскано. «Счастие мужицкое, дырявое с заплатами, горбатое с мозолями» никак не соотносится с житейским представлением о «вольготной, веселой» жизни. А житейское начало в данном случае оказывается не менее важным, чем этическое: нравственная жизнь в идеале должна быть хорошей жизнью. Поэтому, когда на зов откликаются «оборванные нищие», странники наконец осознают, «что даром водку тратили», что без собственно житейского представления об уровне «покоя, богатства, чести» тоже не обойтись. Поставленная ими проблема оказывается «порочным кругом» — и семи мужикам придется странствовать по Руси бесконечно...


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 265; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!