Воспоминания о Л. А. Сулержицком 3 страница



Приходя в Хамовники, приезжая в Ясную Поляну, он переворачивал вверх дном жизнь Толстых. За обедом рассказывал анекдоты и затейливо-смешные истории; рассказывал, подражая людям, зверям, птицам, даже предметам. Пел песни, украинские, грузинские, еврейские, отбивая ритм по дну перевернутой гитары; пел точную и невероятно смешную пародию на классическую оперу. «Это был еще совсем молодой человек, небольшого роста, коренастый, с непокорным вихром русых волос. Он был всегда весел, остроумен, прекрасный рассказчик, талантливый имитатор людей, животных и даже вещей. Где был Сулер, {28} там была и жизнь, смех, оживленный спор. Он рассказывал, пел, рисовал, плясал, и все так тонко художественно, что заражал своим увлечением, никогда никому не надоедал, был всеобщим любимцем», — так воспринимали Сулержицкого близкие Толстому люди[9].

Но Сулер не только шутил, смеялся и пародировал. Он читал новые сочинения Толстого, зачастую споря с ним, чего вообще-то Толстой не любил[10]. Переписывал его рукописи, переносил правку в типографские гранки. А летом, продолжая работать в деревне, печатал на гектографе сочинения Толстого, читал их крестьянам. «Сегодня у нас было много посетителей: пришел Сулер, голодный, возбужденный, восторженный, рассказывал о том, как он провел лето. Он живет на берегу Днепра, у мужика: за полдня его работы хозяева его кормят, утром он пишет картины, днем работает, вечером собираются мужики, бабы, и он им читает вслух книжки “Посредника”, по праздникам учит ребят. Все это он рассказывал с таким увлечением, с такой любовью к своей жизни тамошней, что нам было очень приятно с ним», — писала в сентябре 1894 года Марья Львовна Толстая родным[11].

Распространял сочинения Толстого. Разделял его взгляды на общество, на семью, на труд. Был вегетарианцем. Значит — толстовец, значит — непротивленец, отрицающий всякую возможность переустройства общества социальным путем, значит — последователь и проповедник евангельского учения о смирении: «если ударят тебя в правую щеку, подставь левую»?

Нет, таким он не был. Татьяна Львовна Толстая свидетельствует, что «в противоположность многим так называемым “толстовцам” Сулер, подпавши под влияние Толстого, не потерял своей самобытности»[12].

Конечно, он не был толстовцем в обычном смысле этого слова — правоверно-смиренным проповедником учения о непротивлении злу насилием. Он никогда и не был близок большинству ортодоксальных толстовцев, хотя {29} часто встречался с ними. Елейность, нарочитость толстовства как учения и толстовцев как его адептов всегда была чужда Сулеру.

Сулержицкого близко знали, уважали и ценили многие «столпы» толстовства: В. Чертков и Евг. Попов, И. Горбунов-Посадов и Д. Хилков. Но Сулер не был им близок, да и они ему тоже.

Горький в воспоминаниях своих о Сулержицком говорит — вероятно, со слов самого Сулера — о том влиянии, какое оказал на него в молодости Евгений Попов[13]. Его высочайшая требовательность к себе, отказ от того, что называется мирскими благами, бескорыстие, уход из города в глубь народной жизни — все это было очень близко натуре Сулержицкого.

Но в то же время сопоставим Евгения Попова, каким рисуют его воспоминания, с Сулером: «Высокий, жгучий брюнет, с правильным римским профилем, с большими черными горящими глазами, с длинной черной бородой, скрывающей сухие губы, таков Евгений Иванович Попов…

Ушел от жены, от денежного благополучия, по душе добрый человек, доведший свою религиозность и сектантство до аскетизма, опростившийся до негигиеничного отношения к одежде. Вопросы религии и борьбы со злом внутри себя, которые иногда отражаются особенным блеском в его черных глазах, — вот смысл его жизни.

Другого в мире нет. Вопросы политического бытия его не только не интересуют, но они “греховны”. Он у Черткова, и вместе с ним создает вокруг Льва Николаевича атмосферу религиозного экстаза. Опрощение в еде доходит до того, что Евгений Иванович собирает всякие отбросы по двору, в саду…»[14].

Такой аскетизм, такое фанатическое следование букве евангелия и толстовских заповедей чужды Сулержицкому не меньше, чем неистребимая барственность Черткова.

Прошедший добровольные университеты крестьянского труда, Сулер не мог не видеть, как чужды народу «непротивленцы» — толстовцы, смотревшие на учителя, как на бога. Сам он любил Толстого, но никогда не обожествлял его. Какая там тишина, благостность, непротивление? Как раз люди, хорошо знавшие Сулера, подчеркивали не столько близость его к толстовству, сколько их противоположность: «От толстовца в нем была только внешняя простота костюма и глубоко религиозное желание добра людям, но {30} в нем не было тишины и еще меньше непротивленчества. В нем воля преобладала над чувством, организатор был на первом плане, и в каждом деле, которое он затевал, будь то театр, помощь товарищу или больному ребенку, он был настоящим диктатором. Он твердо верил, что человек может все, — надо только уметь хотеть»[15]. Это «уметь хотеть» определяло жизнь самого Сулера. Веря в великие возможности человека, он ненавидит насилие, он всегда действен, активен в борьбе с несправедливостью. Он ищет прежде всего путей борьбы, действия, резко отличаясь этим от пассивных толстовцев. Разве можно представить себе кого-либо из последователей Толстого организатором и работником подпольной типографии РСДРП, перевозчиком шрифта для этой типографии, посетителем революционно-эмигрантских кружков Лиона и Лозанны? А для «толстовца», каким был или, вернее, каким не был Сулержицкий, это закономерный, выбранный им самим путь.

Так, значит, не толстовец? — Конечно! — и в то же время было бы глубоко неверно отрицать громадное влияние Льва Толстого на Сулера, на всю его жизнь и мировоззрение. Сулержицкий всегда любил Толстого — человека и художника. А о влюбленности Толстого в Сулержицкого вспоминают все бывавшие в Ясной Поляне в 90 – 900‑е годы; об этом свидетельствуют Т. Л. Толстая, Вс. Мейерхольд, Чехов, Горький[16]. Сулержицкому была близка убежденность Толстого в необходимости личного усовершенствования, уверенность в том, что каждый человек должен делать все, чтобы самому стать лучше, принести людям помощь и добро. Как Толстой, он отрицал строй современного государства, основанный на насилии и несправедливости. {31} Как Толстой, ненавидел буржуазию, ее самодовольную ограниченность, как Толстой, отрицал церковь, ее обрядность и стремился следовать «чистому» учению Христа, евангельским заветам братской любви к ближнему.

Еще в 1884 году московская охранка была сильно встревожена чрезвычайной популярностью среди молодежи «публицистических», как сказали бы мы сегодня, произведений Толстого, таких, как «Исповедь», «В чем моя вера?», «Так что же нам делать?», «Церковь и государство»…[17] Произведения эти гектографируются, переписываются от руки студентами, курсистками, гимназистами, рабочими, мужиками. Среди читающих, переписывающих, гектографирующих — юноша Сулержицкий.

Он ведь читает у Толстого не только о смирении и непротивлении злу.

Он читает полные горя и гнева строки о церкви: «Начались заботы церкви о церкви, а не о людях, которым они взялись служить. И служители церкви предались праздности и разврату». Он читает о государстве: «Слуги государства, как только они получили возможность пользоваться трудом других, сделали то же, что и служители церкви. Целью их стал не народ, а государство…» Он читает о людях науки и искусства, живущих трудами народа и не дающих ему ничего: «Люди уволили себя от труда за жизнь и свалили с себя этот труд на гибнущих в этом труде людей, пользуются этим трудом и утверждают, что их занятия, не понятные всем остальным людям и не направленные к пользе людей, выкупают весь тот вред, который они приносят людям, уволив себя от труда за жизнь и поглощая труд других… Мы специализировались, у нас есть наша особенная функциональная деятельность, мы — мозг народа. Он кормит нас, а мы его взялись учить. Только во имя этого мы освободили себя от труда. Чему же мы научили и чему учим его? Он ждал года, десятки, сотни лет. И все мы разговариваем и друг друга учим и потешаем, а его мы даже совсем забыли. Так забыли, что другие взялись учить и потешать его, и мы даже не заметили этого»…[18]

Это уже не юродствующее толстовство, и такой Толстой — обличитель, голос российского крестьянства, {32} «зеркало русской революции» — определяет навсегда мировоззрение и жизнь Сулержицкого, стремление его к искусству, не отчужденному от народа, но служащему народу. И в то же время противоречия Толстого сказались в противоречиях Сулержицкого по отношению к перестройке современного общества путем борьбы и революции.

В 900‑х годах Сулержицкий тесно сблизится с Горьким, с той пролетарской партией, членом которой был пролетарский писатель. С постоянным своим увлечением отдастся Сулер печатанию листовок РСДРП, транспортировке «Искры», устройству «ночлегов» для не имеющих паспорта. А после поражения первой революции, после 1905 года он вернется к «самоусовершенствованию» как главной задаче человека, к морали, отделенной от политики, к вере в силу добра, которое одно может спасти мир. Революция идейная, бескровная всегда влечет к себе Сулера. Революция социальная пугает и отталкивает. Он мечтает о свободе и равенстве, но боится борьбы за свободу и равенство. Сблизившись с РСДРП, он не становится членом этой партии. В 1909 году, поверив провокационным сообщениям об исключении Горького из партии, он печатает наивное, мягко говоря, интервью, в котором приветствует выход Горького из РСДРП. И в то же время, отойдя от революции и революционной партии, Сулержицкий не может уже вернуться к той безоговорочной вере в абсолютную силу добра и внутреннего, морального усовершенствования людей, в которое он так верил прежде.

Но это все еще далеко впереди.

Пока же, в 90‑х годах, подолгу засиживается в Хамовниках, гостит в Ясной Поляне милый всем Толстым молодой художник-студент Сулержицкий.

По натуре своей он был человеком, любящим жизнь в самых обычных, естественных ее проявлениях: любил детей, землю, труд, животных, стремился помогать людям всем, чем мог, — делом, словом, шуткой… Все это окрепло после встречи с Толстым, в общении с ним.

А вскоре пришло время Сулержицкому испытать на деле свое мужество, свою «верность идеалам», как говорили тогда. Пришло время отбывать воинскую повинность. Если бы Сулержицкий кончил Училище живописи, он был бы освобожден от военной службы. Но кончить ему не пришлось. На последнем курсе он произнес не понравившуюся начальству речь и был исключен из Училища с двумя другими студентами. В конце 1894 года на заседании Московского Художественного общества князь А. Львов, ненавидевший Сулержицкого, был официально {33} утвержден «в должности секретаря Совета Московского Художественного общества».

В то же время Совет преподавателей постановил: «Вследствие дурного поведения и неприличного отношения к преподавателю учеников Сулержицкого Леопольда, Бондаря Георгия и Ермолаева Георгия ходатайствовать об исключении из Училища первого из них, а второму и третьему предложить выйти из Училища и в случае несогласия их на это ходатайствовать об исключении из Училища».

И дальше: «Совет преподавателей 29‑го истекшего ноября на ходатайство Сулержицкого о разрешении держать экзамены по научным предметам за пятый класс, Бондаря и Ермолаева об отмене постановления Совета преподавателей, удовлетворил ходатайство относительно Бондаря, оставив ходатайства остальных без уважения»[19].

В протоколах этих глухо говорится о «дурном поведении» Сулержицкого; товарищи же его по Училищу (С. Т. Коненков, Е. Д. Россинская, Т. Л. Сухотина-Толстая) единогласно утверждают, что Сулер был исключен за выступление на студенческом собрании, направленное против начальства Училища, а заодно и вообще против всякого начальства. Чем сильнее были «репрессии» Львова против Сулержицкого, тем больше выражали ему сочувствие студенты Училища. Не случайно на выставке ученических работ в 1895 году В. Россинский выставил портрет Сулержицкого под названием: «Портрет товарища». Начальству это, конечно, не могло понравиться, но формально к Россинскому придраться было не за что, и ему присвоили официальное звание художника. Сулержицкий этого звания так и не получил, хотя способности его как живописца ни у кого не вызывали сомнений.

Он любил природу и умел воплотить ее на полотне: цветущий сад, одинокое дерево на холме, дорогу. Записные книжки его полны зарисовок. Рассказывая детям о дальних странах, читая им, он тут же рисует экзотически-яркую Индию или набрасывает рисунок к гоголевской «Страшной мести» на грубой темно-серой бумаге. Серое создает впечатление ночи, мглы, в которой вырисовывается силуэт лодки, а на берегу брезжит дальний огонек, и огромный мертвец простирает к небу костлявые руки[20].

О большой, упорной работе его в Училище вспоминают {34} все товарищи. И позднее, в оформления «Синей птицы» и «Сверчка», было немало его труда — об этом дружно свидетельствуют актеры. Он навсегда остался художником по восприятию жизни, по умению передать ее, но в дипломе художника ему было отказано, а заодно отказано и в тех льготах, которые давало высшее образование. В армию он должен был идти рядовым. Трудности солдатской жизни не пугали Сулера, он всегда был неприхотлив и вынослив. Решил сначала отслужить в армии, отнестись к службе как к неизбежной формальности, а потом опять «уйти в народ», работать, странствовать, искать свою дорогу — может, на земле, а может быть, и в море: ведь после исключения из Училища Сулер ушел в плавание на черноморском пароходе простым матросом.

Но получилось иначе. В дневнике своем 1895 – 1896 годов, названном впоследствии «Записками вольноопределяющегося»[21], Сулержицкий объяснил свои взгляды на военную службу и причины перемены первоначального решения. Раньше он думал, что военная служба в мирное время действительно простая формальность: ведь убивать никого не надо будет, а к шагистике можно и привыкнуть. Но потом (и немаловажную роль в этом сыграл Толстой) Сулер понял, что «солдаты не столько для наружного неприятеля, сколько для поддержания того насилия, которым держится настоящий строй жизни». Понял, что, становясь солдатом царской армии, он будет способствовать обману и разорению народа. Наивно и уверенно говорил он Толстому: «Чтобы войны прекратились, надо, чтобы никто не шел в солдаты». И это «никто» он, как всегда, решил начать с себя.

Летом 1895 года прошение в воинскую часть о зачислении вольноопределяющимся уже было подано и принято. Пришлось побывать в Крутицких казармах, столкнуться с офицерами, писарями и «серой скотинкой». Увиденное потрясло Сулера: «Я много слышал об отношении офицеров к солдатам, но это превзошло все мои ожидания… Тут я впервые почувствовал всю систему отуманивания, беспрерывного одурачивания…»[22]

Один человек вступил в борьбу с налаженной, громадной бездушной системой, с людьми, втянутыми в нее, — от блистательных генералов до безусых поручиков: «Да вас будут судить». — «Судите». — «Да вас расстреляют». — {35} «Стреляйте». Придя в казармы, бунтовщик заявил полковнику, что он отказывается принести военную присягу и служить в армии. Его арестовали и «для освидетельствования умственных способностей» отправили в психиатрическое отделение военного госпиталя, попросту — в сумасшедший дом. Привезли туда вечером. Больные в серых халатах ужинали внизу, а сверху доносились крики, вой, топот — там было отделение для буйных. Нового пациента тоже облачили в серый халат и отвели то ли в камеру, то ли в одиночную палату. Кровать, стол, два стула привинчены к полу, окно забрано решеткой, лампа прикрыта железным решетчатым футляром. Такие лампы — со всех помещениях, от них ложатся причудливые полосатые тени. Потянулись дни и месяцы, бездельно-монотонные, страшные. Впрочем, и здесь Сулержицкий ухитрился не бездельничать. На огонек к нему собирались врачи, больные, сторожа. Врачам он рисовал таблицы для анатомических атласов, больных учил грамоте, географии. Люди тянутся к нему, окружают его: санитары, больные, симулянты рассказывают о своей жизни и о том, как попали они в это отделение госпиталя. Старый севастопольский солдат, умный и кроткий старик, мечтал о богадельне, а начальство все тянуло, все не давало места старику. Отчаявшийся солдат пошел к дому полковника и стал непрерывно звонить у входной двери — пока оглушенный полковник не усадил его сам на извозчика и не привез вместо богадельни в сумасшедший дом. Набожный унтер исправно нес службу и читал Евангелие вечерами. Читал-читал и вдруг начал сомневаться в непорочном зачатии богородицы, кощунствовать, а заодно и обличать офицеров в краже солдатских денег. Беспокойного унтера тоже сплавили «в госпиталь», на неопределенный срок. Один паренек попросил Сулержицкого написать письмо домой, но оказалось, что адрес он забыл и, кроме того, что жил в Саратовской губернии, ничего не помнит.

Не рассказывал ли потом Сулержицкий этот случай Чехову? И не отсюда ли пошел рассказ Ирины в «Трех сестрах»: «Пришла ко мне дама, просит послать телеграмму в Саратов, что у нее сын умер. И никак не может вспомнить адреса. Так и послала без адреса, просто в Саратов».

Сулержицкий был лучом света в этой тюрьме-больнице: он помогал, советовал, писал письма, учил, но самому ему становилось все тяжелее. Впоследствии, в семье Толстого, он рассказывал: «Я никогда не терял рассудка, только одно время казалось, что в моем организме появился {36} второй Сулержицкий. Я старался не упустить моего двойника, не позволял ему выходить наружу…»[23]

Некоторых пациентов разрешалось навещать. К Сулержицкому приходили друзья, Толстые: Лев Николаевич с женою, Татьяна Львовна. Когда генерал узнал об этом, он явился в госпиталь, устроил разнос врачам и приказал запереть Сулержицкого в одиночку, под замок, поставить стражу у двери. У двери действительно поставили солдата, а возле солдата толпились больные, заглядывали в замочную скважину, переговаривались с узником. Пускали к нему теперь только врачей да ксендза, который напоминал Сулеру догматы католицизма и уговаривал не противиться властям. А однажды вошел отец — военные власти выписали его из Киева в надежде, что он повлияет на сына-бунтовщика. Расчет оказался верным. Антон Матвеевич плакал, умолял сына покориться, говорил, что не переживет несчастья, напоминал, что на руках у него еще трое детей. Отец встал на колени перед сыном. И Сулер сам позвал священника и присягнул на верную службу царю и отечеству. Присяга прошла быстро, скомканно, и все облегченно вздохнули, кроме присягнувшего: он метался, не ел, мучился своим отступничеством. Очень помогло ему письмо Толстого: «На вашем месте я наверное поступил бы так же».

Так кончилась борьба одного человека с общественным строем. Были и другие последователи Толстого, отказывавшиеся от военной службы. Их тоже сажали в тюрьмы и в сумасшедшие дома, ссылали, и Толстому казалось, что эти выступления одиночек — начало большого движения, что за ними пойдут другие, а если большинство откажется от армии, то не будет и самой армии, прекратятся войны…[24] Но одиночки оставались одиночками; их {37} честность и стойкость не могли ничего изменить в системе. Путь пацифистов не совпадал с путем народа — путем революционного изменения жизни. Система ломала одиночек, сломала она и Сулержицкого.

Вскоре вышел приказ: отправить рядового Сулержицкого Леопольда Антоновича для прохождения службы. А куда — Леопольд Антонович не знал. О службе своей он рассказал в неоконченной повести «В песках».

Рассказ ведется от первого лица — художника Михаилы Подгорного, который «живопись свою почему-то бросил… Теперь вот уже несколько лет служит простым матросом на пароходе и таким тяжелым трудом зарабатывает себе пропитание. Одни говорят, что он толстовец, другие находят его анархистом…» «Михайло», конечно, очень прозрачный псевдоним; рассказ его — кусок из биографии Сулержицкого, который весной 1896 года ехал по железной дороге, понятия не имея куда. При нем был конверт, вернее, он был при конверте, где было написано: «Препровождается при сем…» Так он и препровождался от одного воинского начальника к другому, от города к городу, до последней станции Закаспийской железной дороги. Тут только он узнал место назначения: крепость Кушка, самая южная точка России, на границе с Афганистаном, на одной широте с Северной Африкой. Жара там была тоже африканская: раскаленная, безжизненная пустыня. Сначала жил в форте Серахс — там климат был здоровее, кое-где виднелись деревья, в пойме реки росли камыши. В Кушке стало еще тяжелей. На нарах рядом спал доносчик. В казарме стоял привычный солдатский запах портянок и кислой капусты — этот харч везли в пустыню, чтобы кормить солдат, как положено по уставу. Уходить из крепости не разрешали. Да уходить и некуда было. Правда, в долине виднелся поселок переселенцев с Украины, слышалась певучая речь возле белых мазанок. Но вишневые садочки не росли возле хат — не было воды. Жили переселенцы страшно, да и солдаты не лучше. Об их-то жизни и рассказал Сулержицкий в своей первой повести.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 203; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!