Искусство в контекстн культуры



 

Введение в тему

 

Близ юго‑западных пределов Европы, в центре испанского города Сеговии возвышается римский акведук. На западной оконечности континента, неподалеку от английского порта Саутгемптон видны остатки виллы, отстроенной «по‑римски» вождем местного племени, ставшим римским вельможей. Юго‑восточный рубеж Европы близ черноморского побережья Румынии отмечен «трофеем» римского императора Траяна – сооружением, символизировавшим власть римлян и некогда увенчанным статуей самого завоевателя. У границ Римского мира, на востоке, в пределах современного Израиля, пересекает пустыню римский акведук, а на юге, в Тунисе, лежат грандиозные развалины легионного лагеря и римского города Тимгада. Все эти сооружения зримы и осязаемы, датируются объективными физико‑химическими методами, которые подтверждают рассказы древних историков и данные разбросанных по этим землям бесчисленных римских надписей. Воздвигнутые, отстроенные, установленные начиная с VI в. до н. э. в центре Италии и до II–IV вв. н. э. на окраинах империи, все эти сооружения свидетельствуют непреложный исторический факт – существование в указанных границах на протяжении столетий единого Римского мира. Единство мира предполагало единство цивилизации – наличие некоторых постоянных черт, делавших Рим ‑ Римом и составивших основу его истории, культуры и искусства. Каковы эти черты?

Первая ‑ экспансия. В реальной истории города и в культурном самосознании его народа Рим возник из смешения разнородных этнических элементов. Земли других племен и народов, лежавшие за его пределами, не были поэтому для него только чуждой, темной и враждебной бесконечностью, какой они представлялись, например, грекам, а воспринимались скорее как сфера, еще не втянутая в состав Рима и резерв его роста. Римская история – это бесконечная череда войн, походов и завоеваний, направленных на присоединение к Римской державе еще одной территории, еще одного народа. Непосредственной целью был

617

грабеж, захват земель и рабов, но история никогда не сводится к осуществлению непосредственных целей. Поскольку римляне по своему происхождению не этнос и никогда не существовало римского языка или римской национальности, то возникавшие общность и единство народа были общностью и единством гражданства. Оно могло быть присвоено, в результате чего вчерашний чужеземец или покоренный варвар несколькими поколениями позже становился римским гражданином. Он изо всех сил старался выглядеть и быть доподлинным римлянином, но его прошлое, личное и коллективное, не могло исчезнуть. С покоренными этрусками в Рим вошли и навсегда в нем остались искусство толковать волю богов и важные архитектурные формы, с завоеванными греками – философия, риторика и стихотворные размеры, с народами Передней Азии, египтянами и африканцами – новые боги и сюжеты фресковой живописи, с галлами – ранее неизвестные виды одежды и обуви.

Первая черта истории, культуры и искусства Древнего Рима – это синтез и внутреннее сопоставление разнородных начал.

Вторая черта находилась в остром и постоянном противоречии с первой. Общественные формы и воззрения обусловлены тем уровнем самообеспечения жизни и типом производства, которые в данную эпоху достигнуты. Этот уровень и тип были достаточно примитивны. Они предполагали: обработку земли как основу хозяйства и обусловленные такой природосообразностью ежегодное возвращение старого и привычного ритма существования, неподвижность жизни, этику и эстетику консерватизма. Жить – значило хранить – хранить традиции производства и общественной жизни, хранить некогда сложившуюся иерархичность гражданского коллектива, хранить основанную на ней солидарность общины. Такая система ценностей означала осуждение всего, что этот консерватизм нарушало, – яркой инициативы, нетрадиционного поведения, усвоения новых, неримских обычаев, накопления чрезмерного богатства и на его основе внедрения непривычных, более комфортных форм быта. Но жизнь никогда не сводится только к сохранению того, что есть и было. Даже в таком примитивном общественном и хозяйственном организме, как античный Рим, она порождала новое, а значит, и разрушала привычное, традиционное, старое. Рядом с сельским хозяйством возникали ремесло и торговля, рядом с натуральным потреблением – обмен и деньги, рядом с самодостаточностью гражданской общины – появление чужестранных обычаев, рядом с архаическими религиозными обрядами – новые боги, новые идеи,

618

новые представления о смысле искусства. В нашем современном (в широком значении слова) мире такое положение ведет к прогрессивному вытеснению старого новым, к обновлению общества и его развитию. Для Рима такой перспективы не существовало. Консерватизм жизни и производства, общественных норм и личной морали, художественных воззрений был здесь не случайным и местным, порожденным игрой обстоятельств, но был задан достигнутой стадией исторического развития и потому воспринимался как единственно возможный, как основа миропорядка. Лишь на его фоне могли существовать развитие и динамизм, уничтожение же такого фона неизбежно воспринималось как катастрофа.

Вторая черта истории, культуры и искусства Древнего Рима состояла в его объективно заданном консерватизме.

Третья черта связана с предыдущей. Несмотря на открытость Рима и постоянное усвоение им чуждых идей, форм жизни и художественного творчества, культура и искусство его были специфически римскими, пока Рим оставался Римом, то есть античной гражданской общиной. Это надо подчеркнуть, поскольку в современной культурологии и истории искусства приходится сталкиваться с утверждением, что, усваивая чужие идеи и формы, Рим растворялся в них и роль его в истории сводилась к передаче позднейшим поколениям чужого духовного наследия. Это неверно. Усвоенное Римом сопоставлялось в нем с конститутивными структурами римской государственности и традиции, входило в них, но получало распространение в Средиземноморском мире лишь как подчиненная их часть, как часть романизации. Только римские эрудиты в ученых трудах и речах время от времени напоминали о былой связи этрусского искусства прорицания с его некогда живой этрусской почвой; в глазах народа Рима оно было прерогативой римских жрецов и римских командующих, частью их исконно римского круга полномочий. Перистиль (внутренний садик в жилом особняке) был заимствован из Греции, но органическим и массовым элементом римского стиля жизни он стал, лишь соединившись в пределах особняка с другим помещением, так называемым атрием. Атрий воспроизводил в своей основе древний крытый двор римского крестьянина.

Культура и искусство Древнего Рима – явление специфически римской фазы в духовной истории Европы. Эта фаза содержит обильные и важные инокультурные элементы, обогащена ими, но к ним не сводится.

619

Для понимания отдельных конкретных памятников истории, культуры и искусства Древнего Рима особое значение имеет объединяющая их четвертая черта. В римской цивилизации – повторим – постоянно жили и сталкивались две тенденции: консерватизм и замкнутость общины, с одной стороны, ее открытость в мир и энергия развития – с другой. Каждая из этих тенденций проявлялась в самых разных формах. Исконный консерватизм предполагал не только сохранение существующего, верность традиции и «нравам предков», но также примат общественного целого над личностью, типа и нормы над индивидуальностью, патриотическое и самопожертвованное служение родной общине, сопротивление иноземию, обновлению и развитию. Открытость Рима и неуклонное погружение его во внешний мир предполагали не только развитие и обновление, но также расширение географического и культурного горизонта, усложнение жизни и человека, рост индивидуальности, духовное обогащение, смену нравственных ценностей. Сопоставление обеих тенденций нашло себе образцовое выражение в стихах римского поэта Овидия (43 г. до н. э. ‑ 18 г. н. э.):

Век простоты миновал. В золотом обитаем мы Риме,

Сжавшем в мощной руке все изобилье земли.

На Капитолий взгляни; подумай, чем был он, чем стал он:

Право, как будто над ним новый Юпитер царит!

Курия стала впервые достойной такого сената, –

А когда Татий царил, хижиной утлой была;

Фебу и нашим вождям засверкали дворцы Палатина

Там, где прежде поля пахотных ждали волов.

Пусть другие поют старину; я счастлив родиться

Ныне, и мне по душе время, в котором живу!..

Очертив эти две стихии римской жизни, поэт признал себе созвучной и ценной лишь одну из них – стихию развития и обновления. Такой выбор был характерен для небольшой группы римских интеллигентов той поры, так называемых неотериков. В историческом самосознании Рима, в воззрениях его народа, в структуре власти, в эстетических представлениях и художественной практике обе стихии соприсутствовали, друг друга отрицали, вступали в конфликты и борьбу, но не могли вытеснить одна другую и создавали тот особый тип культуры и искусства, который мы называем классическим. Если употреблять это слово не как оценку, а как термин, оно означает такой характер исторического и

620

духовного бытия, при котором в противоречиях общественного развития и в конфликтах народной жизни, нашедших себе отражение в искусстве, в столкновениях противостоящих друг другу нравственных и эстетических норм одна сила не подчиняет себе другую, не уничтожает ее, а находится с ней в отношениях неразрешенного и неустойчивого, вечно живого, исчезающего и восстанавливающегося, ускользающего из реальности и тем не менее мощно на нее влияющего равновесия. Это равновесие в Риме было не столь гармоничным, как в культуре и искусстве Древней Греции; противоречия были выражены здесь острее, равновесие полюсов устанавливалось не без искусственности. Подобный тип культуры и особенно искусства, в котором равновесие полюсов общественных противоречий достигается, но сами противоречия явственно продолжают ощущаться, а гармония между их полюсами устанавливается не без искусственности и нажима, носит название классицизма. Римская классика, в отличие от греческой, тяготела к классицизму. Произведения римского искусства, например, сплошь да рядом слишком грандиозны, чтобы сохранять челове‑косоразмерность, а именно она – один из важных признаков подлинной классики.

Духовное бытие Древнего Рима, его культура и искусство носят классический характер. Это – классика, склоняющаяся к классицизму и тем не менее остающаяся в пределах классического типа. Соотношение полюсов в каждом из отмеченных выше противоречий римской жизни зависело от соотношения консерватизма и развития, местной замкнутости и открытости всему Средиземноморскому миру, общинной целостности и человеческой индивидуальности. Соотношение это менялось с ходом истории и на каждом историческом этапе было другим.

Высшая фаза в развитии римского искусства, отмеченная самыми совершенными его созданиями, приходится на тот из этих этапов, что охватывает последние полтора века существования в Риме республиканского строя и первые полтора века империи, то есть, середины II в. до н. э. до начала II в. н. э. До этого римские владения не выходили в основном за пределы Италии, а распространившись, не сразу прониклись инокультурным опытом. Увлечение греческой культурой и греческим стилем жизни вызывало официальное осуждение. Произведения художественного ремесла создавались либо греками, либо под явным греческим влиянием и общественным мнением воспринимались как нечто римским нравам чуждое. Даже несколькими поколениями позже Цицерон еще утверждал, что «знать толк в произведениях ис‑

621

кусства – дело пустое» и что в глазах настоящего римлянина они «созданы не как предметы роскоши для жилищ людей, а для украшения храмов и городов, чтобы наши потомки считали их священными памятниками». Подлинному, живому и дисгармоничному, классическому равновесию здесь места еще не было.

На намеченном выше завершающем рубеже классической эпохи римского искусства места ему уже оставалось все меньше. В годы, разделяющие оба рубежа, противоречия между Римом и провинциями, традиционной олигархией и «новыми людьми», между общинной замкнутостью и экспансией, между ценностью консерватизма и ценностью развития, между идеалами роевого бытия народа и человеческой индивидуальностью неуклонно сгущались и обострялись. Во второй половине I в. до н. э. они достигли предела, взорвали республиканский строй и породили новый – империю. Но расстаться совсем со своими консервативными общинными началами античный Рим не мог. Новый порядок чем дальше, тем больше походил на абсолютную монархию и тем не менее еще полтора‑два века сохранял в культуре и в общественной психологии старую консервативно общинную систему ценностей. Как ни парадоксально, именно опрокинувший республику революционно установленный общественный порядок в духовной сфере продлил на столетие или полтора состояние равновесия между полюсами общественных и культурных противоречий и послужил особенно благодатной почвой для классического искусства Древнего Рима.

К началу II в. н. э. этот парадокс исчерпался. Рим окончательно, даже в представлениях граждан, перестал быть общиной и превратился в мировую державу. В 117 г. умер последний патриций республиканского происхождения; сенат, номинально продолжавший править Римом, окончательно заполнился италиками и провинциалами. Император Адриан (правил в 117–138 гг.) был испанцем по происхождению, охотнее говорил по‑гречески, нежели по‑латыни, пешком исходил всю бескрайнюю многоплеменную и многоязыкую империю, а его архитектор Аполлодор создал посреди Рима Пантеон, то есть храм всем богам. Первые годы II в. ознаменованы двумя реквиемами по традициям, ценностям и людям старого Рима: горьким и патетичным, написанным историком Тацитом (ок. 58 – после 117), горьким и сатирическим, написанным поэтом Ювеналом (ок. 70‑ после 128). В сенате и в обществе все шире распространялся стоицизм – не столько как философия, сколько как умонастроение. Оно утверждало независимость человека от внешних благ, проповедовало

622

преданность нравственным добродетелям, единым для всего человечества, требовало индивидуальной нравственной ответственности за свою жизнь и поступки – без скидок на служение интересам государства. На рубеже I и II вв. складывается в его первоначальном виде христианский канон, знаменовавший полную смену жизненных ориентиров. Античный Рим становился историческим воспоминанием, мифом и художественным образом.

Время, ограниченное этими двумя рубежами, и образует самую яркую и важную эпоху в истории искусства Древнего Рима.

 

Ораторское искусство

 

Красноречие было для римлян искусством искусств. «Мудрость, а еще более – красноречие, основывают города, гасят войны, заключают длительные союзы и создают священные узы дружбы между народами», – писал Цицерон. В надгробных надписях, где перечислялось лишь самое главное сделанное человеком в жизни, наряду с высокими государственными магистратурами, которые он отправлял, с определенного времени указывалось и на его мастерство оратора. В самосознании римлян красноречие занимало такое господствующее место потому, что соединяло в себе оба главных ориентира их культуры, – соответствие развивающей повседневной практике общины и соответствие ее консервативному идеальному образу. Практика и идеал противоречиво соединялись в государственном и общественном бытии Рима: в идеале он представал как гражданская община, где положение каждого свободного человека определялось законами, а власть принадлежала народному собранию и выборным магистратам; на практике государством правили аристократические и плутократические кланы, в которых народ пребывал в подчинении патрону клана и которые вели дела государства так, чтобы прежде всего потворствовать собственным интересам. Идеал и практика противоречили друг другу, но таким противоречием отношения между ними не исчерпывались. Существовали зоны, где они взаимодействовали. Одной из них было принятие государственных, правовых и даже военно‑политических решений на основе убеждения. Народное собрание, как правило, утверждало предложения сената и магистров, но его надо было убедить в соответствии таких предложений интересам общины, то есть интересам тех людей, которым и предстояло голосовать. Сенат был ареной столкновения могущественных кланов, но для принятия постановления надо было доказать, что предложение именно данного клана соответствует интересам государства. Судебные решения принимались коллегией судей на основе прений сторон и, как правило, зависели от убедительности доводов защиты и

624

обвинения. Армия, естественно, подчинялась приказам командующего, но сами эти приказы предварительно обсуждались на заседании военного совета, и важная часть в искусстве командования состояла в том, чтобы убедить солдат в целесообразности именно данного образа действия, если убедить не удавалось, последствия могли быть (и бывали) самые трагические. Во всех этих случаях решающим становилось искусство выстроить доводы, воздействовать не только на разум, но и на эмоции аудитории, ощущать ее настроение и исподволь тонко и умело воздействовать и на него. То было именно искусство ‑ искусство красноречия. «Что так приятно действует на ум и на слух, как изящно отделанная речь, блистающая мудрыми мыслями и полными важности словами? Или что производит такое могущественное и возвышенное впечатление, как когда страсти народа, сомнения судей, непреклонность сената покоряются речи одного человека? Далее – что так царственно, благородно, великодушно, как подавать помощь прибегающим, ободрять сокрушенных, спасать от гибели, избавлять от опасностей, удерживать людей в среде их сограждан?» (М. Туллий Цицерон. Об ораторе. Кн. 1, 1.8. ‑ Пер. М.Л. Гаспарова).

Римские историки сохранили нам речи, произнесенные римскими государственными деятелями в разные эпохи и в разных обстоятельствах. Форма, в которой они дошли до нас, во многом создана историком, но суть, смысл и аргументация речи сохранены в первоначальном виде и свидетельствуют главное: был конфликт, подчас очень острый, связанный с интересами государства, с судьбой граждан, и было достигнуто его разрешение на основании того, что оратор убедил противную сторону, убедил аудиторию и власть. Такова речь народного трибуна Канулея, обращенная к гражданам, после которой, вопреки воле аристократов – консулов, были разрешены браки между патрициями и плебеями (445 г. до н. э. См.: Ливии IV, 3–5). Таков остроконфликтный обмен речами Фабия Максима и Корнелия Сципиона в сенате, в результате которого война против Ганнибала была перенесена в Африку и кончилась победой Рима (205 г. до н. э. См.: Ливии XXVIII, 40–45). В корпусе сочинений Цицерона сохранилась (в авторской переработке) его глубокая и яркая речь в суде 11 марта 56 г. до н. э., с помощью которой он смог спасти от обвинения трибуниция Публия Сестия. Примером речей полководца, обращенных к войску перед началом боевых действий, может служить приведенная Тацитом речь императора Отона к преторианцам (История I, 37).

Эти речи в том виде, в каком мы их читаем, явились результатом длительного развития красноречия. В течение очень долгого

625

времени решающими в выступлении оратора были, во‑первых, его личный авторитет как сенатора, полководца, патрона клана, основанный на его virtus ‑ доблести, заслугах перед общиной, и во‑вторых, то, что в Риме называлось «res», то есть фактическая суть дела, его объективные обстоятельства. Образцами красноречия такого рода могут служить сохранившиеся отрывки из речей М. Порция Катона Цензория (234–149 гг. до н. э.). Постепенно, однако, этого становится недостаточно. «Век простоты миновал». Virtus и res должны были слиться в ars – искусстве. На этом пути римское красноречие прошло три основных этапа, которые стали в то же время тремя его слагаемыми и тремя идеальными его критериями.

Первый этап, длившийся примерно до конца II в. до н. э., был занят освоением греческого опыта и выработкой на его основе римской риторики. «Искусное красноречие, которое зовется риторикой», по распространенному в Риме определению, и предполагало насыщение ораторской речи «искусством», ars. Под ним понималась совокупность формальных приемов – построения фразы, отбора особенно экспрессивных синтаксических фигур и лексики, жестикуляции и модуляций голоса, способных усилить впечатление и убедить аудиторию принять решение, которого оратор добивался. Приемы эти носили во многом формальный характер. Они, по словам Цицерона, давали оратору «возможность использовать готовые доводы для каждой разновидности дел, как использует по обстоятельствам боя свои дроты пехотинец». Соответственно, риторические приемы могли использоваться как средство достичь нужного оратору исхода дела, даже если дело это было неправым. Тут крылась величайшая опасность, которая реализовалась в третьем из намеченных нами периодов. Речь о нем впереди.

Пока что в напряженной атмосфере последних десятилетий республики, среди непрерывных словесных боев на форуме и в сенате риторика содействовала тому, что умение доказывать фактические преимущества предлагаемого решения превращалось в искусство слова. Среди крупнейших ораторов этого периода Цицерон называет Марка Антония и Луция Лициния Красса. Речи их дошли до нас в незначительных отрывках; один из них тем не менее может дать представление о том, чего достигла риторика к концу II в. до н. э. Лициний Красе произносит речь с позиций консервативных аристократов против «демократа» Папирия Карбона. «Пусть ты выступал, Карбон, с защитой Опимия – все равно никто здесь не сочтет тебя добрым гражданином: либо ты притворялся, либо преследовал какие‑то свои цели. Видно же совсем другое: что ты на сходках не раз и не два оплакивал смерть Тибе‑

626

рия Гракха, участвовал в убийстве Публия Африканского, предлагал пресловутый закон о трибунской власти, – что никогда не бывал ты заодно с людьми добрыми и порядочными». Риторические контрасты и ясно видная в латинском подлиннике ритмическая организация фразы; в конце приведенного отрывка – эффектное нарастание с суммирующим обобщением в конце; включение в число обвинений вещей с фактической точки зрения сомнительных (что Публий Африканский был убит, а не умер своей смертью, никогда не было доказано), но создающих цельный образ врага сената, – все указывает на то, что к концу первого периода римские политики научились набрасывать на политическую суть дела нарядный покров искусства, на res ‑ ars.

На протяжении второго периода в практике римского красноречия мало что изменилось. В речах знаменитых ораторов от Аврелия Котты (консул 75 г. до н. э.) до Брута и от Лициния Лукулла (консул 74 г. до н. э.) до Катона Младшего, насколько мы можем судить по сохранившимся отрывкам и отзывам, шел тот же процесс изощрения и совершенствования риторического мастерства, призванного усилить политическую или юридическую аргументацию. Коренное изменение произошло не в практике красноречия, а в его теории – в понимании его сути и смысла. Перелом обрисован в посвященных этим проблемам сочинениях Цицерона – «Об ораторе» (55 г. до н. э.) и «Брут» (48 г. до н. э.).

Второй период занимает I в. до н. э. Именно в это время и сложилось в Риме новое понимание красноречия. От оратора потребовалось обогатить достигнутое риторическое мастерство значительным духовным содержанием – «более глубокими познаниями в философии, гражданском праве и истории» {Цицерон. Брут). Это означало, что риторическое красноречие должно было отныне, во‑первых, превратиться из совокупности формальных приемов в искусство в полном смысле слова и, во‑вторых, стать формой государственно‑правового, исторического и философского самосознания, то есть общей теорией культуры.

Новым критериям практика римского красноречия явно не удовлетворяла ни до Цицерона, ни при нем, ни после него. Но превращение риторического красноречия в общую теорию культуры породило совершенно новые смыслы искусства слова, к судебной или политической практике не сводившиеся.

Особой формой насыщения красноречия «философией, гражданским правом и историей» явились речи, которые римские историки стали вкладывать в уста политиков, полководцев и других исторических личностей былых эпох. Они были очень многочис‑

627

ленны и сделались как бы непременным признаком жанра исторических сочинений. Достаточно сказать, что в сохранившихся 35 книгах «Истории Рима от основания Города» Тита Ливия их 427, следовательно, во всех 142 книгах, первоначально составлявших этот труд, их должно было быть примерно 1650. Исторические сочинения Саллюстия или Тацита с этой точки зрения лишь немногим уступали сочинению Ливия. Каждая такого рода речь была одновременно историческим документом и произведением словесного искусства. Речи, произнесенные в сенате или в народном собрании, авторы обычно записывали; наиболее важные речи, особенно речи императоров, воспроизводились на камне или бронзе; речи полководцев, обращенные к армии перед сражением или в ходе него, так записываться, разумеется, не могли, но их нередко записывали современники, что тоже придавало им характер документального источника. Историк брал этот материал и перерабатывал, чтобы создать произведение ораторского искусства.

Такого рода переработка могла преследовать как художественные цели, так и психологические – создать исторически убедительный образ персонажа. Ограничимся одним примером. В 188 г. до н. э. народные трибуны возбудили дело против Сципиона Африканского и потребовали разбора своих обвинений в народном собрании. По воле случая собрание пришлось на годовщину решающего сражения при Заме, которое римляне под командованием Сципиона некогда выиграли. Защитительная речь Сципиона сохранилась в поздней записи, но, судя по всему, воспроизводившей текст современный событиям: «Я припоминаю, квириты, что сегодня – тот день, в который я в большом сражении победил на африканской земле пунийца Ганнибала, заклятого противника вашей власти, и тем даровал вам победу. Не будем же неблагодарны к богам; оставим, по‑моему, этого мошенника (то есть обвинителя‑трибуна. –Г.К. ) здесь одного и пойдем скорее возблагодарить Юпитера Всеблагого Величайшего».

А теперь посмотрим, во что превращает это краткое фактическое сообщение риторическое мастерство Тита Ливия (XXXVIII, 51). «Обвиняемый, вызванный в суд, с большой толпой друзей и клиентов прошел посреди собрания и подошел к рострам. В наступившей тишине он сказал: "Народные трибуны и вы, квириты! Ныне годовщина того дня, когда я счастливо и благополучно в открытом бою сразился в Африке с Ганнибалом и карфагенянами. А потому справедливо было бы оставить на сегодня все тяжбы и споры. Я отсюда сейчас же иду на Капитолий поклониться Юпитеру Всеблагому Величайшему, Юноне, Минерве и прочим

628

богам, охраняющим Капитолий и крепость, и возблагодарю их за то, что они мне и в этот день, и многократно в других случаях давали разума и силы достаточно дабы служить государству. И вы, квириты, те, кому это не в тягость, пойдите также со мною и молите богов, чтобы и впредь были у вас вожди, подобные мне. Но молите их об этом, только если правда, что оказывавшиеся мне с семнадцати лет и до старости почести всегда опережали мой возраст и я своими подвигами превосходил ваши почести". С ростр он отправился на Капитолий. Вслед за Сципионом отвернулось от обвинителей и пошло за ним все собрание, так что наконец даже писцы и посыльные оставили трибунов. С ними не осталось никого, кроме рабов‑служителей и глашатая, который с ростр продолжал выкликать обвиняемого» (перевод А.И. Солопова).

Такого рода разработка, превращавшая сообщение источника в риторически устроенный текст, называлась в Риме «colores» ‑«расцветка». Расцветка могла не только преследовать художественные цели, но и выполнять завет Цицерона: использовать риторическую организацию для углубления «философского, граждански‑правового и исторического» содержания текста. Примером может служить речь императора Клавдия о допущении в римский сенат галлов, произнесенная в сенате в 48 г. н. э. Текст ее, судя по всему, точно воспроизводивший слова оратора, сохранился, хотя и в сильно поврежденном виде, выбитым на двух мраморных плитах (Корпус латинских надписей XIII, 1668), и он же дошел до нас в риторической переработке, произведенной Тацитом и включенной в текст его «Анналов» (XI, 24).

В начале эпиграфического текста находится такой пассаж: «Что до меня, то я предвижу возражение, которое сразу будет против меня высказано, и прошу вас его отбросить, не считать подобный допуск (допуск галлов в число римских сенаторов. – Г.К.) чем‑то новым, а лучше принять в соображение, сколь обильны были новшества в истории этой гражданской общины, с самых первоначал нашего города, сколько форм государственной жизни республика последовательно сменила». Тацит начинает с того, что переносит приведенный текст в конец речи и риторически организует его. Сбивчивое и какое‑то неловкое рассуждение Клавдия превращается в итоговый тезис, в котором в эффектной афористической форме суммируется исторический смысл Римской империи, каким его видел историк и каким он, этот опыт, во многом был на самом деле. «Все, отцы сенаторы, что сейчас считается древним, было когда‑то новым. После патрициев появились магистраты из плебеев, после плебеев – из латинян, после латинян – из других

629

народов Италии. Когда‑нибудь предстанут древними и законы, которые мы сейчас обсуждаем, а то, что мы сегодня стремимся обосновать примерами из прошлого, само станет примером».

Риторическое искусство Древнего Рима по своему значению выходит далеко за пределы античной эпохи. Оно возникло из общественной, культурной и художественно‑эстетической системы, где личное начало в жизни и в искусстве было в идеале, и в норме, а в определенной степени и в практике опосредовано началом коллективным, внеличным, родовым. «Надо сначала о благе отчизны подумать, – писал в начале I в. до н. э. римский поэт Луцилий, – после о благе семьи, а потом уже только о нашем». Поэтому и искусство слова в Древнем Риме не знало того требования, которое станет основным в Новое время, – выразить со всей остротой и глубиной личные переживания поэта, его способность найти для своих, именно им пережитых мыслей и чувств свои слова, свою форму. Главное в римской риторике – быть открытым гражданскому коллективу, сделать мысль и чувство внятными и убедительными для народа. Произведение прекрасно в той мере, в какой оно внятно каждому и на каждого воздействует, то есть соответствует канону. Поэтому риторическое искусство часто называют «искусством готового слова».

Риторический тип эстетического сознания и соответствующая ему художественная практика прожили в европейской традиции почти два тысячелетия, до тех пор, пока личность продолжала воспринимать себя как часть общественного целого, а любое самовыражение, сколь угодно личное, формулировалось с учетом канона и потому невольно, а часто и вполне сознательно облекалось в риторические формы. В таком виде слово, организованное и красивое, обращалось к тому, что объединяет читающих или слушающих, к государству и к народу, к Богу и истории. Проповеди средневековых мистиков и любовные признания Абеляра или Элоизы, страстные и личные, испещрены риторическими фигурами; торжественно риторичны монологи героев классицистических трагедий от Корнеля до Сумарокова; перечитайте характеристику Мазепы в пушкинской «Полтаве», и вы убедитесь, как долго и как сильно жила родившаяся в Риме риторическая традиция. Жила до тех пор, пока в XIX в. с романтической революцией, с Гоголем и Достоевским не родился новый, экзистенциальный человек, со своей психологической, неповторимо личной сложностью, частной жизнью, житейской прозой, борьбой за существование, своими страданиями, проблемами и трудностями.

630

В январских заседаниях 27 г. до н. э. сенат оформил изменение общественного строя римского государства: сохраняя облик республики, оно, по существу, исподволь, но неуклонно становилось монархией. Искусство убеждать отступало перед искусством подчиняться. Начинался третий из выделенных нами выше, заключительный период в развитии римского красноречия. Современники воспринимали его как эпоху кризиса и упадка. Жалобы на corrupta eloqulntia – «порчу красноречия», тянутся через весь первый полу‑торавековой период существования империи. Они стали раздаваться еще до 27 г., сразу после установления диктатуры Цезаря – этого пролога к новой эпохе. Уже Цицерон скорбел о том, что «форум римского народа забыл изысканную речь, достойную слуха римлян», а двумя поколениями позже историк Веллей Патеркул задавался вопросом, почему расцвет ораторского искусства в последний век Республики сменился к его времени полным упадком. Сохранив‑иийся текст «Сатирикона» Петрония (60‑е годы н. э.) начинается с ассуждения на эту же тему: «Именно вы, риторы, не в обиду вам будь сказано, первыми загубили красноречие»; и в эти же годы один из корреспондентов философа Сенеки интересовался, почему вре‑[я от времени вообще и в их эпоху в частности «возникает род ис‑орченного красноречия». К концу века самый авторитетный в этот ериод историк и теоретик ораторского искусства Фабий Квинтилиан, обобщив и проанализировав накопленный в Риме опыт в этой области, пришел к необходимости написать специальное сочинение О порче красноречия», к сожалению, до нас не дошедшее. Завершает этот ряд «Диалог об ораторах» Тацита (первые годы II в.), начинающийся следующими словами: «Ты часто спрашиваешь меня, Фабий Юст, почему предшествующие столетия отличались таким обилием знаменитых и одаренных ораторов, а наш покинутый ими и лишенный славы красноречия век едва сохраняет само слово "оратор"». К проблемам, поднятым в этом замечательном произведении, нам вскоре предстоит вернуться.

Намеченная здесь римскими авторами закономерность важна не только для духовной эволюции их общества. В ней обнаруживаются по крайней мере два обстоятельства, имеющих типологическое значение для всей истории европейского искусства.

Основная мысль тацитовского «Диалога» сформулирована на последних его страницах. «Великое и яркое красноречие – дитя своеволия, которое неразумные называют свободой; оно неизменно сопутствует мятежам, подстрекает предающийся буйству народ, вольнолюбиво, лишено твердых устоев, необузданно, безрассудно, самоуверенно; в благоустроенных государствах оно вообще не

631

рождается. Да и в нашем государстве, пока оно металось из стороны в сторону, пока не покончило оно со всевозможными кликами, раздорами и междоусобицами, пока на форуме не было мира, в сенате – согласия, в судьях ‑ умеренности, пока не было почтительности к вышестоящим, чувства меры у магистратов, расцвело могучее красноречие, несомненно превосходившее современное, подобно тому, как на невозделанном поле некоторые травы разрастаются более пышно, чем на возделанном. Форума древних ораторов больше не существует, наше поприще несравненно уже, и подобно тому, как искусство врачевания менее всего применяется и менее всего совершенствуется у народов, наделенных отменных здоровьем и телесною крепостью, так и оратор пользуется наименьшим почетом и наименьшею славою там, где царят добрые нравы и где все беспрекословно повинуются воле правителя»*.

Рассмотренная в контексте всего диалога, в контексте литературы и философии Ранней империи в целом, мысль, здесь высказанная, может быть понята как сопоставление внешней духовной активности, направленной на разрешение государственных и политических споров, и активности внутренней, предоставляющей правителю ведать государственными делами и пользующейся достигнутой общественной стабильностью для того, чтобы сосредоточиться на собственных проблемах, нравственных и творческих. Рядом с творчеством, обращенным вовне, в общество, и реализуемом в речах оратора, возникает иная перспектива – творчества, реализуемого человеком «наедине с собой» (об этом говорит в своей речи персонаж диалога по имени Матерн). Рядом с культурой слова открывается путь к культуре духа и к поэтическому творчеству, рядом с осознанной высшей ценностью красноречия – путь к осознанной высшей ценности философии.

Эту проблему в Риме – кажется, впервые – поставил Цицерон в до нас не дошедшем, но сохранившемся в многочисленных отрывках диалоге «Гортензий» (45 г. до н. э.). «Гортензия» читали Тацит и некоторые отцы церкви, читал блаженный Августин. Осознание и первая разработка поставленной здесь проблемы образует венец и итог развития античной риторической культуры. Сопоставление духовности, обращенной вовне и потому выражающей себя в слове, и иной духовности – «мысли без речи и слов без названия» (Вла‑

* Все положения данного текста сосредоточены в «Диалоге» на одной странице, в параграфах 40–41 в, где они сформулированы в разных фразах, но расположенных последовательно и развивающих единую мысль. Мы позволили себе не помечать пропуски между ними.

632

димир Соловьев) – было передано Римом Европе и составило одну из вечных и узловых проблем ее культуры.

«Упадок красноречия» в Риме эпохи Ранней империи имеет значение для общего развития искусства и еще в одном отношении. Как мы видели, упадок этот столь остро переживался современниками потому, что знаменовал собой отказ от исходной функции красноречия в Древнем мире – быть искусством убеждать, обращенным на проблемы государственной жизни и политики, то есть реальным воплощением античной демократии, всегда предполагавшей разнообразие мнений, столкновения и конфликты и решение их на основе красноречивой апелляции к законам и красноречивого доказательства. С установлением фактического единодержавия такое красноречие неизбежно пришло в упадок, но, как вскоре выяснилось, на его месте расцветало красноречие иного типа.

В истории искусства бывает упадок, который оказывается прогрессивен с точки зрения самого искусства. В красноречии Катона Старшего или Сципионов, в красноречии II–I вв. до н. э. слово могло быть сколь угодно выразительным и красивым, оно все равно в принципе оставалось соотносительным с государственно‑политической или судебно‑правовой сутью дела. Res и ars сближались, но оставались каждый в своем праве; в «Гортензии» Цицерона они еще спорят на равных. В ситуации, описанной в цитированной выше отрывке из «Диалога об ораторах» Тацита, это равенство нарушалось. Сколько‑нибудь важные постановления и приговоры сената, суда, Совета принцепса были чаше всего предрешены, и речь, их обосновывающая и им возражающая, в растущей мере становилась самоценным произведением искусства. Латинский язык, отражающий эту ситуацию и удовлетворявший этим требованиям, получил в исторической филологии название «серебряная латынь» в отличие от языка Цицерона, Ливия или Вергилия, ораторов и поэтов конца республики – начала империи, прозванного «золотой латынью».

Художественный идеал в словесности «золотого века» заключался в преодолении субъективности автора; слог должен был «течь единым потоком, ничем не проявляясь, кроме легкости: разве что вплетет, как в венок, несколько бутонов, приукрашивая речь скромным Убранством слов и мыслей» (Цицерон. Оратор, 21). Главным в словесности «серебряного века» стало, напротив того, субъективное начало. Собственно художественный момент заключался теперь в обилии и остроте запоминающихся сентенций, в разнообразии выбранных тем – от громозвучного повествования о великих исторических событиях до изящной бытовой зарисовки, в ритмической организации текста, в эффектности, неожиданности и необычности

633

словесной формы, найденной автором, – не только в судебном или политическом красноречии, но и у поэтов, историков, философов. Здесь, как и в «золотом веке», принцип, найденный в ораторской речи, стал определяющим в словесном творчестве вообще.

Среди авторов «серебряного века» в истории литературы наибольшую известность получили философ Сенека (4 г. до н. э. – 65 г. до н. э.), историк Тацит (ок. 58 – после 117), эпистолограф Плиний Младший (62 – после 111 г. до н. э.). Менее знакомы современному читателю поэты, хотя именно в их творчестве принципы «серебряной латыни» нашли себе наиболее яркое выражение. Назовем нескольких наиболее характерных: Силий Италик (26–111 гг. до н. э., единственное сохранившееся произведение – поэма «Пуническая война»), Папиний Стаций (40–96, автор эпических поэм «Ахиллеида» (сохранились две первых песни) и «Фи‑ваида», наиболее известен сборником стихотворений «Сады»), Валерий Марциал (ок. 40 – ок. 104, автор собрания эпиграмм в 14 книгах), Валерий Флакк (ок. 70? – ок. 90?, до нас дошла (не полностью) его эпическая поэма «Аргонавтика»), Юний Ювенал (между 60 и 70 – после 128 г. до н. э., единственное дошедшее до наших дней произведение – собрание 16 сатир (две последних сохранились не полностью). Несколько примеров – поневоле выборочных и кратких – позволят составить некоторое впечатление о словесности этой эпохи и ее чертах, отмеченных выше.

Сенека. О блаженной жизни, 9. «Тараны расшатывают стены, иони рассыпаются в прах перед полководцем, разрушителем стольких городов, подкопы колеблют высокие башни, и они оседают в открывшиеся под ними ямы, по насыпям можно уже пройти на самый верх укреплений; – но нет в военном искусстве приемов, способных поколебать крепость человеческого духа».

Тацит. История. 1, 2. «Я приступаю к рассказу о временах, исполненных несчастий, изобилующих жестокими битвами, смутами и распрями, о временах диких и неистовых даже в мирную пору. <…> На Италию обрушиваются беды, каких она не знала никогда или не видела с незапамятных времен: цветущие побережья Кампании где затоплены морем, где погребены под лавой и пеплом. Рим опустошают пожары, в которых гибнут древние храмы, выгорел Капитолий, подожженный руками граждан. Поруганы древние обряды, осквернены брачные узы; море покрыто кораблями, увозящими в изгнание осужденных, утесы запятнаны кровью убитых. Еще худшая жестокость бушует в самом

634

Риме, – все вменяется в преступление: знатность, богатство, почетные должности, которые человек занимал или от которых он отказался, и неминуемая гибель вознаграждает добродетель. <…> Не только на людей обрушились бесчисленные бедствия, небо и земля были полны чудесных явлений: вещая судьбу, сверкали молнии и знамения ‑ радостные и печальные, смутные и ясные ‑предрекали будущее. Словом, никогда еще боги не давали римскому народу более очевидных и более ужасных доказательств того, что их дело – не заботиться о людях, а карать их».

Марциал  . ЭпиграммыX, 48.

Восемь часов возвещают жрецы фаросской Телицы,

И копьеносцев идет новый сменить караул.

В термах приятно теперь, а в час предыдущий там слишком

Душно бывает, а в шесть – в бане Нерона жара.

Стелла, Каний, Непот, Цериалий, Флакк, вы идете?

Ложе мое для семи, шесть нас, да Лупа прибавь.

Ключница мальв принесла, что тугой облегчают желудок,

И всевозможных приправ из огородов моих…

Ломтики будут яиц к лацерте, приправленной рутой,

Будет рассол из тунцов с выменем подан свиным.

Это закуска. Обед будет скромный сразу нам подан:

Будет козленок у нас, волком зарезанный злым,

И колбаса, что ножом слуге не приходится резать,

Пища рабочих – бобы будут и свежий салат <…>

Шутки без желчи пойдут и веселые вольные речи:

Утром не станет никто каяться в том, что сказал.

(Пер. Ф.А. Петровского)

Папиний Стаций  . Сады IV, 6. Настольная Лисиппова статуя Геркулеса.

Раз, когда я без забот и в покое оставленный Фебом,

Праздный пошел побродить меж колонн просторной Ограды

В сумерках гаснущих дня, приглашен я на ужин любезным Виндиком был. Этот ужин навек в душе сохраню я. <…>

О, что за ночь! О, быть бы двойной тебе ночью Тиринфской!

Надо отметить тебя эритрейским камнем Фетиды.

Будь незабвенною ты, вековечным да будет твой гений!

Тысячу древних фигур из бронзы, из кости слоновой

И восковых, что вот‑вот, казалось, вымолвят слово,

Видел я тут. Да и кто поспорил бы верностью глаза

С Виндиком, коль доказать надо подлинность вещи старинной

635

И неподписанным дать созданиям мастера имя? <…>

Но в восхищенье меня наибольшее трапезы строгой

Гений хранитель привел – Амфитриона сын, и не мог я

Глаз отвести от него и насытиться зрелищем этим:

Так благородна была работа, и в тесных границах

Столько величья. То бог, то бог! Он изволил явиться

Перед тобою, Лисипп, и великим явить себя в малом

Образе! Здесь, хотя все это чудо искусства размером

Только в стопу, но, взглянув на строение мощного тела,

Всякий невольно вскричит: «Эта самая грудь задушила

Опустошителя – льва из Немей, а руки держали

Гибельный дуб и ладье аргонавтов весла ломали».

Вот какой чувств обман заключается в малом предмете!

(Пер. Ф.А. Петровского)

С «серебряным веком», со столь своеобразным «упадком красноречия», классический период в истории словесного искусства Древнего Рима заканчивается. Исчерпанной оказалась традиционная система ценностей Рима, исчерпанной роль, которую играло в ней убеждающее, эстетически организованное слово, обращенная прежде всего к согражданам риторически устроенная латинская речь. Исчерпанной потому, что Рим перестал быть гражданской общиной, Городом, стал средоточием бескрайней империи и растворился в ней. «Ты сделал кругом земель то, что прежде было городом», – с похвалой говорил, обращаясь к Риму, один из самых знаменитых мастеров красноречия середины II в. Свою хвалебную речь Риму он произносил (и записал) по‑гречески. По‑гречески писал и сам император Рима Марк Аврелий (правил с 161 по 180 г.). Книга его называлась «Наедине с собой» и была исповедальной, меньше всего рассчитанной на то, чтобы кого‑то убеждать. По‑гречески писали и многие их современники, почему эта эпоха в культуре и литературе античности часто и справедливо называется эпохой греко‑римского синкретизма. На ее протяжении историки и ораторы, поэты и философы часто создавали свои произведения по‑латыни, но характерные для эпохи в целом эстетические воззрения и художественная практика в большей мере восходят к эллинизму, чем к собственно римской традиции. В ту же эпоху бурно развивается христианская словесность, возвещая конец античности и открывая совсем новую эру европейской культуры и искусства.

 

В городах Римской империи

 

На одной из площадей Рима возвышается колонна Траяна – монумент, возведенный около 114 г. н. э. в честь побед императора над аками – племенами, обитавшими на территории современной Румынии. Колонна покрыта рельефами, воспроизводящими в последовательном сюжете основные эпизоды кампании. На первом рельефе сюжет еще не начался. Перед зрителем засечная черта укреплений на берегу Дуная, обращенных в сторону внешнего вне‑римского мира. Укрепления расставлены редко, так что создается острое ощущение пустынности страны, их окружающей. Потом идут плотно заполненные кадры – рельефы изображают боевые эпизоды, строительство крепостей, обращение императора к войску. Но вот война кончилась, и кончился сюжет, повествовавший о деяниях римлян. В двух последних кадрах уцелевшие даки уходят в свои степи, и в прежней пустоте пасутся несколько овец и коз.

Степи по‑латыни – solitudines, буквально – «пустые места, зона одиночества, безлюдье». Римский историк Тацит, современник Траяна, широко пользуется этим словом при описании местностей за Рейном, занятых германскими племенами. Мир германцев и даков, кельтов и сарматов, племен и народов, окружавших империю до того, как утвердиться на ее развалинах, и был зоной solitudines – безлюдных степей и непроходимых лесов, озер и рек, Царством девственной природы. Греко‑римский мир империи противостоял им как мир городов. Античная цивилизация – это городская цивилизация. Экспансия этой цивилизации осуществлялась в виде создания городов – у греков чаще путем колонизации, нежели военной оккупации, у римлян, наоборот, – в основном военным путем, реже путем вывода колоний. «Римляне, которые к тому времени уже овладели большей частью Италии, каждый раз занимали кусок покоренной земли и возводили на нем город, а если город уже стоял, то выбирали по жребию людей из своей среды и выводили их туда, создавая колонию», – писал ис‑

637

торик II в. Аппиан («Римская история» 1, 7). Так, на морских побережьях, ранее городов не знавших, греки основали Массилию, нынешний Марсель, и Пантикапей, нынешнюю Керчь. В прирей‑нских землях до прихода римлян городов вообще не было. Современный Трир – это римская Augusta Treverorum (Аугуста Треве‑рорум), как современный Кёльн ‑ римская Colonia Agrippinensis (Колония Агриппинензис).

Более тысячи лет, вплоть до первых веков христианской эры, просуществовала античная цивилизация. И столько же просуществовал ее главный очаг – античный город‑государство. Представленный поселениями Греции и Италии, Малой Азии и Испании, Северной Африки и Британии, поселениями очень древними, вроде Милета или Афин, и поздними, вроде названных по имени римских императоров Кесарии Иудейской в современном Израиле или Адрианополя Фракийского в современной Болгарии, античный город был бесконечно многообразен и в то же время эпохально, типологически, един. Как соотносились в нем разнообразие и единство? Поиски ответа на этот вопрос удобно начать с сопоставления городов двух типов – греческого и римского.

Двуединой основой античного мира были и всегда оставались два культурных массива – Греция и Рим. Исходно различие их было различием двух типов городов. Город‑государство по‑гречески ‑pylis, отсюда– русское «политика», по‑латыни – civitas, отсюда – русское «цивилизация». Pylis – первичная реальность, и «гражданин» polites, и как понятие, и как слово произволен от этой первичной реальности. Civitas, напротив того, производна от civis – гражданина, ибо первичной реальностью для римского сознания является именно он. Поэтому само слово civitas буквально означает не «город», как означает его pylis, а «гражданство, гражданскую общину», и носителем суверенитета она является как совокупность граждан, обозначаемая в этом смысле особым словом – populus, «народ». Populus есть совокупно действующее вовне и совокупно ответственное перед всеми своими членами, исторически вызревшее соединение, изначально разнородных слагаемых – общины коренных римлян, patres, «отцов‑сенаторов», и общины пришлых – plebs, «плебеев». В этой своей гражданской целостности Populus Romanus, «римский народ», воспринимался как единственный в своем роде. Он противостоял всем государственным или политико‑этническим образованиям окружающего мира и мыслил отношения с ним и лишь в виде распространения своей civitas, то есть своего гражданства, а в высшем, символическом смысле и своего города‑государства, на все новые и новые племена и народы.

638

Ни понятия, ни, соответственно, слова, равнозначного латинскому populus, в Греции нет. Demos (источник русского слова «демократия»), который часто переводился как «народ», от лица которого издаются декреты и принимаются решения, строго говоря, в глубине общественного сознания включает лишь часть граждан; aristoi (откуда ‑ «аристократия») – охватывает другую, столь же самостоятельную часть, и в пределах полиса они сосуществуют, худо ли, хорошо ли, подчиняясь общим законам, но не растворяясь друг в друге, как растворялись, несмотря на все внутренние антагонизмы и распри, римляне в своем populus'e – носителе общего суверенитета. Aristoi, разумеется, живут в полисе и служат ему, но такое служение всегда проблема, которую каждый раз приходится решать: вроде, служа полису, служишь своим, но в то же время и не своим или, во всяком случае, не до конца своим. Потому не менее (а подчас и гораздо более) крепки связи aristoi с аристократами в других полисах. В таких условиях греческий полис мыслил себя как часть более обширного исконного, лингвистического и этнического, целого – эллинского мира, внутри которого полисы сосуществуют на основе исономии – «равнозакония», а не на основе распространения на них римского гражданства, их подчинения и иерархии, как обстояло дело в римской Италии, а позже в Римской империи.

Мы сопоставили для примера Рим и города Греции; в других городах этой цивилизации положение было таким же. И в греческом, и в римском, и во многих иных вариантах решению подлежала одна и та же проблема – как обеспечить единство гражданского коллектива при разнородности отдельных его частей, единство гражданина и города, единство города и окружающей цивилизации, там, где реально дано только их многоразличие, и при этом обеспечить их единство так, чтобы сохранить в то же время самостоятельность каждого его слагаемого.

Сквозь бытие города здесь просвечивает общая коренная проблема античной цивилизации, античной философии и античной истории: проблема отношений между единицей в ее реальном многообразии и временной изменчивости, в конкретности условий, времени и места, – и совокупным целым, государственно‑политическим, но также и сакральным, и метафизическим, всегда тя‑' готеющим к тому, чтобы преодолеть реальное многообразие и временную изменчивость живых единиц – людей, родов, городов – и утвердиться как вечная бытийная норма – тип идеального гражданина, тип города, тип государства, тип религии. Как их идея, сказал бы Платон, как их форма, сказал бы Аристотель. При этом противоречие между обоими рядами бытия таково, что еди‑

639

ница осознает и ценит себя только в рамках целого, не растворяется в нем, но и никогда из него не выпадает, от него не отворачивается, а целое, утверждая себя, никогда не предполагает и не допускает упразднения единицы, многообразие не отменяет единства, а конкретные требования времени и места не отменяют нормы. «Субстанция государственной жизни, – писал Гегель, – была столь же погружена в индивидов, как и последние искали свою собственную свободу только во всеобщих задачах целого».

В этой постоянной опосредованности человека городом, единицы – целым, неповторимости каждого – действительной для всех нормой, и заключается ограниченность античного типа культуры: человек здесь осознает себя лишь как часть коллектива и никогда не становится только данной личностью, до конца самим собой. И в этом же – величайшее всемирно‑историческое значение античного типа культуры: личность и общество уже осознали каждый свою самостоятельность и ценность, но еще постоянно помнят о своей ответственности друг перед другом, находятся в неустойчивом, противоречивом, но непреложном равновесии. Античный город – воплощение и материализация этого коренного, основополагающего свойства античного мироощущения и античной культуры, того принципа, который принято называть классическим: динамического равновесия изменчивой индивидуальности – будь то человек, данный город или характерный тип городского учреждения, и устойчивого типа ‑ будь то муниципальная организация, градостроительный канон или размещение на городской территории общественных сооружений.

II

Империя распространялась по землям, где до появления римлян существовала своя цивилизация, – иногда, как на греческом Востоке, в Передней Азии или Египте, – древняя, сложная и высокоразвитая, иногда, как на кельтских землях в пределах современных Франции или Англии, на германских землях по Рейну, ‑более примитивная, родоплеменная. В первом случае римляне за‑' ставали здесь обычно располагавшиеся по Средиземноморскому побережью большие шумные города, и «притирание» их к имперской муниципальной системе растягивалось надолго; примером может служить город Лептис Магна, некогда процветавший на запад от залива Большого Сирта в пределах современной Ливии. Во втором случае римляне чаще всего сталкивались с располагавшимся на высоком холме укрепленным центром обороны местно‑

640

го племени. После завоевания они обычно сохраняли за ним и в системе имперской администрации роль племенного центра, само поселение, однако, переносили на равнину. Здесь оно не могло больше использоваться как военное укрепление и постепенно превращалось в римский город – муниципий или колонию римских граждан. Такова была судьба, например, центра кельтского племени воконтиев, получившего после завоевания имя Вазиона (civitas Vasio Vocontiorum) и сохранившегося ныне в виде городка Вэзон‑ля‑Ромэн в Южной Франции. Наконец, нередко бывало, что римский военный лагерь много лет располагался на одном месте, вокруг него образовывалась так называемая канаба – скопление торговцев и ремесленников, обслуживавших легионеров, и в один прекрасный день на их месте начинал возводиться настоящий римский город. Один из самых убедительных примеров ‑ сегодняшний Тимгад (римский Тамугади) в Северной Африке.

…Давайте попробуем совершить, хотя бы в уме, необычное путешествие. Поедем для начала в Париж, оттуда поездом в Лион и дальше автобусом в только что упомянутый Вэзон‑ля‑Ромэн. Поживем там несколько дней и тронемся дальше – поездом до Рима. Его мы на этот раз осматривать не станем; Рим – это целый самостоятельный мир, и он заслуживает отдельного разговора, наш же предмет сегодня – города империи. Лучше будем вставать в Риме каждое утро пораньше – и в путь: сначала метро, потом электричкой до станции Ostia Antica. Еще несколько дней там, в древнем городке Остии, игравшем роль гавани Рима, потом еще столько же в знаменитых Помпеях и – в аэропорт, самолетом в Тунис, к хорошо сохранившимся древним городам римской провинции Африка.

Необычность такого путешествия в том, что мы все время едем как бы сквозь две реальности. Одна – современная. Мы по Интернету составляем себе расписание на все путешествие, получаем распечатку, узнаем цены и по аккредитивам оплачиваем расходы, факсом заказываем гостиницы; автобусные и самолетные рейсы синхронизованы с железнодорожными. Вторая реальность – не менее реальна, чем первая, ибо она тоже все время тут. Париж – это римская Lutecia parisiorum – типичное поселение кельтского племени паризиев, ставшее римским городом и сегодня напоминающее о себе римскими постройками или следами римской планировки. Лион – это римские Лугдунум и отчасти Вьенна; первый хранит следы времени императора Клавдия, вторая ‑ дважды консула Валерия Азиатика. От Лиона мы едем на юг по той самой дороге, по которой шли на север легионеры Цезаря, и основание шоссе до сих пор образуют плиты, ими положенные. Топонимика в этих краях

641

пестрит римскими названиями. Из центра Рима до Остии надо действительно добираться сначала на метро, а затем пересесть на электричку, но спускаться в метро надо возле амфитеатра Колизей, отстроенного императором Флавием Веспасианом в 70‑е годы I в., и станция так и называется «Колизей», а пересаживаться приходится на другой станции, которая называется «Пирамида Сестия» – по странному воспроизведению египетской пирамиды, в которой велел упокоить свой прах некий Гай Сестий – претор и народный трибун в последние годы Римской республики. Сойдя с электрички в Остии, вы прежде всего видите ресторанчик, надпись на котором извещает, что он стоит на месте высадки Энея ‑ родоначальника римлян. О Помпеях, знаменитом заповеднике римской старины, наверное, можно не упоминать: здесь нет практически ничего моложе двух тысяч лет. Мы едем сквозь земли империи Рима, мимо ее зданий, по ее дорогам, дышим ее воздухом.

Мы возвращаемся домой, в Россию, полные впечатлений. Три из них господствуют над остальными – впечатление от стройного единообразия бесчисленных городов империи; впечатление от живого разнообразия, которым это единообразие постоянно просвечивает; впечатление неотделимости сегодняшней Европы от своего источника – античного города.

 

Особняк

 

Общий характер культуры Древнего Рима определил, как мы видели, ведущие особенности римского красноречия и его судьбу. Та же культура и тот же общий ее характер определили ведущие особенности и судьбу римской архитектуры. Как сам Рим, как его красноречие, римская архитектура возникла из разнородных источников и в ходе дальнейшего развития непрестанно вбирала в себя опыт других народов. Так же как искусство ораторского слова, архитектура сплавила этот опыт в нечто единое, специфически и неповторимо римское и, как оно, пережила превращение форм, приноровленных к бытию малой гражданской общины, в формы, ориентированные на нравы, вкусы и порядки бескрайней космополитической империи. Как и вся культура Рима, наконец, как его искусство риторики, римская архитектура создала определенный канон, который, видоизменяясь в зависимости от исторических условий, до сих пор живет в городах стран и континентов, принадлежащих европейскому типу культуры.

Есть дело, которым люди заняты на всем протяжении их истории, это дело – организация жилого пространства. В нем че‑

642

ловек реализует себя в своем неповторимо человеческом качестве. В расплывчатый хаос и текучую изменчивость природы, в своевольное нагромождение очертаний и форм волей и трудом врезает он устойчивые и «устроенные» очаги деятельной жизни – дом, двор, сад, улицу, площадь и город, стены, дабы можно было скрыться за ними от произвола природы и врагов, храм, дабы воздать благодарность богам, чьим изволением этот устойчивый очаг мог быть создан и сохранен. В простом слове «архитектура» скрыто грандиозное историческое и человеческое содержание: епрестанное, вечное созидание устроенного мира.

Архитектура отражает представление о мире и обществе той или ной эпохи, соответственно, меняется от эпохи к эпохе, специфич‑а для каждой из них и представляет каждую в общей истории человечества набором определенным образом задуманных и выполненных архитектурных объектов. Для Рима – это особым образом спланиро‑анные и выстроенные дом и его разновидности, храм и другие общественные сооружения, город. В пределах римской истории облик ородов и общественных сооружений, устройство дома менялись, совершенствовались, варьировались по вкусу заказчиков, по областям и провинциям. На взгляд самих римлян, однако, а также архитекторов и историков позднейших веков во всем этом многообразии выделялись некоторые устойчивые, идеальные типы. Именно в них кристаллизовалось, отлилось в четкие устойчивые формы римское представление об организации жизненного пространства. С этих идеальных типов мы и начнем.

Необходимо только одно предварительное замечание. Наши нания о римской архитектуре основаны прежде всего на раскопках археологов. Среди них самые важные – раскопки южно‑италийского города Помпеи на берегу Неаполитанского залива. Они ведутся с перерывами с 1748 г., а в последнее время распространились и на соседние с Помпеями совсем маленькие городки Стабии и Геркуланум. В августе 79 г. Помпеи и Геркуланум погибли в результате неожиданного извержения расположенного по соседству вулкана Везувия и оказались как бы законсервированными под слоем лавы и вулканического пепла. После того как этот слой был вскрыт, глазам потомков предстал римский город I в. до н. э. – I в. н. э. во всей его жизненной достоверности. То, что мы расскажем далее о планировке римского города, о его общественных сооружениях и, особенно, о жилых домах, основано в большей степени – хотя и далеко не только – на помпейском материале.

В культурно‑исторической памяти потомков римский дом сохранился в трех разновидностях. Одна из них называлась просто

643

«дом» – domus, другая, выросшая из первой, называлась insula – словом, которое трудно перевести: буквально оно означает «остров», но в данном случае сначала имелся в виду плотно застроенный участок, ограниченный улицами – квартал по фронту, квартал в глубину– с бесчисленными внутренними переходами, позже – многоквартирное и многоэтажное здание (подробнее об инсуле см. ниже). Третья разновидность называлась villa (вилла) и представляла собой то, что называется этим словом и сегодня, ‑загородную резиденцию, «дачу».

Римский жилой дом‑особняк, или domus, «домус» – это в плане почти всегда сильно вытянутый прямоугольник, вход в который располагался посредине одной из узких сторон. Перпендикулярно к этой стороне, из центра ее, проведем мысленно линию через весь дом; как правило, все помещения «нанизывались» на такую линию – ось симметрии. Первое из них, если считать от входа, ‑ vestivulum, вестибюль, что‑то вроде наших сеней, где обычно находился и привратник. От улицы вестибюль отделен массивной дверью, которая днем стояла распахнутой, на ночь запиралась, от внутренних покоев – занавесом. Откинем его. Перед нами откроется огромный (до 100 кв. м, а нередко и больше) очень высокий (до 10 м; больше, правда, как будто не бывало) полутемный зал – atrium, атрий*. Полутемен он потому, что в нем нет окон; в продольных стенах и по бокам поперечной стены видны лишь несколько проемов, закрытых дверями или занавесами. Освещается атрий через широкое отверстие в потолке. Оно носит название compluvium (если прочесть по‑русски ‑ комплювий), если перевести буквально, получится что‑то вроде «собиралища дождя». Собирать дождевую воду удобно, так как борта комплю‑вия массивны, широки и наклонены внутрь. Под ним в полу ‑квадратный или прямоугольный бассейн (impluvium, имплювий, «вместилище дождя»), а под ним нередко скрыта еще и цистерна.

Дом должен быть обеспечен «своей» водой. Никакой практической нужды в этом нет, повсюду водопроводы, и если в доме случайно их нет, то они всегда есть тут же на улице. Но римлянин никогда не живет только в сегодняшней практической реальности – нам предстоит в этом убеждаться бесконечно. В генетической памяти народа хранятся архаические представления древней гражданской

* Наиболее полное представление об атриях дают фотографии из Дома Веттиев, Дома Серебряной свадьбы и Дома Менандра. В дальнейшем изложении ссылки на помпейский дом, где находится анализируемое помещение, даются там, где это необходимо, в тексте в скобках.

644

общины. Они противоречат сегодняшним нуждам и условиям существования, сегодняшним порядкам, но хранятся как бы под ними и внутри них, образуя вместе с ними особый стиль жизни, мышления и поведения. Старые немецкие историки называли его Geist des Romertums – «дух римлянства». «Дух римлянства» не дает забыть, что атрий был некогда крестьянским двором, окруженным жилыми помещениями, что крестьянин зависит от урожая, от капризов погоды, и поэтому дом его всегда должен быть самодостаточен. В доме и сейчас есть маленькие святилища, посвященные богам – покровителям рода и, в частности, «пенатам». Пенаты – это хранители родного очага, что‑то вроде старых русских домовых, но имя их происходит от слова penus ‑ кладовая: дом сохранен, если в нем не только есть своя вода, но и полны кладовые. Никому это практически не нужно, хозяйка каждый день в сопровождении одного‑двух рабов ходит на местный macellum – продовольственный (в основном, мясной) рынок, но пенатов надо умилостивлять – вдруг они рассердятся, и кладовая опустеет. Это даже не суеверие, это скорее внутренняя стилизация, над ней иногда можно и посмеяться, но трогать ее основы и изменять им нельзя.

Слово atrium происходит от прилагательного ater – «черный, нечистый, покрытый сажей, закопченный». Название неслучайно: на крестьянском дворе неподалеку от имплювия стоял открытый и потому сильно дымивший очаг, в древности он сохранялся и в атрии городского дома. Потом он исчез, но не исчезла еще одна часть крестьянского инвентаря: располагавшийся между источником воды и источником огня хозяйственный стол. В атрии он, как и бассейн, приобрел символический смысл – еще одно напоминание о старине, о консервативной основе римской жизни. Стол этот назывался cartibulum, картибул, делался из камня, а теперь часто и из мрамора, был очень красив, но по‑прежнему уставлен посудой и хозяйственной утварью. Только теперь то были уже не крестьянские миски и плошки, а драгоценные, с художественной отделкой, вазы и кубки: старина стариной, но каждому входящему нужно было продемонстрировать, насколько хозяин преуспел в жизни, богат и отличается утонченным вкусом.

Атрий – средоточие не только реалий старинной народной жизни, но и других сторон все того же «духа римлянства». Одна из первых – вспомним приведенные выше слова поэта Луцилия – служение общине, городу, государству, роду, семье. Такое служение ‑ главное, что человек делает в жизни, основа его общественного положения и уважения к самому себе, и в атрии сохраняются и выставляются на общее обозрение его свидетельства.

645

Неподалеку от картибула виден большой, на ножках, обильно декорированный сундук – area. Он служит для хранения государственных, а иногда и семейных документов. Дальше, ближе к углу, образованному той стеной, что справа от входа, и той, что напротив него, стоит открытый стеллаж. На его полках расставлены маски предков. Они доказывают, что хозяин – коренной римлянин, что предки его из поколения в поколение служили государству и умножали достояние семьи на основе жившего во всех них и передававшегося по наследству духа жизнестойкости и энергии. Об успехах, которых предки и сам хозяин сумели добиться на этом пути, говорит церемония, которая разыгрывается в атрии каждое утро: прием клиентов. Так называются члены семей, которые материально и политически, тоже из поколения в поколение, зависят от семьи хозяина, пользуются ее покровительством, зато голосуют за нее на выборах и оказывают ей разного рода услуги.

Следующим проявлением «духа римлянства» служило деление жизни римского гражданина, ‑ по крайней мере в ее идеализированном варианте, – на две сферы: negotium'a («негоциум», отсюда современное слово «негоциант»), то есть государственного служения, хозяйственных забот о доме и семье, и otium'a (оциум), то есть отдыха. С ценностной и социально‑психологической точек зрения разделение это играло у римлян несравненно более значительную роль, чем у других древних народов.

В атрии, в стене, противоположной входу, открывался очень широкий проем. Видное сквозь него следующее помещение называлось tablinum, таблин. Оно было довольно просторным, но существенно меньшим, чем атрий, и служило «рабочим кабинетом» хозяина дома. Римляне сидели редко и неохотно; если человек не шел и не стоял, он предпочитал лежать. Лежа, расположившись на ложе, стоявшем посреди таблина, занимался делами и хозяин дома. Мебели в комнате было мало и только та, что необходима для работы, – шкаф с документами, своеобразные круглые сосуды, напоминавшие по форме наши ведра, в которых римляне хранили свитки рукописей, маленький круглый столик. Главным в таблине была не обстановка, а место, которое он занимал в общем плане дома. Ясное представление о нем дают фотографии, снятые из атрия в Доме Деревянных перегородок в Геркулануме. Хорошо видны обе перспективы, открывавшиеся из таблина. В одну сторону ‑ атрий, в другую – следующая часть римского дома, носившая название перистиля. Перистиль представлял собой внутренний дворик‑сад, окруженный по периметру поднятыми на невысокий подиум комнатами. Здесь иногда один большой фон‑

646

тан в центре и почти всегда множество спрятанных в зелени маленьких распространяли освежающую прохладу, здесь играли дети, суетились слуги, из кухни, расположенной еще дальше по оси дома, доносились приятные запахи.

Как мы помним, у атрия не было окон. Не было их и в комнатах, выходивших на перистиль. Их и не могло быть, поскольку по периметру дома, между внутренними покоями, с одной стороны, и улицей – с другой, располагался еще ряд небольших помещений. Они назывались tabernae, табернами – словом непереводимым, соединявшим в едином представлении лавку, мастерскую, харчевню, лачугу, приют бедняка. Таберны, как правило, сдавались в наем, и в них располагались торговые или складские помещения, занимались своим делом и тут же, на антресолях, жили со всей семьей ремесленники, иногда обосновывался трактир, одновременно служивший и публичным домом. Для хозяина дома плата за сданные в аренду помещения была важной частью его доходов, – тех самых, которые он подсчитывал и над которыми размышлял в утренние часы, лежа в таблине и посматривая то направо, на атрий, то налево – на то, что происходит в перистиле. Доходы, ассоциировавшиеся с табернами, и почести, ассоциировавшиеся с атрием, составляли мир negotium'a, перистиль был миром otium'a.

В старину уход, в себя, уединение, отделявшее человека от сограждан, всегда считалось в Риме предосудительным. Обычный день обычного гражданина состоял из улаживания домашних дел ранним утром, из делового и политического общения с согражданами на форуме примерно до полудня, бани (публичной) и, наконец, обеда, всегда проходившего вместе с друзьями, предполагавшего «культурную программу» и затягивавшегося до позднего вечера. «Век простоты миновал», и по мере усложнения не только внешнего, но и внутреннего мира человека все настоятельней становилась потребность в, так сказать, интроспективном отдыхе – в неторопливом пребывании в кругу семьи, в спокойном созерцании и раздумьях, в задушевной беседе, и в той мере, в какой римский otium становился именно таким, эта потребность вызвала к жизни перистиль и содействовала распространению его по всему римскому миру.

Была и другая потребность. Рим не знал скверов, бульваров, городских парков. Он состоял из улиц – коридоров, ограниченных с обеих сторон глухими каменными фасадами, пыльных площадей – Форумов, рынков; от зноя спасались в крытых галереях – базиликах, т оже каменных. Городской шум, отражаясь от каменных стен, превращался в неумолкающий грохот, переполнявшие город сограждане и приезжие – в назойливую толпу, шерстяная одежда при италь‑

647

янском солнце – в постоянный потный дискомфорт. Предметом вожделения становилась контрастная среда – зелень, вода и прохлада, удовлетворению этой потребности и служил перистиль – принадлежность почти каждого особняка и прибежище otium'a.

Все основные ячейки римского дома, как мы убедились, имели прямое прагматическое назначение, но этим назначением не исчерпывались. Все отражали в архитектурном образе определенную сторону специфического римского переживания общественной действительности, определенную сторону римской культуры. И поскольку в историческом бытие народа и государства эти стороны сохранялись, то принцип, воплощенный в той или иной части domus'а, продолжал находить свое отражение в архитектуре и за пределами самого domus'a: потребность в декоративной природной среде и на ее фоне в отдыхе и творчестве ‑ в виллах; символизированная табернами привычка постоянно извлекать выгоду из всего, из чего можно, – в доходных домах‑инсулах; государствен но‑консервативный пафос атрия – в общественных сооружениях города.

 

Вилла

 

Как мы уже много раз убеждались, в отношении римлян к общественной действительности в целом и в их художественном восприятии в частности большую роль играла стилизация. Мир и общество воспринимались не только в их эмпирической реальности, но и через определенный образ; он не совпадал с жизненной практикой, но набрасывал на нее нравственно возвышенный или эстетически совершенный флёр. Именно так произошло с архитектурно оформленным центром земельного владения – виллой, или, рискуя модернизировать и русифицировать антично‑римские представления, – усадьбой.

Основу хозяйства античного мира, следовательно ‑ воспроизводства жизни, следовательно – самой жизни, составляла обработка земли. Там, где она велась в поместье, центр управления им оформлялся архитектурно и назывался villa, вилла. В ней были сосредоточены хозяйственные и складские помещения, общежития рабов, канцелярия управляющего ‑ вилика. В ней же находились и жилые комнаты хозяина поместья. Хозяйственная половина называлась villa rustica – «сельская вилла», хозяйская – villa urbana, «городская вилла». В старину они образовывали единое архитектурное целое, где главным был производственный комплекс, а «городской» – лишь несколько обособленной его частью. Положение это навсегда сохранилось в западных провинциях империи. Археологи раско‑

648

пали и подробно описали множество таких вилл. Отличительная их черта состояла в том, что они не знали четкой границы между отдельным домом и группой домов, охваченных единой оградой. Центральное строение представляло собой скопление помещений, выходивших в общий коридор. В вилле, раскопанной, например, в деревне Монморен на верхней Гаронне (юго‑западная Франция), таких помещений было до 200. Другие строения группировались если не вокруг коридоров, то вокруг дворов; в Монморене их было три ‑ полукруглый и два прямоугольных. В целом такой комплекс мог занимать примерно до 120 или даже до 180 квадратных метров и вмещать до 400 человек. Примитивность архитектуры не исключала эстетического оформления вилл; в комнатах, подчас весьма тесных, встречаются хорошие скульптуры, есть настенная живопись. Перед нами – очаги человеческого общежития, где все было подчинено совместному труду, без разделения на царство досуга и искусства, с одной стороны, и производства – с другой.

До определенного момента виллы в Италии строились по тому же принципу, если не считать, что грандиозные размеры и скученность разнородных помещений на небольшой территории, характерные для северных провинций, архаической Италии были мало свойственны. Классическим примером старинной италийской виллы считается вилла Катона Цензория (234–149 гг. до н. э.), подробнейшим образом описанная им в его трактате «Земледелие». Исходный принцип ‑ «стройся так, чтобы усадьба была по имению, а имение по усадьбе» (гл. 3), то есть у мелко или средне‑поместных хозяев, к числу которых принадлежал Катон, вилла была невелика. На то, что господская половина виллы мало чем отличалась от хозяйственной, указывает перечень материалов, необходимых для строительства усадьбы, приводимый в гл. 14, – никакого разделения на материалы более простые и дешевые, редназначенные для villa rustica, и более изысканные и дорогие для villa urbana, нет и в помине. Здесь еще все подчинено интересам сельского производства.

Положение начинает меняться со второй половины II в. и в I в. до н. э., а особенно в I и II вв. н. э., когда римская вилла складывается в особый феномен культуры и искусства. Общее направление перемен было обозначено вскоре после их появления авторами, писавшими по вопросам сельского хозяйства. Один из самых ярких пассажей принадлежит эрудиту и энциклопедисту середины I в. до н. э. Марку Теренцию Варрону (116–27), об этих переменах скорбевшему: «Предки наши строились в соответствии с рожаем, а теперь строятся в соответствии со своими необуздан‑

649

ными прихотями. У них хозяйственная половина стоила больше, чем господская, а теперь в большинстве случаев – наоборот. Тогда хвалили усадьбу, если в ней имелась хорошая людская, поместительные ясли, погреба для вина и масла, соответствующие размеру имения. <…> Теперь же стараются, чтобы как можно больше и роскошнее была господская половина» (пер. М.Е. Сергеенко).

У Варрона намечено самое начало процесса. Оно может быть документировано и проиллюстрировано виллой некоего Азеллия, относящейся ко II в. до н. э. и обнаруженной археологами в селении Боскореале близ Помпеи на юге Италии. Главной здесь еще остается villa rustica. Ей отведены два корпуса, смотрящих друг на друга и выходящих на центральный двор прямоугольной формы. Но villa urbana, образующая третью сторону прямоугольника, пока весьма скромная и простая, уже отделена от них проездом и потому становится архитектурно самостоятельной. Она еще состоит из немногих помещений, но они уже обнаруживают атриумную композицию, воссоздавая на лоне природы тип городского дома.

Дальнейшее движение можно себе представить на основании сочинения младшего современника Варрона Луция Юния Колумеллы. Так же как Варрон, осуждая утрату былой простоты и хозяйственности и критикуя новые порядки, он тем самым показывает, каковы они были в его время и чем начала становится вилла к середине I в. Надо, пишет он, чтобы «зимние спальни смотрели в ту сторону, где восходит в декабре солнце, а столовые туда, где оно садится в равноденствие. Летние же спальни, наоборот, должны быть обращены в ту пустоту, где в дни равноденствия бывает полуденное солнце, а столовые, которыми пользуются в летнее время, – смотреть туда, где зимой встает солнце. Бани надо обратить в сторону, где летом садится солнце, портики – туда, где солнце бывает в полдень в дни равноденствия, чтобы зимой в них было возможно больше солнца, а летом – возможно меньше» (пер. М.Е. Сергеенко).

Вилла, встающая из этого текста, прежде всего обращает на себя внимание ранее неслыханным обилием помещений. Спален и столовых не только множество, но каждое такое множество повторяется, так сказать, в двух комплектах – зимнем и летнем. Вилла располагает также несколькими банями и несколькими портиками. Забота об их приуроченности к тому или иному времени года указывает на особую чуткость к явлениям природы. Здесь же угадывается вилла I–II вв. как определенный архитектурный тип и феномен искусства и может быть прочитан тот строй культуры, который был вызван к жизни и который она призвана была воплотить.

650

Как и в случае с domus'oM, нам будет легче их понять, если мы выведем из наличного материала некоторый общий тип и далее работать будем с ним. Основными источниками для воссоздания такого типа нам послужат несколько хорошо раскопанных и реконструированных вилл вокруг Помпеи; их изображения, сделанные в древности и воспроизведенные в классической, до сих пор сохраняющей свое значение книге М.И. Ростовцева «Эллинистическо‑римский архитектурный пейзаж» (СПб., 1908); и два почти одновременных римских текста – письмо Плиния Младшего с подробным описанием его виллы (Письма, кн. 2, письмо № 17) и большая эпиграмма Марка Валерия Марциала – книга 3, № 57.

Архитектура вилл была подчинена исходному замыслу – сколь возможно полно впустить в дом природу и в то же время, чтобы он стал прибежищем уюта, искусства и, как говорил Цицерон, «покоя в сочетании с достоинством». Во многих случаях виллы строились на побережье так, чтобы из них было видно море; в других случаях располагались в холмистой местности, чтобы в обзор попадал разнообразный живописный пейзаж. «Вид все время меняется: дорога то суживается среди подступающих лесов, то широко расстилается среди необъятных лугов… – пишет Плиний в упомянутом письме. – Веранда вмещает кровать и два стула: в ногах – море, за спиной в головах – леса; столько здесь сразу видов, из каждого окошка особый». Замысел обусловливал план строения. Как правило, оно имело П‑образную форму. Перекладиной, то есть главным фасадом, П было обращено наружу, к морю, или к проезжей дороге, по фасаду шли портики, в один, или в два, этажа; перед фасадом располагалась терраса. В остальном вилла строилась вокруг «оси», уже знакомой нам по очерку о доме‑особняке: за террасой – атрий, за атрием – перистиль, за перистилем – столовая. Отличие от городского дома состояло главным образом в том, что вокруг этих основных помещений строили очень много дополнительных, вносивших в четкий план городского дома прихоть и свободу. Забота о красоте ландшафта, открывавшегося из окон, подчас заставляла архитектора располагать виллу на пересеченной местности. Чтобы справиться с возникавшими трудностями, приходилось возводить сначала высокий подиум арочно‑сводчатой конструкции и уже на его ровную поверхность ставить основное здание. Это давало возможность создавать под виллой своеобразные коридоры, лишь одна стена которых была глухая, хотя подчас и в ней проделывались окна, другая же всегда состояла из арок (обычно до середины заложенных). В таких коридорах (римляне называли их «криптопортик», то есть «потаен‑

651

ный портик») всегда царила приятная прохлада. Сквозь арки и окна можно было любоваться бурным морем или садом, залитым раскаленным италийским солнцем. Возможность смотреть на зной, находясь в прохладе, или на бурю, находясь в безопасности, создавала у римлян особое чувство комфорта, которое они высоко ценили. Это чувство было слагаемым того переживания культуры, которое они обозначали непереводимым словом cultus и о котором нам вскоре предстоит говорить подробно.

Из архитектурных особенностей римской виллы следует упомянуть башню. Возвышающаяся над фасадом, она видна на многих фресковых изображениях; на вилле Плиния их было даже две. Под одной из них «в подвальном помещении две комнаты, наверху столько же, и кроме того, столовая, откуда открывается вид на морскую ширь, прибрежную даль и прелестные виллы. Есть и другая башня. В ней спальня, в которой солнце стоит круглый день от восхода до заката, за ней просторный винный склад и амбар, а под ним столовая, куда только в бурю доносится морской шум и грохот и то лишь слабым, замирающим отголоском. Она обращена к саду и к аллее, замыкающей этот сад». Башня, как видим, такой же источник удовольствий и сельских радостей, как и столь многие помещения на римской вилле данной эпохи. Своим происхождением, однако, башня восходила к совсем другим временам, бурным и опасным, когда римские земли могли в любой момент подвергнуться вторжению врагов, стать полем битвы, а усадьба ‑ превратиться в узел обороны. Толстые стены и оборонительная башня были в этих условиях не забавой, а суровой необходимостью.

Во многом такое же изменение первоначального смысла пережила ко времени Плиния и villa rustica. Из моря вылавливали к столу «недорогую рыбу и превосходных крабов», заведенное на вилле хозяйство обеспечивало проживающую здесь семью, а нередко и ее городской дом «сельскими продуктами и в первую очередь молоком». Однако незначительное место, которое подобные сведения занимают в подробнейшем рассказе Плиния, не оставляет сомнения, что то были скорее гастрономические утехи, а не реальный источник продовольственного обеспечения. Башни, огород и коровы – не практическая основа виллы, а детали ее стилизованного, игрового образа. Именно в нем раскрываются некоторые существенные стороны римской культуры и римского видения искусства.

Вспомним вводные замечания к римскому разделу. Историческая жизнь Рима и римлян – арена постоянного противоречия между консервативной нормой и реальностью развития. Сочетание и взаимное ограничение обоих начал сообщает римской

652

культуре и искусству классический характер, но неизбежный разлад между ними накладывает на эту классику особый флёр: в нее входит элемент дисгармонии, говоря по‑ученому – классицизма, говоря попросту – искусственности. Катон Старший (Цензо‑рий) – образцовый, «эталонный» римлянин старой закалки. Он, как мы помним, пишет книгу об экономической и моральной привлекательности земледелия, проклинает стяжательство, а сам занимается ростовщичеством. Император Август кладет восстановление старинных римских республиканских ценностей в основу идеологической программы, а сам фактически основывает монархию. Сенека восхищается римскими полководцами былых времен, Сципионом Старшим в частности, а сам создает теоретическую основу самодержавия Нерона, модерниста с головы до пят. Исследователи Нового времени любят видеть здесь лицемерие римских рабовладельцев. Материал не подтверждает такой приговор. Дело здесь не в лицемерии, а в существовании человека одновременно в двух системах ценностей, равно императивно заданных историей. При таком положении каждая из систем неизбежно воспринималась на фоне другой, корректировалась и деформировалась своей противоположностью. Возникали странные гибриды, где модная новизна непрестанно оглядывалась на патриархальный консерватизм, а верность патриотической старине прорастала космополитическими теориями и увлечениями. Ни один из двух укладов не мог спокойно и последовательно оставаться верным самому себе: громко и демонстративно самоутверждаясь в пику своей альтернативе, – на ее фоне он мог лишь стилизоваться под самого себя. Одним из самых ярких среди таких гибридов был упомянутый выше cultus, одним из самых ярких его воплощений – вилла.

Цицерон писал в трактате «Об обязанностях» (книга 1, глава 25): «Люди добиваются богатства как ради удовлетворения насущных потребностей, так и для того, чтобы доставлять себе наслаждения. <…> Людей услаждает великолепное убранство в сочетании с изобилием – весь изысканный образ жизни (cultus vitae). Все это привело к безграничной жажде денег. Приумножение имущества, никому не причиняющее вреда, право, не заслуживает порицания, но всегда должно избегать противозакония». Cultus vitae, таким образом, – форма наслаждения, наслаждения комфортом, искусством, просвещенным досугом. Но он предполагает «безграничную жажду денег», добываемых не «приумножением имущества» (то есть обработкой земли), а сплошь да рядом «противозакони‑ем». Перечисленные блага становятся формой отрицания мораль‑

653

ной и культурной традиций общества, официально ориентированного на старинную гражданскую солидарность и относительное имущественное равенство, а потому лишаются духовной основы. Любовь к искусству, изысканность вкуса, создание эстетической микросреды оказываются неотделимы от причуды, озорства, ну‑воришеских забав. Вилла подходила для них несравненно больше, нежели городской дом, где хозяин постоянно находился под взглядом магистратов, конкурентов и недоброжелателей и где приходилось если необязательно быть образцовым гражданином, то во всяком случае слыть им. Вилла утверждала престижность cultus'a и открывала возможности иной, новомодно‑культурной стилизации. Материалом ей служили прежде всего отношение к природе и отношение к искусству.

Римляне, в отличие от греков, не любили и боялись моря. Его нельзя было организовать, подчинить порядку и дисциплине, сделать законосообразным и надежно прогнозируемым, а без этого мир и жизнь утрачивали для них смысл. Кроме того, море было сферой международной торговли, а значит, источником «торговых», то есть нечистых денег и проникновения разрушавших замкнутую общину иноземных вещей, обычаев и нравов.

Знать, из меди иль дуба грудь

Тот имел, кто дерзнул первым свой хрупкий челн

Вверить морю суровому…

Пользы нет, что премудрый бог

Свет на части рассек, их разобщил водой,

Раз безбожных людей ладьи

Смеют все ж бороздить воды заветные.

Это Гораций (Оды 1, 3), но свидетельств такого рода в римской поэзии не счесть. Владелец виллы разделяет этот строй мыслей и чувств. На сохранившихся изображениях везде показано море, но именно показано, обозначено, а не представлено. Смысл изображения – в архитектуре; чем меньше места занимает стихия, тем лучше. На морском берегу, пишет Плиний, «часто нехорошо от непрерывного прибоя», и только длительное затишье делает море приятным, ибо открывает вид на тянущиеся вдоль него виллы, и тем не менее каждый стремится приобрести или выстроить виллу на берегу моря. Очень важно, чтобы из окон виден был именно пейзаж с морем: он позволяет соблюсти ироническую дистанцию от архаических воззрений грубых и некультурных предков, которые моря боялись; красиво, не страшно;

654

впрочем ‑ может, грубые предки были все‑таки не так уж неправы, ведь все мы римляне, так что лучше, как мы и делаем, смотреть на него из окон или с высокой башни; и на греков похоже ‑все греческое сейчас в такой моде!

Земельное владение должно плодоносить. В этом сакральный смысл земли, который закреплен и в юридической норме. В римском своде законов, «Дигестах», сохранился ряд статей, подтверждающих так называемое трудовое право собственности, – земля, которая не обрабатывается и не плодоносит в принципе может быть у владельца отнята. Хозяин виллы как будто законов не нарушает: есть посадки, есть плодовый сад, есть молочный скот, а значит, выгоны и пастбища. Но только как соотносится эта по‑старинному используемая земля и земля, занятая декоративным садом, парком, живыми изгородями из букса, зелеными партерами? Наличные источники, относящиеся к самому концу республики и началу империи, в ответе на этот вопрос сомнений не оставляют: хозяйство в определенной мере сохраняет свое значение, но лишь для того, чтобы оттенить гедонистический смысл парков и партеров.

Наконец – комфорт. Старая римская система ценностей его не только осуждала, но видела в помышлении о нем нечто вроде измены родине. Забота о собственных удобствах сама по себе, насколько можно судить, поводом для судебного преследования не была, но дополнительным отягчающим обстоятельством в политических или уголовных процессах бывала неоднократно. Достаточно напомнить о Второй речи Цицерона против Катилины (63 г. до н. э.) или обо всем, что писали о Нероне историки I–II вв. Плиний был вполне обычным, согласным со своим временем и традициями своего общества сенатором и консулярием, меньше всего бунтарем и любителем эпатажа. В этих условиях заполняющие описание его кампанской виллы упоминания о защите от ветра, об уловлении побольше солнца зимой и поменьше летом, об отоплении, позволяющем поддерживать в жилых комнатах ровную и приятную температуру, не могут восприниматься как простое и естественное стремление избегать неприятных ощущений. Перед нами все та же игра с нормой, создание искусственной гедонистической среды.

В Риме классического периода стилизация остается принципом художественного переживания материально‑пространственной среды, вилла – наиболее полным воплощением этого принципа.

655

 

Архитектурная революция

 

Культура – и, соответственно, искусство – Древнего Рима определялись двумя импульсами, изначально заложенными и постоянно действовавшими в его истории. С одной стороны, то был, если можно так выразиться, импульс сжатия – постоянное стремление существовать в плотной и однородной группе «своих», а потому уместиться с ними на сколь возможно тесном пространстве ‑ комнаты (до определенного рубежа, о котором ниже, римские комнаты поражают своей теснотой, в среднем от десяти до четырнадцати метров), солдатской палатки (восемь человек на девяти квадратных метрах), стесненного стенами города. Если пространство становится слишком большим, оно тут же членится, распадается на меньшие, более человекосоразмерные «субпространства»: дом, как мы видели, ‑ на отдельные жилые ячейки, город – на vicus'bi, то есть относительно замкнутые околотки со своим магистром и своими праздниками; мастерские, которые по производственному потенциалу вполне могли бы обслуживать своей продукцией обширные ареалы, – на малые: строительный кирпич, например, с клеймом данной мастерской обнаруживается лишь на весьма ограниченной территории. Читатель, знакомый с предшествующими очерками настоящей серии, без труда найдет объяснение такому явлению. Эталоном жизни, мышления, архетипом сознания остается община ‑ сложившийся для борьбы с природой и врагами тесный ограниченный коллектив, а потому и стремящийся сплотиться на тесном ограниченном пространстве.

С другой стороны, в Риме постоянно действует и противоположный импульс – импульс расширения. Об этом тоже у нас шла речь в начальных разделах: история Рима есть история неуклонной экспансии, сначала военной, потом гражданской, лингвистической, культурной. Непосредственный стимул экспансии – грабеж, захват земли, богатств, рабов. Но рядом с ним живет стимул метафизический: сакральная задача Рима, смысл его бытия – в неуклонном расширении «римлянства», во втягивании все новых и новых территорий в зону гражданства и права, в беспредельном раздвижении границ исторического ядра Города– по‑мерия. «То, что было миром, кругом земель, ты превратил в единый Город» –с этими словами обращался к Риму некий мастер греческого красноречия в середине II в. (помните, мы приводили их в одном из вводных очерков). Рядом с императивными этикой и эстетикой тесноты, сжатия, малого замкнутого

656

пространства живут столь же императивные этика и эстетика пространства, распахнутого в мир, неуклонно расширяющегося, безграничного, а вместе с ними все более властно пробуждается в человеке потребность в духовной самостоятельности, потребность не исчерпываться принадлежностью к тесному местному коллективу. Пока Рим оставался гражданской общиной, пусть уже не в государственно‑политической реальности, но в генетической памяти, социальной психологии и системе ценностей, оба импульса напряженно взаимодействовали, то примиряясь, то в большинстве случаев вступая в конфликт, но лишь редко и ненадолго создавая вокруг человека относительно гармоничную среду, где потребность в тесноте и потребность в просторе уравновешивали друг друга. В открытом пространстве как таковом для римлянина всегда оставалось нечто неуютное, «не наше», откуда хотелось поскорее вернуться «к себе». А вернувшись, ему все сильнее хотелось вновь ощутить себя гражданином открытой, космополитической мировой державы, оказаться в среде обновляющейся, пусть уже и не до конца «нашей».

Римская архитектура начинается там, где возникает это взаимодействие, и кончается вместе с ним. Начинается, когда тесный общинный мирок и вмещающее его отгороженное стенами место обособляется от окружающей природы, структурируется, осознает себя фактом культуры. Кончается там, где бесконечность, заполнившая грандиозные сооружения позднего Рима, окончательно выходит из равновесия с обжитым мирком общинно мыслящего и чувствующего человека. Ареной такого взаимодействия и такой эволюции стали в первую очередь сооружения, которые обслуживали коллективную жизнь общины и государства, ее поглотившего, то есть сооружения общественные– храмы, термы, здания, предназначенные для зрелищ. Их судьба, однако, была предвосхищена судьбой общественного здания особого рода – инсулы. К ней нам теперь необходимо ненадолго вернуться.

В предыдущем очерке мы выяснили, что на протяжении нескольких веков многоквартирный дом – инсула – не был принципиально противоположен особняку, домусу. Не был противоположен архитектурно, ибо и особняк, как и инсула, представляли собой собрание разнородных и часто «разносемейных» помещений; в то же время особняк и инсула при всей своей противоположности друг другу ‑ социально‑психологической и культурной – не были друг другу противоположны, так сказать, метафизически, макроисторически, ибо оба являлись равновесной формой поименованных магистральных тенденций римского переживания

657

пространства – тенденции сжатия и тенденции расширения. На протяжении настоящих заметок мы неоднократно были вынуждены обращать внимание на то, что подобное равновесие не означало гармонии. Жизнь в инсуле была раздельной, сосредоточенной в разных комнатах или квартирах и в то же время вопреки этому – публичной. Чем дальше, тем больше раздельность и публичность переставали переживаться как единство, путались, друг другу мешали, раздражали, а потому и указанное взаимодействие сжатия и распространения чем дальше, тем больше проявлялось здесь ‑ и не только здесь – не по‑старому, патриархально, а шумно, скандально, неуютно.

К 60‑м годам I в. относится роман Петрония Арбитра, известный под названием «Сатирикон». В основе сюжета – похождения нескольких авантюристов в городках Южной Италии. В одном таком городке они поселяются в инсуле, где поведение персонажа немедленно становится известным всему населению дома, а в комнате другого преспокойно появляются посторонние, которых никто не звал. Сатиры Ювенала писались в начале II в., но действительность, в них отраженная, ‑ это действительность Рима середины предшествующего столетия. Жизнь в инсуле предстает здесь как сущий ад. В каморке под крышей живет некий, как мы бы сейчас сказали, интеллигент:

Шесть горшков на столе, да внизу еще маленький кубок,

Там же под мрамор доски завалилась фигурка Хирона,

Старый ларь бережет сочинения греков на свитках

(Мыши‑невежды грызут эти дивные стихотворения).

(Сатира III, стихи 204‑207)

Пронзительная деталь. Хирон – кентавр, единственный среди кентавров воплощение справедливости, доброты и благочестия, по первоначальной версии мифа– врач и воспитатель главного греческого героя Ахилла. Его качества здесь явно проецируются на жильца комнаты. При этом статуэтка использовалась в качестве подпорки обветшавшей столешницы.

Инсула, где ютился обладатель фигурки Хирона, сгорела, и он из бедняка стал нищим. Пожар ‑ бич и спутник жизни в инсулах. Владелец жалеет средства на ремонт, и инсулы постоянно обрушиваются и горят:

мы населяем столицу

Всю среди тонких подпор, которыми держит обвалы

658

Домоправитель: прикрыв зияние трещин давнишних,

Нам предлагает спокойно спать в нависших руинах.

(Там же, стихи 193–196)

Обе приведенные характеристики жизни в инсулах не случайно относятся к середине I в. Чем дальше уходили в прошлое практические, конкретные, жизненные формы общинного бытия, тем более искусственным, не соответствующим изменившимся потребностям оказывался исконный римский принцип тесноты. Архитектура ждала коренных перемен, и они наступили.

После грандиозного пожара 64 г., который уничтожил большую часть Рима и особенно губительно сказался на его историческом центре, были установлены новые правила городской планировки и строительства. Они отвечали давно назревшей потребности – и общекультурной, и производственной – и потому были быстро восприняты архитектурной практикой, вступившей отныне в период коренной перестройки, настолько коренной, что ее не без основания часто называют римской архитектурной революцией. Вот как описал ее главные черты историк Корнелий Тацит, который если и не присутствовал при ее начале в Риме, то, бесспорно, был свидетелем позднейших ее фаз: «Территория города в дальнейшем застроилась не так скученно и беспорядочно, как после сожжения Рима галлами (в 390 г. до н. э. – Т.К.), а с точно отмеренными кварталами и широкими улицами между ними, причем была ограничена высота зданий, дворы не застраивались и перед фасадами доходных домов возводились скрывавшие их портики. Сами здания приказано было возводить до определенной высоты, без применения бревен, сплошь из габийского или альбанского туфа, ибо этот камень огнеупорен. И, наконец, было запрещено возводить дома с общими стенами, но всякому зданию надлежало быть наглухо отгороженным от соседнего. Все эти меры, принятые для общей пользы, послужили вместе с тем и к украшению города. Впрочем, некоторые считали, что в своем прежнем виде он был благоприятнее для здоровья, так как узкие улицы и высокие здания оберегали его от лучей палящего солнца; а теперь открытые и лишенные тени просторы накалившись, обдают нестерпимым жаром» (Тацит. Анналы. Кн. 15, гл. 43. Пер. А.С. Бобовича). (Мы позволили себе опустить пассажи, для нашей темы несущественные, и не затруднять читателя отмечающими их многоточиями. ‑ Г.К.)

Архитектурная революция I в. знаменовала коренной перелом не только в строительной практике, не только во всей эстетике жилой среды, но и в стоявшем за такой практикой и за такой эс‑

659

тетикой переживании пространства, а это означало, в свою очередь, перелом в переживании действительности, общественной и культурной. Более или менее полное представление о пережитом переломе и всех его обертонах дает Остия – городок неподалеку от Рима, столетиями игравший роль морского порта столицы, легендарное место высадки легендарного основателя Рима Энея.

Инсулы в Остии сохранились, но что же это стали за инсулы! «Они, – говорится в современной монографии по римской архитектуре, ‑ гораздо больше напоминают нынешние итальянские палаццо». В известном смысле это действительно так. Вы идете по центральной улице городка, прошли мимо театра, миновали просторные склады зерна и оказались рядом с инсулой, которую археологи нарекли Домом Дианы (по изображению Дианы‑охотницы в одной из комнат первого этажа). Среди археологов, раскапывавших Помпеи, а позже Стабии и Геркуланум, принято присваивать обнаруженным римским домам условные наименования. Они происходят либо от сохранившегося в самом доме имени одного из владельцев (Дом Пансы или Дом Виттиев в Помпеях), либо от деталей, указывавших на их профессию (Дом хирурга – один из старейших помпейских домов), от найденного здесь примечательного произведения искусства, отличающего данный дом от прочих (Дом Фавна или Дом резных капителей), и от других более или менее случайных обстоятельств. По расчетам археологов первоначальная высота здания, отстроенного в 130–140‑е годы, составляла 18 метров (предел для жилого здания согласно правилам, принятым после «архитектурной революции»), то есть дом в римские времена был трех‑ или скорее четырехэтажным. Главное впечатление, которое он оставляет, – просторность, простота, массивная ясность. Высокие окна первого этажа, через которые можно было и войти в прилегающее помещение, перемежаются еще более высокими входными проемами с арочным завершением. Окна второго этажа поменьше, над ними ‑ широкий карниз, оставшийся от проходившего по всему периметру здания балкона. Комнаты здесь значительно просторнее, чем на первом этаже, над ними, на третьем и, насколько можно судить, на четвертом – еще просторнее. Это настоящие первоклассные квартиры. Некоторые исследователи считали, что их площадь была более 200 квадратных метров. Дом Дианы ‑ не исключение. Если пройти сотню метров дальше к морю, мы окажемся перед так называемым «Домом возничих». Это тот же тип жилого здания и отстроенный примерно в те же годы, что Дом Дианы, но еще более просторный, комфортабель‑

660

ный, «цивилизованный». Чего стоит один его внутренний двор, окруженный двухэтажным портиком!

Мы не зря сказали, что уподобление таких инсул итальянским палаццо XIX–XX вв. верно, но верно лишь отчасти. Самое удивительное в остийской архитектуре II в. в том, что породившая ее римская архитектурная революция предстает здесь действительно как революция, но при этом как революция именно римская. Она уничтожила жилые муравейники республиканского Рима, но пока еще не уничтожила саму плотность городской среды. Общинное, полисное, мироощущение перестало прямо, практически обусловливать малые размеры отдельных ячеек жилой среды, но оно сохранилось, если можно так выразиться, как метафизическая, экзистенциальная норма. В Доме Дианы квартиры огромны, огромны окна, так что комнаты, наверное, с утра наполнялись светом и воздухом. Но непосредственно открывавшиеся на улицу помещения первого этажа по‑прежнему сдавались под таберны (мастерские и лавки), и семьи арендаторов по‑прежнему жили тут же на антресолях. Здесь немыслимы ситуации вроде тех, что так характерны для старых районов Помпеи (VI и VII по счету археологов), где в одном небольшом доме умещались и несколько семей, и публичный дом, и склад, и мастерская. Но напротив Дома Дианы, через проулок, помещался термополиум – харчевня, уже цивилизованная, просторная, с несколькими залами, но ведь поведение и крики разгоряченных напитками посетителей и запахи непрерывно готовившейся пищи никак измениться не могли. Судя по всему, обитателей фешенебельного дома это нимало не смущало. Дом возничих еще более роскошен и просторен, он в состоянии обеспечить жильцам полную privacy, но privacy, по‑видимому, никому не нужна, а может быть, и неприятна: в единый комплекс с домом входят митреум (святилище восточного бога Митры), традиционно римский храм, термы и еще один многоквартирный дом. Это уже Рим Антонинов, греко‑римского синкретизма, вызревающего и все яснее себя выражающего христианства. Но еще Рим. Дальнейшее движение вело за его духовные пределы.

 

Улица, форум, бани

 

Париж, как известно, стоит на реке Сене, которая делит город на две части – левый берег и правый. Та часть, что лежит по левому, южному берегу, называется обычно Латинский квартал – отчасти потому, что здесь с XIII в. находился университет, студенты и профессора которого постоянно говорили по‑латыни, отчасти все‑таки

661

потому, что именно здесь располагался римский город. Можно возразить, что следов его почти не осталось и картина его внятна только археологам. Но взгляните на план, особенно на аэрофотосъемки, и самый главный из таких следов предстанет во всей своей убедительности. Перед вами окажется прямая, как стрела, магистраль, рассекающая Латинский квартал от Сены до возвышенности, завершающей город с юга. Примерно на полпути, несколько ближе к реке ее пересекает другая магистраль, столь же прямая. На фотографии ясно угадывается просвечивающий сквозь путаницу позднейших улиц план римского города: шахматная доска, где одни улицы идут параллельно первой из указанных магистралей, другие параллельно второй, а образованные ими квадраты заполнялись жилыми домами. Магистраль север – юг называлась cardo, магистраль восток – запад называлась decumanus. Именно они определяли план римского города, накладывая на пеструю путаницу природного пейзажа геометрию порядка, организации и воли; с ними мы будем сталкиваться на всем протяжении нашего виртуального путешествия. В Вэзоне, ближе к реке, там, откуда начинался римский город, они видны абсолютно четко. В Остии мы войдем в город по главной улице, пересекающей его из конца в конец и называющейся, как написано в указателях, Decumanus maximus – Главный деку‑манус. Тимгад, ждущий нас в Африке и выросший из римского военного лагеря, полностью сохранил его шахматную планировку. Это последнее положение типично для городов подобного происхождения в самых разных уголках империи: та же жесткая сетка организует городское пространство в современной Аосте у южной границы Швейцарии и в Ксантене в низовьях Рейна; первая – это Августа Претория, основанная императором Августом в 28 г. до н. э., где он поселил 300демобилизованных преторианцев, второй‑ Колония Ульпия Траяна, созданная императором в 100 г. на основе Castra Vetera («Старых лагерей»), где стояли два легиона.

В воплощенном здесь духе дисциплины и организации градостроительное содержание было неотделимо от эстетического. Де‑куманус считался главной организующей осью города, более важной, нежели кардо. Предполагалось, что его ширина должна вдвое превосходить ширину кардо, как оно и обстоит, например, в Эфесе в Малой Азии (соответственно 12 и 6 м) или в Помпеях в Южной Италии (9 и 4,5). Широкий декуманус бывал богато декорирован и представлял как бы парадное лицо города. По обеим сторонам обычно шли галереи – на востоке чаще в виде колоннад, на западе в виде портиков, дававших тень и прохладу и служивших местом для деловых встреч или прогулок.

662

Знаменитый чешский писатель Карел Чапек когда‑то говорил, что улицы современных европейских городов представляют собой коридоры, по которым люди стремятся возможно скорее пробежать от места, где они находятся, к месту, в которое им нужно попасть. Вряд ли что‑нибудь изменилось в этом смысле и сегодня, как в Западной Европе, так и в России. Античный город представлял собой полную противоположность такому стереотипу. Возможно, меньше задерживаться надо было не на улицax, а дома: если речь шла о квартире в инсуле – только для ночевки, если о домусе – кроме того, для обеда с друзьями. Жизнь протекала в городе, на его улицах и площадях. Если не считать портиков, более или менее обязательных на декуманусах, но постоянно встречавшихся и на других улицах; если не считать базилик – общественных помещений самого разного назначения с колоннадами и портиками снаружи и внутри, то главными местами сосредоточения жизни, постоянного взаимодействия человека и гражданского коллектива были форумы, бани и театры с такой их разновидностью, как амфитеатр.

Роль форума становится более понятной, если обратить внимание на употребление этого слова у римских авторов. «Я отстроил здесь форум и здания для народа», – с гордостью отметил в своей надписи один из древних полководцев. «Дома полагается одеваться как придется, а вне дома, на форуме ‑ прилично», ‑ поучал сограждан старый Катон Цензорий. «Важнейшие дела государства обсуждаются на форуме, а торжественное решение по ним выносится в сенате», – писал поэт Энний. Форум, как видим, – это пространство гражданской жизни: «У греков, а позже и у римлян вплоть до времени наших отцов ведение дома было делом хозяйки, отец же семейства возвращался домой, чтобы отдохнуть от трудов форума» (Колумелла. О сельском хозяйстве. XII. Предисловие). Поэтому форумы – непременная составная часть древнеримских городов, и поэтому же они не исчерпываются своей архитектурно‑градостроительной ролью. Основное планировочное значение – площадь в центре города – неотделимо от значения политического, правового и общественного. Для римского сознания все это были нераздельные стороны единого явления ‑ гражданской общины. Именно потому, что она немыслима без форума, каждое историческое состояние города требует соответствующего ему форума; их появляется несколько. Сравнивая их, мы наглядно представляем себе эволюцию римской муниципальной жизни, а глядя на последний по времени, можем уяснить себе исторически итоговый общий тип. С этой точки зрения наиболее показательны Остия и Лептис Магна.

663

Мы идем по Главному декуманусу Остии, доходим до перекрестка его с Главным кардо. При республике возле него находился военный лагерь, а возле лагеря – форум, небольшой вытянутый и огороженный прямоугольник с храмом у узкой стороны, расположенный так, что стена лагеря составляла часть форумной ограды. Запомним обнаружившиеся уже здесь универсальные признаки римских форумов: прямоугольная форма, храм у одной из узких сторон, ограда. Республика уступает место империи, меняется государственный строй, и меняется представление граждан о достойной жизни города. Около 20–25 гг. н. э. остийский форум расширяется, у северной стороны строится новый храм, посвященный Риму и Августу, а у южной – курия для заседаний городского сената и базилика, где граждане могли продолжать свои дела и разговоры и при плохой погоде. Это уже как бы типовой план форума I в. Он повторится в Италии – в Помпеях, в Галлии – в Арелате (нынешний Арль) и Лугдунуме (нынешний Лион), в Африке – в таких совсем небольших городках, как Суфетула или Тубурбо Майюс.

Но вернемся по декуманусу немного назад. С северной стороны на него выходит театр, а за театром через 20–25 лет после реконструкции городского форума местные богатые торговцы отстроили свой форум – полусквер, полубиржу, существенно отличающийся от обычного. Археологи дали ему условное название форум корпораций. Если главное в городском форуме ‑ гражданское достоинство и обсуждение политических вопросов, то в форуме корпораций – приятная деловитость. Сохраняется прямоугольный план, сохраняется храм – но не у одной из узких сторон, а в центре, и посвящен он не Капитолийской триаде или гению императора, а Церере, милостивой, благодатной богине, подательнице пищи, в особенности хлеба и зерна – того самого, что составляло главный предмет торговли остийских купцов. Торговля была морская, и по боковым стенам форума идут ниши‑конторы, числом пятьдесят, ведающие морскими перевозками. В глубине одной из них – доныне сохранившаяся мозаика: два корабля встали корма к корме, и моряки перегружают товары с одного на другой. Параллельно стенам форума, между ними и центральной лужайкой, где стоит храм, идут портики, образованные каждый двумя рядами дорических колонн. Между колоннами проход, где прогуляться всегда приятно: телу – от тенистой прохлады, глазу ‑ от покрывающих пол мозаик.

Городской форум Остии был еще раз перестроен около 125 г. при императоре Адриане, в так называемый «золотой век» Анто‑

664

нинов, в пору высшего расцвета империи. Значительно расширившись, со своим грандиозным, поднятым на многоступенчатый подиум Капитолием, облицованным драгоценным мрамором, с фланкирующими его многоколонными портиками, с храмом Рима и Августа у противоположной узкой стены, перестроенный форум стал одним из образцов архитектуры этого типа. А ведь Остия была одним из оживленных, строительно передовых, но в общем вполне обычных малых городов империи – население его вряд ли превосходило десять тысяч человек.

Самым совершенным среди форумов Римской империи был форум города Лептис Магна в провинции Африка. В 146 г. здесь родился римский император Септимий Север, правивший с 193 по 211г. Римляне никогда не порывали связей с родиной, и став верховным правителем государства, Септимий употребил немало внимания и средств на совершенствование Лептис Магны. Ей уже с первых времен империи были ведомы все римские архитектурные блага ‑ архитектурно оформленные рынок и театр, храмы и базилика и, в частности, прекрасный форум. Северу всего этого показалось мало. Была радикально усовершенствована гавань, создан невиданного великолепия нимфей – ниша с фонтаном для отдыха в жаркий день, от гавани начиналась и пересекала город широкая прямая улица описанного выше типа, с колоннадами по обеим сторонам, а непосредственно рядом с ней возник Новый форум. Просторный, хотя и не поражающий размерами (175 х 87 м), он по своей архитектуре был подчеркнуто консервативен. Никаких лишних помещений, никаких совмещений приятного с полезным во вкусе ос‑тийских зерноторговцев. По всему периметру – портики с аркадами; у западной, узкой стены ‑ храм на очень высоком подиуме. Традиционная базилика, которой полагалось занимать противоположную храму сторону площади, вынесена за ее пределы и находится вне замкнутого портиком пространства, так что заполнявшей базилику оживленной толпе, погруженной в деловые и политические разговоры, сновавшим здесь же продавцам питья и съестного, менялам не надо было переходить на сам форум. На нем, в сущности, не оставалось ничего, кроме храма гению императора, парившего над полупустой площадью, так что общение граждан происходило здесь как бы под его сенью, и форум превращался в некоторое пространство, не только политическое, но и сакральное.

Перед нами опять все то же кардинальное, исходное свойство этого мира: в основе античной цивилизации – город; нет города без форума; форумы создаются по единой модели, но она не накладывается на город, а растет из его меняющегося бытия, из осоз‑

665

нания его гибкой, живой и нерушимой связи с цивилизацией и каноном; форум – это одновременно единство и многообразие культуры, которую мы называем классической, ‑ той, что неповторима и тем не менее сохраняет для всего последующего развития Европы значение нормы и недосягаемого образца. Другие стороны культуры римского города – культура омовений и культура зрелищ, как и культура самой Римской империи в краткий период ее высшего расцвета во II в., ‑ вариации того же принципа.

Бани – римляне часто называли их также греческим словом «термы» – были столь же характерной и важной чертой городов Римской империи, как и форумы. Но если форумы существовали в Риме, как и в бесчисленных его колониях и муниципиях, изначально, то термы распространились под восточно‑греческим влиянием сравнительно поздно, с началом II в. до н. э. До этого римляне в соответствии со староримской шкалой ценностей, где одно из первых мест занимали неприхотливость, закаленность и мужественная выносливость, мылись в реках или в других естественных водоемах, только чтобы смыть с тела пот и грязь, и не слишком часто (норма состояла в том, чтобы мыться раз в неделю). На протяжении последнего столетия республики, а главное, первых веков империи купание и, естественно, строительство бань становятся подлинной страстью. В конце республики в Риме их было 170, в конце империи – 900 или 1000, не считая несравненно более многочисленных (и обычно более роскошных) частных купален. О роли бань в муниципальной жизни говорит то, что императоры с самого начала, явно соревнуясь между собой, отстраивали для города все более роскошные бани, присваивали им свое имя и, судя по всему, видели в этом одно из основных средств укрепления своей популярности. Первые при империи термы подарил городу ближайший сотрудник Августа Вип‑сан Агриппа, в 64 г. построил свои термы Нерон, в 68 г. ‑ Веспаси‑ан, в 75 г. – его сын император Тит, в 110 г. завершил строительство своих терм Траян, в 120 г. – Адриан, в 188 г. были открыты термы Коммода. Термы Каракаллы (217) и Диоклетиана (295) имели эпохальное значение в истории как архитектуры, так и культуры в целом. Популярность бань и их место в жизни общества признавались не только властями, но и народом. В распорядке дня обычного жителя империи купание в термах занимало совершенно определенное место, то есть было практически ежедневным. «Час бани, – писал в одном из писем римский консулярий Плиний, – зимой в девять, летом в восемь», то есть по современному счету в 13.30 зимой, в 14.30 летом. В шкале повседневных радостей бани стояли очень высоко. Был популярен стишок:

666

Бани, вино и любовь разрушают телесные силы,

Но ведь и жизни‑то суть в банях, вине и любви.

Если вернуться к нашему виртуальному маршруту, то мы сможем узнать, что в Лютеции бань было по меньшей мере 3, столько же в Вазионе, в Ости и – 19, в Помпеях – 3, из африканских городов в Тимгаде – 5. Без бань римский город немыслим – если их нет, значит, археологи их еще не обнаружили, но вскоре обнаружат.

Римский город императорской эпохи бани характеризуют в двух отношениях – архитектурном и культурном.

Что касается архитектурного устройства, то на протяжении I в. до н. э. – I в. н. э. определился набор помещений, считавшихся для римской бани обязательными, закрепились их названия, выработались приемы обогрева. Различие сохранялось только в связи с существованием или отсутствием палестры – площадки для физических упражнений и игры в мяч. Палестра была издавна практически обязательной у греков. Соответственно, на юге Италии, некогда заселенной греками, и в южных провинциях, где сильно было влияние греческой культуры, бани обычно бывали с палестрами. Коренная римская традиция их чуждалась. Бани, иллюстрирующие, с одной стороны, различие этих двух типов, а с другой – их общие, стандартные черты, хорошо сохранились в Помпеях. Одни из них, которые археологи назвали Стабиевыми, были построены во II в. до н. э., когда греческое влияние в этом южноиталийском городе ощущалось еще вполне реально. Соответственно, в центре архитектурного комплекса располагалась большая, окруженная колоннадой палестра, а по обе ее стороны – традиционные и практически обязательные помещения римской бани: апидотерий (раздевальня), фригидарий (помещение с холодной водой), кальдарий (горячая баня), тепидарий (помещение для мытья теплой водой); в последнем случае одна узкая сторона прямоугольного помещения представляла собой так называемый ла‑коникум, или парильню, – глубокую нишу, в стенах которой проходили трубы с горячей водой, так что температура здесь бывала очень высокой. Другие помпейские бани, так называемые форумные, построены уже в середине I в. до н. э., после превращения Помпеи в 80‑е годы в римскую колонию. Их отличия от Стабиевых весьма показательны: нет лакониума и нет палестры, которая заменена садиком – вариацией обычного для римского особняка той поры и всем привычного перистиля; помещения бани располагаются здесь в ином порядке, чем в Стабиевых термах, – тип римской бани архитектурно еще не стабилизовался. Такого рода

667

стабилизация происходила позже, на протяжении I в. н. э. К концу его в римских термах, отстроенных императором Титом (правил с 79 по 81 г.), представлен план, ставший с этого времени стандартным: главные залы – кальдарий, тепидарий и фригидарий, располагались по центральной оси здания, а по обеим сторонам от этой оси симметрично шли вспомогательные помещения – аподитерии, залы для массажа и отделившиеся от тепидария лаконикумы.

Что касается эстетики римских терм, то важно отметить, что на всем протяжении их истории отмечается неуклонное развитие и усложнение декора всех видов, – рельефов, настенной живописи, ниш, колоннад и арок, покрывавших пол мозаик, которые представляли мифологические сцены. Особенно выразительны они, например, в городских банях Остии. Чем дальше, тем больше общество убеждалось в том, что городской быт, бани, отдых и искусство нераздельны. Позволим себе привести для иллюстрации сказанного пассаж из книги старого русского исследователя Марии Ефимовны Сергеенко «Помпеи» (М.; Л., 1949): «Входя в баню, посетитель должен сразу почувствовать, что он попадет в атмосферу простой и легкой радости бытия, которую создают физическое благополучие и отдых, душевный покой и непринужденное общение с милыми людьми, – пусть он оставит груз своих забот и обязанностей за порогом. Об этом языком рельефов и живописи говорят ему сами стены: легкие фантастические постройки, мифологические истории, фигуры вакхического хоровода, полуобнаженные летящие женщины, изящная роспись веселых ярких тонов. Художник помнит, что он отделывает бани; поэтому он особенно часто берет сюжеты, которые подчеркивают назначение данного места и говорят об изобилии воды: потолки и стены украшены изображениями плывущих кораблей, бьющих фонтанов, раковин, дельфинов и морских коней, которыми иногда правят маленькие амурчики. Посетителю фригидария он хочет внушить, что тот моется в прелестном саду под отрытым небом: на стенах и в нишах изображены деревья и кусты, над ними голубое небо, кругом порхают птицы; среди зелени на тонких изящных ножках стоят чаши, похожие формой на чашечки цветов, вода бьет оттуда фонтаном».

С эстетической точки зрения, однако, не менее важен, чем декор, был, казалось бы, чисто архитектурный процесс неуклонного увеличения размеров терм. В западных провинциях империи они разрастались подчас до таких масштабов, что в Средние века, когда память о римском городе стерлась, не только местные жители, но и эрудиты принимали эти грандиозные руины за остатки

668

храмов или императорских резиденций и именовали их дворцами. Таковы «Дворец терм» в Париже, «Зеркальный дворец» во Вьенне, грандиозный «Дворец прокураторов» в Трире или «Дворец легата» (то есть легата, командующего легионом, или посланца императора) в Ламбезе в Северной Африке. Завершается этот процесс в самом Риме в термах, подаренных городу императором Каракаллой в начале III в., и в термах, сооруженных в конце того же столетия императором Диоклетианом. Огромная церковь Санта Мария дельи Анджели, стоящая сегодня в Риме возле вокзала Тер‑мини, с центральным нефом высотой не менее 30 метров – это перестроенный некогда Микеланджело всего лишь один тепидарий терм Диоклетиана, а ведь термы Каракаллы были еще обширнее! Чем дальше, тем больше императорские термы становились грандиозными комплексами, где залы для омовения, то есть бани как таковые, представляли собой лишь центральный павильон, тогда как весь периметр, их опоясывавший, состоял из галерей, портиков, библиотек, так называемых нимфеев – глубоких, украшенных мозаиками и рельефами ниш с фонтанчиком посредине и скамьями для бесед. В термах Каракаллы этот периметр был равен 400 метрам на 400, тогда как площадь центрального павильона – 150 на 200. Бани все больше превращались в место не столько для омовения, сколько для духовного общения. Тот факт, что здесь по‑прежнему шли и занятия спортом, этому не мешал: со времен республики и общинной тесноты римляне сохранили способность к сосредоточенным беседам и раздумьям, не реагируя на окружающий шум. Римляне республиканской и раннеимператорской поры привыкли жить тесно и ценить эту скученность как проявление равенства и солидарности, сплоченности гражданского коллектива. Неуклонный рост масштабов строительства свидетельствовал о постепенной утрате этого материально воплощенного чувства общинной близости. В поздних римских термах, где тысячи людей почти ежедневно проводили часы и часы, человек, затерянный в огромных залах и бесчисленных коридорах, начинал чувствовать себя наедине с собой, гражданином уже не тесного античного города, а вселенского града, каковым Римская империя к этому времени уже во многом и стала.

 

Настенная живопись

 

Настенная фресковая живопись была далеко не единственной разновидностью изобразительного искусства, существовавшего в Древнем Риме. Были картины, выставлявшиеся в храмах, были

669

изображения мифологических сцен, украшавшие базилики и улицы городов, были живописные изображения, прославлявшие подвиги полководцев и армий. Ни одно из этих произведений до нас не дошло. Судить о них мы можем только по литературным источником, в частности по двум основным, среди них – 7‑я книга сочинения Витрувия «Об архитектуре» и 35‑я книга сочинения Плиния Старшего. Первый из них жил в эпоху императора Августа (2‑я половина I в. до н. э. – начало I в. н. э.), второй – в 23–79 гг. Значительные части сочинения Плиния, в частности те, что касаются нашей темы, были недавно изданы в хорошем русском переводе с обстоятельным ученым комментарием (Плиний Старший. Естествознание. Об искусстве / Перевод с латинского, предисловие и примечания Г.А. Тароняна. М., 1994).

Настенная живопись важна нам не только в силу своей преимущественной сохранности. В ней нашли себе отражение как одна из существенных особенностей римской архитектуры – первостепенная роль покрытий, так и одна из существенных особенностей римского искусства в целом – уникальное соотношение в нем реалистического и игрового начал.

В качестве основы почти любого изделия человеческих рук в Риме закреплялась некоторая практически хорошо себя оправдавшая конструкция. В дальнейшем она оставалась более или менее неизменной. Обновление технических приемов и возможностей, эстетических воззрений и культурных ориентиров, моды и вкуса сказывалось не столько в изменениях самой конструкции, сколько в покрытиях, аппликациях, которые на такую конструкцию накладывались. Принцип этот был универсален. Римский колодец представлял собой грубый каменный ящик, он становился элементом городского ансамбля после того, как на более высокую из образовывавших его плит помещался рельеф, – изображение богини‑покровительницы, рога изобилия, зайца, ослика. Отличительной чертой римской мебели были бронзовые, а иногда и золотые накладки. Среди ваз, столь излюбленных римскими богачами, особое место занимали вазы с накладным рельефом.

Римский дом в отличие от греческого, египетского, галльского был воплощением того же принципа. Римляне первыми стали строить из так называемого римского бетона – смеси извести, особого («путеоланского») песка и заполнителя, – который использовался не в качестве связующего раствора, а как самостоятельный строительный материал. Залитый в пустое пространство между двумя стенками из кирпича или строительного камня, римский бетон вскоре соединялся с ними в монолит несокрушимой прочности.

670

Стены, внутренней стороной сливаясь с раствором, внешней были обращены в помещение или на улицу и требовали эстетической законченности. Этой цели служили различные облицовки и, как правило, цветовое оформление, постепенно обретавшее самостоятельную ценность, – свою логику, свои сюжеты, свой смысл. «Декоративное и конструктивное решения в римской архитектуре стали почти независимы друг от друга, – писал один из авторитетных историков архитектуры Древнего Рима, – в своем развитии и упадкео ни подчинялись разным, а подчас и противоположным законам» Огюст Шуази. Строительное искусство древних римлян. М., 1938). Тот факт, что из всех видов живописи Рим передал последующим векам главным образом фрески и мозаики, не просто игра случая. В этом факте заложен глубокий историософский смысл. Сохранилось искусство, связанное с архитектурой, то есть с той сферой, где особенно полно воплотился общий коренной принцип римской цивилизации. Для римлянина все, что есть, существует как сочетание глубинной неподвижной основы: гражданской общины – civitas, божественного закона мироздания – fas, закона человеческого, но принимаемого на века, – lex, римского народа и государства – «Вечного Рима», Roma Aeterna, и изменчивой поверхности, мелькающего времени, которое обволакивает эти основы бытия. Обстоятельства подчас меняют внешний облик таких неизменных субстанций, но не в силах проникнуть в их существо, несут в себе лишь то, что не до конца укоренено в строе существования, случайное, частное и потому в потенции и в тенденции всегда несерьезное, сродни игре. Оно‑то и составляло сферу искусства (там, разумеется, где искусство не служило целям религии и государства). Диалектика архитектуры как царства, с одной стороны, непреложных законов тектоники, то есть реальности и традиции, а с другой – художественно осмысленных покрытий, то есть царства изображаемой изменчивой действительности, указывает на место римского фрескового искусства в римской культуре. Та же диалектика определила конкретные формы и логику его развития. Настенная живопись известна нам из самого Рима, из провинциальных городов и вилл, но основной материал происходит из Помпеи и близлежащих к ним городков – Геркуланума и Стабий, из вилл, их окружавших. Материал другого происхождения учитывается исследователями, в чем‑то корректирует помпейский, Но периодизация римской настенной живописи, суммарное представление о ее эволюции, ее исторические и искусствоведческие истолкования базируются в первую очередь на помпейских данных.

671

Хронологическая схема была создана в основном немецкими учеными May (МаuA. Geschichte der dekorativen Wandmalerei in Pompeji, 1882) и Бейеном (BeyenW. Die pompejanische Wanddekoration vom zweiten bis zum vierten Stil. Bd I, 1938. Bd II,1960). В настоящее время периодизация, ими разработанная, принята повсеместно, в частности в распространенном у нас пособии: Соколов Г. Искусство Древнего Рима. М., 1971. Развитие настенной живописи делится согласно этой схеме на четыре этапа, обозначаемых как «стили», – I, II, IIIи IV. Хронология их выглядит следующим образом.

 

Стиль

Помпеи

Рим и Италия

I

80 г. до н. э. – рубеж н. э.

IIв. до н. э.

II

рубеж н. э. ‑ 50‑е годы н. э.

90‑15 гг. до н. э.

II

40–70‑е годы

15 г. до н. э. –

около 30 г. н. э.

IV

в 40–50‑е годы сосуществует с III стилем

с конца 30‑х годов

Росписи Iстиля еще не являются росписями в собственном смысле слова, скорее это выявление краской конструктивной основы стены. Обводятся и раскрашиваются в разные цвета отдельные квадры, прочерчиваются желобки между ними. Витрувий уделяет первому стилю только одну фразу: «В старину, когда впервые стали обрабатывать стены, воспроизводили на них разводы и прожилки, подражая тем, что видны на мраморе».

IIстиль точно и глубоко характеризован Витрувием в продолжение сказанного им о I стиле. «Затем художники начали изображать очертания выступающих вперед зданий, колонн и кровель, а там, где, как, например, в экседрах, раскрывалось широкое внутреннее пространство, заполняли его сценами в трагическом, комическом или сатирическом роде. Если же изображалась галерея, то уходящую вдаль значительную ее глубину они заполняли пейзажами, в которых воссоздавали подлинные особенности отдельных местностей – гавани, мысы, побережья, реки, источники, святилища, декоративные каналы, рощи, горы, стада, пастухов. Кое‑где размещали они и сюжетные изображения, так называемые мегалографии, представляющие богов или подробные сцены из легенд и преданий. Но как пейзажи, так и другие сюжеты, им подобные, изображали они, неизменно сохраняя верность натуре».

672

Этот небольшой пассаж стоит искусствоведческого трактата, настолько точно обозначены в нем отличительные черты того стиля, в котором рождается все главное, все наиболее типичное для римской настенной живописи классического периода.

Первая из этих черт ‑ реализм. Образцовым произведением II стиля считается роспись Виллы Мистерий неподалеку от Геркуланума. В одном из ее небольших покоев на трех стенах представлены участники сакрального действа в честь Диониса. Мы видим матрону, ожидающую посвящения в таинство, мальчика, читающего свиток со священным текстом, жрицу, девушку, подвергаемую очистительному бичеванию, и других. В одном ряду с ними – персонажи мифологические: Селен, Пан, юные сатиры, сам бог Дионис. Фигуры, одежда, лица, используемые персонажами предметы выписаны абсолютно реалистически. Есть даже обоснованное предположение, что среди действующих лиц портретно изображена хозяйка виллы. Положение это типично, ведь пишет Витрувий, что художники данного направления вообще «неизменно сохраняли верность натуре»; сообщение, это подтверждающее, есть и в тексте «Естественной истории» Плиния Старшего. То же впечатление оставляют и многие сохранившиеся фрески II стиля.

Другая черта разбираемого стиля в том, что реализм этот особого рода, как и действительность, что в нем воспроизведена. Сюжеты в большинстве случаев черпаются не столько из окружающей реальности, сколько из «легенд и преданий, вроде сражений под Троей или скитаний Улисса». На фреске из Дома на Эскви‑линском холме в Риме представлен Улисс в стране листригонов; на фресках из Виллы Мистерий – персонажи греческой мифологии и обряд, им посвященный. По‑видимому, и у художников, и у заказчиков было ощущение, что искусство вообще и настенная живопись в частности, хотя и оперируют реальными формами, по существу, имеют дело с другой действительностью, нежели повседневность. Даже там, где изображается римская жизнь, перед нами тоже особый ее срез ‑ неповседневный, несерьезный, игровой, сродни той атмосфере, из которой, как мы видели, возникал сам феномен римской виллы. Не случайно именно виллы столь часто изображались в настенных росписях. Внутреннее сродство между миром виллы и миром, живущим на фресках II стиля, нашло отражение в упомянутом только что пассаже Плиния Старшего: «Несправедливо обходить молчанием и жившего во время божественного Августа Студия, который первым ввел прелестнейшую стенную живопись… Есть среди его образцов такой: знатные из‑за болотистого подступа к вилле, побившись об заклад, несут

673

на плечах женщин и шатаются, так как женщины трепещут в страхе от того, что их переносят. Кроме того, очень много других таких выразительных очаровательно‑забавных сценок».

Из сочетания обеих описанных черт возникает своеобразная эстетика «нереалистического реализма». Она складывается в пределах II стиля, но затем характеризует римскую настенную живопись I в. в целом. Наиболее полное свое выражение она получает в трактовке пространства, и прежде всего архитектуры. Сохранились некоторые настенные росписи на вилле Ливии, жены императора Августа, в Прима Порте, неподалеку от Рима. Среди них обращает на себя внимание фреска, обычно называемая «Сад Ливии». По нижнему краю, образуя передний план изображения, намечена низкая садовая ограда. Позади, за оградой – сад, который и в самом деле в поразительной степени «сохраняет верность натуре». На лужайке расставлены деревья; они, хотя и выписаны каждое отдельно, сливаются с травой в единую зеленую массу, испещренную выделяющимися на ее фоне и в то же время с ней колористически гармонирующими плодами и птицами. В верхней части фрески, на заднем плане видны небо и какая‑то растительность. Сопоставление трех планов – ограды, сада и дальней растительности – создает ощущение глубины. Стена, на которой эта фреска находится, как бы раскрывается во внешнее пространство, в природу. Эшелонированность изображения в глубину и раскрытость комнаты наружу подчеркнуты тем, что посредине ограда делает изгиб, образуя уходящий наружу, в сад, выступ. В выступе, по сю сторону ограды – дерево. Оно ощутимо ближе к зрителю и отмечает исходную веху, отталкиваясь от которой, взгляд погружается в пространство сада.

Принцип раскрытия внутреннего пространства вовне и превращения стены из преграды между сферой обитания и внешним миром в форму связи между ними воплощен наиболее полно в том, как трактуется во фресковых изображениях архитектура. Примером может служить роспись на стенах другого помещения той же Виллы Мистерий – так называемой Комнаты с двумя альковами. В одном из них архитектурно завершающий его полукупол колористически трактован как выход во внешнее пространство; он как бы заполнен небом, на фоне которого неожиданно возникает рисованная верхняя часть многоколонной ротонды. По сторонам от альковов нарисованы каннелированные колонны с коринфскими капителями. И физически, и живописно они находятся на плоскости стены, но на шпалерах, их разделяющих, изображены небольшие, двухколонные портики того же ордера,

674

данные в перспективе. Зрительно уходя в стену, они разрушают ее плоскость. Внешнее пространство здесь еще не впущено в комнату, но остро ощущается за ее стенами. Ощущению способствует реалистически выписанная наружная дверь, закрывающая второй, противоположный альков. Она никуда не ведет, поскольку нарисована, но, как всякая дверь, заставляет почувствовать за ней другое пространство – то самое, на которое намекали и уходившие сквозь стену портики.

Сочетание условности мифологических или вообще остраненно «нездешних» сюжетов, стилизованной пасторально игровой атмосферы и живого реализма деталей сообщает фрескам II стиля особое обаяние; во многих случаях оно сохраняется и в более позднее время, характеризуя лучшие произведения римской настенной живописи I в. в целом. В качестве примера можно привести очаровательную помпейскую фреску, где на фоне горного склона видны два небольших святилища, за одним из них– склоненное дерево; пейзаж скромен, лишен деталей, но в нем явственно ощутимы размах и сила природных форм; общий колорит фрески – светлый, и на первом плане – маленькая темная фигурка пастуха, подталкивающего к одному из святилищ козу. Произведений такого уровня немного, но и не так уж мало. Именно в такой тональности выдержаны в большинстве случаев изображения вилл, особенно приморских. Другой пример ‑ широко известная фреска «Весна», происходящая из соседних с Помпеями Стабий: девушка в subucul'e и накидке, в левой руке держащая рог изобилия, а правой как бы ласкающая поднимающийся из земли расцветающий росток, обращена к зрителю спиной – она уходит в стену, которая тем самым раскрывается и становится зеленым лугом.

Эстетика условного реализма, где самые доподлинные детали, предметы, формы сочетаются то с причудливо орнаментальной трактовкой архитектурных мотивов, то с пасторальной атмосферой, набрасывая на реальность карнавальный флер, находит в произведениях II стиля свое высшее выражение. Фресками этого стиля, однако, такая эстетика не исчерпывается, контекст ее несравненно шире, а корни несравненно глубже.

Искусство возникает в Риме на чисто прагматической основе – в виде средства укрепления системы ценностей общины и практического обслуживания ее нужд. Как источник эстетического переживания оно на этом этапе не воспринимается и, следовательно, как искусство в прямом и полном смысле слова еще не существует. На следующем этапе – обычно под иноземным, этрус‑

675

ским или греческим воздействием – искусство начинает восприниматься как самостоятельная ценность. Однако в сознании (или культурном подсознании) народа сохраняется убеждение, что искусство, переставшее прямо и непосредственно обслуживать общину и выступающее в собственно эстетической роли, принадлежит сфере частного существования, а следовательно – подвержено воздействию каприза и прихоти; эстетическое начинает восприниматься как фантастическое. Эстетическая деятельность в этих условиях выходит из связи с исторической жизнью народа и государства, с общественной реальностью, с нравственной проблематикой, то есть как искусство в собственном и полном смысле этого слова уже не существует.

Между «недоискусством» и «гиперискусством» нет‑нет да и возникает некоторая средняя полоса. Образное переживание действительности и ее общественно‑историческая и нравственная глубина на мгновение преодолевают свой разрыв, взаимодействуют, сливаются, сходятся и создают шедевры мирового значения, где глубина и игра озаряют друг друга. При этом очень важно понять, что тот регистр, который в соответствии с новоевропейской матрицей образует смысл и оправдание искусства, в Риме, не будучи утрачен до конца, тем не менее живет как исключение, в противоречии с господствующими стереотипами общественно‑исторического и художественного сознания. Неповторимая особенность искусства Древнего Рима на фоне искусства европейского (и мирового?) заключена именно здесь.

Это положение, повторим, вытекает из природы римского общества, связано с самой его сутью и потому обнаруживается в искусстве Древнего Рима в целом, в самых разных его сферах – в красноречии, в исторической прозе, в повседневном быту, в том особом регистре культуры, который в Риме назывался cultus.

История ораторского искусства и основные его характеристики описаны в риторических сочинениях Цицерона. Из них явствует, что на протяжении нескольких столетий вплоть до рубежа II и I вв. до н. э. римское красноречие играло огромную роль в жизни общины, знало множество талантливых ораторов, но не достигало того единства res, ingenium и ars, которое, на взгляд Цицерона, делает красноречие собственно искусством. Тщательно собранные в наше время и изданные фрагменты речей старых, доцицероновских ораторов полностью подтверждают его суждение. Искомое единство пришло в Рим из Греции и получило название риторики. Однако оно тут же стало превращаться в искус‑

676

тво самодовлеющей формы, в частности в ораторском творчестве так называемых азианистов и аттикистов. И для тех, и для других содержание речи не было главным – или во всяком слу‑ае самым главным, единственно правильным. На первый план ыходила стилизация – у первых под пышное и словообильное зложение, характерное для греческих (преимущественно из ма‑оазийских полисов) ораторов эллинистической эпохи, у вторых – под суховатую краткость старинных римских речей и документов. Прагматизму раннего римского красноречия, с одной стороны, и формальной изощренности риторов своего времени – с другой, Цицерон противопоставляет «подлинное красноречие». Что бы ни говорили рафинированные теоретики азианизма и ат‑тикизма, «есть также расположенный между ними средний и как ы умеренный стиль речи, не обладающий ни изысканностью торых, ни бурливостью первых, смежный с обоими, чуждый крайностей обоих, входящий в состав и того, и другого, а лучше сказать– ни того, ни другого; слог такого рода, как говорится, течет единым потоком, ничем не проявляясь, кроме легкости: азве что вплетет, как в венок, несколько бутонов, приукрашивая речь скромным убранством слов и мыслей». Суть совершенного красноречия, по Цицерону, не только res, ingenium и ars, но в соединении их всех с философией и культурой, отражающих интересы и судьбы народа. Такое идеальное красноречие слишком идеально, чтобы найти себе воплощение в повседневной практике римского форума. В какой‑то мере к нему, по мнению Цицерона, приближались Цезарь, Красс и Гортензий, но реализовано оно по‑настоящему, пишет автор без лишней скромности, только в творчестве самого Цицерона. Нам остается добавить, то потомство присоединилось к этому вердикту.

Историческая проза, по представлениям римлян, была разновидностью ораторского искусства. Не только потому, что она создавалась для воздействия на общественное мнение в духе, соответствующем взгляду историка, но и потому, что жанр требовал введения в рассказ речей исторических лиц. По обеим этим линиям римская историческая проза проделывала ту же эволюцию, что римская настенная живопись и ораторское искусство как таковое. Исходный документ римского историописания – так называемая Великая летопись. Она представляла собой сухой перечень дат, событий и магистратов и ни в коей мере искусством не являлась. | этом смысле она представляла собой полную аналогию прими‑ивному красноречию III–II веков до н. э. или фрескам I стиля. °гда во II–I веках до н. э. так называемые историки‑анналисты

677

стали отказываться от канонов Великой летописи, осуществляемая ими реформа (см., например, отрывок из «Истории» Валерия Анциата, приведенный у Авла Гелия 7, 7, 1) шла в том же направлении, что стилистические новшества уже знакомых нам азиани‑стов и аттикистов, что эстетика II–IV стиля в Помпеях или проза серебряной латыни. Преодоление противоположности старинной примитивности и новомодной изощренности встречается в Риме не часто и характерно лишь для высших достижений римской культуры. Таков, как мы видели, был Цицерон, таков Тацит. Слог Тацита менее всего прост; он вобрал в себя весь опыт Сенеки и «серебряной латыни», но подчинил его высшей эстетической задаче – созданию художественного эквивалента магистральным процессам исторической жизни государства и народа. Чтобы в этом убедиться, достаточно сопоставить эпиграфический текст речи императора Клавдия о допущении галлов в сенат и изложение ее в «Анналах».

Быт. Можно обратить внимание на эволюцию тоги от универсальной одежды мужчин и женщин к той ее форме, что описана во Второй речи Цицерона против Катилины, и в качестве «снятия» – на тогу императора Августа, которую он «носил ни тесную, ни просторную, полосу на ней ни широкую, ни узкую» (Светоний. Божественный Август).

Убедительное повторение схемы, прослеженной нами на примере настенной живописи, ораторского искусства, исторической прозы, эстетики одежды, представлено эволюцией римской диеты. В эпоху Катона и вплоть до короткой поэмы Вергилия «Моретум», то есть на протяжении большей части II–I вв. до н. э., она состояла из хлеба с приправой из соленых маслин с чесноком или луком, овощей и фруктов, в качестве приварка – из богатых фосфором бобов, чечевицы, полбы. Антитеза – те знаменитые «лукулловы» пиры римских богачей, что описаны у Петрония или Тацита. «Снятие» – финал 5 сатиры Ювенала или эпиграмма Марциала с приглашением на обед (X, 48), очаровательная беседка со столом и ложами на двух собеседников в парке Лорея Тибуртина на восточной окраине Помпеи.

 

 

Русская Античность

 

Предисловие

 

Само название этого раздела требует некоторых пояснений, дабы читатель мог сразу судить о его содержании. Неожиданное и поначалу озадачивающее словосочетание «русская античность» призвано указать на то, что на последующих страницах речь пойдет не о привычной совокупности более или менее очевидных реминисценций из мифологии, литературы, истории Древней Греции и Древнего Рима в изобразительном искусстве или в поэзии России, а о тех сторонах античного наследия, что были усвоены национальной культурой в соответствии с внутренними ее потребностями и стали ее органической составной частью. Пояснения требует также сам жанр. Читателю предлагается программа лекционного курса, т. е. документ, определяющий круг явлений, подлежащих освещению, их группировку и последовательность. Однако по характеру изложения это не только программа, но и конспект: каждый раздел написан так, чтобы он мог быть использован как план, или – во многих случаях– и как конспект лекции (в одних случаях краткий, в других – развернутый). Автор поставил себе такую задачу в связи с реальными условиями, в которых преподаватель нередко вынужден приступать к чтению данного курса. Подобный курс, насколько можно судить, никогда ранее не читался, методического материала к нему также нет; задача, следовательно, состояла в том, чтобы предоставить по крайней мере минимум, с которым можно начинать. Неравномерность разделов с точки зрения их полноты или краткости не связана с каким‑либо замыслом или методической установкой. Это относится к числу недостатков, вызванных субъективными причинами: ни один автор не может быть специалистом по всем вопросам.

1999

681

 

Введение

 

Античное наследие

Античное наследие на протяжении почти двух тысячелетий составляло атмосферу, почву и инвентарь европейской культуры. Напомним об обстоятельствах, это подтверждающих – сначала в Западной Европе, потом в России. На Западе латинский язык веками оставался языком церкви, права и науки. Общественное сознание столь же долго сохраняло убеждение в том, что Европа есть единый политический и культурный организм, ибо представляет собой новую христианскую фазу вечной Римской империи (Roma aeterna), столица которой, Рим, имеет не конкретный политико‑географический, а провиденциальный и символический смысл и потому может перемещаться – из Рима в Византию («новый, второй Рим»), из Византии в Москву («третий Рим»). Основная философская контроверза Средних веков мыслилась как противопоставление двух корифеев античной философии – Платона и Аристотеля. В «Божественной комедии» Данте, суммирующей духовный опыт Средних веков, вожатый автора – Вергилий, величайший поэт Древнего Рима. Культуру Западной Европы XIV–XVI вв. назвали Возрождением, или Ренессансом сами деятели этой эпохи, обозначив тем самым в качестве главного ее содержания изучение, осмысление и пропаганду духовного и исторического опыта античности, воспринимаемого в качестве нормативного корректива окружающей реальности. Родившееся отсюда убеждение, согласно которому современность и античность живут по общим законам и потому принадлежат единому времени, породило представление о «подобии времен» – similitudo temporum. Оно нашло себе, в частности, выражение в теориях абсолютной монархии, основанных на сочинениях Тацита, и теориях республиканского сопротивления ей, основанных на труде Тита Ливия. Героические иллюзии французского классицизма, революции XVIII в. и наполеоновской империи облекались в форму античной тирано‑махии, античного патриотизма и античной суровой добродетели, точно так же, как их безгероичная и фривольная изнанка ‑в формы «александрийского» или «горациански‑анакреонтического» рококо, в приспособлении античных форм к украшению быта, в стилистике ампира или раннего бидермайера.

За всеми перечисленными конкретно‑историческими обстоятельствами нельзя упускать из виду главное: краеугольные прин‑

682

ципы западноевропейской культуры и цивилизации в целом, государственности и системы ценностей – понятия демократии и разделения властей, свободы в рамках закона, гражданской ответственности, культуры и науки как сил, отражающих и преобразующих действительность и т. п., – имеют античное, греко‑римское происхождение.

Обратимся к России. В настоящем курсе не рассматривается роль античного наследия в культуре Киевской Руси: все основное известно из курса средней школы – крещение из Византии, кириллическая письменность, приемы и эстетические идеалы храмостроительства, восходящие через опыт Византии к античной Элладе. Все же более сложное либо принадлежит специфическому киевскому миру, во многом замкнутому в домонгольской системе и не получившему прямого продолжения в истории России, либо откликнулось в русской культуре XIV‑XVbb. и подлежит изучению в соответствующем разделе курса.

Судьба античного наследия в России значительно отличается от судьбы его в Западной Европе. Здесь не было ни лингвистической или археологической преемственности по отношению к Римской империи, ни ощущения принадлежности своей цивилизации к тому же единому историческому континууму, что и цивилизация классической античности. Античное наследие не образует в России в отличие от Запада постоянно действующего фактора культуры, но проявляется резко и интенсивно в некоторые периоды духовного развития страны. Можно выделить три таких периода.

1. Русский исихазм («Век Сергия и Андрея») ‑ XIV–XV вв.

2. Петербургско‑императорский период со своим прологом в допетровском барокко, с борьбой старого православия с «латиной» и со своим эпилогом в творчестве «людей сороковых годов» XIX в., средоточием в творчестве Пушкина и – более широко – в «золотом веке» русской культуры в целом. Хронологические границы этого периода могут быть условно определены как 1650–1850‑е годы.

3. «Серебряный век» как эпоха выразил себя наиболее ясно и полно в период примерно 1893‑1911 гг. В эти годы сосуществуют, по крайней мере, три формы освоения античного наследия: обращения к «дионисийскому» началу в теоретических работах и творчестве Вяч. Иванова, Л. Бакста, К. Богаевского; сохранение антично‑классического канона как силы, противостоящей декадансу (Н. Бердяев); восприятие античной классики в амальгаме с русской культурой пушкинской поры (неоклассицизм в архитектуре, «Мир Искусства», некоторые мотивы в акмеистической поэзии).

683

Вывод состоит в том, что античное наследие в той или иной форме и степени образует постоянный элемент европейской культуры и в западноевропейском, и в русском ее варианте. Неповторимая специфика европейского культурного типа состоит не только в христианстве, но и в постоянном переживании античного наследия, в их сочетании.

Какими свойствами античного мира объясняется такое его воздействие на последующее культурное развитие?

Античный тип культуры

Основной формой общественной организации античного мира, определившей главные черты его культуры, был город‑государство – полис.

Полис есть общественная форма, наиболее полно соответствующая уровню развития производительных сил античного мира. Основой производства в нем остается земля, сельское натуральное хозяйство, которое само себя кормит. Соответственно, гражданин полиса – это в принципе всегда землевладелец; лишь тот, у кого есть участок земли, является полноценным гражданином города. Землю обрабатывает семейный коллектив, по‑латыни – «фамилия». У фамилии есть ядро, состоящее из кровных родственников, и есть периферия, в которую входят клиенты, т. е. лица, зависящие от главы семьи. У семьи есть божества‑покровители, и семейный культ характерен лишь для данной семьи. Взаимодействуя между собой, такие семейные группы образуют государство. Оно иерархизовано, обладает аппаратом управления, судебной властью, армией, но все должности выборные, армия представляет собой народное ополчение, высшая власть – народное собрание, так что государство сохраняет все черты гражданского коллектива. Его солидарность и ответственность перед ним – осознанный долг каждого, ибо такой коллектив замкнут, находится в постоянной борьбе с врагами и природой, и патриотизм есть долг каждого, залог выживания. В каждую историческую эпоху производство развито ровно настолько, насколько допускает тот этап общего развития человечества, к которому эпоха принадлежит. Связь с землей, натуральное хозяйство, иерархичность и солидарность гражданского коллектива ‑весь этот строй местной, неторопливой, замкнутой в себе жизни воспринимался как единственно естественный, как обусловленный самой структурой бытия. Его можно было только хранить и ценить, изменение его представлялось, по словам Цицерона, «упадком и гибелью мироздания».

684

Но сохранение того, что унаследовано и ценно, может составить лишь одну сторону жизни и не может быть ее единственным содержанием. Как правило, не все, что человек произвел, он потребляет, остаток он обменивает. Обмен порождает, с одной стороны, товарные отношения и в конечном счете – «товар товаров», деньги; с другой ‑ неуклонное расширение сферы обмена, т. е. выход за пределы полиса, знакомство с новыми странами, нравами, формами жизни и, следовательно, разрушение автаркии; с третьей – обнаружение продуктов, производство которых более удобно и выгодно для обмена, чем плоды обработки земли, т. е. прежде всего ремесло; ремесло же уничтожает основной критерий полисного гражданина ‑ жизнь за счет земли; наконец, концентрация прибавочного продукта, а затем и денег в некоторых более удачливых семьях не оставляет камня на камне от первоначально составлявшего идеальную норму имущественного равенства граждан. Идеальное соответствие полиса исходному уровню развития производительных сил приходит в противоречие с развитием жизни.

Сосуществование и равноправие динамического и консервативного принципов общественного бытия, т. е., другими словами, жизни реальной и идеальной нормы, есть исходная предпосылка античного мира, обусловившая главные, всемирно‑исторического значения, черты его культуры, – понятие героической нормы, понятие классического равновесия личности и общества, понятие эстетической формы.

Полис был ограниченным по площади и небогатым по уровню производства очагом общественной жизни. Он находился поэтому в постоянной борьбе с соседями и с природой, и победа в этой борьбе была условием его выживания. Полис становился высшей и главной ценностью, и главный и высший долг гражданина состоял в том, чтобы эту ценность хранить, утверждать и развивать. Принесение себя и своих интересов в жертву родине – источник героической нормы, одна из важнейших черт античного мира.

В общественно‑политической жизни эта «норма» реализовыва‑лась прежде всего в так называемой консервативной юридической фикции. Наиболее яркий ее пример – ранняя форма императорского строя в Риме, принципат. В результате завоеваний Рим превратился из небольшой и замкнутой гражданской общины в столицу огромного государства. Древние формы государственной организации, приспособленные к нуждам общины, больше не соответствовали новым условиям и потребовали создания единого центра управления, единого аппарата и единого руководителя –

685

императора. Но традиции народной жизни, сохранение общинной формы производства, психология широких масс не допускали отказа от общинного уклада. Империя облеклась в древние респуб‑ликанско‑общинные формы. Император правил, опираясь на военную силу и привлеченных им людей, но мог располагать поддержкой масс лишь потому, что в сознании народа (да и в своем собственном) оставался должностным лицом республики, патроном общины.

В духовной традиции все та же норма общинного сознания обусловливала государственную и воспитательную роль патриотического предания. Передача от поколения к поколению навыков общественной жизни в Греции и Риме осуществлялась в рамках как семейного, так и школьного воспитания. Основу того и другого составляли рассказы, поэмы, песнопения, где были увековечены подвиги предков во имя родного народа и их духовное величие, сборники исторических примеров. Образованным гражданином мог стать только тот, кто был готов и умел корректировать свое жизнзнное поведение по этой высокой исторической и патриотической норме.

Не случайно поэтому наиболее значительным созданием античной литературы и искусства явилась греческая трагедия, вся суть которой состояла в столкновении человечности и нормы и в принесении первой в жертву второй, а также героический эпос, идеализирующая человека скульптура. Соответственно, в культуре последующих веков античное начало всегда ассоциировалось с понятием гражданской нормы, ответственности перед ней, с принесением себя ей в жертву. Отсюда вся эстетика классицизма, ориентация европейских империй на империю Рима как норму и идеал (Петр I в России, Фридрих II в Пруссии, Наполеон во Франции), римские образы революционного классицизма от Кола ди Риенци до русских декабристов.

Расхождение героической консервативной нормы и практической, повседневной, развивающейся жизни порождает ряд следствий. Норма становилась подчас столь героической, требовала такого подавления собственных интересов и отказа от себя, что превращалась в давящую и бесчеловечную силу, которая порождала этику и эстетику своеобразного античного эскеипизма. Отличительная черта этого эскеипизма – от Анакреонта до Горация и Овидия – состояла в том, что он никогда не становился самостоятельным мировоззрением, а оставался только стилизованной противоположностью гражданской норме, демонстративным уходом от нее, т. е. был связан с ней как с абсолютным, субстанци‑

686

альным началом. Пример: Ода Горация I, 1 (особенно прочитанная на фоне од III, 1‑6); Овидий. Наука любви VI, 121‑128 и т. д.

Расхождение реальной жизни и идеальной нормы при необходимости сохранить и утвердить последнюю создавало ту форму отношений между ними, которую принято называть классицизмом. Под классицизмом понимается такой строй жизни и искусства, при котором в качестве высшей ценности активно утверждаются служение общественному целому и героический патриотизм, но такое служение и такой героизм, где ясно ощущается элемент принуждения и искусственности. Примерами могут служить греческая скульптура IV в.; парадные статуи римских императоров, искусственный эпос в Греции (Аполлоний Родосский) и в Риме (Стаций, Силий Италик, Валерий Флакк).

Перечисленные формы отношений нормы и общественной практики выражали расхождение между ними, столь характерное для античного мира. Но постоянная взаимосвязь консервативной нормы и исторического динамизма, имманентная полису, а тем самым и реальной действительности Греции и Рима, приводила, в частности, к тому, что подобные расхождения оказывались включенными в некоторое более высокое единство и были свидетельством не столько разрыва нормы и жизни, сколько их диалектики. Такое живое, неустойчивое, противоречивое единство индивидуальной жизненной практики и идеальной нормы гражданского общежития со времен Гегеля принято называть классикой, а самою греко‑римскую древность классической.

Классический принцип есть основополагающее, доминирующее начало античной фазы развития европейского человечества, сказывающееся в самых разных сторонах античной истории и культуры. В культуре, искусстве, народном самосознании не только постоянно сокращалось, но и постоянно снималось противоречие поступательного развития античного общества и его верности консервативному, полисному идеалу. Противоречие это снималось, в частности, в распространении римского гражданства на все новые города и народы; в феномене вольноотпущенничества; в постепенном включении иноземцев в гражданский коллектив греческих полисов; во включении противоборствующих социальных сил в структуру государства, как то было с аристократией и демосом в Греции или с патрициями и плебеями в Риме.

То же «снятие» происходило в столь характерных для античного общества малых социальных группах в Греции и особенно в Риме, где именно малая социальная группа была реальной единицей общественной жизни. Общественное и государственное

687

здесь было опосредовано личным и человеческим. Таковы были семья, коллегия, религиозные объединения, союзы взаимопомощи и т. п.

В высших достижениях античного искусства тот же в сущности процесс принимает иную форму. В них преодолена противоположность отчужденного классицизма и демонстративного гедонизма и воплощено классическое единство родового и индивидуального. Таковы, например, трагедии Софокла, скульптуры Поликлета, эпопеи Вергилия и Тита Ливия, садовая архитектура, римский скульптурный портрет.

В культуре последующих веков опыт античной классики актуализируется каждый раз, когда общественное и духовное развитие создает возможность (или идеал) гармонического равновесия между обществом и индивидом, между традицией и историческим динамизмом, – в архитектуре Палладио, в римских трагедиях Шекспира, в творчестве Гёте и Пушкина. Происходит это крайне редко, потому что полисное устройство общества и порожденные им этика и эстетика живого равновесия между полюсами общественного развития и между полярно противоположными формами жизненного мироощущения принадлежат античной фазе истории и в этом смысле невозвратимы. Но в то же время такие моменты актуализации античного опыта повторяются, потому что потребность в живом равновесии человека и социума заложена в самой природе человеческого общества. Античная классика остается одной из наиболее устойчивых парадигм европейской культуры.

Мы рассмотрели такие черты античного типа культуры, как верность героической норме и классическое равновесие нормы и жизненной практики. Нам остается напомнить о третьей черте – высокой роли эстетической формы. Противоположность полиса как организованного, «устроенного», очеловеченного пространства и лежащего за его пределами мира чуждого и потому кажущегося царством беззакония и угрозы, предательства и произвола, осмыслялась в античной культуре, в частности, таким образом, что вся действительность существует и движется в противоположности космоса и хаоса, формы как подлинного бытия и бесформенной эмпирии, как бытия низшего ранга, выпавшего из формы или ждущего воплощения в форму. На этом строилось представление греков о теогонии и римлян о сакральном метафизическом смысле римской экспансии. Главным содержанием греческой философии, по разъяснению Аристотеля (Метафизика 1, 3), были поиски решения проблемы единого и

688

многого, а римского красноречия ‑ по разъяснению Цицерона в «Бруте» – поиски художественной формы для философского, правового и жизненного содержания речи. Античность создала риторику как науку о превращении неупорядоченной языковой эмпирии в организованную, обретшую форму речь, и представление о предмете (особенно ясно выраженное в римской архитектуре), согласно которому он подлинно существует лишь как конструкция, закрытая художественной оболочкой, т. е. облеченная в форму. Свое суммарное теоретическое выражение античные представления о форме получили в учениях Платона, для которого реальное многообразие мира есть результат распада изначальных совершенных форм, и Аристотеля, согласно которому многообразие эмпирической действительности тяготеет к обретению формы. Форма столь важна для античного сознания потому, что она объективирует и делает общественно внятными творческие и эмоциональные импульсы человека, преодолевает их подсознательную, интимную, домысленную невнятицу, делает человека открытым обществу и его суду. Все позднейшие представления о роли художественной формы в искусстве и о самореализации человека в общественно внятной форме в философии и социологии восходят к античной интуиции формы.

Энтелехия культуры и судьба античного наследия  

 

Восприятие культурного опыта минувших веков – или их культурного наследия – осуществляется на трех уровнях.

Первый уровень состоит в заимствовании отдельных элемен‑

ов этого опыта. Примером может служить распространение в

ападной Европе в конце XVIII в., а в России и в начале XIX в.

античных форм мебели, обнаруженных при раскопках Помпеи

(начаты в 1748 г.) и с тех пор вошедших в моду, или «стиль рет‑

о», пережитый современным обществом в 1970–1980‑х годах.

Второй уровень связан с воздействием былой культуры на полнейшую в результате исторических контактов их носителей. Гаково происхождение античных элементов в культуре Киевской Руси или пуританской традиции в культуре США XVIII–XIX вв. Третий уровень, который может быть назван энтелехией куль‑ры, представляет собой поглощение определенным временем со‑ержания, характера, духа и стиля минувшей культурной эпохи на ом основании, что они оказались созвучными другой, позднейшей похе и способными удовлетворить ее внутренние потребности и просы. Таким было, например, освоение средневековой культу‑

689

ры романтиками или возрождение интереса к древнерусской культуре и воссоздание ее форм в Серебряном веке в России.

Энтелехия культуры представляет собой не только один из видов восприятия культурного наследия; в более широком смысле она составляет основу и всех других, вообще любых, видов взаимодействия культур.

Заимствования, воздействия в результате исторических контактов, востребование исторического опыта – все виды культурного наследия актуализируются, осознаются и используются в той мере, в какой в них испытывает потребность каждая данная культурная эпоха. Такое использование происходит при двух условиях: на основе объективных исторических качеств заимствуемой культурной системы и на основе тех характеристик заимствующей системы, которые пробуждают в ней потребность именно в таком, а не другом историко‑культурном опыте. Заимствуя, каждая эпоха осознает себя и видит в источнике заимствования созвучные себе стороны; историко‑культурное познание прошлого и историко‑культурное самосознание настоящего неразрывны.

Именно потому, что каждое время видит в эпохе, наследие которой воспринимает, лишь созвучные себе стороны, эпоха предстает не в исторически объективном виде, а в виде образа. В образе наследуемой эпохи слиты ее объективные стороны, оказавшиеся близкими наследующему времени и потому прославляемые им, и затушеваны другие, ему чуждые. В культуре русско‑петербургского классицизма, например, наследие Петра I и его реформы – одна из главных тем. В центре ее ‑ образ великого преобразователя и благотворных перемен, внесенных им в историю России, т. е. определенная сторона объективной исторической реальности. При этом в тени оставались не менее реальные мрачные стороны личности преобразователя и его деятельности. Об этом заговорят первыми в своей историософии славянофилы, в которой, напротив, благотворное значение Петровских реформ окажется затушеванным.

Итак, античная классическая традиция составляла атмосферу, почву и инвентарь европейской культуры до тех пор, пока определенные стороны этой традиции находили соответствие и опору в определенных сторонах европейской жизни. Другими словами ‑пока в культуре Европы сохранялся примат нравственно‑политического государственного элемента над (просто)народным, повседневно практическим и частным; пока общественно‑политическая действительность продолжала восприниматься прежде

690

всего в ее нормативном и универсальном регистре, а следовательно–в отвлечении от народно‑национальной специфики каждой отдельной страны; пока человек оценивался прежде всего по гражданским критериям и – соответственно – без настоящего внимания к его внутреннему, индивидуальному и экзистенциальному содержанию. Поэтому античная классическая традиция утрачивает свою роль, когда в массовом сознании и в самосознании культуры формируются новые ценности: народ и нация, частное существование человека, его экзистенция. Этот перелом происходит в романтическую эпоху и в XIX в. находит свое выражение в творчестве Кьеркегора, русских славянофилов, Маркса, в реалистическом искусстве.

 

Раздел I От Сергия Радонежского до Нила Сорского. Античное наследие в исихазмеXIV‑XVвв.

 

>Глава 1 Проблема воплощения абсолюта в позднеантичной философи

 

Платон и Аристотель

В ходе своего исторического формирования в первые века новой эры христианство вобрало в себя многие элементы религии и философии как той эпохи, так и предшествующих. Оно переплавило их в единую принципиально новую систему, в которой, однако, генетическая связь некоторых важнейших элементов с философско‑религиозными представлениями поздней античности сохранилась весьма отчетливо. К числу таких представлений относится прежде всего неоплатоническое учение о ступенях нисхождения высшего начала.

Проблема многого и единого – коренная проблема античной философии (см.: Аристотель. Метафизика 1, 3, 983 в). Она состоит в обнаружении отношений между реальным многообразием вещей и объединяющими их общими представлениями, которые уже к IV в. до н. э. приобрели характер идеальных образов реальных вещей и тел (Платон) или сущностных их форм (Аристотель).

Различие между «пессимистическим» пониманием этой проблемы у Платона, согласно которому реальное!иногообразие вещей есть результат нисхождения, т. е. порчи, и субъективного искажения идеальных исходных форм (см.: Платон. Государство VII, 514–519), и «оптимистическим» ее пониманием у Аристотеля, для которого форма возникает как результат восхождения к ней отдельных вещей – многообразно несовершенных, но обладающих энергией тяготения к форме и обретающих ее в акте энтелехии (см.: Аристотель. Метафизика IX, 2). Единство этих про‑

692

тивоположных подходов состоит в том, что у обоих философов, завершающих классический период развития античной философии и воплощающих высшие ее достижения, отношение единого и многого приобретает иерархический характер: мир общих понятий и форм осмысляется как высший и с этой точки зрения совершенный, идеальный, божественный, мир реальных явлений – как непосредственно человеческий, т. е. практический и потому несовершенный.


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 254; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!