ОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА ЗИГМУНДА ФРЕЙДА 14 страница



Такое воззрение могло казаться венской медицинской школе лишь возвратом к средневековью, объяснявшему истерию одержимостью бесом. Но это было молодому Фрейду как раз по вкусу. Он был смолоду революционером и борцом. Защита дела дьявола (advocatus diabolic) была его стихией.

Корни будущего Фрейда берут, следовательно, начало еще с 1886 года»[80].

 

* * *

 

Пребывание в Париже, вне сомнения, оставило глубокий след в душе Фрейда, и это отразилось и в его письмах, и в целом ряде как ранних, так и поздних сочинений. Это был город, с которым он был вроде бы хорошо знаком по литературным произведениям, но первые месяцы пребывания в нем Фрейд чувствовал себя в нем чужаком. В письме Марте он называет его «огромным, безвкусно наряженным сфинксом, который поедает всех чужеземцев, не сумевших разгадать его загадки». Сама эта фраза крайне важна, так как показывает, что уже тогда, в 1885 году, Фрейд так или иначе ассоциировал себя с Эдипом, невольным кровосмесителем и отцеубийцей, и это заставляет задуматься о тех бурях, которые проносились в его душе.

Но если эту ассоциацию еще можно списать просто на любовь к античной литературе, то происходившие с Фрейдом в Париже другие странности невольно вызывают вопросы о его психологическом и психическом состоянии. Так, переехав в новую гостиницу и увидев в номере, что полог над его кроватью сделан из зеленой материи, он заподозрил, что в составе красителя есть мышьяк, и это, дескать, может привести к его отравлению. Более того, он провел химический анализ ткани, чтобы убедиться, что это не так.

Тогда же он вдруг стал явственно слышать, как его зовет по имени «единственный и любимый голос». Записав время, в которое произошла очередная такая галлюцинация, он посылал телеграмму в Вену, чтобы узнать, всё ли в порядке с матерью. Классифицируя инцидент с мышьяком как «бредовую идею отравления», прибавляя к этому слуховые галлюцинации и признание самого Фрейда в том, что с помощью кокаина он боролся с депрессией, О. Г. Виленский приходит к выводу, что «Фрейд с детства страдал вялотекущей шизофренией».

«Естественно, – спешит добавить он, – само по себе это обстоятельство не могло помешать его врачебной и научной работе, однако стоит внимательно рассмотреть ассоциативные связи между этими явлениями в данном конкретном случае»[81].

Еще одна странность в поведении Фрейда заключалась в том, что он, как уже было сказано, кроме лекций Шарко посещал лишь лекции по судебной психиатрии профессора Бруарделя. Лекции эти проводились в парижском морге, и значительная их часть была посвящена изнасилованиям, инцесту, педофилии и другим сексуальным преступлениям, а также убийствам, совершенным на сексуальной почве. Нередко слушателем предлагалось присутствовать при демонстрации трупов жертв таких убийств.

И вновь возникает вопрос о том, что за сила влекла молодого венского врача на эти лекции, во время которых Бруардель нередко позволял себе черный юмор и сальные шуточки (Фрейд на всю жизнь запомнил его фразу о том, что «грязные коленки – признак приличной девушки»). Было ли это связано с тем, что Фрейд всё больше и больше осознавал, что сексуальное влечение играет в жизни каждого отдельного человека и общества в целом куда большую роль, чем принято думать и – тем более – говорить? Или же всё дело в том, что в морге он получал возможность видеть обнаженные тела и таким извращенным образом отчасти удовлетворял свой сексуальный голод? Или это было и то и другое вместе?

Во всяком случае, нам опять‑таки ничего не известно о том, посещал ли Фрейд в Париже проституток или имел любовницу. Точнее, один раз он действительно оказался в парижском борделе, но попал туда чисто случайно – по приглашению родственника Марты, причем будучи уверен, что приглашен в приличный ресторан. Похоже, этот самый родственник был немало удивлен аскетизмом Фрейда и тем, что, живя в Париже, он не завел себе любовницы.

Париж и французы («странный народ», «подверженный психическим эпидемиям») вплоть до конца осени 1885 года раздражали его, от ощущения одиночества ему подчас хотелось плакать, как ребенку, и он страдал и одновременно упивался чувством одиночества. В письмах Марте он то и дело вновь встает в свою любимую позу романтического героя, вечно чувствующего себя одиноким в толпе, которая «вульгарна повсюду» – в Париже, Вене и Гамбурге. В начале декабря дело дошло до того, что он стал подумывать о том, чтобы прервать стажировку, поехать на праздник Хануки к Марте в Гамбург, а оттуда – под Новый, 1886 год отправиться в Берлин.

Но, как вскоре выяснилось, это депрессивное состояние объяснялось именно невниманием к нему Шарко. Как только его осенила счастливая мысль предложить себя на роль переводчика мэтра и он вошел в круг его приближенных, настроение Фрейда разительно изменилось. Впоследствии он припомнит свой сон, в котором он останавливает понесшую лошадь, спасает некого важного седока и тот говорит ему: «Вы спасли меня. Чем я могу вам отплатить?» Разгадка сна оказывается проста и не имеет никакой сексуальной подоплеки: сон отразил чувства Фрейда, когда тот бродил по Парижу «в одиночестве, полный страстных желаний, нуждающийся в помощнике и покровителе», что продолжалось до тех пор, «пока великий Шарко не принял меня в свой круг». Фрейд явно мечтал сделать нечто такое, что заставило бы Шарко произнести ту фразу, которую произносит спасенный им во сне господин: «Вы спасли меня. Чем я могу вам отплатить?»

Одним из самых сильных впечатлений Фрейда того периода стало посещение им 7 ноября 1885 года спектакля «Теодора» по пьесе Викторьена Сарду в театре «Порт‑Сен‑Мартен». Пьесу стоило посмотреть хотя бы потому, что главную роль в ней играла великая Сара Бернар.

Фрейд вернулся со спектакля с сильной головной болью, но совершенно потрясенный. «По пьесе она всего лишь une femme qui aime…[82] Но как эта Сара играет! После первых же реплик, произнесенных этим проникновенным и чудным голосом, мне показалось, что я знаю ее давным‑давно. Никогда еще актриса не поражала меня так сильно; я сразу же был готов поверить всему, что она говорила… И потом, эта ее манера завлекать, умолять, сжимать в объятиях; просто невероятно, какие позы она может принимать; как она прижимается к партнеру, в какой гармонии у нее играет каждый мускул, каждый сустав. Удивительное создание! Мне представляется, что в жизни она такая же, как на сцене».

Лидия Флем, цитируя эти строки, высказывает предположение, что именно после просмотра этого спектакля у Фрейда «появилась мысль о символической равнозначности сценического воплощения и истинной сущности человеческой личности». Однако не нужно быть фрейдистом, чтобы догадаться, что автор этого письма страдает острой сексуальной неудовлетворенностью и увидел в великой актрисе прежде всего сексуальный объект. Не исключено, что вслед за осознанием этого чувства у Фрейда возникло чувство вины, что таким образом он мысленно изменяет Марте, и отсюда – головная боль после спектакля.

Здесь же, в Париже, к Фрейду неожиданно вернулись его прежние метания по поводу собственного еврейства. С одной стороны, почувствовав в Шарко антисемита, он попытался затушевать свою национальную принадлежность, а с другой – быстро понял, что слыть во Франции немцем даже хуже, чем евреем. Вот что он писал Марте о своем походе в гости к Шарко:

«Лишь в конце вечера у меня завязалась беседа на политические темы с Жилем де ля Туретом, в которой он, естественно, начал говорить о неизбежности самой страшной из бывших когда‑либо войн – войны с Германией. Я сразу же сказал ему, что я не немец и не австриец, а еврей. Подобные разговоры мне всегда очень неприятны, поскольку каждый раз я чувствую, как во мне начинает шевелиться что‑то от немца, что я уже давно решил уничтожить в себе».

Не исключено, что Фрейд был совершенно искренен, когда писал эти строки. Но истина (и это следует из анализа всех его сочинений) заключалась в том, что он так и не сумел решить, кого же именно он хочет в себе уничтожить – немца или еврея, и это чувство раздвоенности и в самом деле не раз становилось причиной резкого душевного дискомфорта.

В парижский период Фрейд‑еврей явно доминировал над Фрейдом‑арийцем. В феврале 1886 года, когда на него накатил очередной приступ хандры (или, по Виленскому, «вялотекущей шизофрении»), он делится с Мартой своими страхами перед толпой и перед людьми вообще, пишет, что «простые люди плохо ко мне относятся», но тут же вспоминает, как Брейер однажды сказал ему, что под внешней скромностью в нем таятся отвага и бесстрашие. И дальше он неожиданно говорит о своей неразрывной связи с еврейством и еврейской историей:

«Мне всегда казалось, что я унаследовал весь бунтарский дух и всю ярость, с которой наши предки защищали Храм, и с радостью принес бы свою жизнь в жертву ради великого момента истории. И в то же время я всегда ощущал себя чрезвычайно беспомощным и неспособным выразить все эти чувства даже в словах или стихах. Поэтому я всегда сдерживал себя, и именно это, по‑моему, должны видеть во мне люди».

В итоге Фрейд покидал Париж в полном смысле слова другим человеком. Куда более раскрепощенным. С новым опытом. С новыми идеями. С новыми связями, которые он продолжал поддерживать в течение ряда последующих лет и которые морально помогали ему выдержать противоборство с медицинской элитой Вены. И самое главное: он был полон решимости начать работать и зарабатывать, чтобы наконец создать семью.

 

* * *

 

В начале марта 1886 года Зигмунд Фрейд отправился из Парижа в Берлин. Здесь он проводит несколько недель, изучая местные методы лечения нервных и детских болезней. К середине апреля он уже был в Вене и арендовал две комнаты в доме неподалеку от Венской ратуши, одну из которых он выделил для приема пациентов. Жена Брейера помогла ему изготовить вывески у входа в квартиру и на улице, извещающие, что именно здесь ведет прием пациентов доктор Зигмунд Фрейд, специализирующийся на нервных болезнях.

25 апреля 1886 года в газете «Нойе фрайе прессе» было опубликовано объявление о том, что доктор Фрейд ждет своих пациентов по адресу Ратхаусштрассе, 7. При этом в объявлении особо подчеркивалось, что доктор преподает в университете и полгода провел в Париже – это должно было привлечь к нему пациентов.

Эта дата и считается официальной датой начала деятельности Зигмунда Фрейда как частнопрактикующего врача. При этом все биографы отмечают, что 25 апреля в том году пришелся на первый день еврейского праздника Песах – день, когда еврейская традиция категорически запрещает работать. Публикуя объявление именно в этот день, Фрейд явно бросал еще один вызов религии предков, а заодно хотел показать, что он рассчитывает на «просвещенную», чуждую «религиозных предрассудков» публику.

Но – странное дело – при этом он сохранял характерные для еврейской мистики, и прежде всего распространенного в Галиции хасидизма взгляды, согласно которым случайностей не бывает. Всё происходящее в мире, согласно этой концепции, взаимосвязано и любое незначительное происшествие либо символично, либо намекает на некое другое, куда более значительное событие, которое произошло где‑то в другом месте. Так, в первые дни практики Фрейд лечил некого американского врача, нервное расстройство которого усугублялось проблемами с молодой женой. Фрейд дважды встречался с этой красивой женщиной, и каждый раз фотография Марты падала со стола, чего, по словам Фрейда, раньше с ней никогда не случалось.

«Мне не нравятся такие намеки. Если бы я нуждался в предостережении, но это излишне», – писал он, явно усматривая в падении фотографии знак‑предостережение свыше.

Поначалу его частную практику составляли пациенты, которых просто по дружбе направляли к нему знакомые врачи – прежде всего тот же Брейер. Кроме того, Фрейд ходил по богатым домам, делая уколы, назначенные другими врачами. В то время инъекции считались сложной медицинской процедурой, которую мог выполнять только высококвалифицированный врач и которая довольно хорошо оплачивалась. Правда, поездки и походы по пациентам выматывали, да и вдобавок никто не оплачивал такому врачу расходы на извозчика, что немало раздражало Фрейда.

Своих первых пациентов Фрейд в шутку называл «неграми», имея в виду понравившуюся ему карикатуру из юмористического журнала. Изображенный на карикатуре голодный лев с широко разинутой пастью жаловался: «Уже полдень, а ни одного негра!» В тот же период он пишет сестре Марте Минне, что особо похвастаться ему нечем и он уже подумывает, не повесить ли ему в приемной свою фотографию с подписью «Наконец‑то один!».

6 мая 1886 года ему исполнилось 30 лет. «Сегодня на прием ко мне пришли только два старых пациента Брейера, и больше не было никого. Я взял себе за правило принимать по пять человек в день: двоих на электролечение, одного обязательно бесплатно, еще один сам пытается не заплатить, ну а последний бывает чьим‑нибудь сватом», – пишет он в тот день.

Но как бы то ни было, уже в первые месяцы практики у него появился какой‑никакой заработок, и Фрейд стал торопить Марту со свадьбой, которую они, по его мнению, могли сыграть уже летом 1886 года. В эти дни как раз выяснилось, что брат Марты Эли вложил часть ее приданого в какое‑то дело, в надежде получить хорошие дивиденды. Узнав об этом, Фрейд по своему обыкновению вскипел – он тоже рассчитывал, что эти деньги помогут ему прикупить необходимое оборудование для расширения практики.

Фрейд стал настаивать на том, чтобы Марта потребовала у брата деньги, и обвинил его чуть ли не воровстве. Эти обвинения, та ярость, с которой Фрейд воевал за приданое, повергла Марту в шок – подобная меркантильность никак не вязалась с тем милым, романтичным Зиги, каким он представал в письмах. В какой‑то момент Марта, видимо, даже была готова разорвать из‑за этого скандала их отношения, но затем передумала. А может, в этом ее убедил и сам Эли – кстати, поспешивший вернуть взятые у сестры деньги.

Словом, всё шло к свадьбе. Фрейд не скрывал, что желал бы ограничиться исключительно гражданской церемонией, в то время как вся семья Бёрнейс настаивала, чтобы брак был совершен в соответствии со всеми требованиями иудаизма: под свадебным балдахином, с произнесением обязательной ритуальной фразы «Вот ты посвящаешься мне по закону Моисея и Израиля». В итоге Бёрнейсы настояли на своем – тем более что и австрийские законы требовали для официального признания брака религиозной церемонии.

Однако в последний момент, когда всё вроде бы было улажено, свадьбу вновь пришлось отложить: в августе Фрейд неожиданно был призван на месяц в армию и отправился в качестве батальонного врача в Моравию. Оттуда он снова писал Марте полные иронии письма, едко высмеивал армейские нравы и окружающих его офицеров, но одновременно признавался, что военная жизнь излечила его от неврастении.

Это признание чрезвычайно важно.

Во‑первых, здесь Фрейд впервые признаёт, что у него не всё в порядке, если не с психикой, то с нервами. Во‑вторых, оно много говорит о душевном состоянии и манере поведения самого Фрейда в те годы – как известно, больные неврастенией часто «переходят от вспышек раздражительности к слезам, не могут бороться с неприятным чувством недовольства всем окружающим, утрачивают способность контролировать внешнее проявление своих эмоций»[83]. В‑третьих, очень скоро неврастеники станут основными его пациентами.

Наконец, 13 сентября 1886 года в ратуше Вандсбека Зигмунд Фрейд и Марта Бёрнейс зарегистрировали свой брак. 14 сентября они уже стояли под хупой – свадебным балдахином. Еврейский свадебный обряд проводил дядя Марты Элиас, а Фрейд покорно повторял за ним все требуемые слова на иврите.

Сразу после свадьбы молодые уехали проводить медовый месяц в Любек – как и запланировал Фрейд за два года до этого. Здесь наконец сбылся его давний сон: ворота замка распахнулись и приняли в себя уставшего и иссушенного жаждой путника.

 

Глава двенадцатая

РОДОВЫЕ МУКИ ПСИХОАНАЛИЗА

 

«Всякий университетский стипендиат обязан, вернувшись, сделать сообщение о научных результатах своей заграничной командировки. Это проделывает и Фрейд в Обществе врачей. Он рассказывает о новых путях, которыми идет Шарко, и описывает гипнотические опыты в „Сальпетриере“. Но со времен Франца Антона Месмера сохранилось еще в медицинском цехе города Вены яростное недоверие ко всем методам, связанным с внушением.

Утверждение Фрейда, что можно вызвать искусственно симптомы истерии, встречается со снисходительной улыбкой, а его сообщение о том, что бывают даже случаи мужской истерии, вызывает явную веселость в кругу коллег. Сперва его благожелательно похлопывают по плечу, – что за чушь ему навязали там, в Париже; но так как Фрейд не уступает, ему, как недостойному, преграждают вход в святилище лаборатории мозга, где, слава богу, занимаются еще психологией „строго научно“. С того времени Фрейд остался „bete noire“ Венского университета…

Своим мятежом против механистического подхода к невропатологии, выражавшимся в применении к психически обусловленным заболеваниям исключительно таких средств, как раздражение кожи или назначение лекарств, Фрейд испортил себе не только академическую карьеру, но и врачебную практику. Отныне ему приходилось идти своим одиноким путем»[84].

Так рисует ход дальнейших событий Стефан Цвейг – с подачи самого Фрейда, разумеется.

В схожих тонах описывают и сделанный Фрейдом в октябре 1887 года отчетный доклад и другие фрейдофилы. Из этих рассказов так и встает образ одинокого гения, решившего бросить вызов косной, заблуждающейся толпе – чтобы затем эта толпа прозрела и поставила сделавшего великое открытие гения на полагающийся ему постамент. Именно такую классическую научную легенду придумал про себя сам Зигмунд Фрейд. Не исключено даже, что он сам же в нее и поверил.

В автобиографии Фрейд вспоминает, что уже после доклада Мейнерт предложил ему найти клинические случаи, подтверждающие его утверждения. Но на деле это предложение оказалось невыполнимым. «Я попытался сделать это, – пишет Фрейд, – но врачи в больницах, где я находил подобные случаи, отказали мне в разрешении их наблюдать… Поскольку вскоре для меня закрылась лаборатория церебральной анатомии и в течение многих месяцев мне негде было проводить занятия, я удалился от академической и медицинской жизни».

Но факты, увы, свидетельствуют об обратном.

Не было на той лекции никакой обструкции.

Да, были иронические замечания. Было недоумение одного старого врача, задавшегося вопросом: как истерия, само название которой происходит от греческого слова «матка», может быть свойственна мужчинам?! Но в целом лекция Фрейда была признана «не бесспорной, но интересной». И, разумеется, никто после этого в Венском университете не спешил захлопывать перед ним двери – Фрейд сам перестал посещать лабораторию мозга, поняв, что ему это больше неинтересно. Слухи же о том, что он исповедует необычный подход к лечению истерии, не только не нанесли удара по его практике, но и, наоборот, прибавили ему пациентов.

Поэтому куда более объективной представляется оценка тех давних событий Роже Дадуном. «Фрейд задним числом несколько драматизирует, – пишет он. – На самом деле ему предложили управление невропатологической службой, которая должна была открыться в Публичном институте больных детей, руководимом Марком Кассовицем. Должность эта была, правда, неоплачиваемая, недостаточно престижная и позволяющая продолжить исследования. Он, однако, принимает другое решение и открывает частную практику…»

Словом, если называть вещи своими именами, Фрейд посчитал, что зарабатывать деньги и обеспечивать семью на данном этапе для него важнее, чем заниматься «чистой наукой». В то же время Пол Феррис, вероятно, прав, когда предполагает, что у Фрейда были и другие мотивы вспоминать то собрание в негативном свете. По выглядящей весьма убедительной гипотезе Ферриса, Фрейд еще в Париже пришел к выводу, что «симптомы истерии соответствуют представлениям пациентов о строении их тела, а не действительным анатомическим фактам». То есть, скажем, истерик с парализованной ногой ходит не так, как действительно ходят люди с подобным симптомом, а так, как в его представлении они должны ходить.


Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 114; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!