ПИСЬМА, НАПИСАННЫЕ КЭТРИН МЭНСФИЛД МУЖУ ВО ВРЕМЯ ЕЕ ПРЕБЫВАНИЯ У ГУРДЖИЕВА



 

 

Аббатство, Фонтенбло-Авон (Сена-и-Марна) 18 октября 1922 г.

ДОРОГОЙ Богги!

Со времени моего последнего письма во мне произошли важные изменения. Я вдруг решила (мало сказать, что это произошло внезапно) постараться жить согласно своим убеждениям, а не так, как это было до сих пор, когда думаешь по-одному, а живешь по-другому. Не в обычном смысле, но в более глубоком, я всегда жила в состоянии разлада. Многие годы это была моя мука, а теперь я ни о чем другом просто не могу думать. Нет, я не могу больше играть роль, это все равно, что умереть заживо. Наконец я решила отринуть то, что было непосильным в моей прежней жизни, и начать все заново, чтобы понять, могу ли я достичь настоящей, живой, подлинной и полной жизни той, о которой мечтаю. Мне пришлось пережить ужасный период, прежде чем я пришла к этому. Вы понимаете, о чем идет речь. Внешне это, быть может, почти не заметно, но внутри хаос. Я сделала первый шаг навстречу неизвестному, когда приехала сюда и попросила мсье Гурджиева разрешить мне остаться здесь на некоторое время. «Здесь» это в старинном замке, очень красивом, окруженном чудесным парком. Сначала он принадлежал кармелитам, затем г-же де Ментенон. Внутри все модернизировано введено центральное отопление, электричество и т. д., но место по-прежнему великолепное, парк замечательный. Здесь проживают около сорока человек, в основном русские, занятые самыми разными делами. Они ухаживают за животными, работают в саду, музицируют, танцуют всего понемножку. Изучение самой теории отходит здесь на второй план. Главное это практика. Действительно, лучше заниматься живым делом, чем разглагольствовать, о нем. Нужно просто начать учиться что-то делать, если ты действительно испытываешь в этом потребность.

Еще не знаю, разрешит ли мне Гурджиев остаться. Первые две недели у меня «испытательный срок». Если он согласится, я останусь на то время, что должна была провести за границей, и выздоровею. Это будет не частичным выздоровлением, касающимся только моего тела, а полным. На эти две недели у меня чудесная комната Гарсингтон, только еще шикарнее. Что касается еды так это просто гоголевские пиры. Сметана, масло Боже, как глупо говорить о еде! Конечно, я понимаю, что это очень важно, и хочу, чтобы вы знали, что здесь во всех отношениях прекрасные условия. Есть три врача настоящих, но это тоже мелочь. Главное, что я живу в замке моей мечты, и этим все сказано. Если же Гурджиев не разрешит мне остаться, я отправлюсь на юг, сниму маленькую виллу, попробую научиться жить совсем одна, возделывать свой сад, выращивать кроликов. В общем, мне бы хотелось вернуться к настоящей жизни.

Пока еще ни одно лечение на свете мне не помогло, что правда, то правда. Все это лишь видимость. Благодаря Манухину я прибавила в весе, немного окрепла. Но не больше, ведь нужно смотреть правде в глаза. Чуда так и не произошло. Оно и невозможно. А если прекратить разговоры о моем здоровье, то результат моего пребывания в «Виктория Палас» сводится к тому, что я перестала быть писательницей. После «Мухи» я написала лишь несколько незначительных отрывков, неважно каких по объему. Если бы я продолжала так жить, я бы уже ничего не написала. И в результате умерла бы от духовного истощения.

Мне бы не хотелось, чтобы мое письмо выглядело драматичным. Я чувствую себя очень счастливой и это понятно. Для нас, дорогой, все происходит так, как если бы я продолжала жить в Париже. Очень, очень надеюсь, что, когда мы увидимся, я буду хорошо себя чувствовать, и больше не будет, как прежде, вариаций на одну и ту же тему.

Напишете ли Вы мне сюда в течение этих двух недель? Ида остановится в «Селект-Отель», так что, если Вам удобней направлять письма туда, она может их переслать. Потом я намереваюсь либо остаться здесь, либо, как уже писала, отправиться в теплые края и стать труженицей. Но я надеюсь остаться здесь.

Гурджиев совсем не такой, каким я его представляла. В нем есть как раз то, что хочешь в нем найти. Я испытываю к нему абсолютное доверие. Он может помочь мне выйти на правильную дорогу, как физически, так и в других отношениях.

Про деньги я с ним еще не говорила. В любом случае в ближайшие три месяца писать не собираюсь, и раньше весны книга моих новелл вряд ли будет готова. Но это не страшно. Когда зайдет разговор о деньгах, я Вам об этом сообщу. По сути дела, мы с ним еще почти ни о чем не разговаривали. Он очень занят, знает всего несколько английских слов, все общение происходит через переводчика. Не могу Вам передать, насколько славными мне кажутся здесь люди: совсем другая жизнь.

Сегодня я начинаю учиться русскому, и вот первые мои задания: поесть, собрать цветы, отдыхать как можно больше. Неплохое начало, правда? Но есть приходится много, и это превращается в настоящую церемонию, когда Гурджиев сам подает кушанья.

На этом, дорогой, заканчиваю. Очень рада, что Деламар реальное существо: я прекрасно понимаю, что Вы хотите сказать о Салливане и Ватерлоо. Это кажется «правильным», хотя и странным.

Беру назад свои слова о Вашей карьере. Все представлялось совсем иначе, когда Вы говорили со мной о песке.

На сегодня все, душа моя.

Ваша Виг

 

 

22 октября 1922 г.

Дорогой Богги!

Я Вам скажу, на что похожа эта жизнь: на путешествия Гулливера, больше чем на что-либо другое. Все время такое чувство, будто потерпел кораблекрушение и благодаря милосердию Божию пристаешь к неведомому берегу… Все здесь иное, абсолютно все. Не только язык, но и кухня, обычаи, люди, музыка, методы, времяпрепровождение в общем, все. Это действительно новая жизнь.

Вот мой распорядок дня. Встаю в половине восьмого, развожу огонь с помощью высохшего за ночь хвороста, умываюсь ледяной водой (я давно забыла, как прекрасна вода и для питья, и для умывания), после чего спускаюсь завтракать: кофе, хлеб, масло, итальянский сыр, айвовое варенье, яйца. После завтрака стелю постель, убираю комнату, отдыхаю, затем спускаюсь в сад до обеда он начинается в одиннадцать часов. Это, очень обильная трапеза со следующими блюдами: фасоль с сырым луком, вермишель с маслом и сахарной пудрой, телятина, завернутая в листья салата-латука и сваренная в сметанном соусе. После обеда снова прогулка по саду, до трех часов дня времени чая. После чая любая неутомительная работа до самого вечера. Как только темнеет, работа прекращается, все приводят себя в порядок и одеваются к ужину. После ужина большинство собирается в гостиной вокруг огромного камина. Музицируют (на тамбурине, барабане и пианино), танцуют, иногда проделывают нечто вроде очень странных танцевальных экзерсисов. В десять часов все ложатся спать. Доктор Янг, с которым мы большие друзья, поднимается в мою комнату и разжигает сильный огонь. За это я ему сегодня заштопаю дырку на колене брюк.

Но происходят и более странные вещи. Как-то недавно, вечером, я отправилась на поиски дров. Все ящики были пусты. В конце коридора я обнаружила дверь, спустилась по каменным ступенькам. Там оказалась еще одна лестница, наверху которой появилась женщина, очень просто одетая, на голове у нее была повязана белая косынка[40]. В руках она держала вязанку толстых поленьев. Я обратилась к ней сначала по-французски, потом по-английски, но она ничего не поняла. Между тем взгляд ее был прекрасен, насмешлив и нежен и в то же время совершенно не похож на взгляды знакомых мне людей. Наконец я дотронулась до полена, она мне его отдала, и мы пошли дальше каждая своей дорогой…

Сейчас весь дом занят физическим трудом все наводят порядок как внутри, так и снаружи. Но это, разумеется, не просто работа ради работы. Все здесь имеет свой смысл, является частью определенной системы. Здесь есть несколько очень утомительных людей, много англичан, людей из «артистического мира», теософов; я уверена в том, что к ним тоже можно найти подход, только не знаю, как за это взяться. Зато многие другие мужчины и женщины просто восхитительны. Пока я здесь только с испытательным сроком на две недели. Гурджиев едва со мною разговаривает. Должно быть, очень хорошо меня знает. Но даже если он и не позволит мне остаться здесь, с «прежними обстоятельствами» покончено. Они меня разве что не убили это единственное, что можно сказать в их оправдание. Ни один из моих прежних друзей теперь ничего для меня не значит. Дороги мне только Вы все больше и больше, насколько это только возможно, потому что теперь, когда я уже не «отождествляю» себя с вами, я могу оценить ту реальную связь, которая нас объединяет.

Ида, разумеется, восприняла все это, очень трагически. Как верх понимания, она дала мне платок, хотя, я ее об этом не просила. Она «была» мною.

Я надеюсь, что, несмотря ни на что, она это превозможет. В ней есть что-то непоколебимое, несмотря на внешнюю беспомощность, которую она так любит показать.

Мне было очень грустно думать о замужестве Жанны. Предполагаю, что краснолицый толстяк это, должно быть, Мак-Гавен. Спасибо, что мне об этом сообщили. Нужно будет написать Марии в ближайшие дни. Извините за торопливый почерк. Не забудьте прислать мне «Литературные приложения». Они очень хороши для растопки. Хотелось бы видеть Вас здесь. Я здесь так счастлива.

Всегда Ваша, мой дорогой.

Виг, путешественница

 

 

Вторник, 24 октября 1922 г.

Дорогой Богги!

Я была так счастлива получить сегодня Ваше второе письмо. Нет, не думайте, что мы молчаливо и быстро удаляемся друг от друга. Неужели у Вас действительно создалось такое впечатление? И что Вы имеете в виду, когда пишете «встретимся по ту сторону»? Где же это, Богги? Вы еще более загадочны, чем я!

Я плохо все это устроила по следующей причине. Я никогда не давала Вам понять, до какой степени страдала в течение этих пяти лет. Но это было не по моей вине. Я не могла иначе. А Вы бы никогда на это не согласились. И все-все, что я делаю в данный момент, это попытка воплотить на практике мои давние идеи об иной, куда более подлинной, жизни. Я хотела бы научиться чему-нибудь, что не вычитаешь ни в одной книге, хотела бы попытаться бежать от этой ужасной болезни. Это Вы тоже вряд ли сумеете понять. Вы думаете, что я как другие люди, что я нормальная женщина. Это не так. Не знаю, что во мне доброго, а что злого. Я лишь играю одну роль за другой. Только теперь я это поняла.

Убеждена, что Гурджиев единственный человек, который способен мне помочь. Быть здесь для меня большая радость. Некоторые из здешних обитателей люди более чем странные, но, в конце концов, я чувствую себя близкой даже самым странным. Мне с ними хорошо. Вот как я все это ощущаю. За пределами Аббатства я никогда не встречала ни такого понимания, ни такой симпатии.

Что же касается писательства, того, чтобы оставаться верной своему дару, так я бы все равно не писала новелл, даже если бы жила где-нибудь в другом месте. Источник моего вдохновения в данный момент иссяк. Жизнь не принесла мне нового вдохновения. Я мечтаю писать, но гораздо более регулярно. Пишу Вам на краешке стола, супротив правил, ибо светит солнце и мне следовало бы сейчас находиться в саду. Я еще вернусь к этому письму, мое сокровище.

Всегда Ваша,

Виг

 

 

27 октября 1922 г.

Дорогой Богги!

Я пришла в восторг, когда узнала о Вашей поездке к Сал-ливану. Но не утомляет ли он Вас своей страстью к шахма-там? Меня так очень. Но Бетховен, и звезды, и ребенок все это замечательно.

Что Вы собираетесь делать с фруктовыми деревьями? Расскажите мне об этом, пожалуйста. Здесь ужасно много айвы. Совсем не весело, когда она, будто нарочно, падает вам на голову.

Надеюсь, что погода у вас тоже стоит прекрасная. Каждый день сияет солнце. Совсем как в Швейцарии. Небо ярко-синего цвета, воздух свежий, чистый, прозрачный четкие силуэты людей видны издалека. Как только поднимается солнце, я спускаюсь в парк. Навещаю плотников, землекопов. (Мы сейчас строим турецкую баню.) Почва здесь очень красивая, похожа на песок, в котором попадаются белые и розовые камушки. Потом надо проведать барашка и новых свинок у них длинная золотистая щетина, совершенно мистические свиньи. Куча «космических» кроликов и коз, почти вступивших на «путь познания», лошади, мулы, которых еще следует обуздать и повести по «космическим путям». Официально «Институт» откроется не раньше чем через две недели, сейчас идет строительство зала для танцев, и сам дом еще не готов. В действительности все уже началось. Даже если завтра все это вдруг улетучится все равно я уже пережила самое важное и восхитительное событие в моей жизни. За неделю пребывания здесь я узнала больше, чем за годы пребывания «там». То же самое и с привычками. Моя несчастная любовь к порядку, например, доставляла мне раньше много хлопот. Она руководила мною помимо моей воли, как ведьма руководит своим помелом. Здесь я быстро от этого избавилась. Гурджиев любит, чтобы я, ближе к вечеру, приходила на кухню и наблюдала. У меня в уголке даже есть свой стул. Это огромная кухня, в которой работают шесть человек. Главная, мадам Успенская, расхаживает будто королева. Она очень хороша собой. Носит старый плащ. Нина, крепкая девушка в черном фартуке, тоже очень красивая, растирает что-то в ступке. Помощница поварихи крутит мясорубку, задевая кастрюли, что-то напевает, еще одна девушка то вбегает, то выбегает, нагруженная тарелками или горшками. В помещении позади кухни кто-нибудь чистит котлы. Лает собака, потом ложится на землю и начинает грызть веник. Входит маленькая девочка с букетом листьев для Ольги Ивановны. Врывается Гурджиев, хватает пригоршню рубленой капусты, ест… На огне стоит не меньше двадцати кастрюль. Во всем этом столько жизни, юмора, все делается так легко, что не хочется уходить… Здесь во всем так: я совсем не чувствую себя скованно, напротив, мне очень хорошо. Эти слова лучше всего выражают то, что я чувствую. Хотя, когда я об этом пишу, то ощущаю, что все это ни к чему. Мое прежнее «я» пытается выбраться на поверхность, вести наблюдения, но оно не спо-собно передать ничего из окружающей меня жизни. То, что я пишу, кажется мне незначительным. На самом деле я не могу сейчас выразить себя в словах. Прежний механизм уже не срабатывает, а новый я еще не умею завести. Поэтому приходится говорить таким наивным языком.

Мне бы хотелось, чтобы Вы увидели практикуемые здесь танцы. Это тоже невозможно описать. Один видит в них одно, другой другое. Раньше я никогда не питала особой любви к танцам, но теперь они кажутся мне ключом к моему новому внутреннему миру. Думать, что когда-нибудь я тоже буду этим заниматься, для меня большая радость. Возможно, месяца через два состоится их демонстрация в Париже. Мне бы очень хотелось, чтобы Вы пришли. Похоже ли это внешне на другие виды танцев? Не знаю. Трудно ответить.

По поводу денег. Спасибо, Богги, но мне они здесь совершенно не нужны. Если же понадобятся, в первую очередь я обращусь к Вам, но пока не нужно, спасибо.

Мне бы очень хотелось, чтобы Вы пригласили Успенского куда-нибудь пообедать, пока Вы в Лондоне. Его адрес: 28, Уорик-Гарденс. Он удивительно милый человек.

В саду ведется огромная работа: выкорчевываются пни, роются ямы и пр. Не знаю, почему бы Вам не заняться этим в Вашем саду. Или, может быть, Вы уже даже ушли вперед?

Не могли бы Вы отправить открытку Иде (в «Селект-Отель», в Париже), чтобы пригласить ее провести как-нибудь с Вами уик-энд, если она вернется в Англию. Я не в курсе ее планов.

Опять судорога в пальце. О, как бы мне хотелось писать Вам от лица той, какая я здесь, а не прежней!

Представьте себе, что Вы бросаете все, чем занимались в Лондоне, и приезжаете сюда работать у Гурджиева! Хороший способ сжечь все корабли. Эта идея Вам не по вкусу? Вот почему я подумала, что Вам было бы интересно встретиться с Успенским. Неужели Вам нравится вести прежний, механистический образ жизни, от всего зависеть? Жить лишь мизерной частью вашего «Я»? Здесь Вы могли бы научиться играть на банджо, и даже в самом худшем случае Вас бы прокормила Ваша игра или что-нибудь другое.

Но, может быть, мои слова кажутся Вам лишенными всякого смысла? Мы здесь вовсе не сошли с ума. Это все очень серьезно.

Богги, сокровище мое!

Всегда Ваша,

Виг

 

 

Суббота, 28 октября 1922 г.

Дорогой Богги!

Простите, что в последние дни пишу Вам не особенно часто. Я так рада, что все у Вас хорошо! Я тоже счастлива. А наше с Вами счастье не зависит от писем. Я предчувствую, что мы приближаемся друг к другу. Но делаем это каждый по-своему. Сейчас, когда пишу, я «фальсифицирую» свое положение и нисколько не улучшаю Ваше. Бессмысленно сообщать Вам здешние новости. Да и нельзя сказать, чтобы они здесь были. Так обстоит и в отношении всех людей, с которыми я была знакома раньше; я ничего о них не знаю, они в последнее время вне поля моего зрения. Положа руку на сердце, могу сказать только одно: каждое мгновение здесь кажется наполненным жизнью. А между тем я чувствую, что не могу проникнуть в эту жизнь так, как, может быть, мне удастся впоследствии, пока я лишь приближаюсь к ней. Но писать об этом не могу.

Фраза Даннинга, на мой взгляд, неплоха, но не более того. Мне кажется, он во всем останавливается на полдороге. У него есть понимание, но нет ориентировки в ситуации. Может ли он быть по-настоящему полезен? Всегда существует опасность самовнушения. Я это тоже ощущаю. Я только начинаю от этого избавляться, стараясь расслабиться, пустить все на самотек. Здесь все этому способствует. Жизнь вне Аббатства никогда бы меня такому не научила. Но я уверена, что Вы поймете, почему так трудно писать отсюда. В письмах мы ни к чему не движемся. Мы лишь повторяем одно и то же. Как я уже пыталась Вам объяснить, я претерпеваю переходный период. Даже если бы захотела, я бы уже не смогла вернуться к прежней жизни. А новой не перестаю удивляться.

Но при этом я совершенно не испытываю чувства тревоги. Может быть, это еще придет, не знаю. Просто здесь столько дел, столько людей. Происходит так много интересного.

На сегодня все, дорогой.

До свидания. Виг

Будем, однако, честны. Какие сейчас между нами отношения? Никаких. И мы чувствуем, что возможен только один тип отношений абсолютная искренность. Вы не согласны? В этом все. Но это вовсе не означает, что мы удаляемся друг от друга. Все здесь гораздо тоньше.

 

 

2 ноября 1922 г.

Богги, миленький!

Со времени моего последнего письма я нахожусь просто в бешенстве. Это так на меня похоже. Мне стыдно. Но Вы, хорошо меня знающий, может быть, все поймете. Я всегда опережаю события. Всегда верю, что все может измениться, обновиться в один момент. Мне безумно трудно, как, впрочем, и Вам, не торопить события, не быть «нетерпеливой», несдержанной, и вот это так, уверяю Вас я оказалась не совсем искренней. Возьмите два моих последних письма. Тон в них неискренний. Что же до новой истины, дорогой, мне ужасно за это стыдно. Сплошная ложь! Теперь мне нужно вернуться назад, все начать сначала, сказать Вам, что я была несдержанной фантазеркой. Словно я все делала для того, чтобы меня назвали чудачкой. Вы понимаете, что я имею в виду? Теперь попробую посмотреть правде в глаза. Безусловно, жизнь здесь совершенно другая, но сказать, что при этом происходят столь резкие изменения в личности, конечно же, нельзя. Я пришла сюда, чтобы «излечиться». Абсолютно уверена: нигде в другом месте я бы не вылечилась. Это превосходное место; по крайней мере, здесь меня понимают целиком, как на физическом уровне, так и на психологическом. Никакое другое лечение никогда не вернуло бы мне здоровья. Все мои друзья видели во мне лишь хрупкое, едва живое создание, едва способное переползать с одной тахты на другую. О, дорогой мой, подождите немного, и Вы увидите, какой жизнью мы однажды заживем, Вы и я, такой радостной, такой полной. Но до тех пор, любовь моя, никогда не воспринимайте то, что я говорю, как нечто «абсолютное». Я тоже не считаю чем-то «окончательным» то, что Вы мне говорите, я пытаюсь разобраться, что к чему. По существу, мы ведь вместе. Я люблю Вас. Я чувствую, что Вы мой муж. Вот что я хочу создать, осуществить, вот в каком мире я хотела бы жить когда-нибудь.

Так что я буду писать Вам не реже двух раз в неделю, чтобы сообщать обо всех мелких событиях, происходящих здесь. И Вы тоже мне обо всем рассказывайте.

Так, к примеру, вчера вечером, сидя в гостиной, мы учились плести циновки из соломы. Получается очень красиво, и совсем не трудно. А все сегодняшнее утро я провела в столярной мастерской. Горит маленький горн, Гурджиев что-то строгает, некий мистер Зальцман мастерит колеса. В дальнейшем я тоже обучусь столярному мастерству. Мы изучим все возможные ремесла, а также все виды работ на ферме. Сегодня должны купить коров, Гурджиев сделает в стойле шезлонг, я смогу в нем сидеть и дышать этим воздухом. Я знаю, что впоследствии мне самой придется ухаживать за коровами. Все их уже называют «коровы миссис Мурри».

А теперь мне пора на почту, мой дорогой!

Простите мне оба моих глупых письма. Я так медленно чему-то учусь, и мне совсем не хочется причинять Вам боль.

Всегда Ваша Виг

Я пью козье молоко четыре раза в день!

 

 

7 ноября 1922 г.

(Прилагается банковский билет в пять фунтов)

Дорогой Богги!

Сегодня я получила от Вас письмо, в котором Вы сообщаете, что купили топорик.

Надеюсь, что Вы справляетесь со старыми деревьями. Здесь частью «труда» является выполнение различного вида работ, нередко таких, которые считаются неприятными. Я понимаю смысл этого. Согласно тому же принципу, не следует скрываться от людей, которые Вас раздражают. Это определенным образом обогащает личность. На практике происходит так: как только принимаешься за какие-то неприятные дела, отвращение постепенно исчезает. Трудно сделать лишь первый шаг.

Хорошая ли у вас погода? Здесь сегодня очень тепло, похоже на позднюю весну. Еще продолжают падать листья. Парк удивительно красив, и с нашими животными, которые бродят то здесь, то там, все начинает походить на маленький земной рай.

Я страшно занята. Чем именно? Во-первых, изучаю русский, что само по себе чрезвычайно трудно, потом на мне уход за гвоздиками в доме тоже не простое дело, остальное время дня я провожу, наблюдая за людьми, занятыми различным трудом. А каждый вечер около полусотни человек собираются в гостиной: они музицируют, сейчас, например, разучивают восхитительный танец в древнеассирийском стиле. У меня нет слов, чтобы все это описать. Но когда видишь это собственными глазами, испытываешь сильнейшее потрясение.

До того как я сюда попала, не сомневалась в том, что во мне живет лишь мельчайшая частица моего «я». Я была маленькой европейкой, питавшей определенный интерес к восточным коврам, музыке и всему тому, что я смутно понимала под Востоком. Но сейчас чувствую, что в гораздо большей степени поворачиваюсь к нему лицом. Запад кажется таким обедненным, таким распыленным. Я больше не верю, что мудрость и знание здесь. Конечно, это только фаза в моем развитии. Я говорю Вам об этом, потому что обещала описывать все свои впечатления. Прожив здесь всего три недели, я чувствую себя так, будто провела годы в Индии, Аравии, Афганистане, Персии. Не правда ли, это очень странно? Как необходимо мне было такое путешествие! Какой ограниченной я была прежде! Только теперь пришло осознание.

Есть здесь и другое дружба. Это та реальность, о которой мечтали мы оба и Вы, и я. Здесь она присутствует как в отношениях между женщинами, так и в отношениях между мужчинами и женщинами. Чувство это нерушимо и переживается так, как было бы невозможно нигде. Не могу сказать, что я уже завела здесь друзей. Дело в том, что сейчас я не готова к дружбе, недостаточно хорошо знаю себя, чтобы ко мне испытывали доверие, да к тому же слаба в тех областях, в которых эти люди сильны. Но даже те отношения, которые у меня сложились, мне дороже всех предшествующих дружеских связей.

У Вас может создаться впечатление, что все мы живем в атмосфере дружеской близости, счастья и радости. Но это совсем не так. Все мы ужасно страдаем. Если человек был болен в течение пяти лет, его не вылечишь за пять недель. Когда болеешь в течение двадцати лет (а, по мнению Гурджиева, у каждого из нас своя «болезнь»), следует применять самые строгие меры, чтобы достичь выздоровления. Но главное есть надежда. Начинаешь верить, что можно вырваться из порочного круга, вести сознательную жизнь. Можно благодаря работе избежать фальши и быть правдивым с самим собой, а не с тем персонажем, которого из вас делает первый попавшийся человек.

Мне хотелось бы, чтобы Вы познакомились с некоторыми из живущих здесь людей. Вы бы их оцепили, особенно мистера Зальцмана, который весьма скуп на слова. Пора кончать это письмо. Оно абсолютно невразумительное?

Не знаю, дорогой, что Вы имеете в виду, воображая меня в виде ангела, вооруженного шпагой. Я себя вовсе так не ощущаю. Дело, совсем, в другом. Вы говорите, что не можете быть по-настоящему счастливым, только радуясь моему счастью. Этого ни с кем не бывает. Все это лишь слова, Вы не согласны? Вроде тех, когда люди говорят, что живут лишь своими детьми. Такое, конечно, можно допустить, но все-таки это не жизнь. Точно так же я не могу научить Вас жить. Вы это Вы, а я это я. Мы только можем соединить свои жизни, вот и все. Но, возможно, я слишком серьезно отношусь к вашим словам.

Пока до свидания, дорогой.

Всегда Ваша Виг

Прилагаю билет в пять фунтов. Оплатите, пожалуйста, счет Хила, а остальное оставьте для оплаты возможных счетов, ко-торые я, может быть, пришлю Вам позже. Я уверена, что они появятся. Если Вы знаете кого-нибудь, кто собирается в Париж, передайте две пары серых миланских носков (пятого размера), чтобы мне переслали их по почте. Они мне здесь очень нужны. Заранее благодарю.

 

 

12 ноября 1922 г.

Дорогой Богги!

Вы пишете, что у Вас ощущение, будто жизнь возникает тогда, когда Вы покидаете Ваш рабочий кабинет, и снова исчезает, когда Вы туда возвращаетесь. Мне очень жаль Вас. Не тягостно ли Вам закрывать эту дверь, садиться за этот стол? Наверное, чувствуете себя как паук в пустом доме. Для кого эта паутина? Зачем ткать ее, ткать без остановки? Должна признаться, что, проведя здесь всего, пять недель, я ощутила нечто, о чем мне не терпится написать. Если бы Вы только знали, насколько не терпится. Так что я скоро напишу об этом. Сейчас еще ничего не готово. Надо подождать, пока дом заполнится. Должна признаться, что практикующиеся здесь танцы заставили меня подойти совсем по-новому к тому, о чем я хочу написать. Некоторые из этих восточных танцев дышат глубокой древностью. Есть среди них один, длящийся всего около семи минут, но в нем отражена вся жизнь женщины, абсолютно вся! Ничего не пропущено. Мне это дало гораздо больше, чем можно узнать о жизни женщины из любой книги или поэмы. В этом танце нашлось даже место и для «Простой души» Флобера, и для княжны Марьи… Это потрясающе.

У меня была длинная беседа о Шекспире с человеком по имени Зальцман, по профессии он художник. Зальцман знает и понимает театр лучше, чем кто-либо из моих близких, не считая, разумеется, Вас. К тому же оказалось, что он большой Друг Ольги Книппер[41]. Его жена здесь главная танцовщица, это очень красивая и необыкновенно умная женщина. Дорогой, я вовсе не «загипнотизирована». Но у меня действительно создалось впечатление, что здесь есть люди, которые ушли гораздо дальше, чем все, кого я встречала прежде. Это личности совершенно другого масштаба. Большинство из находящихся здесь англичанок даже не замечают этого. Но я уверена. Раньше мне казалось, что я никогда не смогла бы перенести большого скопления женщин. Теперь же они мне гораздо ближе, я испытываю к ним симпатию.

Но о Гурджиеве не могу сказать, что он близок мне или что я его обожаю. Он просто воплощение здешней жизни, хотя и соблюдает дистанцию.

Со времени моего последнего письма я сменила комнату. Теперь нахожусь в другом крыле и веду совсем другую жизнь. Вместо абсолютного спокойствия все здесь шум и переполох. Прежняя моя комната была воплощением роскоши. Эта же маленькая, обычная, очень скромная. Мы с Ольгой Ивановной все устроили, она повесила сушиться над огнем свои желтые чулки для танцев, мы вместе сели на кровать и вдруг почувствовали себя совсем молоденькими девушками, очень бедными… совсем другими существами. Мне нравится эта новая обстановка. Надеюсь, Гурджиев не заставит меня в ближайшее время переезжать еще куда-нибудь. Но, как правило, он любит все в доме переворачивать вверх дном, что вполне можно понять, когда видишь, какие эмоции это вызывает.

По поводу моих чулок, милый. Сегодня я получила новости от Иды; она пишет, что завтра уезжает в Америку и хотела бы Вас навестить. Потом она собирается вернуться во Францию и поработать на ферме. Не могли бы Вы передать с ней чулки? Я скажу ей, чтобы она Вам написала. Об Иде я вспоминаю, только когда получаю ее письма. Бедная Ида! Когда я думаю о ней, мне становится очень ее жалко.

Пора кончать это письмо, дорогой. Я писала его на ручке кресла, на подушке, на кровати, пытаясь спрятаться от пышущего огня моего камина. А мне столько еще предстоит сегодня сделать! Дни идут, это ужасно. Сегодня утром я приняла, наконец, ванну впервые с тех пор, как покинула Англию! Хорошенькое признание! Но то, что можно сделать с помощью тазика и жесткой мочалки, просто восхитительно.

Прочитали ли Вы последний роман Элизабет? Что Вы о нем думаете? Расскажите мне об этом, пожалуйста. Как Ваше садоводство? Научились ли Вы водить машину?

До свидания, любимый.

Всегда Ваша Виг

 

 

Воскресенье, 19 ноября 1922 г.,

половина седьмого

Мой дорогой Богги!

Я страшно рада, что у Вас теперь есть маленькая квартирка. Пошарьте там у меня и устройтесь поуютнее. Берите все, что Вам вздумается. Но достаточно ли у Вас тепло? И как с едой? Я просила Иду купить кое-что в Англии и привезти мне в Париж. В настоящий момент у меня нет при себе чековой книжки. Не могли бы Вы послать ей чек в десять фунтов от моего имени? Я вам верну деньги через пару недель. Было бы мило с Вашей стороны послать их ей прямо сейчас, потому что в Англии она пробудет совсем недолго. Огромное спасибо, милый.

У нас сейчас очень холодно, совсем как в Швейцарии. Но это не так важно. Просто нет времени об этом думать. Здесь все время что-то происходит, и люди оказывают друг другу поддержку. Вчера я провела все послеобеденное время за чисткой моркови огромного количества моркови. И за работой вдруг вспомнила о своей постели, в уголке той комнатки «Домика в сосновом бору»… Какая огромная разница между одиночеством, изоляцией и тем, что я переживаю теперь! Люди то вбегают на кухню, то выбегают оттуда. Всеобщее восхищение вызывают окорока первой забитой здесь свиньи, разложенные на столе. В духовке поджаривается кофе. Проходит Баркер, погромыхивая ведром с молоком. Должна Вам сказать, дорогой, что моя любовь к коровам по-прежнему сильна. У нас их сейчас три. Они настоящие красавицы огромные, с короткой курчавой щетиной (а может быть, мехом или шерстью) между рогами. А еще у нас появились гуси. Они кажутся очень умными. Животные все больше и больше требуют моего внимания, за ними надо не только наблюдать, но и ухаживать с определенной сноровкой. Почему люди живут так далеко от всего этого? Позже у нас должны появиться пчелы. Я твердо решила узнать как можно больше о пчелах. Ваша идея купить клочок земли и построить там маленький домик кажется мне, дорогой, слегка преждевременной. Вы так мало в этом смыслите. Вы никогда не пробовали заниматься подобной работой. Не так легко сменить умственный труд на тяжелый физический. Но то, что Вы пишете, позволяет надеяться, что Вы прониклись моими «идеями» — моим желанием научиться «по-настоящему работать», вести сознательную, человеческую жизнь. Безусловно, нет другого места на земле, где бы можно было научиться тому, чему учишься здесь. Но жизнь здесь совсем не легкая. У нас есть большие трудности, тяжелые минуты, и Гурджиев работает с нами так, как мы хотели бы работать сами, но слишком этого боимся. Вот так-то. В теории все прекрасно, а на практике приходится туговато.

На прошлой неделе приехал Успенский. Я немного с ним побеседовала. Это выдающийся человек. Хотелось бы, чтобы Вы его увидели, пусть лишь из чистого любопытства.

Мне пора одеваться к обеду. Совершенно необходимо как следует вымыться. Нужно сказать, что одежда здесь играет лишь ту роль, которая ей предназначена. К вечеру мы приводим себя в порядок, а днем… Мужчины похожи на бродяг, но это никого не волнует, никто не собирается критиковать других.

О Богги, как мне нравится это место! Это как сон настоящее чудо! Стоит ли говорить о дураках? Есть и такие, они приезжают из Лондона, ничего не понимают и отправляются восвояси. А между тем здесь есть что-то волшебное, надо только это постичь.

Пока до свидания, мой самый дорогой.

Всегда Ваша Виг

Я собираюсь написать Элизабет.

 

 

После 19 ноября 1922 года

Дорогой Богги!

Надеюсь, что вы с Салливаном отыщете уголок в сельской местности, рядом с Даннингом. Я очень рада, что Вы находите Селсфилд чересчур шикарным. Он очень, очень красив, но это не для жизни. Слишком в стиле «кушать подано». Появляется ли у Вас когда-нибудь желание возобновить отношения с Лоуренсом? Мне это интересно. Хотелось бы узнать, что он собирается делать, как намеревается жить теперь, когда годы странствий закончились. Он и Э.М. Форстер могли бы понять «Институт», если бы оба этого захотели. Но Лоуренса, конечно же, удержит его гордыня. Здесь никто не «возвышается» над остальными. То, что я Вам пишу, может показаться несущественным, но на самом деле это не так.

Я с любопытством жду новостей о Вашей встрече с Идой. И сразу же вспоминаю о чулках, которые прибыли в прекрасном состоянии. Какая гениальная идея завернуть их в «Тайме». Чулки очень красивые, именно такие, как я люблю носить вечером. Ноги в них выглядят словно при лунном свете.

Здесь очень холодно все холодает и холодает. Мне принесли толстые сосновые поленья вдобавок к моему запасу угля. Уголь слишком плохо разгорается. Я не вылезаю из шубы. Облачилась в нее, как в ниспосланную мне Богом броню, и не снимаю ни днем, ни ночью. После этой зимы даже сама Арктика меня бы не испугала. К счастью, все же светит солнце, и нас очень хорошо кормят. Но я буду рада наступлению весны.

Дорогой, мне пора садиться за урок русского языка. Хотела бы, чтобы Вы об этом знали. А еще я занимаюсь «умственной арифметикой», это начинается так: 2x2 = 1, 4x4 = 13, 5х5 = 22, и так далее в быстром темпе, с музыкальным сопровождением. Это не так просто, как кажется на первый взгляд, особенно когда движешься в обратном порядке. Воистину, в тридцать четыре года я только начинаю свое образование. Я не могу писать Э. по поводу ее книги. Она мне показалась ужасно фальшивой и глупой. Совсем не произвела на меня впечатления сказки, я не заметила в ней ни одной феи. И вообще ничего не увидела. А подшучивания над мужьями, двуспальными кроватями, Богом и брюками меня вовсе не занимают, я их боюсь. В сущности, все это лишь грустный звон старой музыкальной шкатулки.

Пока до свидания, мой самый дорогой Богги!

Всегда Ваша Виг

 

 

Ноябрь 1922 г.

Дорогой мой Богги!

Теперь, после Вашего последнего письма, мне все стало гораздо яснее. Я очень рада, что Вы собираетесь поселиться около Даннинга. Я, разумеется, не считаю, что мой путь «единственно возможный». Для меня да. Но есть люди, наделенные такой энергией, такой скрытой силой, что, открыв ее в себе, они, видимо, способны самостоятельно достичь того, чему могли бы научиться здесь. Вы, конечно, шутите, говоря, что тоже поселились бы в Аббатстве, чтобы найти свой путь. Ведь попасть сюда можно только через Успенского, и это очень ответственный шаг. Конечно, всегда можно уехать обратно, если атмосфера покажется невыносимой. Это, тоже, правда. Но странность всего, что здесь происходит, имеет свой смысл; и когда я говорю о странных вещах, я имею в виду не внешние факты, в них нет ничего поразительного; я имею в виду явления духовного порядка.

Стоит ли у Вас такая же замечательная погода (за исключением того, что так холодно)? У нас светит солнце, небо ясно-синее, воздух сухой. В самом деле, здесь получше, чем в Швейцарии. Но мне нужны теплые сапоги. Мои ботинки совершенно не годятся для тех мест, где мне приходится работать. Вчера, к примеру, я осваивала азы свиноводства. Поразительно, что свиньи сами разделили свинарник на две части, одна из них чистая, где они спят. Я совершенно по-иному начала к ним относиться. Мне кажется, даже свиньи заслуживают уважения. У нас прибавилось две коровы, которые должны отелиться недели через три. Это потрясающе. Наша коза тоже вот-вот принесет козленка. Я уже предвижу, сколько будет радости. Это такие очаровательные существа.

Я вам писала, что мы здесь строим турецкую баню. Строительство закончено, и теперь баня уже реально существует в подвале, где раньше хранили овощи. Разумеется, вся работа, в том числе прокладка труб, проведение электричества и пр., делалась своими руками. Теперь здесь можно принимать семь видов ванн; есть и маленькая комната отдыха, увешанная коврами, где чувствуешь себя скорее в Бухаре, чем в Авоне. Если бы Вы видели, как все это делалось, Вы бы поняли, что это чудо изобретательности. Весь план принадлежит Гурджиеву. Теперь все активно занимаются строительством театра, который откроется через две недели. На следующей неделе я должна буду заняться костюмами. Все, чего я избегала всю свою жизнь, как будто нарочно преследует меня здесь. Придется проводить долгие часы за шитьем, и еще надо решать арифметические задачи, которые нам иногда задают по вечерам. Но мне хотелось бы побольше рассказать Вам о людях, с которыми я живу. Не только о своей подруге Ольге Ивановне. Я дружу также с супругами Хартман. Хартман был и остался музыкантом. Они живут в маленькой комнатке, где им очень тесно; но зайти к ним на минутку вечером, перед ужином, это такое удовольствие! Как важно иметь друзей! Жена Хартмана живая, красивая, очень сердечная. Нет, все это не то. Я не могу ее описать. Он небольшого роста, совершенно лысый, с острой бородкой. Обычно носит расстегнутую блузу, всю в пятнах от извести, широкие брюки, галоши. В течение всего дня он «обычный работник». Но они полны жизни, так приятно находиться рядом с ними. Хочется рассказать Вам о стольких людях. Они все очень разные, но это как раз те люди, которых мне хотелось найти, реальные люди, а не выдуманные мной персонажи.

Расскажите мне о ваших новых планах, когда найдете время, хорошо? Как поживает Л.М.? Ужасно, но я ее почти забыла; а всего два месяца назад мне казалось, что я не смогу жить без ее помощи. По-прежнему ли дети Даннинга берут уроки? Почему бы Вам, не поучить их чему-нибудь? С детьми общаться очень полезно, это много дает.

Пока до свидания, мой дорогой Богги. Я чувствую, что мы стали ближе, чем раньше. Есть столько всего, о чем невозможно написать. Это можно только испытать на себе.

Всегда Ваша Виг

 

 

Пятница, 1 декабря 1922 г.

Дорогой Богги!

Я набросилась на эти десять книг, как собака на кость, Даже не поблагодарив Вас в последнем письме. Я Вам очень за них признательна. Принимаю их с радостью, несмотря на мое намерение (да, поверьте) Вам их вернуть. Читали ли Вы Л.М.? Мне было бы интересно это знать. «Дом на обочине» напомнил мне «Розовый куст», в них есть что-то общее. Надеюсь, Вы хорошо устроились. Думаю, Вы не захотите взять Л.М. в качестве горничной или садовницы? Не думаю, что Салливан сможет быть Вам полезен в этих делах. Но, быть может, я несправедлива?

По поводу Рождества. Буду совершенно откровенна. По многим причинам я бы хотела, чтобы мы не виделись до весны. Выслушайте мои доводы, прежде чем меня винить. Во-первых, гостиницы в Фонтенбло закрыты во всяком случае, приличные. В настоящий момент Вы не можете находиться в Аббатстве в качестве гостя, работы здесь еще не доведены до конца. Вы бы все это возненавидели. Нет, я должна быть осторожной. Я еще не спрашивала Гурджиева, можете ли Вы приехать. Вполне возможно, что он и даст согласие. Но я не представляю, чем здесь можно заняться постороннему человеку. Сейчас зима. Выйти невозможно. Сидеть целый день в комнате тоже немыслимо. Едим мы все время в разные часы, иногда завтракаем в четыре часа дня, обедаем в девять вечера, и все в таком роде.

Но главная причина в другом. На данный момент в моем физическом состоянии мало ощутимых изменений. Я по-прежнему задыхаюсь, кашляю, медленно поднимаюсь по лестнице, приходится время от времени останавливаться и т. д. Разница в том, что здесь я постоянно совершаю над собой усилия, веду совсем другую жизнь. Но пока я не могу эту жизнь разделить ни с кем. Вы не сможете жить со мной в коровнике или в кухне, где ютятся еще семь-восемь человек. Мы не созрели для этого. Мы просто окажемся в ложной ситуации, вот и все. И потом, когда я только приехала, у меня была роскошная комната и множество удобств, без которых я теперь обхожусь в моей маленькой, простой, но очень теплой каморке. Она такая крошечная, что вдвоем нам там не поместиться. Если быть еще откровеннее, должна сказать, и это абсолютно искренне, что не хочу Вас видеть, пока не окрепну. Я не могу Вас видеть, пока прежняя Виг не исчезнет. Ассоциации, воспоминания были бы слишком тяжелы для меня сейчас. Я должна совершенствоваться одна. Поэтому нам не надо видеться до весны. Если Вам это кажется эгоистичным, тем хуже. Я чувствую, что это не эгоизм, а необходимость. Если Вы этого не понимаете, дорогой, прошу Вас сказать мне об этом. Я не так сильно страдаю от холода, как в другие зимы. Здесь часто светит солнце, а к тому же я только что купила за двадцать три франка очень хорошие ботинки на войлоке. Вот и все на сей раз. Надеюсь, Вы меня поймете и это письмо не причинит Вам боли, милый.

Всегда Ваша Виг

 

 

Среда, 6 декабря 1922 г.

Дорогой Богги!

Сегодня пришло письмо, посланное Вами в воскресенье. Пока я не получу ответа на мое последнее письмо, в котором прошу Вас не приезжать до весны, не стану к этому возвращаться… Думаю, так будет лучше. Ваш маленький домик и образ жизни кажутся мне приятными. Я очень, очень рада, что в Даннинге вы нашли настоящего друга. Испытываете ли Вы к нему привязанность вроде той, которой прониклись к Лоуренсу? Мне кажется, что так оно и есть. Нравится ли Вам его жена? Играете ли Вы с его мальчуганами? У нас тут девять детей. У них свой домик, матери занимаются с ними поочередно. Но, помнится, я Вам об этом уже писала. Лучше расскажу о диване, который Гурджиев поставил для меня в коровнике. Он очень красивый. Маленькая крутая лестница ведет на помост с перилами, прямо над коровами. На этом помосте стоит диван, покрытый двумя персидскими коврами. Степы и потолок, выбеленные известкой, изумительно расписаны Зальцманом персидскими мотивами желтого, красного и синего цвета. Там изображены цветы, птички, бабочки и огромное дерево, на ветвях которого сидят всякие звери и даже бегемот! И все это выполнено очень искусно, не просто роспись, а подлинный шедевр. Все так весело, так просто, напоминает летнюю траву, а цветы пахнут молоком. Каждый день я прихожу полежать туда; позже я буду и спать в коровнике, т. к. там очень тепло. Чувствуешь себя безмерно счастливой, когда наблюдаешь за животными. Я уверена, что когда-нибудь напишу об этом целую книгу.

В половине шестого дверь открывается и входит «мсье» Иванов. Он зажигает фонарь и начинает доить коров. Я давно забыла поющий, сухой и серебристый звук молока, брызжущего на дно ведра. А затем буль-буль-буль, и ведро наполнено. Мсье» Иванов это очень робкий юноша с детской, сияющей улыбкой, кажется, что он недавно закончил школу.

Не знаю, как Вам, но мне до сих пор ужасно трудно оттолкнуть людей, которые мне неприятны или несимпатичны. С остальными все хорошо. Но когда живешь бок о бок с самыми разными людьми, эта неспособность отстраниться от кого-то, избежать неприятных встреч меня удручает. Однако я поняла, что мне нужно делать. Единственная возможность идти навстречу трудностям, противостоять им, а не прятаться от них. На практике это оказывается очень трудным, но я должна решить для себя эту задачу, иначе ничего не добьюсь. Наступает момент, когда меня застают врасплох, я не знаю, что сказать, и в результате собеседник кладет меня на обе лопатки.

Дорогой мой! Я давно хотела попросить Вас об одной вещи! В этот раз я уехала, не захватив с собой Вашей фотографии. Это ужасно! Мне она просто необходима. Не только потому, что она очень нужна мне самой, но и потому, что окружающие меня все время спрашивают, нет ли ее у меня. А я ведь горжусь Вами, мне хочется показать им, какой Вы. Пришлите мне ее, пожалуйста, к Рождеству, прошу Вас. Это очень важно.

Пока до свидания, мой милый Богги.

По-прежнему любящая Вас Виг.

Не забудьте про фотографию.

 

 

Суббота, 9 декабря 1922 г.

Дорогой Богги!

Меня так «проняло» Ваше последнее письмо, где Вы пишете о доме, о Вашем образе жизни, о жалованье, которое Вы платите Джону и Николя. Не могу Вам передать, какая радость для меня знать, что Вы там. Мне кажется чудом, что в наши дни многие из нас отказываются вести пещерный образ жизни и тем или иным способом пытаются порвать с ним. Прежняя жизнь в Лондоне, какой бы она ни была, да и та, которую мы вели в последнее время в других местах, представляется мне теперь совершенно неприемлемой. Я настолько от нее отдалилась, что мне кажется, будто она протекала в каком-то другом мире. Разумеется, это ложное впечатление, потому что, в конце концов, каждая минута нашей жизни драгоценна, если знаешь, что несешь в себе, несмотря на лю- бые обстоятельства, все элементы той жизни, к которой внутренне стремишься.

Что Вы читаете? Есть ли у Даннинга неизвестные нам книги? Вы всей душой ненавидите все восточное, не правда ли? Недавно я читала «Tertium organum» Успенского. По многим причинам книга не вызвала у меня особого восторга. Это чрезвычайно интересно, но тогда я не смогла настроиться на подобное чтение. Да и сейчас тоже, хотя знаю, что в дальнейшем мне захочется писать книги, а не заниматься чем-то другим. Но это будут книги совсем иного рода… По вечерам я веду долгие беседы с Хартманом об обстоятельствах и причинах всего этого. Должна Вам признаться, что от современной литературы меня просто тошнит, за исключением Гарди, разумеется, и, может быть, еще нескольких писателей, имен которых я сейчас не припомню. Но общая тенденция мне кажется лишенной всякого смысла.

Вчера, когда я была в коровнике, ко мне поднялся Зальцман. Он возвращался с пилки дров далеко в лесу. Мы заговорили о бедности. Он настаивал на том, как важно в настоящее время снова вернуться к бедности, к истинной бедности. Бедности в мыслях, воображении, порывах и желаниях то есть к простоте. Освободиться от всего ненужного, что загромождает мозг, и вернуться к нашим истинным потребностям. Но я не буду пытаться передать то, что он говорил. Это покажется банальным, хотя на самом деле совсем не так. Надеюсь, что когда-нибудь Вы с ним познакомитесь. На первый взгляд хмурый труженик, раздраженный и даже злой. У него растерянный, усталый вид старика с прядью седых волос на лбу. Одевается как самый захудалый лесник и носит на поясе нож. К его жене я испытываю не меньшую симпатию. Это идеальная пара.

Какая у вас погода? У нас сегодня восхитительно. Ночью подморозило, небо ясное, и все вокруг очень красиво. Нет, пока я не нуждаюсь в деньгах, спасибо, дорогой. Как глупо утверждать, что эти деньги мои. Они Ваши. И потом, совсем не нужно строить дом с семью комнатами. Семь комнат для двоих! Я напишу Вам через несколько дней. Пока до свидания, мой любимый.

Ваша Виг

 

 

Вторник, на следующий день после Рождества

26 декабря 1922 г.

Дорогой Богги!

Ваш портрет карандашом изумителен к тому же это очень тонкая работа. Я не подозревала, что Ротенштейн так замечательно рисует. Люди скажут, что Вы на нем старше, чем на самом деле. Это правда, но Вы действительно так выглядите. Уверена, получилось как раз «то самое». Я рада, что теперь он у меня, и буду его бережно хранить. Спасибо, дорогой. Фото мне нравится меньше, по многим причинам. Но фотографии всегда меркнут перед хорошими рисунками, тут уж ничего не поделаешь. Как это случилось, что в вас снова ожил старик? Какое обличье он принимает? С ним не сладишь, когда он овладевает вами, нужно просто помнить, что это неизбежно, и надеяться, что, когда кризис пройдет, можно будет снова обратиться к той цели, ради которой действительно стоит жить. Эти периоды депрессии пожирают столько энергии!

Вы видите, любовь моя, вопрос остается прежним: «Кто я?» И до тех пор, пока не найдешь на него ответа, не научишься властвовать собой. Что такое мое «Я»? Нужно это понять, чтобы твердо стоять на ногах. Я ни на йоту не верю, что эти вопросы можно разрешить только с помощью разума. Во всем виновата наша жизнь, где все определяет ум, интеллект, развитый за счет всего остального. Разве спасение только в одном интеллекте? Я не вижу другого выхода, кроме поисков гармонии между чувствами, инстинктами и разумом.

Знаете, Богги, если бы мне было позволено обратиться к Господу всего с одной мольбой, я бы воскликнула: «Хочу быть подлинной!» До тех пор, пока не удастся достигнуть этого, я вечно буду оставаться лишь женщиной, «старушкой Евой», вечно буду зависеть от всего, с чем это связано.

Но мое пребывание здесь уже показало, сколь мало было во мне этого «подлинного». Что-то чужеродное отторглось от меня, что-то такое, что никогда не принадлежало моему подлинному «я», и теперь я знаю одно: я не уничтожена, я преисполнена надежды и веры. Но все это так трудно объяснить, а я всегда боюсь Вам наскучить.

Вчера получила новости от Бретт. Она рассказывает ужасные вещи о Салливане, о том, каким он стал, о его отношении к жизни, к женщинам. Не знаю, насколько правдива описываемая ею картина, но от Салливаиа этого можно было ожидать. Жаль только, что жизнь так коротка, а мы разбазариваем ее направо и налево. Мне по-прежнему кажется, что Салливан не хочет себе признаться в том, что он разбазаривает свою жизнь. Иногда думаешь, что он и себе в этом никогда не признается. И жизнь пройдет как сон, полная иллюзорного самоуспокоения.

Наше хозяйство пополнилось двумя козочками, они неразлучны. Козы очень красивы лежат ли они на соломе или грациозно пританцовывают, пытаясь бодаться. Вчера, когда я там была, пришел Гурджиев; Лола и Нина доили коров, а он им показал, как доят козу. Усевшись на табурет, он поймал козу, перекинул ее задние ноги себе через колени, так что коза оказалась беспомощно стоящей на передних ногах. Так делают арабы. В это время он сам был похож па араба. Перед этим я беседовала с человеком, увлеченным астрологией, который нарисовал знаки Зодиака над входом в стойло. После чего мы поднялись ко мне на помост и пили кумыс.

До свидания, дорогой. Я чувствую, что письмо получилось скучным и занудным. Простите.

Всегда любящая Вас Виг

 

 

Воскресенье, 31 декабря 1922г.

Дорогой Богги!

Я потеряла ручку и, так как очень спешу, схватила карандаш; Вы уж извините.

Не согласились бы Вы приехать сюда числа восьмого или девятого января и пробыть до четырнадцатого или пятнадцатого? Гурджиев одобряет мой план, он хочет, чтобы Вы были его гостем. Наш новый театр должен открыться тринадцатого. Это будет нечто необыкновенное. Не хочу пока вдаваться в подробности. На тот случай, если Вы решите приехать, скажу, какую одежду надо взять с собой.

Спортивный костюм, толстые ботинки, носки, плащ. Шляпу, которой уже ничего не страшно. «Чистый» костюм с мягким воротником или таким, как Вы обычно носите; гал- стук (Вы ведь мой муж, мне хочется, чтобы у Вас был приличный вид), домашние туфли и пр. Этого достаточно. Если у Вас есть шерстяной жилет, то прихватите и его, а заодно и фланелевые брюки, на случай, если Вы промокнете и захотите переодеться.

Я черкну Бретт, попрошу ее купить мне пару обуви фирмы Леви. Захватите? Может быть, она купит мне еще и куртку, а потом передаст Вам сверток. Телеграфируйте о вашем решении. Только «да» или «нет». И если «да», то сообщите дату Вашего приезда. Есть поезд, который прибывает в ; Париж в четыре с чем-то. Вы могли бы приехать в Фонтенбло в тот же вечер. Если не получится, лучше провести ночь в Париже, так как к последнему поезду такси не подают.

Вы выйдете из поезда в Авоне, возьмете машину, которая обойдется Вам в восемь франков, включая чаевые. Позвоните в привратницкой, и я открою вам калитку.

Надеюсь, что Вы приедете, милый. Сообщите об этом как можно скорее, ладно?

Обещала быть жена Чехова. Кроме того, я снова поселилась в своей большой красивой комнате, так что места нам хватит. А не понравится устроимся в коровнике и будем пить там кумыс.

Ни о чем другом писать в этом письме не могу. Надеюсь побыстрее получить от Вас ответ.

Всегда любящая Вас Виг

 

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Кэтрин приукрасила реальность. Рождественская ночь: на сцену выходит смерть. Джон в Аббатстве. Джон спешно женится снова. Гурджиев заявляет, что никогда не знал Кэтрин. Последний вопрос.

 

ТАКОВО последнее письмо Кэтрин. Она зовет мужа. Еще несколько недель назад она просила его погодить до лета: «Я пока не могу разделить с Вами жизнь». Она еще не достигла такой внутренней цельности, которая позволила бы ей обновить свои отношения с любимым человеком, причаститься «сознательной любви». Ей нужно было дойти до крайней степени одиночества, чтобы почувствовать, что ее «я» становится чем-то постоянным, сильным, свободным и сверкающим. Только тогда ее любовь к Джону могла бы стать постоянной, сильной, свободной и сверкающей страстью. А пока все еще существовал риск обмана и мелочности, отравляющих отношения людей, являющихся рабами своих настроений и внешних обстоятельств. Это была угроза прежней «прогнившей любви» в «прежних обстоятельствах». Следовало завершить процесс самосовершенствования. На самом деле любовь слишком серьезная вещь, чтобы под предлогом «удовольствия», «желания снова увидеться» соединиться прежде, чем в тебе самой не появится твердая основа. Кроме того, следовало дождаться момента, когда не нужно будет больше прикрывать правду потоком слов, написанных розовыми чернилами. До сих пор Кэтрин все приукрашивала. Судя по ее письмам, она чувствовала себя не так уж плохо, в то время как туберкулез прогрессировал гигантскими шагами, и она это понимала. Но Кэтрин приняла решение не заботиться больше о своем теле, как заботилась бы о нем обычная женщина, которую лечат обычные врачи. «Если я спасу свою душу спасу и свое тело». Вполне нормально то, что в первое время, посвященное осознанию своего внутреннего ничтожества и работе по обретению духовного «я», наше тело стремится к смерти. По этому поводу не стоит волноваться. Это лишь первый этап. Произойдет духовный переворот, но сначала нужно, чтобы та иллюзорная личность, которую мы принимали за подлинную, была разрушена и исчезла. Наша телесная оболочка выдает то, что происходит внутри. Если это пугает нас, если мы спешим вернуться на старые позиции, к прежней жизни, какими же трусливыми мы оказываемся, какое поражение терпим при первом же испытании! Кэтрин ничего не говорит, или, вернее, движимая нежностью и состраданием к Джону Мидлтону Мурри, притворяется не слишком больной, чтобы не волновать его, чтобы он спокойно мог думать о завтрашней Кэтрин. Ибо он не мог бы думать о Кэтрин сегодняшней, корчащейся и покрытой потом, не ставя под вопрос сам факт их взаимной любви.

Она приукрашивает и другие вещи. Его любовь к ней, или, вернее, все, что осталось от этой любви, связано с ее писательством. Так пусть же он не беспокоится! Завтра она начнет писать. Завтра она вступит на путь литературного творчества куда более глубокого и плодотворного, чем прежде. Но на самом деле она уже поняла, что писательство дело смехотворное. Писать как прежде значит отождествлять себя с предметами и людьми, то есть усиливать свою зависимость от внешнего мира, упиваться обманами субъективного сознания, которое не имеет ничего общего с сознанием истинным. Нет, писать больше невозможно, все «литературные» произведения достойны презрения. «Субъективное искусство это дерьмо», как говорил Гурджиев. Таким образом, то, что составляло суть ее жизни, что было ее последней гордостью, служило убежищем и утешением, было теперь у нее отнято. Сама она примирилась с этой утратой, но тешила Джона иллюзиями, будто ее пребывание в Аббатстве должно было придать глубину и размах ее таланту, который он так ценил.

Она умалчивала и о другом, более серьезном. Об «отказе от самой себя», который был краеугольным камнем всей доктрины Гурджиева и который она пыталась осуществить в меру тех физических сил, что у нее еще оставались. Она умалчивала об этой работе, поскольку придавала трагическую окраску каждому часу, проведенному у Гурджиева, а муж ее не переносил ничего трагического. Молчала она еще и потому, что, если бы сказала правду, ей пришлось бы признать ложной, иллюзорной, губительной их прежнюю жизнь и внутренне осудить духовное, интеллектуальное и эмоциональное отношение к жизни Джона Мурри, которому в это время, как ей казалось, так нужна была вера в себя и в то, что Кэтрин в Аббатстве лишь готовится к счастливому возвращению к их прежней жизни, обогащенной красочными воспоминаниями и «оригинальными идеями» о духовности. Она ничего не говорила о тех внутренних усилиях, которые совершала, следуя указаниям Гурджиева. Напротив, рассказывая, как с нежностью и интересом всматривается в людей, предметы и пейзажи, окружающие ее, она изо всех сил старалась в своих письмах притвориться прежней Кэтрин. Описание ее жизни в Аббатстве напоминает пребывание в несколько странном семейном пансионе, среди людей чуть более вдумчивых и с чуть более богатой внутренней жизнью, чем в любом таком заведении. Целью всего этого было успокоить Джона, внушить ему еще на какое-то время, что ничего не изменилось ни в ней, ни в их отношениях. Достаточно было того, что она сама по десять раз на дню задавала себе сотни вопросов. У нее уже не хватило бы сил ответить на те вопросы, которые он, с его пытливым умом и постоянной расположенностью к панике, мог бы задать ей, если бы она позволила себе сказать ему всю правду о своей жизни в Аббатстве, о тех принципах, которые вынудили ее выбрать именно эту жизнь, и о том, чего она от нее ждала.

Еще не пришло время для того, чтобы она высказала эту правду, всю, без прикрас, а он вынес эту правду во всей ее обнаженности. Кроме того, она уже знала, какую работу нужно проделать, чтобы «измениться», она готовилась к этой работе, но болезнь лишала ее сил, воли, и она чувствовала себя неспособной совершить даже начальные усилия, которых требовал Гурджиев от жителей Аббатства. Она оставалась на пороге, глубоко униженная слабостью своего тела, нервов, всего того, против чего не в силах была бороться, и с нетерпением ждала возможности принять, наконец, участие в великой игре, совершавшейся в Аббатстве. И вот Кэтрин внезапно зовет мужа. Она чувствует, что ей осталось жить не так уж много дней, как казалось вначале. Теперь уже не приходится рассчитывать на остаток жизни для достижения этого таинственного «Я», скрытого столькими оболочками, теперь нужно считаться с тем, что час кончины близок. Все кончено. На сцену выходит смерть. Вполне возможно, что душа, как говорит Гурджиев, не дается нам от рождения и что нужно работать в течение всей жизни, чтобы обрести ее, если мы действительно хотим извлечь пользу из нашего земного существования. Но нам хочется верить, что смерть это еще и разрыв бесчисленных оболочек, отделяющих нас от собственной души. И те, у кого не было ни сил, ни времени, чтобы сделать свою жизнь полнозвучной и придать ей привкус вечности, в конце концов, отдают себя на волю смерти.

Она почувствовала это в Рождественскую ночь. Внезапно покинув общее празднество, она удалилась в свою комнату. Мадам Кафиан, ученица Гурджиева, испытывавшая к Кэтрин большую симпатию, догадалась об этом, опередила ее и, подбросив полено в огонь камина, зажгла три свечи на маленькой елочке.

«Кэтрин как всегда тихо вошла в свою комнату, вспоминает она, и, заметив елочку, воскликнула, поднеся руку к горлу: «Адель, почему три свечи?» «Две для нас, произнесла я сконфуженно, а третья посмотрите, как она горит, для вашего мужа''. Она грустно улыбнулась и села возле огня. Я закутала ее в длинную бело-голубую шаль (эта шаль согревала меня, когда Кэтрин лежала), подставила ей под ноги скамеечку, села на коврик и обвила руками ее худые колени. И так мы долго сидели молча, глядя на пашу елочку, и каждая думала о своем. Одна из свечей горела плохо, пламя колебалось и начинало затухать. «Это я», пробормотала больная…»

ПОЛУЧИВ последнее письмо, Джон Мидлтон Мурри сразу двинулся в путь. Ясно, что, живя многие месяцы, бок о бок с этой больной женщиной, такой чувствительной, как будто у нее были обнажены все нервы, он старался беречь себя от любовных бурь, зная, сколь высокие требования она предъявляет к себе, к нему и к любви вообще. Он уединился в своем загородном доме в английском стиле, жил там, спрятав, как страус, голову под крыло, занятый писанием критических статей, к чему Кэтрин теперь относилась с некоторым презрением, исходя из системы Знания, проповедуемой Гурджиевым. Это Знание предполагало крайнее недоверие к тому, что мы называем нашими идеями, нашим умом, нашим разумом, нашими познаниями. Он жил, стараясь без нужды не высовывать голову из-под крыла, совершенно не готовый к тому, чтобы оказаться на поле битвы, в которую была втянута Кэтрин. И в то же время он по-своему любил ее и понимал все, что происходило, догадывался о трагизме и величии этой битвы; но все это он понимал головой, события не захватывали его целиком. Джон продолжал заниматься самокопанием; он смотрел, прежде всего, на себя самого, понимающего и страдающего от этого понимания, на отделенного от великой и трагической битвы толстым слоем ваты. Тем не менее каждый из них сделал для другого все, что мог: она в силу своей страсти, он благодаря своему тонкому уму; и вот теперь они должны были стать по-настоящему едины.

«Я приехал в «Институт» Гурджиева сразу после полудня, девятого января 1923 года, писал Джон Мурри. Кэтрин выглядела очень бледной, но в то же время радостной. Мы немного поговорили в ее комнате, выходившей в сад. Она сказала мне, что страстно желала этой встречи, потому что долгожданный момент, наконец, настал. Она постаралась освободиться от нашей любви в той мере, в которой эта любовь стала причиной постоянной тревоги, готовой задушить нас обоих.

В «Институте» Кэтрин пыталась освободиться и от тревоги, и от страха смерти, с которым была так тесно связана эта тревога. Теперь она могла вернуться ко мне свободным существом, могла посвятить себя любви, независимой от страхов и опасений.

Главным препятствием, которое ей пришлось преодолеть, чтобы решиться поступить в «Институт» Гурджиева и погрузиться в это испытание, был страх потерять меня. Именно этот страх стал источником горестной тайны, которую она скрывала с самого начала болезни. Только в редкие моменты она осмеливалась признаться мне в том, что смертельный ужас охватывает порой ее душу и тьма все больше и больше поглощает ее, и тогда ужас охватывал меня самого. Когда она молила меня помочь ей избавиться от этого кошмара, я чувствовал свое бессилие; может быть, ей даже показалось, что я пытаюсь отойти в сторону, как бывает, когда сталкиваешься с чем-то невыносимым. Итак, наша любовь оказалась лишь неосуществимой мечтой о счастье, несбывшимся проектом недостижимого будущего. А ей приходилось все время притворяться, перед самой собой и передо мной, что она не та больная и испуганная Кэтрин, какой была на самом деле, притворяться до тех пор, пока она вообще перестала понимать, где же ее истинное «я». И вдруг Кэтрин поняла: чтобы избежать этой смерти при жизни, нужно избавиться от страхов.

«Институт» дал ей такую возможность и указал способы, которым нужно было следовать. Кэтрин была зачарована, но в то же время опасалась этого учения. Она боялась того, что Должна будет перестать беспокоиться о своем здоровье и что, поступив в «Институт», возможно, потеряет меня. Действуя вопреки своим опасениям, она от них избавилась. Рискуя меня потерять, воспылала ко мне новой любовью. Эта любовь стала полной и совершенной.

И действительно, когда я наблюдал за ней, пока она говорила, мне показалось, что передо мной человек, преображенный любовью и благодаря этой любви чувствующий себя в абсолютной безопасности. У нее не было ни малейшего желания расхваливать «Институт», как у меня ни малейшего желания его критиковать. Кэтрин очень спокойно сказала мне, что у нее возникло чувство, будто она, возможно, уже достигла всего того, что искала здесь, и, вероятно, скоро покинет «Институт». Потом ей бы хотелось жить со мной очень просто, на какой-нибудь ферме в Англии, и она была бы счастлива видеть, как я обрабатываю землю.

Для меня было большой радостью вновь находиться рядом с ней. Мы заглянули в коровник, на ее помост, потом в театр, который жители Аббатства строили в саду, он был уже практически закончен.

Театр, напоминающий огромную юрту кочевников, произвел на меня сильное впечатление. Кэтрин представила меня некоторым из своих друзей: Хартману, Зальцману, доктору Янгу и Адели молодой, очень преданной ей литовке. Я помог расписывать окна в холле. Впервые после долгих лет увидел Ореджа, и мне показалось, что он очень изменился, стал куда мягче и спокойнее.

Большинство встретившихся мне людей отличались сочетанием простоты и серьезности, что очень привлекало.

Многие из них выглядели страшно уставшими, они работали, не щадя себя, часто даже ночью, чтобы закончить театр, в срок, с тем чтобы он мог открыться 13 января. Мне показалось, что работа продолжалась без перерыва в течение всей второй половины дня и еще вечером. По-моему, не было даже перерыва на ужин. Поздно вечером мы с Кэтрин расположились в гостиной.

Примерно в 10 часов Кэтрин сказала мне, что очень устала. Когда она медленно поднималась по большой лестнице на второй этаж, где находилась ее комната, у нее начался приступ кашля. Едва она вошла к себе, приступ усилился, внезапно изо рта у нее хлынула кровь. Она, задыхаясь, пробормотала: «Мне кажется… я умираю». Я уложил ее в постель и побежал за доктором. Тут же пришли сразу двое. Наверное, они поступили правильно, выставив меня за дверь, но глаза ее были с мольбой обращены ко мне. Через несколько минут Кэтрин не стало…

Ей было тридцать четыре года. Ее похоронили на простом кладбище в Авоне, около Фонтенбло. На надгробной плите выгравирована строчка из Шекспира, которую она особенно любила: «О, глупый мой Милорд, скажу я вам по чести, на том шипе растет диковинный цветок: надежность».

Не мне судить ''Институт'' Гурджиева. Не знаю, сократил ли он Кэтрин жизнь. Но я убежден в одном: Кэтрин воспользовалась системой самоуничтожения, считавшейся необходимой для духовного возрождения, чтобы войти в Царство Любви. Я уверен, что она достигла этого, и «Институт» ей в этом помог. Не берусь сказать больше. Не имею права сказать меньше».

ГУРДЖИЕВ, возглавлявший группу русских членов колонии, бесстрастный как всегда, присутствовал на похоронах. Он раздавал людям, топтавшимся вокруг могилы, в которую опускали гроб, бумажные пакетики с «кутьей» (это пшеничные зерна, перемешанные с изюмом) смесь того, что должно прорасти, с тем, что превратится в прах.

Она умерла, ничего или почти ничего не достигнув. Только избежала страха, перестала жить лихорадочно и беспорядочно, подчинила свой внутренний хаос единому движению, которое превратилось в надежду обрести истину душой и телом, жить этой истиной и довести человеческую любовь до уровня этой истины.

Не так уж много. Ей не хватило ни времени, ни здоровья пойти дальше. Но это придало ее последним дням, не познанную прежде ясность. Ей, наконец, удалось отдалиться от самой себя, от той Кэтрин, которая судорожно цеплялась за уходящую жизнь, уходящую любовь. Она удалилась на определенное расстояние и от своего мужа. Прежняя Кэтрин страдала, судорожно цепляясь за Джона, подчинялась его настроением, малейшим движениям, словам, отождествляла себя с ним; точно так же жил и Джон, отождествляя себя с прежним «я» Кэтрин. Оно не было истинным, постоянным и свободным «Я» Кэтрин, вступившим в диалог с истинным «Я» Джона. То были тысячи их иллюзорных мелких «я», которые кружились в водовороте, то сталкиваясь, то удаляясь, будто пылинки, играющие в лучах солнца или гонимые дуновением ветра. То была грустная любовь обыкновенных людей, а не любовь истинная. Кэтрин долго пыталась самостоятельно отыскать путь в это Царство Любви, как его называл Джон. Но, чтобы войти в него, ей самой следовало измениться, стать цельной натурой, по-настоящему сознательной и свободной. Нужно было убить в себе то, что мы называем своей личностью: бесконечный поток чувств, впечатлений, желаний, ассоциаций идей и воспоминаний, отождествляя себя с другими людьми и с окружающим миром; нужно было достичь истинного «Я», независимого, наделенного «объективным сознанием». Теперь она это знала. И знала также, что существует метод, помогающий этого достичь. Достаточно было начать «работу» под руководством Гурджиева. Достаточно было повиноваться, набраться мужества и терпения. Лишь в последние дни у нее появилась настоящая надежда. Она умерла, даже не приступив к реальному изменению, но умерла, окрыленная надеждой.

Несколько месяцев спустя Джон Мидлтон Мурри опубликовал в «Лондон дейли ньюс» следующие строки:

«То, чего пытаются достичь в Аббатстве, невозможно описать ни в одном письме, ни даже в нескольких. Но мне кажется, что «Институт» Гурджиева не решил той проблемы, о которой заявлял. Он только на некоторое время погружал своих членов в некое бессознательное состояние, как будто им давалось что-то вроде наркотика, наркотика очень сильно действующего; но кто возьмется сказать, улучшило ли это их состояние, имелся ли хоть какой-нибудь действительно позитивный результат?»

Таким образом, Джон прекрасно понял, что именно искала у Гурджиева его жена, что там пытались найти другие ученики, и правильно поставил главный вопрос: был ли хоть один пример, чтобы эта надежда, эта «работа» привели членов общества Гурджиева к иному состоянию сознания, когда они стали бы «полубогами»?

Во всяком случае, то лучшее, что могла получить Кэтрин Мэнсфилд в последние недели своей жизни, спокойствие и надежду в Аббатстве она получила. Это признал и Джон Мидлтон Мурри. Заплатила ли она за это преждевременной смертью? Возможно. Но за все нужно платить.

МНЕ осталось рассказать о самом неприятном. Спустя несколько месяцев после смерти Кэтрин Джон решил жениться. В следующем году, в мае, он вступил в брак с девушкой французского происхождения, Виолет Ле Местр. Что же касается Гурджиева, то, когда его спрашивали о Кэтрин Мэнсфилд, он всегда отвечал с выражением глубокой искренности: «Я ее не знать».

Мне кажется, что теперь нужно подумать о скандальности поведения того и другого. Для Джона Мидлтона Мурри, несмотря на всю его печаль, жизнь продолжалась. Он, с его умом, понял все величие, весь трагизм произошедшего, но именно из-за этого величия и трагизма решил бежать прочь, найти забвение в обычных поступках обычной жизни.

И, кроме того, кончина жены явилась для Джона поводом вести себя так, как ведут себя все; чтобы любовь не была больше чем-то недостижимым и требующим стольких сил. Он, наконец, сможет жить с обычной женщиной, жить «как все», то есть удобно, сообразуясь с нормальными желаниями и привычками; жить спокойно, радуясь своему существованию и любви, о которой никто тебя постоянно не допытывает, настоящая ли она.

На уровне обычного человека, каким был Джон, опасавшийся потерять свою «целостность», и какими являемся все мы, все проходит, забывается, меняется, потому что ничто никогда не меняется по-настоящему и важно лишь продолжать». Нас это будет всегда внутри слегка беспокоить: «Возможно ли, чтобы жизнь продолжалась? Как быстро все забывается!..» Но при этом мы будем продолжать жить, даже с каким-то наслаждением подчиняясь этому безжалостному закону.

С точки зрения Гурджиева, Кэтрин Мэнсфилд, умиравшая у него на руках, еще не достигла подлинного «бытия» 264 265 в том смысле, как он это понимал, не обрела истинного «Я». На уровне же обычной человеческой личности, сколь благородным бы ни был ее порыв, величие предпринятого, высота страданий, ум, острота чувств все это ничто, абсолютное ничто, «дерьмо».

«Я не знать», говорит Гурджиев, Истинный Человек. А на нашем уровне Джон Мидлтон Мурри повторяет: «Я знал, увы, я знал! Но дайте же мне успокоиться, утешиться, забыть, поступить так, как если бы я не знал!»

Таковы две фигуры этой скандальной истории: фигура человека, «слишком человека», и фигура «сверхчеловека». «Слишком сверхчеловека», как сказал бы Лоуренс.

На первый взгляд Кэтрин умерла, потерпев крах. Джон сразу же вступает в новый брак, зажмуривает глаза, затыкает уши и бежит прочь со всех ног. А Гурджиев заявляет, что она собой ничего не представляла и умерла, так и не обретя души. «Вы хотеть подохнуть как собаки?» спрашивал он своих учеников, чтобы подхлестнуть их. Кэтрин умерла «как собака». Ничто не было принято во внимание. Она жила, страдала, надеялась и «работала» впустую. В последние мгновения она, правда, испытывала любовный восторг, и Джон был этим тронут. Но любовный восторг это ничто, он поднимает немного больше пыли, чем обычно, а потом ветер успокаивается и пыль оседает. И Джон, и Гурджиев проиграли. А Кэтрин покоится теперь в чужой Авонской земле. Джон отвернулся, потому что он был обычным человеком, а Гурджиев потому что был или считал себя гораздо большим, чем просто человек. Все проиграно и на земле, и на небесах. Спасения нет. Все забыто.

Но так ли это? С точки зрения человеческой, слишком человеческой, вода чересчур пресный напиток. С точки зрения сверхчеловека тоже. Существует ли третий источник, чья вода показалась бы нам сносной? Это и есть последний вопрос.

 

 

Часть III

ГУРДЖИЕВ И МЫ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Facilius est neus facere, quam idem[42]

Гурджиев в Париже. В Гурджиеве как будто происходит перемена. Он избирает разор. Эзотерическая школа просвещает детей века сего. Горемыки. Немного обвинений.

 

КАК видим, после страшной автомобильной аварии Гурджиеву стало не под силу руководить Авонским Аббатством. Он продал замок и с 1934 года поселился в Париже на улице. Колонель-Ренар близ площади Звезды[43].

Начался его экзотерический период. Число учеников стремительно росло. Обучением занялось множество инструкторов, Гурджиев же их слегка направлял. Сам он «работал» лишь с избранными. После смерти Зальцмана над всеми «группами», расплодившимися в Париже, Лионе, Лондоне, Нью-Йорке, Южной Америке и Австрии, фактически начальствовала его вдова.

Создавалось впечатление, что Гурджиев доверил начальный курс своим помощникам, не опасаясь, что те внесут смятение в умы, дабы привлечь как можно больше учеников. Время его уже подгоняло. Не забрасывал ли он сеть наугад, чтобы, наконец, уловить ученика, способного воспринять его мощь и сокровенное знание?

Тут в Лондоне выходит сочинение Успенского. Судя по всему, Гурджиев, при глубоком презрении к «ренегату», не прочь, чтобы книга разошлась пошире. Гурджиевские адепты позаботились о ее распространении во Франции. Филипп Лавастин, зять г-жи Зальцман, занялся переводом. Но одновременно творения самого Гурджиева, до поры сокрытые, наконец, являются из тайников его жилища на Колонель-Ренар. Отрывок из «Вельзевула» печатается в Америке и Англии. Подготавливается французский перевод.

Вот что пишет Пьер Шеффер в воспоминаниях, с которыми вы позже познакомитесь: «Новый чудотворец, понимая, что партия сыграна, ожидание подлинного ученика тщетно, а час близок, вдруг раскрывает карты. Разом вот вам эзотеризм въяве. Все тайное открыто миру. Подумать только новый чудотворец отважился отправить в странствие по свету на рыдване печатных текстов то, чему подобает быть антиидеей и антифразой. Дело, однако, сделано при его-то недоверии к людям, особенно к приближенным. Он пустил бутылку на волю воли, закинул в пучину свою коварнейшую снасть на самую крупную рыбу».

Истинное коварство. Речь не об одних текстах, изменился сам принцип обучения. Учитель не скрывал теперь своего презрения, что в той или иной мере он испытывал к ученикам и любопытствующим. Именно с 1939 по 1949-й (год смерти Гурджиева) Учение распространилось необычайно широко. (Подчеркну широко, не глубоко, разумеется.) Успех Учения подчас приобретал угрожающие формы. Нередко чуть не скандальные. Самые верные ученики мучились непонятными болезнями, умирали в одночасье.

Мне не объяснить, конечно, произошедшей в Гурджиеве перемены. Даже и описать ее в точности мне не под силу. Однако рискну предположить что, появившись на Западе в 1920 примерно году, он сознательно укрылся под гротесковой маской, придающей карикатурный оттенок его деяниям. Так ему проще было постичь XX век, втиснуться в рамки ненавидимой им цивилизации. Лишь тайком можно было заронить зерно ее будущей гибели. Успенский разгадал его хитрость и, устрашенный перспективой подрыва европейской цивилизации изнутри, решил порвать с Гурджиевым.

Не исключено также, что с 1934-го, в годы, когда потрясены были все основы, рухнули идеи и верованья, сами способы мышления и действования, вдребезги разлетелись рассудок, мораль, политика, религия, наука, Гурджиев в оче- редной раз меняет тактику. Начинает выбалтывать свои секреты. То есть избирает разор. Предоставляет доброму и дурному попытать судьбу на равных. Все более равнодушен он становится к положительно-отрицательному и дерзко меняет полюса. «Необходимо, по словам Ницше, возвести ограду вокруг учения, чтоб свиньи его не затоптали». Экая красна девица! Гурджиев с циничным гоготом, погромоподобней хохота Заратустры, рушит ограду, чтобы все заблуждения века всласть порезвились в его владениях. Ну, свиньи, налетай! Рад дорогим гостям, словно те агнцы! Еще есть агнцы? Давайте, давайте! Уморительно, как свиньи обжираются! Любое благо обратят в дрянь! Агнцы же пусть сами раздобудут себе пищу, если сил хватит. Да и осталось ли что на их долю?

На эту жрущую команду, думаю, он поглядывал с каким-то мрачным удовлетворением нет нужды, что один лопнет, другой залоснится. Если так, то взрыв, сиянье которого высветило современные ценности, был необходим, чтобы проникнуть в суть «эзотеризма». Школа эзотеризма нужна именно для просвещения детей века сего. Развивать не стану. Обратитесь к воспоминаниям Пьера Шеффера, которому удалось мастерски описать сумбур. В нашем полушарии он неизбывен: не проникнув в его суть, не понять обучения у Гурджиева, да и вообще приключений духа.

Очень интересны в этом смысле включенные в данную, третью часть размышления, рассуждения, исповеди учеников Гурджиева. Они дополнят мое собственное повествование, но даже всем нам вместе не проникнуть в тайну гурджиевского замысла. Что можем мы представить, кроме обрывков пережитого, противоречивых и путаных свидетельств? Боюсь, вы будете сильно разочарованы, и на пользу. Предполагаю, что при нынешнем состоянии нашей Цивилизации духовный опыт и не может быть передан без невнятицы и опасных искажений. При том не утверждаю, что духовное созерцание в наши дни вообще невозможно. Отнюдь, уверен, что как раз все пути открыты, только путники в нынешний скептический век избегают дальних странствий. Очень уж им тяжко дается каждый шажок. Это, как правило, разве что они находятся под водительством учителя, который любую беду руками разведет и указательные столбики в пляс пустит. Моя, повторяю, задача показать, как увлекаемый любознательностью современный человек, с присущими ему представлениями о морали, устройством сознания, физическими потребностями, попав в необычные условия, мечется меж страданием и надеждой. И, разумеется, не пытаюсь раскрыть таинственные законы, писанные для сверхчеловека, которым должна подчиняться личность масштаба Гурджиева.

Я вовсе не стремлюсь оправдать Гурджиева в общественном мнении, снять ответственность за хвори, которыми страдают и до сих пор многие посвященные. Тысячи последователей во всех концах света продолжают ныне дело Учителя. Еще тысячи созрели для восприятия Учения. Меньшинство, но влиятельное, западная элита, ищет в учении Гурджиева путь к физическому и душевному здоровью. Но лично я, убей Бог, не знаю: пошел бы сейчас на все тяготы ученичества у Гурджиева, при безусловной даже пользе для здоровья?

Хвори вам еще опишут, и мимо ушей это пропускать не стоит.

К Учению приходили люди из породы мистиков. Переход к мистическому способу познания мог быть результатом глубокого разочарования в современных формах мышления. К их испытанию нас подталкивает масштаб нынешних событий. Мало-мальски глубокого человека они вряд ли удовлетворят. Вот что писал Морис Надо, критик из газеты «Комба», о книге Успенского: «Когда нам уже нечего терять, когда все науку, религию, сам повседневный быт постиг очевидный крах, когда лишь на смех можно заявить, что накопление знаний способствует общественному прогрессу, вот тогда-то встревоженный человеческий разум и начнет пошевеливаться, не побрезгует никакой пищей. На бобах ведь оставаться не хочется». Пища же, предлагаемая Гурджиевым, особо питательна для людей с критическим складом ума.

К мистическим способам познания приходит и тот, чьи истинные потребности не удовлетворяют обряды официальных западных церквей, не обладающих вовсе «ни методикой, ни учением, помогающими достигнуть того самого Озарения, о котором повествовали их мистики и святые».

Еще к Учению может указать путь тоска, соматического ли свойства или подлежащая психоанализу. Было бы, конечно, неразумно описывать такого рода тоску в понятиях медицины, уподобляясь крупнейшему французскому биологу доктору Менетрие: «Читая сочинения Симоны Вейль, я убеждаюсь, что тут необходима медицина, и мысленно составляю рецепт на лекарство, которое автора мгновенно вылечит». Или такому психоаналитику: «Обратившись ко мне, Рене Домаль излечился от туберкулеза и дзэн-буддизма разом». Надо заметить, что и горечь Учения возрастала оттого, что обращенные вливались в него каждый со своей тоской. В бедах, от которых страдали некоторые ученики себя из их числа не исключаю, повинно главным образом их свойство все и вся заполнять своей мукой.

Несомненно, надо это учесть, прежде чем заслушать свидетелей обвинения.

Известно, что ни на одном из существующих языков невозможно выразить духовный опыт, разве что раннюю его стадию, когда он совершает лишь первоначальную расчистку разметает сор перед дверью, ведущей в бытие. Невыразим даже мельчайший проблеск, частичка духовного бытия, приобщение к которому и было целью Гурджиева. Учение именует его Я, веданта Самостью, христианские мистики «духовной личностью», а Гуссерль «Я», внеположным, завершенным и неподвижным». Поймет его только тот, кто сам к нему приобщился. Даже начальную школу духовного бытия нам не под силу описать достоверно, ведь мы прошли ее лишь благодаря руководству Гурджиева. Куда нам отобразить и первую ступень, если вторую мы не смогли основательно освоить? Отсюда безусловная скудость всех наших свидетельств.

Но удалось ли хоть одному ученику Гурджиева достигнуть тех высот духа, где царит полная немота? С такими не знаком. Однако даже чуть приобщившийся к Учению при всей неказистости описаний своего духовного опыта хранит память об этом событии, как о значительнейшем в его жизни, запечатленном навек в душе, теле и сознании.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

СВИДЕТЕЛИ ОБВИНЕНИЯ

Вызываем первого свидетеля. Рассказывает Поль Серан: почему я пришел к Учению. Послевоенная юность: душевный перелом. Неудовлетворенность Церковью. Поиск конкретной методики духовного созерцания. У Гурджиева: группы, упражнения. Почему я порвал с Учением. Мое внутреннее противодействие. Начинаю замечать непривлекательные черты посвященных. Обед у Гурджиева. Как никогда ощущаю свою несвободу от себя самого. Атрофия разума и гипертрофия личности. Случай Ирен. Короткое обращение к моим прежним сотоварищам.

 

МЫ познакомились с Полем Сераном, когда я редактировал газету «Комба». Он тогда трудился в отделе международной политики. По ночам, после того как был уже готов тираж для провинции, частенько выдавалось время поболтать, пока печатался парижский выпуск. Сидели мы в кабачке на углу Монмартра и улицы Круассан, том самом, где застрелили Жореса. Беседы проходили под вечный рев моторов тяжелые грузовики заполоняли улицу. Сидим за стойкой бара среди коллег, обалдевших от постоянного напряжения, у них даже ноги заплетаются, когда они встают за очередной порцией коньяка или бросить монетку в музыкальный автомат. А вокруг дети парижской ночи: шлюхи, клошары, пьяницы, безумцы. За окном чернильная темень, а в ушах все стоит треск линотипов и скрежет ротаторов. Именно тогда нашло на нас помрачение рассудка; не рассуждая, ступили мы на тяжкий путь. Ибо «работа» с Гурджиевым требовала наивысших усилий, дабы расчистить в душе пространство покоя и свободы. Пребывая в самой людской толчее, слыша грохот машин, что распечатывают ложь и бред, которыми ежедневно пичкают человека, мы рассуждали о Традиции, о смелом уходе Рене Генона, об учении гностиков, о технике медитации. Мы стояли, облокотившись о стойку бара, о которую разбивался девятый вал обманчивой видимости.

Навсегда у меня останутся в памяти эти чудные беседы, а в душе чувства, ими рожденные. Тихий шепот под шум машин, убивающих разум изможденных людей, ставших их рабами.

ПОЛЮ Серану было, как и мне, за тридцать. Ночные разговоры, вроде тех, времен «Комба», любили все парни нашего вечно распинаемого поколения, которому досталось преодолевать самые тягостные противоречия века. Пересказывать эти беседы я пока не стану.

Поль Серан опубликовал роман «Ритуальное убийство», посвященный его собственному и его супруги общению с Гурджиевым. (Ниже вы прочтете наиболее интересные отрывки.) Совсем недавно вышли в свет его комментарии к Рене Генону. В нашем поколении он один из лучших знатоков так называемого «традиционного» сознания.

Итак, вызываем свидетелей обвинения.

 

РАССКАЗЫВАЕТ ПОЛЬ СЕРАН

 

ПОЧЕМУ я пришел к Учению? Отвечу на это словами Фернана Дивуара по поводу оккультизма: «Потому что я дозрел до него. И все тут»[44]. Тем не менее, слегка поясню.

Закончилась война. Франция вернула свободу. Да и я свободен как пташка. Иго семьи и школы позади гуляй на все четыре стороны, избирай любое занятие. А в душе все-таки тревожно, не в радость обретенная воля. Душно, весь мир клокочет безумием и злодейством. А что впереди? Власть Советов, атомная война? А может, и то и другое. При том была возможность «продаться», хватало партий, готовых платить вперед или сдельно (последнее чаще). Но я был тверд, уроком послужила печальная участь дельцов времен оккупации, всех этих «коллаборационистов». До поры до времени они жирели, а потом над ними была учинена жестокая расправа, и богатство не в прок. Вот чем кончаются попытки «пристроиться» во что бы то ни стало. Да и не такой уж я был циник, чтоб увлек меня соблазн половить рыбку в мутной воде. Короче, окружающий мир меня ничем, не прельщал, и я обратился к духовному, вечному.

Я был воспитан в христианстве, но оно не умиротворяло душу. Не сохранившая себя в чистоте среди всех мерзостей века Церковь не способна была удовлетворить мои духовные потребности. Надо сказать, что мое религиозное воспитание было чересчур сентиментальным, что порождало протесты сентиментального же свойства. Разумеется, они иссякли, когда я приобщился к грандиозным творениям мистиков и томистов. Но интеллектуальные радости еще не способны были придать существованию смысл. Теперь вы понимаете мое преклонение перед человеком, убедившим меня, что есть способ выпутаться из западни, избавиться от морока повседневности, обрести истинную свободу. Учтем наиболее серьезным из «обвинений» против религии для меня было то, что она вовсе не предлагает мирянам ни методики, ни учения, помогающих достигнуть того самого Озарения, о котором повествовали ее мистики и святые. Не будучи специалистом, я, однако, не сомневался, что не только на Востоке, но и на Западе существуют надежные способы психофизической тренировки, предназначенные для развития духовной жизни. Обнадеживало то, что мне приходилось слышать об исихазме. Что ж, Гурджиев, так Гурджиев!

Необходимость особой методики достижения духовных состояний кажется дикой тем, кто не взыскует духа. Конечно, они не пережили чувства, когда тревога заполняет все существо и нет другого выхода, как беспощадно осудить все, чем ты жил и живешь. Когда такое накатит, а покончить с собой нет сил, ухватишься за любую соломинку, чтобы спастись.

Итак, я стал регулярно посещать гурджиевские группы. Вам любопытно, чем там занимались? Вы правы, занятия были довольно увлекательны, но припомнить в точности вряд ли сумею. Не из целомудрия (тут же оговорюсь, что не был свидетелем ни малейшей непристойности), а потому что слова бессильны описать духовный опыт.

Вот как проходили занятия. Собиралась небольшая группа пять, десять, от силы двадцать учеников. Занятия проводил Учитель, сам предварительно прошедший обуче- ние у Г. Он воспитывал наше сознание. Сперва необходимо было понять, что до сих пор мы жили совершенно бессознательно. Во всех отношениях и во всех сферах: физической, эмоциональной и мыслительной. Мы никогда не были свободны, ибо отождествляли себя с собственными душевными порывами, настроениями, со зрительными образами. В этом смысле Учение стоит сравнить с психоанализом и марксизмом. Подобно тому, как психоанализ самые возвышенные переживания считает лишь сублимацией либидозных влечений, а марксизм в религиозной вере видит следствие общественных отношений, Учение объясняет все наше повседневное существование в первую очередь духовное, не «внешнее» — воздействием неких сил, над которыми мы не властны. Учение помогает овладеть ими, то есть дает ключ к подлинной свободе.

Но как же вырваться из-под власти этих сил? Учение советует: ни с чем себя не отождествляйте. Вам следует покончить с бессознательностью собственного существования, пристально наблюдайте за собой и происходящим вокруг. Идете вы, к примеру, по улице, так попытайтесь, хотя бы ненадолго, отвлечься от окружающего, от своих мыслей, и целиком сосредоточиться на себе самом. Попали в шумную компанию постарайтесь в самый разгар беседы повнимательней приглядеться к присутствующим как бы со стороны. Попытайтесь определить, соответствует ли образ жизни каждого его же воззрениям. Да и сам ли он до тех воззрений додумался? Поражение ли это его разума или следствие определенного воспитания, строения психики, врожденных склонностей? Такие упражнения на внимание Учение называет «пробуждением».

Они вовсе не так просты прежде необходимо научиться правильному расслаблению. Постоянная работа создания наилучшее средство овладеть собственными чувствами и мыслями. Однако и способности расслабиться научиться нелегко. Нас обучали расслаблению особого рода, более глубокому, чем требуется спортсменам, расслаблению одновременно и тела и духа. Причем совместная «работа» здесь полезней самостоятельной. В одиночку подобное подвижничество невозможно, постоянно отвлекаешься, общество же единомышленников вдохновляет, в группе трудятся куда усерднее.

«Усердие» — вот оно, дивное слово, которое мертво для неприобщенных, но не для нас, опьяненных Учением, даровавшим надежду, явившим истину в духе и теле. Этим событием мы были захвачены как никогда, особенно явственно ощутив, что изменилось не только наше «мировоззрение», а произошли глубинные перемены во всей духовной жизни. Казалось, усилия наши вот-вот сполна вознаградятся, близок миг окончательного освобождения, которое в китайской традиции называется «возвратом к собственному естеству».

И все же я порвал с Учением. Спросите, почему?

Во-первых, некоторые свойства моей личности мешали глубоко его усвоить. Человек я крайне подозрительный, ни в одно дело не кидаюсь очертя голову. Подозрительность и рассудочность способствуют моим постоянным «сменам вех», к которым так призывает Монтерлан. Представьте: уселся я на пол вместе с другими учениками, занятия мы всегда проводили, сидя в позе «лотоса», удобной для расслабления, а в голове мысль: «Какого хрена я тут делаю? Мог бы вместо этого что-нибудь написать, в кино сходить, или просто прогуляться с девочкой по набережной Сены». Учитель, впрочем, был не столь наивен, чтобы недооценить силу подобных соблазнов, которые именовал «вредными влечениями». Однако от этих самых влечений мне так и не удалось полностью избавиться. Да и всегда я считал, что критичность только способствует духовному росту. Не было у меня охоты кому-либо слепо довериться. (Просто счастлив, что тогда мне удалось сохранить самостоятельность.) Сейчас, по прошествии пятнадцати лет, знаменитое «Поглупейте!» Паскаля меня порядком озадачивает. Посоветуйте неверующему: окропись святой водой, бей поклоны, посещай службы, вот и уверуешь. Не получится, разве что он уже поколеблен в своем неверии.

Представляю, какой вой вызовет мое упоминание Паскаля среди тех, кто не признает права на иное мнение. Возопят, что я не смыслю в Учении, оно-де не имеет ничего общего с религией, а, напротив, призывает ничего не принимать на веру, основываться только на собственном опыте. Ну, разумеется. Однако посвящают себя Учению лишь вдохновляемые надеждой, сильно смахивающей на веру. Такого рода вера мне претит, ибо по ней выходит, что величайшие творения искусства и мысли лишь следствие неких «процессов» в мозгу безответственных и непросвещенных личностей. Есть в этом что-то подозрительное.

Когда же я стал замечать, что большинство моих сотоварищей, причем тех, кто приобщился к Учению раньше, обладает непривлекательными свойствами, мои подозрения укрепились. Я обнаружил, что напряженная духовная работа породила в них некую смесь самомнения, эгоизма и спеси (точнее, самодовольства). Кто из смертных от этого уберегся? Но печально, что тут все взращивалось намеренно под названиями «не-отождествления», «просветления духа», «самоосознания». Ну, как же! Стоит усвоить истину, что все люди машины, а ты уже иной, как является величайший соблазн: коль они машины, не использовать ли их соответственно. Отделение себя от прочих весьма способствует самомнению.

Отсюда духовное перерождение, куда более опасное, чем собственно аморализм. Макиавелли рекомендовал государственным деятелям ложь и коварство, но не как путь к духовному совершенству, а, напротив, в качестве печальной обязанности всякого реального политика. Мол, увы, таковы люди, иначе ими править невозможно. Или, к примеру, Дон Жуан, стремясь соблазнить всех женщин на свете, вовсе не воображал, что посредством этого достигнет святости; наоборот, он пожертвовал всем святым во имя похоти. Оба они и не думали посягать на основы морали. Иерархия ценностей не поколеблена, Добро остается Добром, Зло Злом. Когда же Добро именуют Злом и наоборот, тогда и возникает истинная угроза для духовного здоровья.

Вред от подобной путаницы вряд ли поправим. Она, думаю, и стала причиной немалого числа душевных драм. О некоторых из них я расскажу.

Но, несмотря на все поводы для подозрений, я продолжал работать» (так это звалось в группах) еще некоторое время. Способы медитации подчас вызывали мои возражения, но в целом я считал, что она идет на пользу. Какое отдохновение мозгу давали эти чередующиеся образы, заполнявшие все сознание! Будто паришь в иных мирах, поведать о которых слово бессильно. Учение именует такие состояния ощущением «Я» (ложное «я» враждебно истинной Самости). Примите на веру, они недоступны для описания. Когда групповые занятия выявили мои возможности, я был допущен к изучению «движений». Речь шла об особых гимнастических упражнениях, помогающих достигать уже упоминавшегося расслабления. Что это были за «движения»? Припомнить в точности нелегко. Двигались мы под странную музыку, сочиненную самим Г. Система упражнений, разумеется, принадлежала ему же. Единственное, в чем могу заверить, что она требовала не меньше духовных усилий, чем физических. А цель, как и расслабления, познать на «собственном опыте» нерасторжимость духовного и физического уровней существования. Помню, что из всех упражнений наитруднейшими были те, совершая которые одни мышцы следовало полностью расслабить, другие изо всех сил напрячь. Усилия должны были прилагаться сознательно, иначе успех невозможен, как и в дзюдо (не все знают, что оно предназначено для развития не только тела, но и духа). Еще помню, что некоторые движения, совершаемые с огромной скоростью, были доступны лишь немногим, из числа давних учеников. Говорили, что Г. позаимствовал их у дервишей.

НАКОНЕЦ настал час высшего посвящения в Учение: я был приглашен на обед к Г. Забавное приглашение, и обед забавнейший! Стол у Г. был явно маловат, чтобы уместиться всем гостям: за ним расположились лишь приближенные Учителя. Прочие, и я в их числе, были вынуждены есть стоя, столпившись возле Учителя, дабы не пропустить ни единого его слова и движения. Г. на всех, кто его видел впервые, производил обескураживающее впечатление. Чего стоил один его пронзительнейший взгляд; лишь глянет и весь ты у него как на ладони. А так по внешности и сложению скорее смахивает на Тараса Бульбу, чуть разве что раздобревшего, чем на «духовного наставника». Как-то мне случилось посетить Ланцо дель Васто, и никаких неожиданностей, он и рта не успел раскрыть, а я уже ясно понял, кто передо мной. Нет, не таков был этот кавказский старик с непомерным черепом, говорящий на невообразимом жаргоне, щедро рассыпающий крошки перед всеми глупцами на свете. Даже лучшие из его учеников в силах лишь слабым подголоском поддержать громоподобный хохот этого подлинного кудесника!

После застолья, изрядно выпив водки и отдав дань всему богатству русских кушаний, мы выслушали главу из пространной книги Г. (кажется, она уже вышла в Америке) «Рассказы Вельзевула своему внуку».

Мы расположились на полу вокруг чтеца, причем в самых неудобнейших позах. Сам же Г. погрузился в глубокое кресло и смолил сигареты одну за другой (уточню «Селтик», а предложенные как-то одним из учеников «Голуаз» отверг, обозвав дерьмовыми). Отдельные места из собственных сочинений так его веселили, что время от времени он разражался своим могучим хохотом. Этот смех, вроде бы не к месту, учеников всякий раз ошарашивал.

Следующие два-три раза, что я бывал у Г., собрания проходили схоже. Поразительно, что между Учителем и учениками был исключен диалог. Последние в его присутствии будто впадали в оцепенение. Как-то мне довелось побеседовать с Г. лично, чего добиться труда не составило. На вопросы мои он отвечал охотно, но и не без осторожности и лукавства, каковая смесь производила сильное впечатление.

Но не странности Г. подвигли меня отойти от «работы». Равно как и не дурные качества некоторых посвященных, и не протест разума. Я прекратил работу, ибо та не врачевала мою душу.

Уже говорилось, что я посвятил себя Учению, чтобы прежде всего избавиться от постоянной отчаянной тревоги. Можно ли в ней винить Учение, уподобляясь больно-му, который после года безуспешного лечения заключил: Печенка у меня болит только по вине этого чертова лекаря X»? А доктор X как раз специалист по болезням печени. Нет, Учение не породило мою тревогу, но видоизменило ее, сделав в чем-то еще более тягостной. Безусловно, окружающий мир меня уже трогал куда меньше, но необходимость быть постоянно сосредоточенным на себе самом в конце концов стала вызывать невыносимое отвращение. Раньше я мечтал о свободе от внешнего мира, а теперь о том, как бы освободиться от себя самого! Вместо того чтобы разорвать цепи «бессознательности», не выковал ли я еще и новые, попрочнее, так как лишился непосредственности чувств и порывов, столь скрашивавших жизнь. Непосредственность, оказалось, присуща одним машинам. Возможно, я и перестал быть машиной, по не избавился от тоски по прежнему состоянию! Я добросовестно стремился разорвать все путы, но есть ли что страшнее, чем тирания собственной личности! Ведь все и всё мне было безразлично, кроме меня самого.

Конечно, подобное ощущение и вообще нелегко описать, да и времени прошло порядочно. Но никак я не мог отвязаться от вопроса: кому все это нужно?

Прежде я отвечал: моему истинному «Я». Но ведь, согласно другим учениям, человек должен был принести себя в жертву чему-то высшему, чем он сам. Это «высшее» Учение Г. помещало внутри меня, именуя моим «Я». Но сколько я ни погружался в собственные глубины, оно не обнаруживалось. А находки не вызывали ничего, кроме омерзения.

И ВСЕ же в том, что я прервал «работу», были свои издержки. Образовалась некая пустота: в какое бы состояние ни ввергло меня Учение, оно захватывало все существо, и долгое время я ходил как неприкаянный. При том, что чувство омерзения никуда не делось, уже не возмещаясь той пользой, что, несмотря на все, приносила ежедневная «работа».

Вправе ли я целиком перечеркнуть Учение? Это был бы наилучший способ отмахнуться от серьезных вопросов. Воспользуюсь случаем объясниться по поводу романа «Ритуальное убийство», вышедшего три года назад, который я посвятил Андре Френьо. Этот роман, написанный вскоре после моего разрыва с Учением, просто взбесил многих посвященных. Но если его сюжет и навеян воспоминаниями об ученичестве (а воспоминания главный материал для любого беллетриста), то это отнюдь не автобиография, пусть и замаскированная. Речь идет о целиком придуманной истории о том, как влияние «духовного наставника загубило любовь юной пары. В результате девушка покончила с собой, юноша превратился в циника. Некоторое сходство словаря «наставника» с гурджиевским еще не повод искать в нем прямое изображение Г., а также заключить, что влияние Г. я считаю пагубным. Если романист изобразил плохого священника, это еще не доказывает, что он враг Церкви и христианства. Но Учение все иные взгляды считает вредными и держит их на подозрении. И в то же время названная публика постоянно чувствует некую угрозу. Я, мол, оплевал посвященных, издал клеветническое сочинение. Со стороны оно, конечно, виднее! Просто смех бедные мальчики и девочки почли своим долгом обойти книготорговцев, умоляя их отказаться от продажи столь вредной книги. Короче, был организован саботаж. Словно Цензурная конгрегация аббатства Сен-Жермен-де-Пре внесла мое сочинение в список запрещенных. Людей старательно убеждали, что даже просто заглянуть в книгу, содержащую грубый выпад против Учения, совершенно недопустимо. Впрочем, это не помешало ей дойти до всех, для кого она представляла интерес.

Подобная контратака навела меня вот на какую мысль. Не потому ли посвященные так взбеленились, что я попал в точку, растравил их рану, указав на все опасности, таящиеся в Учении? Уточню: злобствовали фанатики Учения, и я отнюдь не утверждаю, что по приказу тех, кто возглавил группы после кончины Гурджиева. Бесились парижские мещане, о которых точно сказал Макс Жакоб: «Они взыскуют веры. Готовы стать кем угодно: буддистами, мусульманами, христианскими сциентистами, хоть учениками г-жи Дюран, неовегетарианки с улицы Бобур, лишь бы не католиками»[45]. Уважаемый Макс Жакоб мог бы пополнить перечень «посвященными в Учение». Общий недостаток сектантов чувство собственной значимости: все, как один, против них злоумышляют, будто и дел других нет. (Так Издатели газетки, не набирающей и полтысячи тиража, уверенно заявляют: «Это правительство мерзавцев было вынуждено уступить нашим требованиям», словно тому только и забот читать подобные листки.) Чтобы закончите с романом, выскажу собственное предположение, вполне основательное: будь Г. жив и прочитай его, роман не только бы его не возмутил, а, наоборот, изрядно бы позабавил: вот ведь какое психологическое действие произвело Учение на неверного ученика.

В ОБЩЕМ, у меня и в мыслях нет «выносить приговор» Учению. И сейчас я убежден в плодотворности подобного духовного поиска. Продолжаю считать: чаще всего, да почти всегда, мы живем бессознательно, что и необходимо понять, дабы сознание начало пробуждаться. Не сомневаюсь, что мы частенько путаем свой дух со своими же чувствами и страстями. И полагаем результатом «собственных заключений» правила, внушенные воспитанием и средой. Потом, подтверждаю, что действительно существует методика, способствующая переходу от бессознательности к сознательности. Наконец, Учение стало хорошей школой, прояснившей мой дух, воспитавшей подозрительное, суровое отношение к собственным чувствам, избавило от распространенных заблуждений. Короче говоря, я более всего ценил и сейчас ценю именно элитарность Учения, как, впрочем, и ницшеанства.

Вместе с тем его ненависть к стереотипам граничит чуть не с пренебрежением ко всем достижениям науки. Не отомрет ли в результате за ненадобностью не только разум, но и просто здравый смысл? Посвященные из числа противников каких бы то ни было разъяснений выражали, например, свое презрение к лекциям Филиппа Лавастина, большого поклонника Г., именно из-за их доступной для слушателей формы. Каковая, мне кажется, не противоречит утверждению, что Сознание понятие куда более широкое, чем разум. По этому поводу существует замечательное высказывание Рене Генона: познание сверхчувственного возможно лишь после серьезнейшей теоретической подготовки. Не оттого ли, что Учение такой подготовкой пренебрегает, Генон, как я слышал, отвечал всем своим корреспондентам, спрашивавшим его мнение о Г.: «Бегите от него как от чумы».

Вернусь к непростому вопросу о, так сказать, переразвитии «я» У некоторых посвященных, к которому приводила «работа» в группах. Они даже и не понимают, чему именно обучаются. Замечая дурное действие, производимое Учением, они готовы допустить, что и такое возможно, признают, что некоторым оно во вред. А тут бы задуматься, не вредны ли вообще данные способы медитации для человека Запада. Кстати, знаю немало индусов, решительно отговаривавших европейцев от занятий, к примеру, тантризмом, которые, по их словам, могут привести лишь к безумию. Надо также заметить, что на Востоке Учение Г. не приводит к подобному душевному разладу. Вспомним, что Г. кавказец. Дело не в расе, существует различие культур. Вот, к примеру, в «Бесах» Достоевского говорится о святом старце с даром пророчества, Семене Яковлевиче, знаменитом не только в «наших краях», но и в окрестных губерниях, даже и в обеих столицах. К этому «святому старцу» обращались самые различные люди великодушные, грубые, развязные, но в целом они до странности напоминали пациентов Г. Конечно, подобная личность могла прослыть пророком только в западной столице.

Причину тому следует искать исключительно в национальных особенностях, и нигде больше. Посмертный дневник Ирен Равельотти, в котором она много размышляет об Учении, заканчивается такими трогательными строчками:

«Как заносчивы эти люди (из группы Г.). Следует говорить не «Я существую», а «Он существует».

Ни одному смертному не доверю руководить своей духовной жизнью. Мое спасение зависит исключительно от моих отношений с Богом.

Ни от чего больше.

Только теперь осознала, что люблю Бога»[46].

Это запись от 27 июля 1945 г. Примерно через неделю (точнее, 2 августа 1945 г.) она умерла в Саланше, куда ее привезли с острым приступом суставного ревматизма. Ей было двадцать пять. «Дневник» меня поразил. Я ведь познакомился с ней незадолго до смерти и помнил очень ранимую, чувствительную девушку, но тогда ничего не знал о ее отношении к Учению. Я прочитал «Дневник» как раз в ту пору, когда сам столкнулся с теми же трудностями, и воспринял его как дружеское послание мне лично, самое драгоценное.

Я уже говорил, что различие рас еще не все: Ирен Раве-льотти, русская, с необычайной ясностью выразила чувство, как правило, и подвигающее порвать с Учением. Как для меня, так и для Ирен Равельотти и многих других, истинная духовная жизнь невозможна без диалога и без любви.

Аскеза, ограничение потребностей, безразличие ко всему, самоопустошение разве это путь к Любви? Хорошо помню предостережение великих мистиков, что существуют чувства, с ней схожие, о которых жалеть не стоит. Но, отказываясь от подобных, не вытравить бы из души вообще способность любить.

Почти не знаю среди оставшихся верными Учению тех, кто утверждает, что, следуя ему, постепенно обретает ожидаемое. Не осуждаю их. Для меня лично Г. явился в одном лице спасителем и искусителем. Вот как можно сказать: благодарен Г. за то, что он вынудил меня вести борьбу с его влиянием, каковая расширяла мои представления о действительности. Некоторые посвященные, отошедших от Учения, считают попросту предателями (а врагам только ответный удар). Хотя, может быть, именно воспитанная Учением ясность и трезвость сознания и побудила нас от него отойти. Почему бы, собственно, нет? Это естественно. Учителя сознательно вызвали на бунт своих учеников. Я понимаю «новообращенных», считающих, что в том и состоит верность «старикам», чтобы решиться на вольное и дерзкое духовное творчество. Они ведь уверены, что и последние себя ему посвятили.

Но вы, мои прежние сотоварищи, с легкостью поправшие мораль, культуру, цивилизацию, религию, кого лишь забавляют призывы к здравому смыслу, вас-то отчего оскорбил отказ от Учения, которое само отказалось от всего на свете? Вам ли не понять, что следует освободиться и от этой школы освобождения? Знаю, вы отвергли и логику тоже. Только хочу напомнить, что вы так же не вправе судить нашу духовную жизнь, как и мы вашу. «Область духа, по словам Генона, всегда таит частицу невыразимого». А Лао-цзы высказался еще резче: «Знающий не говорит, говорящий не знает».

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Друг Рене Домаля и Роже-Жильбера Леконта в эпоху Крупной игры. Роже-Жильбер Леконт и наркотики. Большое число наркоманов среди посвятивших себя мистическому поиску. Связь между наркоманией и мистикой. Статья Олдоса Хаксли по этому поводу. Обвинительное слово Пьера Мине о гневе и отчаянье неофитов.

 

ПЬЕР Мине дружил с поэтом Роже-Жильбером Леконтом и Рене Домалем, которые вместе с Роже Вайаном и Рол-ланом де Реневиллем основали близкое к сюрреализму литературное течение под названием «Крупная игра» род мистических поисков.

Роже-Жильбер Леконт, немногочисленные сочинения которого уж по крайней мере не уступают вдохновенным творениям Антонена Арто, не дожил и до тридцати, подкошенный пьянством и наркоманией. Тут сделаю отступление.

В сообществах, посвятивших себя мистическим поискам, мне доводилось обнаруживать немало наркоманов. Вместе с философом Эме Патри мы старались поглубже исследовать связь между мистикой и наркоманией. Однако в апреле 1953 года в журнале «Прёв» появилась статья Олдоса Хаксли «Заменители благодати»[47] как раз по этому поводу. Он утверждал: «Все травы, растения, грибы, обладающие галлюциногенным, дурманящим или тонизирующим действием, давно известны и употребляются в этих целях. Это и полевой мак, и южноамериканская кока, и индийская конопля, и сибирский мухомор. Не лучшее ли доказательство, что человек везде и всегда не удовлетворен своим бытием, томится от одиночества и готов пожертвовать собственной ничтожной индивидуальностью, дабы влиться в некое всеединство? Устремиться к тому, что Вордсворт называет «глубочайшим взаимопроникновением». Изучив окружающий мир, древний человек, несомненно, «всего перепробовав, научился отличать злое от доброго». К «доброму» относилось то, что поддерживало силы, то есть все съедобное: листик ли, корешок, орешек, зернышко. Но не только. Человек, постоянно недовольный своим существованием, стремящийся к самосовершенствованию, наверняка считал «добрыми» и все растения, тому способствующие. Пусть даже наркотик принесет явный вред, любую хворь, сразу или чуть позже, что угодно, даже смерть, все это неважно. Зато хотя бы на пару часов, пускай минут, он дает возможность выйти за пределы собственной индивидуальности, ощутить себя кем-то, а чаще чем-то иным.

В новые времена пиво (безумие, в которое впадал напившийся пивом, кельты называли священным словом «саба-зиос»), как и другие средства, позволяющие расширить свои возможности, уже не признается даром богов. Однако перемены коснулись больше теории, чем практики: миллионы вполне цивилизованных мужчин и женщин вверяют себя не Божеству, освобождающему и преображающему, а алкоголю, гашишу, разнообразно обработанному опиуму, а также барбитуратам и другим химическим средствам. То есть всем издревле известным отравам, способствующим выходу за пределы своей личности. В результате безусловно казавшееся божественным обернется дьявольским, освобождение закабалением. Выход возможен лишь в бездну, желавший возвыситься падет ниже любого смертного[48].

Но возникает важный и непростой вопрос. Всегда ли выход за собственные пределы приводит к падению? На первый взгляд дорога вниз не может вести вверх. Но бытие не столь однозначно, как слово, на деле все сложнее. В жизни бывает необходимо сперва спуститься, чтобы потом подняться. Разбита скорлупа личности, возникла опасность и для духа и для тела, но вдруг да и промелькнет хоть беглый проблеск «иного состояния», которое и есть великая Основа бытия[49]. Замкнутые в своем отграниченном «я», мы ничего не ведаем о «не-я», совокупность которых и называется человеческим существом: «не-я» телесном, «не-я» бессознательном, коллективной психике, лежащей в основе наших мыслей и чувств, и, наконец, «не-я» Высшем «сверх-я». Все, что помогает выйти за пределы своей индивидуальности, пусть даже спуститься ниже, дает возможность хоть на мгновение постигнуть «не-я» всех уровней, включая и наивысшие. Уильям Джеймс в своем «Многообразии религиозного опыта» приводит примеры «наркотических озарений», вызванных веселящим газом. Подобные теофании[50] бывают у алкоголиков. Да и, наверно, чуть ли не любой наркотик, разрушая личность, хотя бы на мгновение способствует осознанию «сверх-я». Однако слишком дорога цена этих случайных проблесков. Миг озарения (стоит ему наступить) почти тут же сменяется оцепенением, отупением, потоком мрачнейших, невыносимых галлюцинаций. А все вместе приводит к невероятной физической немощи и необратимому упадку умственных способностей. Редко, но случается, что единственное «наркотическое озарение» (или другая теофания) может разбудить стремление к самосовершенствованию, дает толчок развитию личности. Однако химические средства никогда не способствуют духовному росту!

Уступая условностям, Хаксли решительно осуждает наркотики. Но при этом ясно показывает, что духовная жажда способна как привести к наркомании, так и вывести на путь мистического познания. Он почти признает, что озарения, порождаемые наркотиками, не только губят Разум, но и побуждают к аскезе, цель которой обрести высшее «я», неизменное и свободное. Чем, собственно, мы и занимались под руководством Гурджиева. Не углубляясь в сложный вопрос сходства низменного с возвышенным («Низкое присутствует в высоком, но в облагороженном виде», писал Платон), Хаксли замечательно продемонстрировал родство наркоманов и аскетов, одинаково стремящихся к высотам духа.

Но вернемся к Пьеру Мине, чье автобиографическое сочинение под названием «Мой провал» содержит намек на его краткое пребывание в одной из гурджиевских «групп». Пьеру Мине хватило и первого опыта, так как пришел он к Гур-джиеву лишь за компанию со своим другом Рене Домалем которого Учение как раз увлекало всерьез.

В обвинительной речи Пьера Мине содержатся примерно те же упреки, что и у Поля Серана. Но, кроме того, чувствуются нотки гнева и отчаянья. Те самые, что овладевали каждым в первые недели обучения. Поэтому стоит его выслушать.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Свидетельство Пьера Мине: мои первые упражнения в сосредоточении. «Сверх-я» и поганые «я». Кувыркаюсь в пустоте. Чувствую себя соучастником в мошенничестве. Не желаю, чтобы меня обворовывали до нитки. Да здравствует родное болото!

 

ЖЕЛАНИЕ исповедаться, выболтаться всласть у меня явилось после гибели Жильбера[51]. Было время я просто лопался от спеси, теперь же почувствовал, что весь провонял. Но от этого чувства не впал в безнадежность: немного прилежания, доброй воли и, глядишь, на что-нибудь сгожусь. Так мне казалось. Когда я вспоминаю прошлое, хочется снять перед ним шляпу, а то, что было потом, полная чепуха. В то время я основательно взял себя в руки. Все при мне сосредоточен, дисциплинирован, воображение держу в узде, не разбрасываюсь, дышу правильно: сначала долгий вдох, потом еще более длинный выдох. Пытаюсь все делать сознательно. Ни тени юмора по отношению к наставникам. Но все не в прок, что поделать: мудрость меня не привлекает, покой тем более, не говоря уже об истине. Почему с удовольствием объясню, но чуть позже. А сейчас спешу поведать о своих успехах. Благодаря сосредоточенности и терпению, я уже совсем не такой, как прочие: мне подчас удается извлечь на свет божий свое «сверх-я». Извлек а дальше? Прекрасно знаю, что тут бы помолчать, заткнуться. Я же, наоборот, заливался хохотом, суча ногами от удовольствия. И, конечно, сбегались все прочие мои «я», вонючие, поганые. Подходили к братцу и внимательно его разглядывали. Какое зрелище! Слопать его живьем то-то пир! А после пирушки будни, «людоеды» разбредаются по своим делам. И конец!

А сейчас я гаркну свое разоблачительное слово. На месте моих учителей вот какой бы я подал наилучший совет: «В первую очередь усердно внушайте себе, что вы ничто, ноль, ниже травы, полное ничтожество». Вот она и вся философия. Просто восторг! Открываются бесконечные горизонты. Ну, во-первых, чего лучше, чем быть всего лишь совокупностью неких болтливых частиц! Каждая по отдельности печальна и озабочена, но в целом подобное всеотрицание, конечно, умиротворяет. Оттого ему и не противятся ни ум, ни чувство. Только иногда мелькали сомнения: «А ваше-то учение откуда? вопрошал я себя. И цель-то какова?» Но каждый раз я их безжалостно отбрасывал: какая разница? И продолжал кувыркаться в пустоте.

Правда, недолго. «Вы ничто. Вы можете стать всем. Можете стать. Только слушаться приказа: равнение налево, равнение направо. Внимание, внимание и еще раз внимание, не отождествляйте себя со своими ощущениями. Помните, что вы ребенок, учащийся ходить! Не торопитесь, гуськом за гувернанткой!» А гувернантка я сам. И дитя и нянька в одном лице! Как не запутаться? Однако я усердно исполнял эти роли, не дозволяя себе ни в чем усомниться. Даже среди томительных занятий, проходив-ших раз в неделю. Три часа нас всячески поучали и наставляли. Усаживаемся, пожалуйста, не курить, это уже маленькая победа над собой, а ведь ручейки сливаются в реку. Дюжина персон сидят с умным видом и внимают глубокомысленным духовным наставлениям. Все разложено по полочкам, пронумерованы все уровни развития личности: сначала человек бессознательный, собственно, машина, затем человек номер 1, потом 2, 3 и, наконец, 4. Таковым ты станешь, когда рак свистнет. Но не вмещается человек, существо из плоти и крови, в их схемы, нумерацию, окружности, которые якобы способны все и вся описать, разрешить любой вопрос. А порождают одну безнравственность. В общем, я запутался во всех этих законах Космоса, влияниях планет и Луны в придачу. И потерял интерес к Учению. Ворчал. Я вроде как становился соучастником мошенничества. Выходило, что пробудиться к подлинной жизни возможно, только пожертвовав всем, что есть в тебе ценного. За борт и наши вкусы, и глубокие переживания, и самые дорогие привязанности. Не слишком ли жирно! Но ведь зато обретешь покой, присущую ново-обращенным просветленность духа. Было о чем призадуматься. И вот какая мысль меня мучила: «Значит, придется пожертвовать любезными моими голубчиками, кумирами Рембо, Лотреамоном, Бретоном, им тоже, а как же? Хотите, чтобы я от них отрекся? Не выйдет, фиг-то!» Себе заберите похвальный лист за прилежание. В конце концов, я отважился. Хватит, думаю, позволять себя обкрадывать, и плюхнулся в родное вонючее болото. Собственный запах все же предпочтительней чужих ароматов. Он естественней, да и привык я к нему.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Молодая девушка Ирен-Кароль Равельотти. Больные туберкулезом на плато Асси. Встреча с Люком Дитрихом. Необходимость обольстить. Приказ Гурджиева. Ирен и трагедия поколения. Нежная дружба. Ирен собирается порвать с Учением. Ее знакомят с Гурджиевым. Предложение за обедом. Крушение. Побег в горы. Странная смерть.

 

ТАК же, как и Поль Серан, не могу спокойно вспоминать Ирен-Кароль Равельотти, умершую в двадцать пять лет. И все же обязан рассказать здесь ее историю, совсем, поверьте, не собираясь породить скандал.

Во время немецкой оккупации Ирен заболела туберкулезом. Лечилась она в Верхней Савойе, на плоскогорье Асси.

На этом заснеженном в течение полугода плоскогорье собирались тысячи туберкулезников, чтобы умереть или выздороветь. Когда, провалявшись все утро да еще отдохнув после обеда, выходишь на прогулку, постоянно встречаешь молодых людей и девушек, целые цветники. У всех щеки пухлые, лица розовые, глаза сияют. Как-то я несколько недель гостил у знакомой тамошнего фармацевта и наблюдал с балкона эту толпу, вроде бы полную жизни, чувственную. Но только с виду каждый стремился подавить приступы отчаянной тоски. Постоянно слышался смех, но в нем сквозил липкий ужас. Гляжу на гуляющих людей: веселые, выглядят бодро, а мысли только о температурном листке. Когда же они остаются наедине с собой, укрывшись одеялом, находит исступление, бурлят в них и надежда, и отчаянье, и любопытство, и, разумеется, ужас перед мигом, когда всем этим монахам придется покинуть обитель их бренного тела. Мы же, граждане страны жизни, уверенные в своем долголетии, пьем кофе, слушаем пластинку Шарля Трене и, перегнувшись через перила, вглядываемся, вслушиваемся в звуки этой переменки в школе страха, любуемся девственным окрестным пейзажем, просторным, несуетным.

Фармацевт была ученицей Гурджиева и уже успела познакомиться с Люком Дитрихом и его другом Ланцо дель Васто, а также с Рене Домалем. В ту пору я уже с трудом переносил разговоры о Гурджиеве, и деликатность гостеприимной хозяйки позволила мне избежать бесед об Учении и спокойно подготавливать курс лекций о сюрреализме для пациентов всех окрестных санаториев. Однако к тому времени, когда приехала Ирен, вошли в обычай общие сборы гурджиевских учеников, которые там лечились. Ирен, конечно, повстречалась с Люком Дитрихом, которого недавно прославила книга воспоминаний «Счастье опечаленных», написанная по совету Ланцо дель Васто. Ирен было двадцать один год. Она мечтала стать писателем. Конечно же, Люк Дитрих произвел на нее большое впечатление, пустив в ход все свои чары. То, что он был знаком с Учением, придавало еще большее очарование их беседам. Он и этим пользовался. Стремился обольстить Ирен любым способом. И, несмотря на все предостережения Ланцо дель Васто, бросился в объятия к Гурджиеву. Последний же полагал, что земная любовь лишь искус, и, разумеется, сделал все, чтобы помешать Дитриху (Люк же поначалу просто пламенел от страсти, это чувствовалось, только ею жил, верил, что любовь будет вечной) «отождествить» себя со своим влечением, достойным, разумеется, лишь робота, а никак не личности, достигшей «реального осознания действительности». В результате Дитрих согласился, что освобождение от любви также род «работы», каковой себя и посвятил. Но при этом он обожал втираться в чужие сердца и сразу там обживаться, как «у себя дома». Чтобы соблазнить Ирен, пылкую и неопытную девушку, большого труда не требовалось. Пожалуй, меньше, чем для того, чтобы немного оттянуть этот момент, дабы поглубже внедриться в ее душу, совратить духовно.

Как все девушки и молодые люди ее возраста и душевных свойств, Ирен не разбиралась ни в окружающем мире, ни в жизни, ни в людях; она не избавилась от юношеского одиночества, усугубленного еще и войной. Ужасы войны породили недоверие к старшему поколению, всем его ценностям, верованиям, надеждам и образу жизни. Ирен была погружена в себя. Писала ли она, рисовала ли это было лишь выражением ее одиночества, скорее вынужденного, чем добровольного. И сама же ясно ощущала, что ее мысли, картины, писания лишены какой-то основы. Так вот, Дитрих возвестил ей от имени Учения, что существует возможность обрести основу истину и совершенную красоту. Его божественный глагол сулил рай, избавление от одиночества и все такое прочее, причем в таинственном, романтическом ореоле. Да и внешность у него была хороша. В прошлом много романов, легкомысленный и чуткий, серьезный и лукавый, стремительный и нежный, окруженный друзьями и влюбленными женщинами.

Получилась гремучая смесь: тяжелая юность, затянувшаяся из-за войны, природная интровертность, писательское честолюбие, вдохновлявшее больше, чем возможность «обрести истину в духе и теле», размышления о жизни и смерти, порожденные болезнью; свойственное всему поколению стремление вырваться из повседневности и, наконец, нежная привязанность к Люку Дитриху. Можно было не сомневаться, что Ирен в конце концов отбросит последние сомнения.

На Асси Дитрих познакомил Ирен с некоторыми посвященными, например с Рене Домалем, восхитившим ее своими познаниями в восточной философии. Вернувшись в Париж, она окунулась в занятия со свойственным ей неистовством.

Но вскоре почувствовала себя как-то нехорошо. Те же попытки бунта, чувство безысходности, что описал Пьер Мине в своем свидетельстве, которое вы только что прочли. В предсмертном письме Люк Дитрих советовал ей не изнурять себя «работой». Она чувствовала себя совсем разбитой, растерзанной, иногда ее охватывал страх, но все-таки Ирен продолжала занятия в память о нем. Умер и Рене Домаль. Это ее подкосило, она колебалась, собиралась бросить «группу». Но как раз в тот период, когда Ирен мучили сомнения в искренности некоторых гурджиевских учеников, подружившихся с ней, да и в своей способности стать, как ей посулили, «сверхчеловеком», один из посвященных предложил познакомить ее с Гурджиевым. Раньше они не были знакомы. Сомнения Ирен не коснулись его личности, ведь им так восхищались Дитрих и Домаль. Подлинный Учитель, Тот, кто открывает дверь. Ирен получила приглашение на обед на улицу Колонель-Ренар. Вот тут-то события и начнутся. Конечно же, она на пороге «иной жизни».

Обед проходил как обычно. И вдруг старик обратился к ней по-русски, чтобы никто не понял, со странной просьбой: когда гости будут расходиться, сделать вид, что она тоже уходит, но тут же вернуться. Ирен была изумлена. Ей стало страшно. Ушла она со всеми, а потом позвонила Гурджиеву из кафе на проспекте Ваграм. Сказала, что мама будет волноваться, поэтому прийти не сможет. Тогда он в оскорбительных выражениях прямо заявил, что от нее хочет. Лютая распутинщина. Для нее это было крушение, ужас, полная безнадежность. Наутро она пошла к ученику, представившему ее Гурджиеву, и решительно заявила, что порывает с Учением. Тот в ответ наговорил самых отборных гадостей, дал пощечину и выгнал. Обезумевшая, растоптанная, Ирен поехала на Асси, надеясь там прийти в себя. А через несколько дней с ней совершенно неожиданно случился сердечный приступ.

Вот первые строки ее прощального письма к матери (датировано 2 августа): «Милая мама, я уверена, что Гурджиев навел на меня порчу». Умерла она 11 числа. От какой болезни врачи не установили.

Ее брат (известный джазист) уверяет, что, когда он бодрствовал рядом с умершей, вдруг появился Гурджиев. Прежде он его никогда не видел, но вспомнил. Один из молодых друзей Ирен обратился к писателю, достаточно известному, так что Гурджиеву было бы трудно отказаться от беседы с ним. Он хотел, чтобы писатель расспросил Гурджиева о смерти Ирен. «Если вы в своем уме, не впутывайтесь в это дело», посоветовал писатель.

Сразу же после Освобождения Ирен-Кароль Равельотти начала печататься в газете «Каррефур». Именно главный редактор этого еженедельника Феликс Гарра и его друг Генри Миллер опубликовали дневник девушки в издательстве «Юная Парка».

Несколько страниц из дневника я позволю себе привести.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ


Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 264; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!