ИСТИНА, ПОДТВЕРЖДЕННАЯ СВИДЕТЕЛЬСТВОМ



 

В одном месте своей книги об итальянской кампании 1796 и 1797 гг. Клаузевиц замечает, что война в конечном счете не является в такой степени театральным представлением, как это склонна воображать публика, и что если победы и поражения рассматривать с точки зрения науки, то они представляют картину, скорее противоположную той, которая рисуется в воображении политических болтунов[250]. Знание этой истины позволило нам довольно равнодушно переносить крикливое раздражение, которое время от времени наша оценка военных событий недавней войны вызывала у различных усердных, хотя и не очень толковых, бонапартистских газет нашей страны, независимо от того, издаются ли они на французском или на английском языках. В настоящее время мы с удовлетворением узнали, что наше мнение об этих событиях подтверждено гораздо раньше, нежели этого можно было ожидать, и притом подтверждено самими главными участниками войны – Францем‑Иосифом и Луи‑Наполеоном.

Если оставить в стороне детали, то в чем заключалась суть наших критических оценок? С одной стороны, мы приписывали поражения австрийцев не какой‑либо гениальности, проявленной союзниками, не баснословному действию нарезной пушки, не воображаемой измене венгерских полков и не хваленой отваге французского солдата, но просто‑напросто стратегическим ошибкам, совершенным австрийскими генералами, которых Франц‑Иосиф и его личные советники поставили на место таких людей, как генерал Хесс. Именно эта порочная стратегия не только ухитрялась в каждом пункте противопоставлять врагу численно более слабые силы, но и на самом поле сражения оказалась способной распоряжаться наличными силами самым бессмысленным образом. С другой стороны, упорное сопротивление, проявленное австрийской армией даже при таких обстоятельствах, сражения, разыгрывавшиеся почти с равным успехом, несмотря на неравенство сил, грубые стратегические ошибки, совершенные французами, и их непростительная бездеятельность, которая обесценила победу и почти лишила их ее плодов из‑за того, что была упущена возможность преследования, – все это позволяло нам утверждать, что если бы высшее командование австрийской армии было передано из рук бездарных людей людям способным, то, вероятно, положение воюющих сторон оказалось бы противоположным нынешнему. Второй момент, и притом важнейший, на котором мы настаивали еще до начала войны, заключался в следующем: с того времени, как австрийцы от наступления перейдут к обороне, война распадется на две части – на мелодраматическую, разыгрываемую в Ломбардии, и на серьезную, начинающуюся за линией Минчо, внутри грозной сети четырех крепостей. Мы говорили, что все победы французов не имели никакого значения по сравнению с испытаниями, которые им еще предстояло встретить на позиции, преодоление которой даже у настоящего Наполеона заняло девять месяцев, хотя в его время Верона, Леньяго и Пескьера были нулями в военном отношении, и одной Мантуе приходилось выдерживать всю тяжесть нападения. Генерал Хесс, которому, конечно, лучше нас было знакомо status quo {существующее положение. Ред.} высшего австрийского военного руководства, предлагал с самого начала войны, как это мы теперь знаем из венских газет, не вторгаться в Пьемонт, а эвакуировать Ломбардию и принять сражение только за Минчо. Послушаем теперь, что говорят в своих апологиях Франц‑Иосиф и Луи Бонапарт – один, оправдываясь в том, что он оставил часть территории, а другой – в том, что он изменил план действий, выдвинутый им в начале войны.

Франц‑Иосиф, говоря о войне, устанавливает два факта, против которых не возражает «Moniteur». В своем обращении к армии[251] он говорит, что австрийским войскам всегда противостояли превосходящие силы. «Moniteur» не отваживается опровергать это утверждение, которое, будучи правильно расценено, возлагает всю тяжесть вины на плечи самого австрийского императора. Как бы то ни было, мы можем считать своей заслугой, что из самых противоречивых утверждений «собственных корреспондентов», из французской лжи и австрийских преувеличений, мы сумели извлечь то, что характеризовало действительное положение вещей, и, имея в своем распоряжении скудные и ненадежные источники, установили в наших критических обзорах отдельных сражений, начиная от Монтебелло и кончая Сольферино, сравнительные силы борющихся сторон. Франц‑Иосиф усиленно подчеркивает другой момент, который должен звучать довольно необычно для известной категории газетных писак. Приводим его подлинные слова:

«Равным образом фактом, не допускающим сомнения, является то, что наш противник, несмотря на свои крайние усилия и полное использование весьма значительных ресурсов, давно подготовлявшихся для задуманной им борьбы, не смог даже ценой огромных жертв одержать решительную победу. Все, чего ему удалось добиться в боях – это второстепенные успехи. В то же время австрийская армия с непоколебимой силой и мужеством удержала позицию, обладание которой давало ей хорошие шансы на успех во всех ее будущих попытках вернуть себе потерянную территорию».

То, что Франц‑Иосиф не осмеливается сказать в своих манифестах, а именно, что он и его камарилья провалили всю войну, предоставив руководство ею своим любимцам, навязывая свои причуды и ставя бессмысленные помехи на пути даровитых, хотя и плебейского происхождения, генералов, – даже этот грех признан теперь совершенно открыто, если не на словах, то по крайней мере на деле. Генералу Хессу, советами которого пренебрегали в продолжение всей кампании и который был лишен положения, подобавшего ему в силу его прошлого, его возраста и даже места, занимаемого им в австрийской табели о рангах, ныне присвоено звание фельдмаршала; ему поручено верховное командование итальянской армией, и Франц‑Иосиф, прибыв в Вену, прежде всего демонстративно нанес визит супруге старого генерала. Словом, все нынешнее отношение габсбургского самодержца к человеку, плебейское происхождение, либеральные симпатии, грубоватая откровенность и военные дарования которого были оскорблением для претенциозных аристократических кругов Шёнбрунна[252], означает признание, унизительное для людей любого общественного положения, а тем более унизительное для наследственных властителей судеб человеческих.

Теперь обратимся к рассмотрению французского подобия австрийского манифеста, а именно к апологии Бонапарта[253]. Разделяет ли он глупое самообольщение своих поклонников, будто он выиграл ряд решающих битв? Думает ли он, что в будущем не может быть и речи о полной перемене положения? Делает ли он хотя бы намек на то, что события достигли решающего момента и что для достижения полной победы требовалась только настойчивость? Совсем напротив! Он признает, что мелодраматическая часть борьбы пришла к концу, что войне неизбежно предстояло изменить вскоре свой характер, что в будущем его ждут неудачи, что его пугала не только угроза революции, но и сила «стоящего перед ним врага» окопавшегося за большими крепостями». Перед собой он видел только «длительную и бесплодную войну». Он говорит буквально следующее:

«Когда война подкатилась к стенам Вероны, борьба неизбежно должна была изменить свой характер как в военном, так и в политическом отношении. Вынужденный атаковать во фронт противника, окопавшегося за большими крепостями, фланги которого были прикрыты благодаря нейтралитету окружающей территории, стоя на пороге длительной и бесплодной войны, я оказался лицом к лицу с вооруженной Европой, готовой либо оспаривать наши успехи, либо усугубить ожидавшие нас неудачи».

Другими словами, Луи‑Наполеон заключил мир не только потому, что он боялся Пруссии и Германии, а также революции, но и потому, что боялся четырех больших крепостей. Согласно полуофициальной статье в «Independance belge» осада Вероны потребовала бы подкреплений в 60000 человек. Такое количество он не мог бы вызвать из Франции, одновременно оставив там силы, необходимые для северной армии под командой Пелисье, а когда он покончил бы с Вероной, ему пришлось бы еще бороться за Леньяго и Мантую. Короче говоря, Наполеон III и Франц‑Иосиф после войны целиком подтверждают то, что мы говорили еще до войны и во время войны как о военных ресурсах обеих стран, так и о характере кампании. Мы приводим оба эти свидетельства потому, что они невольно говорят в пользу здравого смысла и исторической истины против потока безумных преувеличений и глупого самообольщения, который получил в течение двух последних месяцев такое распространение, какое он едва ли снова получит в скором времени.

Написано К. Марксом 22 июля 1859 г.

Напечатано в газете «New‑York Daily Tribune» № 5704, 4 августа 1859 г. в качестве передовой

Печатается по тексту газеты

Перевод с английского

 

К. МАРКС

ВТОРЖЕНИЕ!

 

Из всех догматов ханжеской политики нашего времени ни один не натворил столько бед, как догмат, гласящий: «Если хочешь мира, готовься к войне». Эта великая истина, отличающаяся главным образом тем, что в ней содержится великая ложь, является боевым кличем, который призвал к оружию всю Европу и породил такой фанатизм ландскнехтов, что каждое новое заключение мира рассматривается как новое объявление войны и становится объектом соответствующих спекуляций. Ь то время как все европейские государства превратились в военные лагери, наемники которых горят желанием наброситься друг на друга, чтобы в честь мира перерезать друг другу горло, перед каждым новым взрывом войны необходимо выяснить лишь один совершенно незначительный вопрос: на чью сторону стать. Как только дипломатические парламентарии с помощью испытанного правила «si vis pacem, para bellum» {«если хочешь мира, готовься к войне». Ред.} удовлетворительно разрешат этот второстепенный вопрос, начинается одна из тех войн во славу цивилизации, которые по своему разнузданному варварству принадлежат к эпохе расцвета разбойничьего рыцарства, а по своему утонченному вероломству являются все же исключительной принадлежностью новейшего периода империалистской буржуазии.

При таком положении дела нечего удивляться, если общая склонность к варварству приобретает методический характер, безнравственность возводится в систему, беззаконие находит своих законодателей, а кулачное право – свои кодексы. Поэтому, если теперь так часто возвращаются к «idees napoleoniennes» {«наполеоновским идеям». Ред.} , то причина этого в том, что эти бессмысленные фантазии бывшего амского арестанта стали своего рода пятикнижием современной религии мошенничества и откровением императорской политики военных и биржевых афер.

В свое время в Аме Луи‑Наполеон заявил:

«Великое предприятие редко удается с первого же раза»[254].

Убежденный в этой истине, он обладает умением отступить в нужный момент, чтобы вскоре затем приготовиться к новому прыжку, и повторяет этот маневр до тех пор, пока его противник не потеряет бдительности, а провозглашаемые им самим mots d'ordre {лозунги. Ред.} не станут тривиальными и смешными, но в силу этого и опасными. Это умение выжидать с целью обмануть общественное мнение, умение отступать, чтобы тем беспрепятственнее снова двигаться вперед, словом, секрет правила: ordre, contre‑ordre, desordre {приказ, контрприказ, беспорядок. Ред.} был его сильнейшим союзником при государственном перевороте.

Что касается наполеоновской идеи вторжения в Англию, то тут он, по‑видимому, намерен придерживаться той же тактики. Эта идея, от которой так часто официально отказывались, столько раз подвергавшаяся осмеянию, столько раз утопавшая в потоках шампанского в Компьене, снова и снова становится в порядок дня европейских политических толков и пересудов, несмотря на все как будто бы понесенные ею поражения. Никто не знает источника ее внезапного появления, но всякий чувствует, что уже одно ее существование представляет собой все еще непобежденную силу. Серьезные люди, как 84‑летний лорд Линдхёрст или Элленборо, у которого нет недостатка в мужестве, отступают назад в страхе перед таинственной силой этой идеи. Если простая фраза в состоянии произвести столь сильное впечатление на правительство, парламент и народ, то это свидетельствует лишь об инстинктивном восприятии и сознании того, что за этой фразой стоит армия в 400000 человек, с которой придется сражаться не на жизнь, а на смерть, иначе не отделаешься от этой жуткой идеи.

Статья в «Moniteur», которая на основании сравнения английского морского бюджета с французским изображает Англию зачинщицей, ответственной за дорогостоящие вооружения, раздраженный тон вступительной и заключительной частей этого документа, написанных августейшей рукой[255], официозный комментарий «Patrie», содержащий прямо‑таки нетерпеливую угрозу, непосредственно затем отданный приказ перевести военные силы Франции на положение мирного времени, – все это столь характерные моменты бонапартистской тактики, что нетрудно понять, почему английская печать и общественное мнение самым серьезным образом обсуждают вопрос о вторжении. Когда Франция «не вооружается», – как это перед началом итальянской войны особо выразительно заявил, в сознании своей никем не признанной невинности, г‑н Валевский, – то за этим следует трехмесячная «освободительная война»; если же Франция разоружает невооруженную армию, то мы должны быть готовы к самому неожиданному coup {маневру, удару. Ред.} .

Нет сомнения, что г‑н Бонапарт не смог бы повести свои преторианские полчища ни на какое другое предприятие, более популярное как во Франции, так и в значительной части европейского континента, чем вторжение в Англию. Когда, во время своего посещения Англии, Блюхер проезжал верхом по улицам Лондона, то в невольном восторге, присущем его солдатской натуре, он воскликнул: «Боже, вот так город для грабежа!» Искушающую силу этого возгласа сумеют оценить императорские преторианцы. Однако идея вторжения была бы популярной также и у господствующей буржуазии, и по тем же мотивам, которые «Times» приводит в пользу сохранения «entente cordiale»[256], говоря:

«Мы рады видеть Францию сильной. Пока мы действуем рука об руку в качестве охранителей порядка и друзей цивилизации, ее сила есть наша сила, а ее процветание есть наша крепость».

С флотом из 449 кораблей, в котором 265 составляют паровые военные суда, с армией в 400000 человек, отведавших в Италии крови и славы, с завещанием с острова Св. Елены в кармане и видя перед собой неминуемую катастрофу, г‑н Бонапарт является как раз тем человеком, который способен сделать последнюю ставку на вторжение в Англию. Он должен играть va banque! {ва‑банк, рискуя всем. Ред.} . Рано или поздно, но он должен играть.

Написано К. Марксом 28 июля 1859 г.

Напечатано в газете «Das Volk» № 13, 30 июля 1859 г.

Печатается по тексту газеты

Перевод с немецкого

 

К. МАРКС

ФРАНЦИЯ РАЗОРУЖАЕТСЯ

 

Заявление, сделанное Наполеоном III в его «Moniteur», относительно того, что он собирается перевести свою армию и флот на положение мирного времени, может показаться мало убедительным, если его сопоставить с тем фактом, что перед самым началом войны тот же самодержец, в том же «Moniteur» торжественно заявил, что с 1856 г. его армия и флот ни разу не переводились на положение военного времени[257]. Его намерение мгновенно предотвратить гонку вооружений в английской армии и флоте посредством хитроумной заметки в официальном органе слишком прозрачно, чтобы его можно было подвергать сомнению. И все же было бы большой ошибкой рассматривать сообщение в «Moniteur» как простую уловку. Искренность Наполеона III является вынужденной: он просто делает то, чего он не может не делать.

После заключения Виллафранкского договора Луи‑Наполеону необходимо было сократить свою армию и флот до размеров, соответствующих бюджету мирного времени. Итальянская авантюра стоила Франции около 200 миллионов долларов и 60000 самых отборных солдат, не принеся ей в то же время ничего, кроме некоторой военной славы, да и то довольно сомнительного характера. Усилить разочарование, вызванное непопулярным миром, продолжая взимать военные налоги, было бы весьма опасным экспериментом. Периодически совершать вылазки за пределы Франции и преодолевать враждебность населения, опьяняя его военными успехами, – вот одно из необходимых условий существования реставрированной империи. Становиться в позу спасителя Франции от общеевропейской войны, после того как она была доведена до грани этой войны, – вот второе условие существования героя декабрьского переворота. После того неизбежного расстройства промышленности и торговли, которое вызывает война, мир на любых условиях не только представляется благословением, но и обладает прелестью новизны. Тоска, которая при монотонном правлении зуава и шпиона превращает мир в тяжелое бремя, сменяется приятным ощущением наслаждения, как только однообразие нарушается войной. Острое чувство унижения, которое, должно быть, угнетает сознание французов, когда они задумываются над узурпацией власти над народом беспринципным, хотя и не лишенным ловкости авантюристом, временно смягчено картиной того, как другие народы и правители, по крайней мере для видимости, если не по существу, подчиняются той же высшей власти. Сильно сокращенное производство теперь по закону упругости получает новый толчок. Сделки, которые были внезапно прерваны, возобновляются с удвоенной энергией, спекуляция, внезапно парализованная, достигает невиданных до сих пор размеров. Таким образом, мир, следующий за наполеоновской войной, вновь обеспечивает династии ту жизненно необходимую отсрочку, которую незадолго до этого, казалось, можно было получить, только объявив войну. Разумеется, через известный промежуток времени старые элементы разложения снова будут работать в направлении войны. Возродится коренной антагонизм между гражданским обществом и coup d'etat {государственным переворотом. Ред.} и, когда внутренняя борьба опять достигнет известной степени интенсивности, опять прибегнут к новой воинственной интермедии как единственной реальной отдушине. Совершенно очевидно, что условия, на которых «спасителю общества» приходится спасать самого себя, должны постепенно становиться все более и более опасными. Авантюра в Италии была значительно более опасна, чем авантюра в Крыму. По сравнению с авантюрой на Рейне и с еще более отдаленной авантюрой – вторжением в Англию, – а обе эти авантюры несомненно живут в мыслях Наполеона III и являются страстью наиболее безрассудных из его подданных – эта война в Италии может представиться просто детской игрой.

Тем не менее должно пройти известное время, прежде чем будут предприняты эти новые авантюры. Между Крымской войной и Итальянской был промежуток в четыре года. Но едва ли такая длительная передышка может наступить сейчас, при жизни и правлении Луи‑Наполеона. Роковая необходимость, благодаря которой он удерживает власть, будет тревожить его через все более и более короткие промежутки времени. Вожделения армии и та самая деградация, которую он навлекает на народ, заставят его совершить следующий шаг быстрее, чем предыдущий. Война является условием, в силу которого он сохраняет за собой трон, однако, поскольку он в конце концов является Только поддельным Бонапартом, война, по‑видимому, всегда будет бесплодной, затеянной под ложными предлогами, расточающей кровь и материальные ценности и не приносящей его подданным никаких выгод. Такова была Крымская война. Такова война, только что окончившаяся. Только на таких условиях Франция может пользоваться предоставленным ей благом – быть присвоенной этим человеком. Она вынуждена, так сказать, бесконечно прибегать к практике декабрьских дней. Только место разрушительных действий переносится с парижских бульваров на равнины Ломбардии или в Херсонес Крымский, а жалкие потомки великой революции, вместо того чтобы убивать своих соотечественников, используются для убийства людей, говорящих на других языках.

Написано К. Марксом около 30 июля 1859 г.

Напечатано в газете «New‑York Daily Tribune» № 5711, 12 августа 1859 г. в качестве передовой

Печатается по тексту газеты

Перевод с английского

На русском языке публикуется впервые

 

К. МАРКС

QUID PRO QUO[258]

 

I

 

В своем сочинении об австро‑французской кампании 1796 г. генерал Клаузевиц говорит, что Австрия потому так часто терпела поражения, что ее планы сражений, как стратегически, так и тактически, были рассчитаны не на действительное достижение победы, а скорее на использование уже будто бы одержанной победы[259]. Обход врага на обоих флангах, его окружение, распыление собственных сил по самым отдаленным пунктам с целью запереть все выходы мысленно разбитому врагу – эти и подобные мероприятия для использования воображаемой победы всякий раз являлись самым верным средством для того, чтобы обеспечить поражение. Эта характеристика австрийского способа ведения войны целиком приложима к прусской дипломатии.

Пруссия бесспорно стремилась играть большую роль с малыми издержками производства. Известного рода чутье подсказало ей, что настал благоприятный момент для того, чтобы посредственности могли пойти в гору. Франция Венских договоров, Франция Луи‑Филиппа простым декретом была переименована из королевства в империю[260], причем не был передвинут ни один пограничный камень в Европе. Вместо итальянского похода 1796 г. и египетской экспедиции оказалось достаточно учреждения мошеннического Общества 10 декабря и колбасного смотра в Сатори, чтобы из 2 декабря устроить пародию на 18‑е брюмера[261]. Пруссия знала, что иллюзия французских крестьян насчет воскресения настоящего Наполеона не вполне разделяется великими державами. Все молчаливо согласились с тем, что авантюрист, который должен был во Франции разыгрывать из себя Наполеона, взялся за опасную роль и поэтому в любой момент мог стать опасным для официальной Европы. Франция могла терпеть поддельную империю лишь до тех пор, пока казалось, что Европа верит в этот фарс. Поэтому речь шла о том, чтобы облегчить паяцу его роль и обеспечить усердную клаку в партере и на галерке. Всякий раз, как внутреннее положение Франции становилось шатким, – а два года являются, по‑видимому, максимальным периодом вращения этой империи‑рококо вокруг своей собственной оси, – надо было разрешать бывшему арестанту Ама какую‑нибудь иностранную авантюру. Тогда в порядке дня Европы появлялась пародия на какую‑нибудь статью наполеоновской программы, которую можно было осуществить по ту сторону французской границы. Сыну Гортензии разрешалось вести войну, но лишь под лозунгом Луи‑Филиппа: «La France est assez riche pour payer sa gloire» {«Франция достаточно богата, чтобы платить за свою славу». Ред.} . Старый король Пруссии {Фридрих‑Вильгельм III. Ред.} , человек с безмозглой головой, сказал однажды, что его Пруссия отличается от Пруссии Фридриха Великого тем, что последняя стояла в абстрактной противоположности к христианству, между тем как первая преодолела переходную эпоху пошлого просвещения и достигла глубокого внутреннего понимания откровения. Также и старый Наполеон придерживался пошлого рационалистического предрассудка, что война для Франции выгодна лишь тогда, когда ее расходы несут другие страны, а Франция пожинает ее выгоды. В противоположность этому его мелодраматический преемник пришел к глубокомысленному заключению, что Франция сама должна оплачивать свою военную славу, что сохранение ее старых границ является естественным законом и что все его войны должны быть «локализованы», т. е. совершаться в пределах ограниченного пространства, которое Европа всякий раз соблаговолит указать ему для выполнения его роли. Поэтому его войны в действительности являются лишь периодическими кровопусканиями Франции, которые обогащают ее новым государственным долгом и лишают одной из ее старых армий.

Однако после каждой такой войны наступает какая‑нибудь неурядица. Франция недовольна, но Европа всячески старается уговорить капризную belle France {прекрасную Францию. Ред.} . Она разыгрывает роль Барнума по отношению к Dutchfish {буквально: «голландской рыбке»; в переносном смысле: «голландскому наглецу». Ред.} . Разве после войны с Россией Европа не наделила его всеми театральными атрибутами третейского судьи? Разве барон фон Зеебах не ездил взад и вперед из Дрездена в Париж и из Парижа в Дрезден[262]? Не ухаживали ли за ним отравитель Орлов и фальсификатор Бруннов[263]? Разве не верили в его всемогущество черногорский князь и Якоб Венедей[264]? Разве ему не дали возможность выполнить требования России под вывеской вероломства против Англии? Разве мир с Россией, который Пальмерстон скрепил предательством в отношении Карса и негативным возвеличиванием своего собственного генерала Уильямса[265], не был объявлен «Times» изменой Бонапарта Англии? Разве он не пользовался славой самого ловкого человека в Европе? Разве во время войны он не занял все столицы, если не современного, то античного мира[266]? А то, что он снисходительно очистил Дарданеллы, не указывало ли на глубоко скрытые планы? Старый Наполеон брался обычно за ближайшие задачи. Кажущееся смирение новоявленного Наполеона указывает на макиавеллистическую непостижимость. Он отверг хорошее лишь потому, что стремился к лучшему. Наконец, разве Парижский мирный договор не был увенчан «Avis» {«Предупреждением». Ред.} Европы по адресу антибонапартистских газетных писак такого «гигантского государства», как Бельгия[267]?

Тем временем два года нормального круговорота псевдонаполеоновской Франции истекали. Официальные представители Европы думали, что ими пока что сделано достаточно для величия этого человека. Ему разрешили плыть в свите англичан в Китай[268] и по поручению России посадить полковника Кузу правителем Дунайских княжеств. Но как только была сделана попытка хотя бы для пробы переступить неуловимую грань между героем и паяцем, который играет героя, как Луи‑Наполеону с насмешкой приказали вернуться в пределы предназначенного для него поля деятельности. Его интриги против Северо‑Американских Соединенных Штатов, его попытка восстановить работорговлю[269], его мелодраматические угрозы по адресу Англии, его антирусская демонстрация в связи с вопросом о Суэцком канале, которую он обязался предпринять по поручению России, чтобы оправдать перед Джоном Булем инспирированную Россией оппозицию Пальмерстона против проекта, – все это лопнуло. Только по отношению к маленькой Португалии ему разрешили вести себя грозно[270], чтобы подчеркнуть его жалкое поведение по отношению к великим державам. Даже Бельгия начала строить укрепления, даже Швейцария стала декламировать «Вильгельма Телля»[271]. С силами, официально управляющими Европой, очевидно, случилось то, что в прежние времена так часто сбивало с толку астрономов, – неверное вычисление срока круговорота светил.

Тем временем два года круговорота «lesser Empire» {«малой Империи». Ред.} истекли. Во время первого круговорота, от 1852 до 1854 г., происходило бесшумное выветривание, которое можно было почувствовать обонянием, но не слухом. Война с Россией послужила при этом safety valve {отдушиной. Ред.} . Иначе обстояло дело при втором круге в 1856–1858 годах. Внутренним развитием Франции псевдо‑Бонапарт был отброшен к моменту государственного переворота. Бомбы Орсини возвестили бурю. Несчастному любовнику мисс Кутс пришлось отречься от власти в пользу своих генералов. Франция – неслыханное дело – по испанскому обычаю была разделена на пять генерал‑капитанств[272], причем вся операция прошла под звездой страдающей метеоризмом Евгении. Учреждение регентства фактически передало власть из рук императора‑Квазимодо в руки Пелисье, орлеанистского специалиста по поджариванию арабов на огне[273]. Однако возобновление terreur {террора. Ред.} уже не внушало страха. Вместо того чтобы казаться страшным, голландский племянник Аустерлицкой битвы кажется уродливо смешным. N'est pas monstre qui veut! {не всякому дано быть чудовищем! Ред.} Монталамбер мог разыгрывать в Париже Гемпдена[274], а Прудон проповедовать в Брюсселе луи‑филиппизм с Acte additionel[275]. Восстание в Шалоне[276] доказало, что сама армия видела в реставрированной империи пантомиму, заключительная сцена которой приближается.

Луи Бонапарт снова достиг рокового момента, когда официальная Европа должна была понять, что опасность революции можно отвратить лишь пародией на какую‑нибудь новую статью старой наполеоновской программы. Пародия началась с того, чем Наполеон кончил, – с русского похода. Почему бы не продолжить ее тем, чем Наполеон начал, т. е. итальянской кампанией? Из всех европейских персон Австрия была наименее grata {желанной. Ред.} . Пруссия желала отомстить ей за Варшавский конгресс, за Бронцелльское сражение и за поход к Северному морю. Пальмерстон издавна свидетельствовал свои цивилизаторские стремления ненавистью к Австрии. Россия со страхом восприняла объявление Австрии о том, что ее банк снова будет платить наличными. Когда в 1846 г. в первый раз с незапамятных времен австрийское казначейство оказалось без дефицита, Россия подала знак к краковской революции[277]. Наконец, Австрия была bete noire {буквально; «черным зверем», то есть страшилищем, предметом ненависти. Ред.} для либеральной Европы. Таким образом, второй театральный аттиловский поход Бонапарта должен был состояться против Австрии, но под известными условиями: никакой уплаты военных издержек, никакого расширения французских границ, «локализация» войны в границах здравого смысла, т. е. в пределах области, необходимой для вторичного славного кровопускания Франции.

При таких обстоятельствах, поскольку комедия все же разыгрывалась, Пруссия решила, что и для нее наступил момент с разрешения начальства и при хорошей страховке сыграть большую роль. Мир в Виллафранке поставил ее, одураченную, к позорному столбу перед всей Европой. При своих крупных успехах в конституционализме, выразившихся в росте ее государственного долга в геометрической прогрессии, она сочла уместным приложить к ранам в виде пластыря blue book of its own make[278]. В следующей статье мы выслушаем ее собственную апологию.

 

II

 

Когда Пруссия регентства говорит так же, как и пишет, тогда легко обнаруживается ее зарекомендовавший себя в европейской «Комедии ошибок» {название известной комедии Шекспира. Ред.} талант не только понимать превратно, но и бывать превратно понятой. В этом у нее есть известное сходство с Фальстафом, который не только сам отпускал остроты, но и других побуждал к ним.

14 апреля эрцгерцог Альбрехт прибыл в Берлин, где он оставался до 20‑го. Он должен был сообщить регенту некую тайну и сделать ему некое предложение. Тайна касалась предстоящего австрийского ультиматума Виктору‑Эммануилу. Предложение касалось войны на Рейне. Предполагалось, что эрцгерцог Альбрехт с 260 000 австрийцев и союзными южногерманскими корпусами должен действовать на западном берегу Верхнего Рейна, в то время как прусские и северогерманские корпуса под верховным прусским командованием образовали бы северную армию на Рейне. Вместо одного «союзного главнокомандующего» руководить должны были Франц‑Иосиф и принц‑регент сообща из одной главной квартиры.

Пруссия не только тотчас же со сдержанным негодованием отвергла план войны, но и «сделала эрцгерцогу Альбрехту энергичные возражения против внезапного предъявления ультиматума».

Когда Пруссия пускает в ход donkey power {ослиную силу. Ред.} (как известно, мощность больших машин определяется horsepower {лошадиными силами. Ред.} ) своей словоохотливой хитрости, то никто не может устоять против нее, и менее всего австриец. Регент и его четыре сателлита – Шлейниц, Ауэрсвальд, Бонин и г‑н д‑р Цабель – были «убеждены», что они «убедили» Австрию.

«Когда эрцгерцог Альбрехт», – говорится в одном полуофициальном прусском сообщении, – «20 апреля покинул Берлин, все думали, что поставленный на очередь смелый план отложен; но alas! {увы! Ред.} несколько часов спустя после его отъезда телеграф из Вены сообщил о предъявлении ультиматума».

После объявления войны Пруссия отказалась объявить о своем нейтралитете. В «Депеше прусским миссиям при немецких дворах», помеченной: «Берлин, 24 июня», Шлейниц открывает нам тайну этого героического решения.

«Пруссия», – невнятно произносит он, – «никогда не отказывалась от своей позиции посредничающей державы» (в другой депеше говорится – медиационной державы). «Более того, с момента начала войны ее главное стремление было направлено к тому, чтобы сохранить эту позицию, для чего она отказалась гарантировать свой нейтралитет, воздержалась от дачи всяких обязательств какой‑либо стороне и таким образом осталась вполне беспристрастной и свободной для посреднического выступления».

Другими словами: Австрия и Франция, две враждующие стороны, будут взаимно истощать свои силы в войне, «локализованной» на итальянской арене, в то время как Англия в качестве нейтральной страны (!) стоит далеко на заднем плане. Нейтральные державы сами парализовали себя, а у воюющих связаны руки, ибо им в борьбе нужны их кулаки. Между теми и другими парит, подобно еврипидовскому deus ex machina{155}, «вполне беспристрастная и свободная» Пруссия. Посредник всегда добивается большего, чем стороны, между которыми он посредничает. Христос добился большего, чем Иегова, святой Петр – большего, чем Христос, поп – большего, чем святые, а Пруссия, вооруженный посредник, добьется большего, чем враждующие и нейтральные страны. Возможно, наступит такой момент, когда Россия и Англия подадут сигнал кончать комедию. Тогда они незаметно сунут в карман Пруссии свои тайные инструкции, между тем как она наденет на себя маску Бренна[279] Франция не будет знать, выступает ли Пруссия посредником в пользу Австрии, Австрия же не будет знать, посредничает ли Пруссия в пользу Франции, и обе не будут знать, не посредничает ли она против них обеих в пользу России и Англии. Она будет иметь право требовать доверия от «всех сторон» и внушать недоверие всем сторонам. Ее несвязанность будет связывать всех. Если бы Пруссия объявила себя нейтральной, то тогда нельзя было бы помешать, чтобы Бавария и другие члены Германского союза приняли сторону Австрии. А в качестве вооруженного посредника, с нейтральными великими державами для прикрытия своих флангов и тыла, с туманным образом своего вечно грозящего свершиться «германского» подвига, Пруссия, целиком отдаваясь столь же таинственным, сколь глубоко обдуманным мероприятиям для спасения Австрии, имела право надеяться когда‑нибудь жульническим путем учесть свой вексель на гегемонию в Германии. В качестве рупора Англии и России она могла внушить к себе почтение со стороны Германского союза, а в качестве его умиротворителя – втереться в доверие этих двух держав.

Пруссия – не только немецкая великая держава, но европейская великая держава, и к тому же «посредничающая держава», и сверх того тиран Германского союза! В ходе событий будет видно, как Шлейниц все более и более увязает в этом столь же остроумном, сколь возвышенном ходе мыслей. Доселе пятое колесо европейской государственной колесницы, великая держава «by courtesy», европейская персона «on sufferance»– этот самый пруссак оказывается теперь облеченным грандиозным полномочием «quos ego!»[280]. И все это, не извлекая меча, а всего лишь вскинув ружье на плечо и не проливая ничего, кроме слез регента и чернил его приспешников. В том, что Пруссия не стяжала себе даже славы Митлера из романа Гёте «Избирательное сродство», она, право же, неповинна.

Пруссия понимала, что в первом акте надлежало хмуриться на Австрию, отводить малейшее подозрение Луи Бонапарта и прежде всего хорошей игрой зарекомендовать себя перед Россией и Англией.

«Достигнуть этой цели, столь важной для наших интересов», – сознается Шлейниц в своей уже цитированной нами депеше, – «было не легко при том возбуждении, которое царило во многих германских государствах. К тому же нам вряд ли нужно напоминать о том, что направление нашей политики в этом отклонялось от политики большого числа германских правительств и что в частности Австрия была не согласна с нею».

Вопреки всем этим затруднениям, Пруссия успешно разыграла роль жандарма Германского союза. С конца апреля до конца мая она развернула свою посредническую деятельность, принудив своих сотоварищей по Германскому союзу к бездействию.

«Наши старания», – эвфемистически выражается Шлейниц, – «были первым делом направлены на то, чтобы предупредить преждевременное вовлечение Союза в войну».

В то же время берлинский кабинет открыл шлюзы либеральной прессы, которая недвусмысленно разъясняла бюргеру, что если Бонапарт устремился в Италию, то лишь с целью освободить Германию от Австрии и создать германское единство под эгидой героя, который несомненно принадлежит нации, ибо он уже раньше был объявлен «национальной собственностью».

Что до известной степени затруднило действия Пруссии, так это наличие у нее «в свое время» призвания выступать не просто посредником, но «вооруженным» посредником. Она должна была, с одной стороны, сдерживать воинственные страсти, а с другой – призывать к оружию. Раздавая оружие, она должна была в то же время предостерегать против того, чтобы его пускали в ход.

 

«Не играй с огнестрельным оружием,

Оно чувствует боль, как и ты».

 

«Однако, если мы одновременно принимали все меры», – говорит Шлейниц, – «для охраны Германии, лежащей между обеими воюющими великими державами, и если органы Союза при пашем содействии тоже неустанно принимали оборонительные меры, то для нас возникла новая обязанность – следить за тем, чтобы эти меры внезапно не превратились в средства нападения и чтобы благодаря этому позиция Союза и наша собственная не оказалась серьезно скомпрометированной».

Однако «посредничающая держава», вполне понятно, не всегда могла односторонне действовать в одном и том же направлении. К тому же обнаружились опасные симптомы.

«К величайшему нашему сожалению», – говорит Шлейниц, – «появились признаки готовящихся особых соглашений в направлении, отклоняющемся от нашей политики, и серьезность положения должна была возбудить с нашей стороны опасения, что в результате непроизвольно могла бы все более проявиться тенденция к расторжению Союза».

С целью предотвратить эти «неурядицы» и начать второй акт «посредничества» была предпринята миссия генерала Виллизена в Вену. Ее результаты изложены в депеше Шлейница из Берлина от 14 июня, адресованной прусскому послу в Вене Вертеру. Когда Шлейниц пишет только членам Германского союза, он пользуется in ordinary {обычным. Ред.} прусским чиновничьим стилем. Когда же он пишет иностранным великим державам, то, к счастью, это происходит на незнакомом ему языке. Но его депеши Австрии! Это – длиннейшие фразы, запутанные как ленточная глиста, выщелоченные в жидком мыле «готаизмов», посыпанные сухим канцелярским песком Укермарка[281] и полузатопленные потоками коварной берлинской treacle {патоки. Ред.} .

Если мы подвергаем подробному анализу некоторую часть берлинской Blue book {Синей книги. Ред.} , которой теперь уже три недели от роду, то нас побуждает к этому не каприз антиквара и не интерес к бранденбургской истории. Ведь речь идет о таких документах, о которых в настоящий момент немецкие либералы и демократы трубят, как о доказательстве будущего имперского призвания Пруссии.

Последняя депеша Шлейница, адресованная генералу Виллизену, была получена в Вене 27 мая. Депеши Вертера Шлейницу о приеме, оказанном Виллизену императорским кабинетом, помечены 29 и 31 мая. В течение полумесяца они остаются без ответа. Чтобы затушевать все противоречия между первоначальной «миссией» и ее «интерпретацией», последовавшей задним числом, в прусской blue book опущены как депеши Шлейница Виллизену, так и депеши Вертера Шлейницу, равно как и все переговоры между принцем‑регентом и Бустрапой[282]. Австрийский министр иностранных дел Рехберг никак не мог восстановить первоначальный текст, ибо Виллизен и Вертер должны были сообщить ему прусские депеши не в письменном виде, но только зачитать их. Можно представить себе положение министра, который должен не прочитать, а выслушать период в таком роде;

«Руководимый желанием», – говорит Шлейниц, – «внести полную ясность в столь важное дело, я позаботился о том, чтобы в моем адресованном генералу фон Виллизену послании с полной определенностью изложить нашу точку зрения как в отношении того, что мы, со своей стороны, намереваемся предпринять при известных обстоятельствах, так и в отношении предпосылок, которые обязательно должны лежать в основе предполагаемых нами действий».

Прежде чем Шлейниц приготовился к официальному истолкованию миссии Виллизена в Вену, он с характерной для него осторожностью предоставил событиям идти своим собственным ходом. Австрийская армия проиграла сражение при Мадженте, очистила все ломбардские крепости и стремительно отступала за Кьезе. Нота Горчакова малым германским государствам, в которой он, грозя кнутом, предписывает им строжайший нейтралитет, попала в прессу[283]. Заподозренный в тайных симпатиях к Австрии, Дерби отказался от власти в пользу Пальмерстона. Наконец, 14 июня, в день отправки депеши Шлейница Вертеру, прусский правительственный вестник[284] напечатал указ о мобилизации шести прусских армейских корпусов. Миссия Виллизена в Вену и вслед за ней эта мобилизация! Вся Германия была полна разговорами о прусской геройской осмотрительности и о прусском осмотрительном геройстве.

Обратимся наконец к депеше Шлейница, адресованной прусскому послу в Вене. «Великодушные слова» сорвались с уст регента. Далее Виллизен тоном оракула вещал о «честнейших намерениях», «бескорыстнейших планах» и «искреннейшем доверии»; граф Рехберг «высказал свое согласие с принятой нами точкой зрения». Однако тот же Рехберг, этот венский Сократ, пожелал перенести, наконец, дискуссию с заоблачных высот фразеологии на прозаическую почву фактов. «Особенное значение» придавал он тому, чтобы «увидеть прусские намерения сформулированными». В соответствии с этим Пруссия пытается с помощью пера Шлейница «уточнить» «намерения» «миссии» Виллизена. Поэтому он «резюмирует в дальнейшем намерения, сообщенные нами в происшедшем в Вене обмене мыслями». Это «резюмирующее дальнейшее» мы изложим здесь вкратце. Смысл миссии Виллизена был таков. Пруссия имеет, «при наличии определенной предпосылки, твердо установленные намерения». Шлейницу следовало бы сказать, что Пруссия имеет неопределенные намерения при твердо установленной предпосылке. Предпосылка заключалась в том, чтобы Австрия предоставила Пруссии инициативу в Германском союзе, отказалась от сепаратных договоров с германскими дворами, словом временно предоставила Пруссии гегемонию в Германии; намерение заключалось в том, чтобы обеспечить Австрии «владение итальянскими областями, основанное на договорах 1815 г.» и «на этой основе добиться мира». Отношения Австрии к прочим итальянским государствам и «отношения этих последних» Пруссия считает «открытым вопросом». Если «итальянские владения» Австрии «подвергнутся серьезной угрозе», то Пруссия попытается «предпринять вооруженное посредничество» и в

«соответствии с успехами последнего будет действовать дальше для достижения намеченной выше цели, как этого требуют ее обязанности европейской державы и высокое призвание немецкой нации».

«Наш собственный интерес», – говорит незаинтересованный Шлейниц, – «предписывает нам не запаздывать с вмешательством. Однако выбор момента как для посредничества, так и для вытекающих из него дальнейших действий Пруссии надлежит предоставить свободному усмотрению королевского двора».

Шлейниц, во‑первых, утверждает, что этот переданный Виллизеном «обмен мыслями» был охарактеризован Рехбергом как «обмен мнениями»; во‑вторых, что намерения и предпосылки Пруссии «должны были получить согласие императорского двора», и в‑третьих, что Рехберг, будучи, по‑видимому, врагом чистого мышления, хотел «обмен мыслями» превратить в «обмен дипломатическими нотами», в «согласие обоих кабинетов, засвидетельствованное писанными документами», одним словом, желал прусскую «предпосылку» и прусское «намерение» видеть «констатированными» черным по белому. Но тут благородное сознание Шлейница возмущается. Какую цель преследует требование Рехберга? Действительное превращение нашей «самой тайной, доверительно сообщенной политической идеи в связывающее нас обещание».

Шлейниц выполняет действительные тайные упражнения в политическом мышлении, а Рехберг хочет недосягаемую идею связать с низменными нотами! Quelle horreur {Какой ужас. Ред.} для берлинского мыслителя! К тому же подобный обмен нотами был бы похож на «гарантию» австрийских владений в Италии. Как будто Пруссия хочет что‑нибудь гарантировать! К тому же обмен мыслями, кощунственно превращенный в обмен нотами, «был бы тотчас же понят Францией и Россией, – и вполне логично, – как engagement formel {официальное обязательство. Ред.} и как вступление в войну». Словно Пруссия когда‑либо собиралась вмешаться в войну или желала скомпрометировать себя перед кем‑либо, а тем более перед Францией и Россией! Наконец, и это главное, такой обмен нотами, «очевидно, сделал бы невыполнимой предполагаемую попытку посредничества». Должна же Австрия понять, что дело идет не о ее итальянских владениях, не о договорах 1815 г., не о французской узурпации, не о русском мировом владычестве и вообще не о низменных интересах, а о том, чтобы было положено начало европейским осложнениям, дабы нежданно‑негаданно создать для Пруссии новое высокое «положение» в качестве «посредничающей державы». Шекспировский бродяга, который, заснув лудильщиком, просыпается лордом[285], говорит не столь высокопарно, как Шлейниц, когда им овладевает навязчивая идея о призвании Пруссии как европейской «вооруженной посредничающей державы». Подобно тарантулу жалит и преследует его «uneasy conviction, that he ought to act up to his newborn sublimity of character» {«беспокойное убеждение, что ему нужно действовать сообразно новоявленному величию его характера». Ред.} .

«Доверие», с которым Шлейниц шепчет на ухо Рехбергу навязчивую идею о призвании Пруссии как посредничающей державы, позволяет ему, как он говорит, «надеяться встретить у императорского двора доверие, соответствующее нашему». Со своей стороны Рехберг требует копию этой курьезной ноты Шлейница. Чтобы подтвердить документом прусское доверие, заявляет Вертер, он, «согласно своим инструкциям», уполномочен зачитать ноту, но ни в коем случае не оставлять это corpus delicti {вещественное доказательство, улики. Ред.} . Тогда Рехберг потребовал от Вертера отправиться с ним к Францу‑Иосифу в Верону, чтобы последний, «по крайней мере устно, получил точные и исчерпывающие сведения относительно взглядов Пруссии». Однако прусское «доверие» восстает также и против этого требования, и Рехберг с иронической покорностью замечает, что «если в своем ответе он, быть может, не сумеет вполне правильно следовать за всем ходом мыслей берлинской депеши», то это следует приписать тому, что периоды Шлейница ему были только зачитаны.

Ответ Рехберга, направленный австрийскому послу в Берлине Коллеру, датирован: Верона, 22 июня. Этот ответ заставляет сомневаться в том, что смысл миссии Виллизена в конце мая и берлинское толкование этой миссии в середине июня между собой согласуются.

«На основании моих прежних переговоров с ним» (Вертером) «и с генералом фон Виллизеном», – говорит Рехберг, – «я не пришел к заключению, что берлинский кабинет по отношению к нам все еще будет держаться до такой степени настороже, что даже уклонится от всякого документального засвидетельствования своих намерений».

Однако миссия Виллизена еще менее подготовила Рехберга к тому, чтобы признать возвышенное призвание Пруссии быть вооруженной посредничающей державой в Европе. По словам Рехберга, главное, в чем действительно заключалась суть дела, это «независимость Европы от верховенства Франции». Сами события разоблачили пустоту и ничтожество «предлогов», «под которыми наши противники хотели благовидным образом скрыть свои истинные намерения до того момента, пока они не созреют». «Кроме того, как член Германского союза Пруссия имеет обязательства, с которыми сохранение посреднической роли может в любой момент стать несовместимым». Наконец, Австрия надеялась видеть Пруссию «в качестве союзника» на своей стороне и потому с самого начала отвергла ее призвание как «посредника». Поэтому если Австрия с начала осложнений в Италии высказалась против прусских «попыток занять позицию посредника», то, очевидно, она еще менее могла бы когда‑либо одобрить «вооруженное посредничество Пруссии».

«Вооруженное посредничество», – говорит Рехберг, – «по самой сущности этого понятия, заключает в себе возможность войны против обеих сторон. К счастью, между Пруссией и Австрией такой возможности не существует, и потому мы не можем себе представить в отношениях между этими двумя державами вооруженного посредничества Пруссии. Как название, так и то, что за ним скрывается, по‑видимому, всегда должны остаться исключенными из отношений двух держав».

Итак, Рехберг возражает против депеши Шлейница и ее толкования миссии Виллизена. Он находит, что с конца мая топ Пруссии изменился; он решительно отрицает, что Австрия признала за Пруссией возвышенное призвание быть вооруженной посредничающей державой. На Шлейнице лежит обязанность разъяснить это недоразумение № 2 (недоразумение № 1 произошло между эрцгерцогом Альбрехтом и принцем‑регентом) путем опубликования своей депеши Виллизену и депеш Вертера, адресованных ему.

Впрочем, Рехберг отвечает как австриец, да и почему бы австрийцу в разговоре с пруссаком менять свою натуру? Почему бы Пруссии не «гарантировать» Австрии ее владений в Италии? Разве подобная гарантия, спрашивает Рехберг, не соответствует духу Венских договоров?

«Разве могла бы Франция в эпоху после Венского конгресса и вплоть до наших дней рассчитывать встретить хотя бы одного из своих врагов изолированным, если бы она пожелала опрокинуть существенную часть установленного договорами устройства Европы? Франция не могла и помышлять о том, чтобы посягнуть путем локализованной войны на установленные границы владений».

Впрочем, «обмен нотами» еще не представляет «основанной на договоре гарантии». Австрия, по словам Рехберга, «хотела только принять к сведению» добрые намерения Пруссии. Однако, в угоду Шлейницу, она будет держать в совершенном секрете его совершенно секретные политические мысли. Что касается мира, замечает Рехберг, то Пруссия сколько угодно может делать мирные предложения Франции, «при условии, что эти предложения сохраняют в неприкосновенности территориальный статус 1815 г. и суверенные права Австрии и прочих итальянских государей».

Другими словами, в своих «доверительных сообщениях Пруссии», как посредничающей державе, Австрия вовсе не имеет склонности выйти из границ ничего не значащих общих мест. Напротив, коль скоро Пруссия «выступает в качестве активного союзника, то о выработке мирных условий речь может идти вообще только с общего согласия обеих держав».

Наконец, Рехберг налагает свои персты на прусские рубцы от ран. Австрия, по его словам, согласилась на «намерение» Пруссии взять на себя инициативу в Союзном сейме при наличии той «предпосылки», что прусский обмен мыслями превратится в обмен нотами. Но вместе с предпосылкой отпадает также и вывод. Даже Шлейниц со свойственной ему способностью понимания «поймет», что так как Берлин «ни в каком отношении не взял на себя связывающего его обязательства», так как он сам «отодвинул момент принятия своих решений относительно вооруженного посредничества» на неопределенное «будущее и оставил за собой право выбора такого момента», то и Вена, со своей стороны, «должна полностью сохранить за собой свободу в области германских союзных отношений».

Таким образом, попытка Пруссии выманить у Австрии признание своего преобладания в Германии и полномочия на высокую роль европейской посредничающей державы окончилась решительной неудачей. А за это время произведена была мобилизация шести прусских армейских корпусов. Пруссия должна была дать Европе объяснения. Поэтому в своем «циркулярном послании от 19 июня прусским посольством при европейских державах» Шлейниц объявляет:

«Своей мобилизацией Пруссия заняла позицию, более соответствующую нынешнему положению, не отказываясь при этом от своих принципов умеренности… Политика Пруссии осталась той же, какой она следовала с начала осложнений в итальянском вопросе. Однако теперь она привела в соответствие с создавшимся положением также и свои средства для разрешения этого вопроса».

А чтобы не оставалось никакого сомнения ни относительно политики, ни относительно ее средств, послание оканчивается заявлением, что «намерение Пруссии состоит в том, чтобы предотвратить раскол в Германии».

Даже это свое заявление кающегося грешника правительство регента сочло нужным смягчить «совершенно доверительными» сообщениями, адресованными Франции. Еще непосредственно перед началом войны общий друг Бустрапы и регента живописец‑баталист Ж. {По‑видимому, речь идет о Жинене. Ред.} был отправлен первым с поручением в Берлин. Он привез с собой обратно заверения в дружбе. А во время мобилизации в Париж были направлены официальные и полуофициальные уверения такого содержания:

«Франция ни в коем случае не должна истолковывать в дурную сторону военные мероприятия Пруссии. Мы не строим себе никаких иллюзий, мы знаем, сколь неблагоразумной была бы война с Францией, какие опасные последствия она повлекла бы за собой. Но пусть император отдаст себе отчет, в каком трудном положении мы находимся. На правительство прннца‑регента оказывается давление со всех сторон. Мы находимся перед лицом подозрительной настороженности и принуждены считаться с ней».

Или:

«Мы произведем мобилизацию, но ни в коем случае не надо думать, что это – наступательная мера против Франции. В качестве quasi {в некотором роде. Ред.} главы Германского союза регент должен не просто защищать интересы Союза, но также занять внутри страны положение, которое позволило бы ему предотвратить опрометчивые поступки и принудить другие германские государства следовать его политике умеренности. Пусть император это оценит и приложит все усилия к тому, чтобы облегчить нам нашу задачу».

В своих комических уловках Пруссия дошла до того, что стала просить французское правительство:

«Пусть правительственные газеты не очень выделяют Пруссию за счет Баварии, Саксонии и т. д.; это могло бы только скомпрометировать Пруссию».

Таким образом, Валевский с полным правом заявил в своем циркулярном послании от 20 июня:

«Новые военные мероприятия, предпринятые Пруссией, не внушают нам никаких опасений… Прусское правительство, мобилизуя часть своей армии, поясняет, что оно не имеет никаких других намерений, кроме охраны безопасности Германии и установления такого положения, при котором оно могло бы иметь справедливое влияние на дальнейший ход посредничества наряду с двумя другими великими державами».

Высокое призвание Пруссии как вооруженной посредничающей державы уже настолько вошло в пословицу у великих держав, что Валевский даже отважился на плохую остроту, будто бы Пруссия объявила мобилизацию не против Франции, а против «двух других великих держав», которые хотели лишить ее «справедливого» влияния на «заключение соглашения». Так закончился второй акт прусского посредничества. Первый акт прусского посредничества – с конца апреля до конца мая – вынес Германии приговор: «La mort sans phrase»[286]. Во втором акте – с конца мая до 24 июня – паралич «великого отечества» украшается фразой о миссии Виллизена и арабеской прусской мобилизации. Заключительная сцена этого второго акта разыгрывается при малых германских дворах, которые получают для заслушания ноту Шлейница. Шлейниц, подобно Штиберу, любит «смешанную» устную процедуру. Из его уже упомянутой нами ноты, датированной: Берлин, 24 июня, и «обращенной к прусским миссиям при германских дворах», мы приводим здесь только два места. Почему Пруссия не согласилась исполнить австрийское желание превратить «обмен мыслями» в «обмен нотами»?

«Выполнение этого желания», – нашептывает Шлейниц германским дворам, – «было бы равносильно гарантии австрийского владения Ломбардией. Взять на себя обязательство по поводу неопределенных случаев для Пруссии совершенно нереально»,

Таким образом, с берлинской точки зрения потеря Ломбардии не представляла «серьезной угрозы для австрийских владений в Италии» и не была тем «определенным случаем», который подкарауливал прусский меч, чтобы выйти из ножен.

«Далее следовало», – продолжает Шлейниц, – «воздерживаться даже от всякого формального обязательства, которое могло бы изменить наше положение посредничающей державы».

Итак, прусское посредничество не стремилось к тому, чтобы изменять «неопределенные случаи» в интересах Австрии; скорее напротив, назначение всех вероятных случаев заключалось в том, чтобы оставить неизменным «положение Пруссии как посредничающей державы». Между тем как Пруссия категорически требует от Австрии предоставления ей инициативы в Германском союзе, сама она преподносит Австрии сомнительный эквивалент в виде прусской доброй воли, гарантированной добрыми прусскими намерениями. Луковый суп с изюмным соусом, как говорят берлинские поденщики[287].

В третьем акте посредничества Пруссия появляется, наконец, в роли европейской великой державы, и Шлейниц изготовляет депешу в двух экземплярах, из которых один адресован графу Берншторфу в Лондон, а другой барону Бисмарку в Петербург; первый для прочтения лорду Джону Расселу, а второй – князю Горчакову. Половина депеши состоит из поклонов и извинений. Пруссия мобилизовала часть своих военных сил, и Шлейниц неистощим в обосновании этого отважного шага. В общей ноте от 19 июня, направленной европейским великим державам, этот шаг объявлялся охраной германской союзной территории, осуществлением Пруссией своей роли вооруженной посредничающей державы, в особенности же средством «предупреждения раскола в Германии». В послании к членам Германского союза говорится, что «эта мера должна была связать военные силы Франции и значительно облегчить положение Австрии». В депеше Англии и России в качестве мотивов выступают «вооружения соседей», «наблюдение за ходом событий», «приближение военных действий к германской границе», достоинство, интересы, призвание и т. д. Однако, «с другой стороны», и «тем не менее» и «я повторяю это, г‑н граф, г‑н барон», Пруссия своими вооружениями не имеет в виду ничего плохого. В ее намерения, «конечно, не входит создавать новые осложнения». Она преследует «лишь ту же цель, к которой она за последнее время стремилась в согласии с Англией и Россией». Nous n'entendons pas malice! {Мы не замышляем ничего дурного! Ред.} – восклицает Шлейниц.

«Мы желаем лишь мира», и «мы с доверием обращаемся к лондонскому и петербургскому кабинетам, чтобы в союзе с ними изыскать средства для прекращения кровопролития».

Чтобы показать себя достойной доверия Англии и России, Пруссия отстаивает как незыблемую догму два англо‑русских тезиса. Первый гласит – Австрия вызвала войну своим ультиматумом; второй – борьба идет из‑за либерально‑административных реформ и из‑за уничтожения австрийского протектората над соседними итальянскими государствами. Примирение прав австрийского императорского дома с национально‑либеральной «реорганизационной деятельностью» – вот к чему стремится Пруссия. Наконец, она верит, как выражается Шлейниц, в selfdenying declarations {бескорыстные заявления. Ред.} Луи Бонапарта.

И эти‑то бессодержательные пошлости представляют все, что Пруссия «с полным доверием и чистосердечной откровенностью» сконфуженно лепечет о своих «посреднических планах» нейтральным великим державам. Шлейниц, «трезвый, скромный малый», опасается «в известной степени повредить вопросу дальнейшим уточнением своих идей». Однако его навязчивая идея прорывается в конце концов наружу: Пруссия считает себя «призванной к роли вооруженной посредничающей державы». Пусть Англия и Россия признают это призвание! Пусть они «выскажут свои взгляды относительно разрешения нынешних осложнений и относительно способа сделать это разрешение приемлемым для борющихся сторон». Пусть они дадут прежде всего Пруссии инструкции, которые позволят ей, с высшего разрешения начальства, так сказать, avec garantie du gouvernement {с правительственной гарантией. Ред.} взять на себя роль посредничающего льва! Итак, Пруссия хочет сыграть роль европейского lion {льва. Ред.} , но так, как его играет столяр Миляга.

 

Лев. Но я не лев и не его подруга;

Я лишь столяр; не надобно испуга

Когда б как лев забрался я сюда,

Ведь мне была бы самому беда.

Тезей. Какое кроткое животное и какое рассудительное!

Лизандр. Этот лев по храбрости – настоящая лисица.

Тезей. Верно, а по благоразумию – настоящий гусь.

 

{Шекспир. «Сон в летнюю ночь», акт V, сцена первая. Ред.}

Депеша Шлейница помечена 24 июня, днем сражения при Сольферино. Обе копии депеши еще лежали на письменном столе Шлейница, когда в Берлин прибыло известие о поражении Австрии. Одновременно почта доставила депешу лорда Джона Рассела[288], «в которой прежний little man {маленький человек. Ред.} г‑на Брума», tom‑tit of English liberalism {птичка‑невеличка английского либерализма. Ред.} , глашатай ирландских «coercion bills»[289] посвящает Пруссию в итальянские планы Пальмерстона. Магдебург лежит не на Минчо, а Бюккебург не на Адидже, равно как Харидж лежит не на Ганге, а Солфорт не на Сатледже. Но Луи Бонапарт заявил, что его не тянет в Магдебург и Бюккебург. Зачем же раздражать галльского петуха тевтонской грубостью? Джек Рассел делает даже открытие, что если «победа» на поле сражения будет «решительной», то «противники, вероятно, весьма охотно согласятся прекратить изнурительную борьбу». Опираясь на это премудрое открытие, порицая воинственные вожделения Германии, хваля «умеренное и просвещенное поведение» Пруссии, Рассел рекомендует Шлейницу копировать Англию «настолько точно», «насколько это позволит положение в Германии»! Наконец, этот Jack of all trades {на все руки мастер. Ред. } вспоминает о «высоком посредническом призвании» Пруссии, и с обычной легкой, кисло‑сладкой усмешкой этот человечек бросает на прощание своему ученику в области конституционализма следующие утешительные слова:

«Возможно, что весьма близко то время, когда голос дружественных держав‑примирительниц будет выслушан со вниманием и предложения заключить мир уже не останутся безуспешными!» (депеша Рассела лорду Блумфилду в Берлин, датированная; Лондон, 22 июня).

Написано К. Марксом в конце июля – середине августа 1859 г.

Напечатано в газете «Das Yolk» №№ 13, 14, 15 и 16; 30 июля, 6, 13 и 20 августа 1859 г.

Печатается по тексту газеты

Перевод с немецкого

 

 

Ф. ЭНГЕЛЬС


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 175; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!