Глава вторая. ТРАНСЦЕНДЕНТНОСТЬ БРЕДА 7 страница



Фрагментарная позитивность природы и общая негативность неразумия накладываются друг на друга, но не образуют реального единства. Слабоумие как форму безумия возможно переживать и осмыслять лишь извне: это предел, достигнув которого разум уничтожается, становится недостижимо отсутствующим. Как понятие слабоумие не обладает способностью к интеграции, несмотря на устойчивую повторяемость описаний; бытие природы и не-бытие неразумия не обретают в нем своего единства.

 

* * *

 

И все же понятие слабоумия не теряется, не размывается до полной неразличимости. В действительности оно ограничено двумя соседними группами понятий, причем первая из них имеет давнюю историю, а вторая, наоборот, выделяется и получает свое первоначальное определение только в классическую эпоху.

Традиция разграничения слабоумия и бешенства достаточно стара. Разграничение это легко проводится на уровне признаков болезни: бешенство всегда сопровождается горячкой, тогда как слабоумие — заболевание апиретическое. Горячка как отличительная черта бешенства позволяет установить одновременно и его ближайшие причины, и его природу: бешенство есть воспламенение, чрезмерный телесный жар, мучительное жжение в голове, неистовство в действиях и речах, как бы общее “закипание” всего индивидуума. Куллен в конце XVIII в. будет по-прежнему считать его характерной чертой эту однородность свойств: “Самые достоверные признаки бешенства суть острая горячка, жестокая головная боль, покраснение и опухание головы и глаз, упорная бессонница; больной не переносит света и малейшего шума; он предается стремительным и буйным телодвижениям”7. Что касается отдаленных причин бешенства, то по этому поводу было немало дискуссий. Но все они в конечном счете затрагивают тему жара, а два основных вопроса, постоянно обсуждавшихся в ходе этих дискуссий, сводятся к тому, может ли этот жар зарождаться в самом мозге или же это свойство всегда передается ему извне; и чем, прежде всего, вызывается такой жар — слишком быстрым движением крови или же ее застоем.

В полемике, развернувшейся между Ла Менардьером и Дюнка-ном, первый упирал на то, что мозг — орган влажный и холодный, весь пропитанный серозными и иными жидкостями, а потому невозможно представить себе, чтобы он воспалился, т. е. воспламенился. “Вообразить воспламенение сие возможно не более, чем увидеть, как на реке сам собой, без применения каких-либо хитрых уловок, зажигается огонь”. Апологист Дюнкана не отрицает, что изначально свойства мозга противоположны свойствам огня; однако вследствие своей локализации он предназначен и для таких целей, какие идут вразрез с его субстанциальной природой: “Будучи расположен над внутренностями, он легко воспринимает испарения от пищи и выделения всего тела”; к тому же он окружен и пронизан “бесконечным количеством вен и артерий, которые обнимают его со всех сторон и с легкостью могут изливаться в его вещество”. Больше того: именно в силу своих качеств, мягкости и холодности, мозг делается проницаемым для воздействия чуждых факторов, даже таких, которые более всего противоречат его первоприроде. Если теплые субстанции сопротивляются холоду, то холодные, наоборот, могут разогреваться; будучи “мягким и влажным”, мозг, “следственно, мало способен защищаться от избытка иных качеств”8. Таким образом, качества могут меняться местами именно благодаря их противоположности. Однако со временем мозг все чаще и чаще рассматривают как первичный очаг бешенства. В порядке исключения следует упомянуть идею Фема, полагающего, что бешенство происходит от засорения перегруженных внутренностей, которые “через посредство нервов сообщают мозгу царящий в них беспорядок”9. По мнению подавляющего большинства авторов XVIII в., средоточием самого бешенства и его причин является мозг, ставший одним из очагов органического тепла: в “Словаре” Джеймса в качестве его источника указаны “оболочки мозга”10; Куллен полагает даже, что воспаляться может сама мозговая материя: по его мнению, бешенство есть “воспламенение обездвиженных частей, и поражать оно может либо мозговые оболочки, либо саму субстанцию мозга”11 .

Этот избыток тепла легко объясняется через патологию движения. Однако существует тепло физического типа и тепло химического типа. Первое возникает при избытке движений, когда они становятся чересчур многочисленными, чересчур частыми, чересчур быстрыми, вызывая тем самым разогревание постоянно трущихся друг о друга частей тела: “В качестве отдаленных причин бешенства можно назвать все то, от чего непосредственно раздражаются оболочки либо субстанция мозга, в особенности все, от чего ток крови в сосудах становится быстрее, как-то: пребывание с непокрытой головой на жарком солнце, душевные страсти и некоторые яды”12. Напротив, тепло химического типа порождается застоем и неподвижностью: накапливаясь, субстанции, вызвавшие засорение, начинают сначала плесневеть, а затем бродить; тем самым они как бы закипают на месте, распространяя вокруг великий жар: “Бешенство, таким образом, есть острая воспалительная горячка, вызываемая слишком обильным приливом крови и закупоркой тока сего флюида в мелких артериях, расположенных в оболочках мозга”13.

В то время как понятие слабоумия остается абстрактным и негативным, понятие бешенства, напротив, выстраивается исходя из четкой и определенной тематики качественных свойств; его корни, его причины, средоточие, признаки и последствия — все это соединяется, обретая в сфере воображаемого ту однородность, в основе которой лежит едва ли не чувственно воспринимаемая логика телесного жара. Бешенство подчинено динамике воспаления-воспламенения; в нем живет огонь неразумия, и в конечном счете не так уж важно, что оно такое — пожар в фибрах или вскипание в сосудах, пламя или бурление; все споры вращаются вокруг одной и той же темы, и именно она служит объединяющим их началом; тема эта — неразумие как неистовое пламя тела и души.

 

* * *

 

Вторая группа родственных слабоумию понятий включает в себя “тупость”, “тупоумие”, “идиотию”, “простоватость”. На практике слабоумие и тупоумие, деменция и имбецильность понимаются как синонимы14. Виллизий обозначает словом “Morosis” в равной мере и приобретенное слабоумие, и тупость, которая обнаруживается уже в первые месяцы жизни ребенка: в обоих случаях речь идет о таком расстройстве, когда страдают одновременно и память, и воображение, и способность суждения15. Однако на протяжении XVIII в. между ними мало-помалу устанавливается возрастная граница, которая становится все более четкой и стабильной: “Слабоумие есть разновидность неспособности к здравым суждениям и рассуждениям; названия его разнятся в зависимости от возраста, когда оно проявляется;

в детстве его обыкновенно именуют глупостью, простоватостью; тупоумием оно называется, когда не проходит либо только начинается в зрелом, разумном возрасте; когда же оно настигает человека в старости, то говорят, что он заговаривается, или же впал в детство ”16. Разграничение это имеет лишь хронологический смысл, поскольку ни симптомы болезни, ни ее природа никак не связаны с возрастом, когда она начинает проявляться. Разве что “те, кто впал в слабоумие, от времени до времени выказывают некоторые прежние свои познания, чего тупые делать не могут”17.

Но постепенно различие между слабо- и тупоумием становится все более глубоким: они разграничиваются уже не только по возрастам, но и по действию болезни на человека. Тупоумие поражает сами его ощущения: имбецил нечувствителен к свету и шуму — слабоумный же к ним безразличен; первый не принимает того, что ему дано, — второй этим пренебрегает. Один не в состоянии воспринимать реальность внешнего мира, другой безразличен к его истине. Примерно то же разграничение проводит и Соваж в своей “Нозологии”; он полагает, что деменция “тем отличается от тупости, что люди в состоянии слабоумия прекрасно чувствуют впечатления от внешних предметов, тогда как тупоумные к этому не способны; однако первые не придают значения этим впечатлениям, нимало о них не заботятся и взирают на них с полнейшим равнодушием; они небрегут последствиями их и нисколько о них не тревожатся”18. Но чем же тогда тупоумие отличается от врожденного порока чувств? Если деменция — это расстройство способности суждения, а тупоумие — дефект чувственной сферы, то не рискуем ли мы принять слепца или глухонемого за имбецила?19

Эта проблема рассматривается в “Медицинской газете” за 1762 г., в статье, основанной на наблюдениях за животными. Вот описание молодой собаки: “Всякий скажет вам, что собака слепа, глуха, нема и лишена обоняния, либо от рождения, либо в результате какого-то несчастного случая, имевшего место вскоре после ее рождения; так что жизнь она ведет сугубо растительную, и я рассматриваю ее как существо, промежуточное между растением и животным”. Нельзя, конечно, говорить о слабоумии применительно к существу, которому не дано обладать разумом в полном смысле слова. Но действительно ли перед нами расстройство чувственной сферы? Ответить на этот вопрос нелегко: “глаза у нее довольно красивые и, как представляется, чувствительны к свету; однако же ходит она, натыкаясь на мебель, и нередко больно ушибается; она слышит шум, а резкий звук, как, например, звук свистка, пугает ее и приводит в трепет; но приучить ее к ее кличке оказалось невозможно”. Таким образом, повреждены у нее не зрение и слух, но тот орган или та способность, которая упорядочивает ощущение, превращая его в восприятие, преобразуя цвет в некий предмет, а звук — в имя. “Сей общий порок всех ее чувств не проистекает, по-видимому, ни от одного из их внешних органов, но единственно от того внутреннего органа, который современные ученые именуют sensorium commune 5* и который древние называли душой чувствительной: она призвана принимать и сопрягать между собою образы, доставленные ей чувствами; так что животное это, не способное к восприятию, видит, не видя, и слышит, не слыша”20. В душе и в деятельности ума вследствие тупоумия словно бы парализуется все то, что более всего приближено к сфере ощущения, — тогда как при слабоумии нарушается действие разума в его самых свободных, наиболее отстоящих от ощущения функциях.

К концу XVIII в. различие между имбецильностью и деменцией будет уже не столько возрастным и даже не столько различием по нарушенной способности; различаться будут уже их собственные качества и свойства, присущие каждой из этих форм безумия в отдельности и подспудно определяющие всю совокупность их проявлений. Согласно Пинелю, разница между тупо- и слабоумием сводится в целом к противоположности неподвижности и движения. У идиота “все функции рассудка и нравственные чувства” как будто парализованы, погружены в спячку; ум его пребывает в оцепенении, в каком-то ступоре. Напротив, при слабоумии важнейшие функции ума обеспечивают работу мысли, но мысль эта — о пустоте и в пустоте и, как следствие, крайне подвижна. Слабоумие — это как бы чистое движение ума, лишенное содержательности и постоянства, какое-то вечное бегство, в тот же миг стирающееся из памяти: “Быстрая и непрерывная смена или, вернее, чередование отдельных бессвязных идей и поступков, поверхностных и беспорядочных эмоций, сопровождающееся полным забвением предшествующего состояния”21. Благодаря всей этой образности понятия тупости и имбецильности складываются окончательно и обретают четкие формы, — а как следствие, складывается и понятие слабоумия, которое постепенно утрачивает свой чисто негативный характер и начинает соотноситься с определенным интуитивным ощущением времени и движения.

Однако если мы отвлечемся от концептов бешенства и имбецильности, связанных с тематикой качеств и примыкающих к понятию деменции, то мы с полным основанием можем сказать, что это последнее понятие по-прежнему лежит на поверхности опыта безумия, в непосредственной близости к общему представлению о неразумии и на большом удалении от действительного его центра, где рождаются конкретные фигуры безумия. Слабоумие — это простейший из медицинских концептов сумасшествия; оно менее всего подвержено мифологизации, менее всего соотнесено с моральными ценностями и с грезами воображения. И все же его скрытая от глаз неоднородность больше, чем у любого другого концепта, — именно постольку, поскольку оно ускользает от всех этих зависимостей; в слабоумии природа и неразумие явлены в своей поверхностной, абстрактной всеобщности; им не дано слиться воедино в тех глубинах воображаемого, где, в частности, берут начало понятия мании и меланхолии.

 

 

II. Мания и меланхолия

 

 

В XVI в. понятие меланхолии возникало как бы в зазоре между описанием ее симптоматики и принципом объяснения, заложенным в самом наименовании этой болезни. Что касается симптомов, то к ним принадлежат любые бредовые идеи, которые могут возникать у индивидуума относительно самого себя: “Некоторые из них думают, что они животные, и подражают голосам их и повадкам. Некоторые полагают, будто они стеклянные сосуды, и по причине сей пятятся назад от всякого прохожего, опасаясь, как бы их не разбили; иные страшатся смерти и при этом чаще всего кончают жизнь самоубийством. Иные воображают, будто совершили какое-то преступление, и стоит кому-либо приблизиться к ним, как их охватывает дрожь и страх, ибо они боятся, что их схватят за шиворот, отведут в тюрьму, и суд приговорит их к смертной казни”22. Все это отдельные, самостоятельно существующие темы бреда, они не затрагивают разума в целом и не компрометируют его. Еще Сиденхем будет указывать на то, что меланхолики — “люди во всем, кроме своей болезни, весьма мудрые и здравомыслящие, наделенные необыкновенно проницательным и прозорливым умом. Таким образом, справедливо замечание Аристотеля, что меланхолики умнее всех остальных людей”23.

Но вся эта совокупность ясных и однородных симптомов обозначается словом, предполагающим наличие целой причинно-следственной системы: меланхолия. “Присмотритесь внимательно к мыслям меланхоликов, к словам их, видениям и поступкам, и вы поймете, насколько все их чувства искажены разлитым в мозге меланхолическим гумором”24. На данном этапе частичный бред и действие черной желчи сопрягаются в понятии меланхолии, создавая лишь оппозицию — но не единство — известного множества признаков и значимого наименования болезни. Однако в XVIII в. их единство будет достигнуто — вернее, между ними совершится обмен: качества этого гумора, холодного и черного, обусловят основную окраску бреда, придадут ему самостоятельное значение, отличающее его от мании, слабоумия, бешенства, лягут в основу его внутренней связности. И если Бургаве пока еще определяет меланхолию лишь как “длительный, упорный и не сопровождающийся горячкой бред, в ходе коего больной одержим одной и той же, единственной, мыслью”25, то несколько лет спустя Дюфур перенесет всю тяжесть в ее определении на “страх и грусть”, которые отныне будут служить объяснением частичного характера бреда: “Отсюда происходит, что меланхолики любят уединение и бегут общества людей; от этого привязанность их к предмету бреда либо к преобладающей страсти, какова бы она ни была, еще возрастает, в то время как все остальное, по-видимому, оставляет их вполне безучастными”26. Понятие складывается окончательно не в силу новых, более точных наблюдений, не в силу открытия каких-то новых причин, но только благодаря переносу качеств из области причины, подразумеваемой уже в самом обозначении болезни, в область следствий и их значимого восприятия.

На протяжении долгого времени — вплоть до начала XVII в. — все споры вокруг меланхолии не выходили за рамки традиционного представления о четырех различных гуморах и их основных свойствах;

свойства были неотъемлемы от субстанции, которая только и могла рассматриваться в качестве причины болезни. Согласно Фернелю, меланхолический гумор родствен Земле и Осени и представляет собой сок, “плотный по консистенции, по составу же своему холодный и сухой”27. Однако в первой половине века относительно происхождения меланхолии разгорается целая дискуссия28: обязательно ли иметь меланхолический темперамент, чтобы заболеть меланхолией? Всегда ли меланхолический гумор холодный и сухой, не бывает ли он теплым и влажным? Возникает ли болезнь в силу действия субстанции или же вследствие сообщения качеств? Результаты этого долгого спора можно свести к следующим положениям:

1. Субстанция как причина болезни все чаще вытесняется переходом качеств, которые без какой-либо поддержки и опоры передаются непосредственно от тела к душе, от гумора к идеям, от органов к поведению человека. Так, для апологиста Дюнкана лучшее доказательство того, что меланхолию вызывает именно меланхолический сок, — тождество его качеств со свойствами самой болезни: “Меланхолический сок в гораздо большей мере создает условия, необходимые, чтобы вызвать меланхолию, нежели вся ваша жгучая желчь; ибо холодностью своей он сокращает количество духов; своей сухостью он придает им способность долго сохранять сильное, упорное воображение; а своей чернотой он лишает их природной светозарности и тонкости”29.

2. Помимо этого механизма передачи качеств, существует также некая динамика их соотношения, результатом которой становится анализ сил, заключенных в каждом из них. Например, холодность и сухость могут вступить в конфликт с темпераментом, и тогда из их столкновения рождаются признаки меланхолии, тем более острые, чем острее сама борьба; сила, одерживающая верх, увлекает за собой и те силы, которые оказывают ей сопротивление. Так, женщины, от природы мало предрасположенные к меланхолии, страдают ею в более тяжелой форме: “Терзания их тем более жестоки, а возбуждение тем более неистово, что меланхолия, будучи противна их темпераменту, тем сильнее отклоняет их от природной конституции”30.

3. Но бывает и так, что конфликт зарождается в пределах одного и того же качества. Всякое свойство может в ходе своего развития исказиться и стать собственной противоположностью. Так, если “внутренности разогреваются и все в теле как бы спекается… если все соки вскипают”, то все это пламя может внезапно смениться холодной меланхолией: произойдет “почти то же самое, что происходит от наплыва воска в перевернутой свече… Подобное охлаждение тела — обычное следствие неумеренного жара, когда тот уже извергнул и истощил свою силу”31. Перед нами своего рода диалектика качеств, свободная от всякого давления субстанции, от всякой изначальной заданности и прокладывающая себе путь через перестановки, перевороты и противоречия.

4. Наконец, качества могут изменяться в результате несчастного случая, силой обстоятельств, благодаря условиям жизни; так, существо сухое и холодное может стать теплым и влажным, если его к тому склоняет образ жизни; так случается с женщинами: они “пребывают в праздности, тело их выделяет меньше испарений [чем тело мужчин], и тело, духи и гуморы остаются внутри него”32.

Таким образом, качества, освобожденные от субстанциальной опоры, в плену которой они до сих пор пребывали, способны играть применительно к понятию меланхолии организующую и интегрирующую роль. С одной стороны, все симптомы и проявления болезни приобретут некоторый общий рисунок: грусть, мрачное настроение, замедленность, неподвижность. С другой, благодаря качествам вырисовывается новая каузальная основа меланхолии — уже не физиология одного из гуморов, а патология какой-то определенной идеи, страха, ужаса. Болезнь как единство не определяется на основании ее наблюдаемых признаков либо предполагаемых причин; она воспринимается где-то в промежутке между первыми и вторыми, через голову тех и других — как нечто качественно однородное, обладающее собственными законами сообщения, развития и трансформации. Формирование понятия меланхолии происходило под знаком не медицинской теории, но именно этой тайной логики качества. Этот процесс становится очевидным начиная с текстов Виллизия.


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 129; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!