Воспоминания о Л. А. Сулержицком 2 страница



{19} Сулержицкий, ни разу в жизни не промолчавший перед несправедливостью, так полно воплотивший прекрасные человеческие качества, стоит на такой высоте в своей абсолютной честности, что воспринимаешь его как некий этический феномен, как эталон, по которому многое и многих можно проверить. В нем раскрылись возможности человека, который в борьбе за лучшее будущее действует прежде всего примером личного убеждения, своей борьбы — и в решающие моменты жизни и, что едва ли не труднее, в будничной повседневности, в каждодневном ее течении. Он не растерял лучших свойств души в бедности, в тюрьме, в тоске ссылки, но укрепил в себе эти свойства. Чем бесчеловечнее была жизнь, тем больше раскрывалось в нем человеческое. Чем труднее было, тем большие требования предъявлял он к самому себе.

Лучезарный Сулер — душа «капустников» Художественного театра, инициатор всевозможных шуток, розыгрышей, маскарадов, безоблачный весельчак, умеющий развеселить и расшевелить любого, словно изливающий силу и радость лизни. И в то же время — человек тончайшего и сложнейшего внутреннего мира, вечной неудовлетворенности и тревоги, всегда искавший и никогда не сказавший «я нашел». Пожалуй, не было другого художника, которого эстетика была бы так неразрывно связана с этикой. Он мечтал о совершенном человеческом обществе, о мире, свободном от гнета собственности и войн, — мире гармоничном, в котором будет жить гармоничный человек, трудящийся и радующийся своему груду. Но ему была свойственна не только мечта об идеальном мире и человеке, но и действенное стремление к этому идеалу. Сулержицкий не просто уповал на изменение жизни в будущем, но сам стремился менять ее, менять себя, в других людях находить лучшее и раскрывать его.

Радостный, ясный, светлый и смятенный, неудовлетворенный, ищущий — обе эти стороны сливаются в единый образ редкой духовной чистоты.

И дорог нам сегодня Сулержицкий прежде всего в слиянии любви к жизни и ответственности перед жизнью.

Предлагаемый сборник — первая попытка собрать воедино литературное и театральное наследие Сулержицкого, его переписку и воспоминания о нем.

Автобиографические повести Сулержицкого раскрывают его «дотеатральную» жизнь матроса и ссыльного, одного из руководителей переселения крестьян-духоборов в Канаду и санитара русско-японской войны. Переписка с Л. Н. Толстым и членами его семьи, со Станиславским, {20} Чеховым, Горьким, с отцом и женою, со студийцами-учениками дополняет его облик.

А дошедшее до нас собственно театральное его наследие невелико. Сначала это удивляет. Потом понимаешь, как это закономерно для Сулержицкого. Он не составлял подробных режиссерских партитур, не работал над большими книгами. Даже в афишах студийных спектаклей не ставил своего имени, потому что выдвигал вперед учеников, подчеркивал их самостоятельность. Поводы для его театральных статей и записей о театре всегда вне его самого, всегда он пишет о других или о самом главном в театре — о его жизненной, большой «сверхзадаче».

Статьи Сулержицкого написаны в защиту Художественного театра, его экспериментов. Интересны взгляды его на театральную критику («О критике», «Кому нужны театральные рецензии?»), на условный театр, на искусство актера и режиссера («О взаимоотношениях актера и режиссера»). В статье об Илье Саце он сохраняет образ друга — замечательного композитора и едва ли не впервые ставит интереснейший вопрос о месте музыки в драматическом спектакле. Он собирает для альманаха «Шиповник» воспоминания театральных деятелей о Чехове, тщательно записывает беседы Станиславского, высказывания его. Многостраничные записи в протоколах репетиций, в «журналах спектаклей» Художественного театра посвящены организационным, техническим проблемам, тому, как выполнить тот или иной театральный эффект, какие материалы нужны для спектакля. И в то же время, увидев, что исполнители «Синей птицы» превращаются из художников в ремесленников, он в тех же «журналах спектаклей» оставляет глубочайшие и сегодня волнующие раздумья о переживании и представлении, об искусстве и ремесле, о театре-храме и театре — коммерческом предприятии. Поражает его однажды грубость, холодность студийцев-актеров по отношению к служащим студии — прислуге, рабочим, истопникам, — и он в «Студийной книге» обращается к молодежи с просьбой всегда помнить «о простых людях», для которых, собственно, и существует театр, и уважать их труд… Все — в защиту или в память кого-то, в помощь кому-то.

Единственное, что он вел регулярно, это дневники. Из матросских дневников, из дневников канадских, записей времен ссылки выросли потом повести. Дневники же времен работы его в театре не сохранились; уцелели лишь отрывочные записи из них. И снова в немногих записях этих — весь Сулержицкий с его любовью к людям, с тревогой {21} за них, с высочайшей идейностью, которой требует он от искусства.

То немногое, что написано им о театре, продолжает его жизнь, его отношение к людям, раскрывающееся и в цикле биографических повестей и в переписке. Все это подтверждается и завершается воспоминаниями о Сулержицком, раскрывающими неповторимость, «единственность» его и в то же время теснейшую связь с людьми, многоликость его таланта и жизнь его в театре. Именно в рассказах Станиславского, Бирман, Дикого, Чехова, Вахтангова, Дейкун встает перед нами гениальный режиссер и театральный педагог, идейный руководитель студии, помощник Станиславского в разработке и воплощении «системы». Прочитав все это, мы поймем роль Сулержицкого не только в театре, но и в том, что называется русской культурой.

Ведь до сих пор помимо воспоминаний имя его встречалось лишь в примечаниях к томам Собраний сочинений Толстого и Чехова, Горького и Станиславского. Примечания эти, набранные петитом, коротко сообщают, что упомянутый Сулержицкий Л. А. был театральным деятелем, режиссером, художником, литератором. Что был толстовцем и в то же время принимал участие в революционном движении. Иногда упоминается одна из его профессий. Только художник. Или только режиссер. В примечаниях к Собранию сочинений М. Горького, солидному тридцатитомнику, сказано: «Сулержицкий Л. А. — участник религиозно-сектантского движения 90‑х – 900‑х годов в России…» Понять, почему Горький был другом этого сектанта и реакционера — невозможно.

В некоторых работах, посвященных театру, говорится об отрицательном воздействии Сулержицкого на студийцев. Его обвиняли и в проповеди «толстовства» в театре и в прямом противодействии революционным настроениям, пронизывающим жизнь начала века. Неоднократно говорилось о том, что Вахтангов и актеры Первой студии находили путь к подлинно народному реалистическому искусству, только вырвавшись из плена толстовских воззрений, освободившись от абстрактного гуманизма, от «подвижничества», монастырской отъединенности от жизни, к которой будто бы призывал их Сулержицкий. А между тем стоит лишь непредвзято подойти к реальным процессам, происходившим в театре, познакомиться с тем, что раскрывал Сулержицкий в своей работе, станет ясным, что при всей сложности пути и противоречивости воззрений (а сложность эту нельзя затушевывать) он прежде всего вел {22} своих учеников к демократическому, народному, подлинно реалистическому театру.

Естественно, что, придя в театр, Сулержицкий сразу же сделался сторонником, идеологом, страстным пропагандистом той «школы переживания», которую так мощно утверждает на сцене Станиславский. Он признавал лишь то искусство, которое служит жизни и объясняет ее, искусство, которое воздействует на человека изображением человека же, проникновением в глубину каждого характера, в то «доброе зерно», которое свойственно людям. Только такое искусство, по его мнению, имеет право на жизнь, только такому искусству учит он студийцев. И студийцы эти, ставшие гордостью и украшением советского театра, и в первую очередь талантливейший, любимейший ученик Сулержицкого — Вахтангов, принявший Октябрьскую революцию и понявший ее, мечтавший о спектаклях, раскрывающих «мятежный дух народа», не столько преодолевали влияние Сулержицкого, сколько делали то, что было им завещано, — строили новый театр, воплощающий мечты человечества и возвеличивающий человека.

II

О детстве и юности Сулержицкого мы знаем немного. Метрическое свидетельство удостоверяет, что 15 ноября 1872 года у «волынской губернии мещанина, Антона Матеушова Сулержицкого» родился сын. Отец был выходец из Польши, католик. Поэтому сына крестили в костеле и нарекли его пышным именем — Лев-Леопольд-Мария. Впрочем, длинное имя это так и осталось в метрике. Дома мальчика звали Левушкой или Полей — уменьшительным от «Леопольда». Родился он в Житомире, но родины не помнил. Только в паспорте на всю жизнь осталось «низкое» звание — житомирский мещанин. Отец вспоминал: через много лет о детстве сына: «Ему было год от роду, когда я переехал в Киев, где открыл переплетную мастерскую, которая вскоре стала считаться в городе одной из лучших. Получал много заказов от лиц интеллигентных и главным образом от лиц, принадлежащих к ученому и артистическому мирам. В доме у меня всегда были книги самых различных писателей, самого разнообразного характера и содержания, начиная от детских и кончая самыми серьезными научными трудами.

Отмечу, между прочим, что еще совсем ребенком Леопольд научился читать сам; первые шаги к этому были сделаны им по азбуке, которую я наклеил ему на кубиках {23} и по которой изредка объяснял ему… За чтением он просиживал целыми днями; читал он много, и все, что подвернется под руку»[2].

Сын рос среди книг, словарей, альбомов, комплектов журналов; ползал под верстаком, смотрел картинки, радовался золотому тиснению на переплетах. Шло обычное детство мальчика из небогатой семьи. Мать была акушеркой, отец целыми днями работал в мастерской. Мать умерла рано; второй женой отца стала мастерица-цветочница, делавшая искусственные розы и гвоздики. К двоим детям от первого брака — Поле и Саше — прибавилось еще трое. Мачеха была хорошей женщиной, ко всем ребятам относилась одинаково. За ними особенно не присматривали: они возились в саду у дома, бегали на Днепр. Иногда рассерженный Антон Матвеевич брался за ремень — об этом Леопольд Антонович рассказывал потом сыну, которого сам ни разу в жизни пальцем не тронул.

Всем членам этой семьи при рождении доставался подарок: редкая природная музыкальность, абсолютный слух. Мать умела и любила петь, хотя нигде не училась. Леопольд и младший любимый его брат, Александр, брали уроки музыки, но, когда старшего отдали в гимназию, расходы стали непосильными. Леопольду пришлось отказаться от занятий музыкой. Он возместил это увлечением театром и рисованием. Видимо, отец старался приохотить сына к своей профессии, но не очень успешно: «Переплетчик я был скверный», — вспоминал потом Сулержицкий[3].

«Осенью 1881 года я определил Леопольда в одну из киевских гимназий. Учился он слабо, так как все время, которое нужно было посвятить занятиям, приготовлению уроков, отдавалось Леопольдом чтению и рисованию; тогда же он стал увлекаться театром, особенно оперой, часто посещая их. Все вместе сильно мешало его успешным занятиям в гимназии. В 1884 году Леопольд оставил гимназию, а в 1885 году по его желанию и просьбе я определил его в Киевскую рисовальную школу Мурашко, где он пробыл несколько лет, а оттуда, не окончив полного курса, поступил в качестве одного из помощников художника Васнецова, с которым работал совместно над живописью в построенном в то время соборе св. Владимира в Киеве. Часто в свободное время Леопольд посещал оперу», — свидетельствует отец[4].

{24} Владимирский собор расписывали с 1885 по 1895 год лучшие художники. Васнецов писал на его стенах воинственных пророков и апостолов, молодой Нестеров — большеглазых отроков и бледных девушек-мучениц, Врубель — строгий и пышный орнамент.

Что делал юноша Сулержицкий, к сожалению, неизвестно. Вообще о молодости его мы знаем очень мало. Видимо, уже в юности он увлекся сочинениями Льва Толстого — не только «Войной и миром» или «Анной Карениной», но и строжайше запрещенными цензурой к печати статьями, в которых религиозные искания, учение о «непротивлении злу насилием» переплетались с обличением самых основ современной жизни, с раскрытием нарастающих ее противоречий. Но когда точно это было? Когда Сулержицкий познакомился с Евгением Ивановичем Поповым — одним из самых искренних и последовательных «толстовцев», о встречах с которым рассказывал он потом Горькому? Почему семнадцатилетним мальчиком, в 1889 году, бросив школу живописи, ушел он в приднепровское село, стал работать у крестьян, учить крестьянских детей в глухомани?

Был ли это только «дух бродяжий», свойственный людям, который гонит их с места на место, из города в город — в поисках новых впечатлений, новых встреч? Ведь сверстники его, вроде героев чеховских «Мальчиков», часто убегали в Америку — от гимназической зубрежки, от скуки размеренной семейной жизни. Сулержицкому впоследствии пришлось исколесить Северную Америку, но подростком он бежал гораздо ближе, в украинские села. Он хотел не столько бродяжничать, сколько жить на земле, занимаясь крестьянской работой, которую он считал самой главной, самой важной среди всех профессий мира. В этом горожанине с детских лет жила неодолимая тяга к земле — тяга не к дачной жизни на природе, но к нелегкому крестьянскому труду. Тяга эта была в нем неистребима до конца жизни. В семнадцать лет он уже узнал — так легко, словно не узнавал, а только вспоминал — всю крестьянскую работу: пахал, косил, возил навоз, управлялся на скотном дворе. Приходилось и огородничать и бурлачить — впрягаясь в лямку, тянуть в Киев баржи с кавунами. Юноша сменил городской костюм на вынутую рубаху парубка и грубые сапоги. Фотографии конца 80‑х годов сохранили нам облик «учителя», который с озорным лицом стоит среди своих великовозрастных учеников, явно робеющих перед фотографом, или возится с перевернутой лодкой.

{25} Конечно, он продолжил традицию «хождения в народ», но делал это по-своему, делал то, что было для него органично, что ему было нужно. Сын переплетчика сразу сделался своим в деревне — человеком, которого уважали как работника, как равного, потому что у него никогда не было «жертвенности», сознания исключительности своего положения, тягостного ощущения разрыва между собой и крестьянами, которое почти всегда было свойственно тогдашним интеллигентам — от народников до толстовцев. Впрочем, это умение в любой среде быть своим, чувствовать себя равным и с крестьянином и с Львом Толстым, отмечали все, знавшие Сулержицкого. Никогда он не был сторонним свидетелем чужих трудов, наблюдателем народной жизни: не хуже любого крестьянина он умел пахать и косить, до конца жизни покупал книги по сельскому хозяйству. А в молодости учился у мужиков работать и учил их грамоте, читал им и давал читать запрещенные сочинения графа Льва Толстого, толковал с ними о несправедливостях жизни и о том, что жизнь эта должна измениться.

Семнадцатилетний Сулержицкий не был революционером, но не был и толстовцем: учение о непротивлении не было близко самой натуре его, активной и действенной, нетерпимой к злу. А вот толстовское учение о «самоусовершенствовании», о великой ответственности каждого за все происходящее в мире захватило его на всю жизнь. Все, что давал народу он сам, казалось Сулержицкому малым, ничтожным сравнительно с тем, что давал ему народ: мужики, замученные деревенские бабы, стрелочники, рабочие, черноморские рыбаки, матросы, с которыми сталкивала его жизнь. И в то же время рядом с вечным стремлением к народу, к земле, к труду на ней в Сулержицком всегда будет жить культура врожденная и культура воспитанная, приобретенная; разнообразнейшие знания и стремление к еще большим знаниям, к постижению законов живописи, литературы и театра. Оба эти стремления всегда жили в нем, иногда дополняя друг друга, иногда противоборствуя. Оба они проявились уже в ранней молодости. В восемнадцать лет, когда товарищи его только кончали гимназический курс, Лев-Леопольд-Мария Сулержицкий — ученик киевской школы живописи, батрак, бурлак — едет в Москву поступать в Училище живописи, ваяния и зодчества.

«В 18… году я подъезжал к Московско-Курскому вокзалу из Киева, чтобы продолжить свое образование. Не могу сказать, чтобы очень был обрадован при виде дорогой Белокаменной Москвы. Не испытал я этого чувства {26} особенного удовольствия или встречи с дорогим и близким человеком; меня пугала немного Москва… благодаря финансам, которые были довольно скудны. Также и знакомства не было. Тоскливое настроение овладело мною, когда я вылез из вагона на широкую платформу, залюдненную народом разных сословий, чинов, ростов, благообразных и уродов; была всесмешанная разношерстная толпа», — вспоминал потом Сулержицкий[5].

Кто только не подавал весною заявлений в Училище живописи с просьбою быть допущенным к экзаменам — благо, гимназического аттестата там не требовалось! В 1890 году просили о поступлении кончившие гимназию и недоучившиеся гимназисты, дети офицеров, священников, дьячковы сыновья и дочери лекарей. Но попадали в Училище немногие: экзамены были строгими; кроме желания учиться живописи нужны были способности к ней. Среди «абитуриентов» 1890 года был и «сын мещанина Леопольд Антонов Сулержицкий»: «Желая поступить учеником по Живописному отделу в Училище живописи, ваяния и зодчества, покорнейше прошу Совет о допущении меня к экзаменам: по наукам в 1‑й класс и по искусству в головной класс»[6]. Экзамены он выдержал; в сентябре 1890 года был принят в Училище.

Учили и учились там серьезно. А жилось трудно. В личном деле ученика Сулержицкого есть заявления, которые начинаются словами: «Ввиду крайней недостаточности моих средств…» Как и многие другие, он просит о стипендии, об освобождении от платы за ученье, о бесплатных проездах по железной дороге во время вакаций. В городе нужны были деньги. Он подрабатывал где мог и как мог: репортерствовал, писал затейливые вывески, был грузчиком, пел в хоре, в балаганах, что вырастали во время масленицы на Девичьем поле. Ютился в дешевых «меблирашках» на Сретенке. В Училище был душою класса. Где Сулержицкий — там хохот, рассказы, песни, складчина в помощь товарищам, заболевшим или совсем обедневшим. В том же классе училась Татьяна Львовна Толстая. Она и привела однокашника в тихий Хамовнический переулок, в отцовский дом. Толстой в это время много занимался делами издательства «Посредник», которое прежде всего должно было выпускать дешевые и хорошие книги {27} для народа. Татьяна Львовна думала, что молодые художники помогут оформлять эти книги. Из затеи ее, кажется, ничего не вышло. Молодежь побывала в доме и рассеялась. Лишь Сулержицкий остался надолго, чтобы сделаться другом и помощником Толстого: «К Сулержицкому он относится с нежностью женщины. Чехова любит отечески, в этой любви чувствуется гордость создателя, а Сулер вызывает у него именно нежность, постоянный интерес и восхищение, которое, кажется, никогда не утомляет колдуна. Пожалуй, в этом чувстве есть нечто немножко смешное, как любовь старой девы к попугаю, моське, коту. Сулер — какая-то восхитительно-вольная птица чужой, неведомой страны»[7].

А вот воспоминания совсем другого человека. В 1905 году Сулержицкий привел в Хамовники молодого актера и режиссера, высокого, худого, угловатого. Того, который на известной фотографии: «Чехов среди артистов Художественного театра» — сидит справа, в углу, скрестив руки, слушая внимательно и задумчиво. Человек этот, Всеволод Эмильевич Мейерхольд, после смерти Сулержицкого вспоминал приход их в дом Толстого: «Я видел, какою необычайною радостью осветилось лицо Льва Николаевича, когда он увидел Сулержицкого… Мне казалось, что в Сулержицком Толстой любил не только носителя своих идей, но главным образом его дух бродяжничества…»[8].

Конечно, Мейерхольд прав. Старика Толстого и молодого Сулержицкого сближала не столько общность, тождество мировоззрения, сколько именно здоровое человеческое начало, «крестьянская жилка», всегда близкая Толстому, та радость жизни, душевная ясность, которой полон был Сулержицкий и которая очень сильна была в Толстом.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 193; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!