Э. МакКормак. Когнитивная теория метафоры. 57 страница



Я не стану отрицать, что этот второй этап нашей теории воображения привел нас к границе между чистой семантикой и психологией или, более точно, к границе между семантикой творческого воображения и психологией воссоздающего воображения. Но метафорическое воображение, как я уже отмечал во введении, представляет собой в точности тот тип значения, который отрицает хорошо установленное различие между смыслом и представлением. Затемняя это различие, метафорическое значение побуждает нас исследовать границу между вербальным и невербальным. Ход развития схематизации и ход развития связанных образов, вызванных и контролируемых схематизацией, существуют в точности на границе между семантикой метафорических высказываний и психологией воображения.

Третий и последний этап нашей попытки завершить создание семантической теории метафоры с должным учетом роли воображения касается того, что я назову приостановкой, или, если угодно, моментом отрицательности, который привнесен образом в метафорический процесс.

Для того чтобы оценить то новое, что образ вносит в этот процесс, нам следует вернуться к исходному представлению о значении применительно к метафорическому выражению. Под значением можно понимать, как мы это и делали, внутреннее функционирование пропозиции в качестве предикативной операции; например, в блэковской терминологии, «фильтровальное» или «экранное» влияние второстепенного субъекта на основной. Тем самым значение — это не что иное, как то, что Фреге называл смыслом в противоположность референции или денотации. Но вопрос, о чем метафорическое высказывание, есть нечто иное и нечто большее, чем вопрос, что оно сообщает.

Проблема референции в метафоре представляет собой частный случай более общей проблемы истинностных притязаний поэтического языка. Как говорит Гудмен в «Языках искусства» [61, все символические системы денотативны в том смысле, что они «создают» и «воссоздают» реальность. Поставить вопрос о референциальной значимости поэтического языка означает попытаться показать, как символические системы реорганизуют «мир в терминах действий и действия в терминах мира» [6, р. 241]. В этом отношении теория метафоры стремится к слиянию с теорией моделей настолько, что метафору можно считать моделью изменения нашего способа смотреть на вещи, способа восприятия мира. Слово «проникновение», очень часто используемое для когнитивного аспекта метафоры, весьма удачно передает движение от смысла к референции, которое не менее очевидно в поэтической речи, чем в так называемой описательной. Здесь мы также не ограничиваемся разговором об идеях и не «довольствуемся одним лишь смыслом», используя слова Фреге о собственных именах. «Мы предполагаем, кроме того, референцию», «стремление установить истину», что стимулирует «наше намерение говорить или рассуждать» и «заставляет нас всегда двигаться вперед от смысла к референции»2.

Но парадокс метафорической референции заключается в том, что ее функционирование так же странно, как и функционирование метафорического смысла. На первый взгляд, поэтический язык не имеет референции ни к чему, кроме самого себя. В классическом исследовании, озаглавленном «Слово и язык», где определяется поэтическая функция языка относительно других его функций, предполагаемых в любом коммуникативном взаимодействии, Якобсон решительно противопоставляет поэтическую функцию сообщения его референциальной функции. Напротив, референциальная функция превалирует в описательном языке, будь он обыденный или научный. Описательный язык — не о себе самом, он не внутренне ориентирован, а направлен вовне. Здесь язык, так сказать, забывает о себе ради того, что сказано о действительности. «Поэтическая функция, которая есть нечто большее, чем просто поэзия, придает особое значение осязаемой стороне знаков, подчеркивает сообщение ради него самого и углубляет фундаментальную дихотомию между знаками и объектами» [9, р. 356]. Поэтическая и референциальная функции представляются соответственно полярными противоположностями. Последняя ориентирует язык на нелингвистический контекст, первая ориентирует сообщение на себя самое.

Этот анализ, как кажется, усиливает и некоторые другие классические аргументы литературной критики, в особенности структуалистской, в соответствии с которыми изменение в употреблении языка подразумевает не только поэзия, но и литература в целом. Это переориентирует язык на самого себя в той мере, в которой о нем может быть сказано, пользуясь словами Ролана Барта, что он «воспевает себя» в большей степени, нежели воспевает мир.

Моя точка зрения такова, что эти аргументы не ложны, но дают неполную картину всего процесса референции в поэтической речи. Якобсон сам признавал, что то, что происходит в поэзии, не есть подавление референциальной функции, но ее глубокое изменение под влиянием неоднозначности самого сообщения. «Примат поэтической функции над референциальной, — говорит он, — не уничтожает референцию, но делает ее неоднозначной. Неоднозначное сообщение находит соответствие в расщеплении адресанта, в расщеплении адресата и, более того, в расщеплении преференции, что убедительно показано в сказочных зачинах у различных народов, например, в зачине, обычном для сказочников Мальорки: Aixo era у no era... 'Это было и этого не было'3.

Я предлагаю использовать как ориентир в нашей дискуссии о референциальной функции метафорического высказывания выражение «расщепленная референция». Это выражение, так же как и чудесное «это было и этого не было», содержит в зародыше все, что может быть сказано о метафорической референции. Подводя итог, можно сказать, что поэтический язык — это язык в не меньшей степени о реальности, чем любое другое употребление языка, но его референция к ней осуществляется посредством сложной стратегии, которая включает в качестве существенного компонента отмену и, по-видимому, упразднение обыденной референции, присущей описательному языку. Эта отмена, однако, — всего лишь отрицательное условие референции второго порядка, косвенной референции, построенной на руинах референции прямой. Референцией второго порядка она названа только в силу первенства референции обыденного языка, ибо в другом отношении она являет собой первоначальную референцию в той степени, в какой подсказывает, раскрывает, выявляет (как бы это ни было названо) глубинные структуры реальности, с которыми мы соотносимся, будучи смертными, рожденными в мир и пребывающими в нем определенное время.

Здесь неуместно ни обсуждать онтологические следствия этого утверждения, ни устанавливать его сходства и различия с гуссерлевским понятием мира жизни (Lebenswelt) или с хайдеггеровским понятием бытия в мире (In-der-Welt-Sein). В интересах нашего дальнейшего обсуждения я хочу подчеркнуть роль воображения при создании значения метафоры, промежуточную роль приостановки (εποχη) обыденной описательной референции в связи с онтологическими притязаниями поэтической речи. Эта промежуточная роль приостановки в функционировании референции в метафоре находится в полном согласии с интерпретацией, которую мы дали функционированию смысла. Смысл новообразованной метафоры, как мы сказали, заключается в возникновении нового семантического согласования, или уместности, из руин буквального смысла, разрушенного семантической несовместимостью или абсурдностью. Так же как самоуничтожение буквального смысла является отрицательным условием возникновения метафорического смысла, отмена референции, присущей обыденному описательному языку, есть отрицательное условие возникновения более радикального способа смотреть на вещи, независимо от того, родственна ли она выявлению того пласта реальности, который феноменология называет предобъектным и который, по Хайдеггеру, образует общее основание всех способов нашего существования в мире. Здесь для меня опять-таки интересен широко распространяющийся параллелизм между отменой буквального смысла и отменой обыденной описательной референции. В той же степени, в какой метафорический смысл не только упраздняет, но и поддерживает буквальный смысл, метафорическая референция сохраняет обыденное видение в напряженной связи с новым, которое она предлагает. Как пишет Берггрен в своей работе «Использование и искажение метафоры», «возможность метафорического истолкования требует, таким образом, особенной и более изощренной интеллектуальной способности, которую У. Биделл Стэнфорд метафорически называл «стереоскопическим видением» — способностью иметь две различные точки зрения в одно и то же время. Иными словами, обе перспективы (до и после трансформации метафорического правила и вспомогательных субъектов) должны учитываться совместно» [2, р. 243].

Но то, что У. Б. Стэнфорд называл стереоскопическим видением, есть не что иное, как то, что Якобсон называл расщепленной референцией: неоднозначность в референции.

Согласно моему следующему утверждению, одна из функций воображения заключается в том, чтобы задать приостановке, присущей расщепленной референции, конкретное измерение. Воображение не сводится ни к простой схематизации предикативной ассимиляции термов с помощью синтетического провидения сходств, ни к простому изображению смысла путем проявления образов, возникающих и контролируемых когнитивным процессом; скорее оно участвует непосредственно в приостановке обыденной референции и в планировании новых возможностей переописывания мира.

В некотором смысле любая приостановка представляет собой работу воображения. Воображение и есть приостановка. Как подчеркивал Сартр, воображать — значит адресоваться к чему-либо, чего нет, или, более радикально, — становиться отсутствующим по отношению к вещам в целом. И все же я, не разбирая далее в подробностях тезис об отрицательности, свойственной образу, хочу подчеркнуть общность между приостановкой и способностью планировать новые возможности. Образ как отсутствие есть отрицательный аспект образа как вымысла. Именно с этим аспектом образа связана способность символических систем «воссоздавать» реальность, если вернуться к гудменовской идиоме. Но такая творческая и планирующая функция вымысла может быть подтверждена только тогда, когда ее четко отделяют от воссоздающей роли так называемого ментального образа, который обеспечивает нам представление уже воспринятых вещей. Вымысел адресуется к глубоко укорененным потенциальным возможностям реальности в той мере, в какой они отлучены от подлинных обстоятельств, с которыми мы имеем дело в повседневной жизни, осуществляя эмпирический контроль и различные действия. В этом смысле вымысел при конкретных обстоятельствах представляет собой расщепленную структуру референции относительно метафорического высказывания. Он и отражает, и дополняет его; отражает в том смысле, в каком промежуточная роль приостановки, присущей образу, гомогенна парадоксальной структуре когнитивного процесса референции. «Это было и этого не было» мальоркских сказочников управляет и расщепленной референцией метафорического высказывания, и противоречивой структурой вымысла. Правда, мы точно так же можем сказать, что структура вымысла не только отражает, но и дополняет логическую структуру расщепленной референции. Поэт и есть тот гений, который порождает расщепленные референции посредством создания вымысла. Именно в вымысле «отсутствие», свойственное приостановке того, что мы называем «реальностью» в обыденном языке, конкретно соединяется и сливается с позитивным прозрением потенциальных возможностей нашего бытия в мире, которые наше ежедневное общение с объектами нашей деятельности имеет тенденцию скрывать.

Как можно было заметить, я до сих пор ничего не сказал об ощущениях, несмотря на подразумеваемое заголовком настоящей статьи обязательство разобраться с проблемой связи между познанием, воображением и ощущением. Но я не намерен избегать этой проблемы.

Воображение и ощущение всегда были тесно связаны в классических теориях метафоры. Мы не можем забывать, что риторика всегда определялась как стратегия речи, цель которой — убеждать и ублажать; нам известна центральная роль, которую играет удовольствие в эстетике Канта. Тем самым теория метафоры неполна, если она не оговаривает место и роль ощущения в метафорическом процессе.

Я убежден, что ощущение занимает определенное место не только в теориях метафоры, отрицающих важность когнитивного аспекта. Эти теории приписывают субститутивную роль образу и ощущению вследствие отсутствия у метафоры информативной значимости. В дополнение я утверждаю, что ощущение, так же как и воображение, суть подлинные компоненты процесса, описанного в теории метафоры как взаимодействия. Они оба сказываются на семантическом аспекте метафоры.

Я уже пытался показать способ, каким следует включать в семантику метафоры психологию воображения, теперь попытаюсь распространить тот же способ описания на ощущение. Плоха та психологическая теория, в которой воображение понимается как остаток восприятия, что препятствует признанию конструктивной роли воображения. Плохая психологическая теория ощущения несет ответственность за аналогичное непонимание. В самом деле, наша естественная склонность состоит в том, чтобы говорить об ощущении в терминах, свойственных описанию эмоций, то есть чувств, рассматриваемых как (1) направленные вовнутрь состояния ума и (2) ментальные впечатления, тесно связанные с телесными раздражениями, как в случае испуга, гнева, удовольствия и боли. В действительности оба аспекта сходятся. В той степени, в какой мы подвержены эмоциям (так сказать, под влиянием нашего тела), мы отданы во власть ментальным состояниям с малой интенциональностью, как будто бы в эмоций именно наше тело «живет» более интенсивно.

Подлинные ощущения не являются эмоциями, как можно показать на примере ощущений, которые правильно было бы назвать поэтическими ощущениями. Они, как и соответствующие образы, которые они отражают, обладают особым родством с языком. Они надлежащим образом проявляются стихом как его словесная ткань. Но как они связаны с его значением?

Я предлагаю осмысливать роль ощущения в соответствии с тремя сходными моментами, на которых базируется формулировка моей теории воображения.

Ощущения, во-первых, сопровождают и дополняют воображение в его функции схематизации нового предикативного согласования. Такая схематизация, как я говорил, представляет собой своего рода провидение того, как в сходстве смешиваются «похожее» и «непохожее». Теперь мы можем говорить о том, что такое мгновенное понимание нового согласования «ощущается» так же, как «видится». Говоря о том, что оно ощущается, мы подчеркиваем тот факт, что включаемся в процесс как знающие субъекты. Если процесс может быть назван так, как я его назвал, — предикативной ассимиляцией, то верно, что мы ассимилированы с тем (то есть сделаны похожими на то), что видится как похожее. Самоассимиляция оказывается одним из следствий, вытекающих из «иллокутивной» силы метафоры как речевого акта. Мы ощущаем похожим то, что видим похожим.

Если мы отчасти неохотно принимаем такой вклад ощущения в иллокутивный акт метафорических высказываний, то потому, что применяем к ощущению нашу обычную интерпретацию чувства как внутреннего и телесного положения. Мы теряем тогда особую структуру ощущения. Штефан Штрассер в работе «Нрав» [11] показывает, что ощущение — это интенциональная структура второго порядка. Оно представляет собой процесс интериоризации, осуществляющийся вслед за интенциональным переходом, направленным к некоторому объективному положению дел. Ощущать в эмоциональном смысле слова означает делать нашим то, что было помещено на расстоянии мыслью в ее объективирующей фазе. Ощущения тем самым обладают очень сложным типом интенциональности. Они суть не просто внутренние состояния, но интериоризованные мысли. Они так же сопровождают и дополняют работу воображения, как схематизация синтетической операции: они делают схематизированные мысли нашими. Чувство тогда является случаем самоаффектации в том смысле, в каком Кант использовал этот термин во втором издании «Критики». Самоаффектация, в свою очередь, оказывается частью того, что мы называем поэтическим чувством. Его функция заключается в устранении расстояния между знающим и его знанием без изменения когнитивной структуры мысли и подразумеваемого интенционального расстояния. Ощущение не противоречит мысли, оно — мысль, сделанная нашей. Это прочувствованное участие и определяет значение чувства для поэтической речи.

Более того, ощущения сопровождают и дополняют воображение как изобразительные отношения. Этот аспект ощущения был выделен Н. Фраем в «Анатомии критики» [5 ] под обозначением «настрой». Каждое стихотворение, говорит он, структурирует настрой, который является данным единственным настроем, порожденным данной единственной цепочкой слов. В этом смысле он обладает одинаковой протяженностью с самой вербальной структурой. Настрой есть не что иное, как способ, которым стих влияет на нас, будучи иконическим знаком. Фрай делает здесь сильное утверждение: «Единство поэтической речи есть единство настроя»; поэтические образы «выражают или проясняют этот настрой. Этот настрой есть поэтическая речь и ничто вне ее» [5]. В моих терминах я сказал бы, например, что настрой есть иконическое как прочувствованное. Возможно, мы могли бы прийти к тому же допущению, начав с гудменовского понятия компактных дискретных символов. Компактные символы и ощущаются как компактные. Повторяю, что это не означает, что ощущения совершенно неясны и невыразимы. «Компактность», так же как и дискретность, — это способы прояснения; говоря в терминах Паскаля, утонченность (esprit de finesse) — в не меньшей степени мысль, чем чувство геометрии (esprit géometrique). Однако я оставляю эти предположения открытыми для дальнейшего обсуждения.

Наконец, наиболее важная функция ощущений может быть объяснена в соответствии с третьей характеристикой воображения, то есть в соответствии с его вкладом в расщепленную референцию поэтической речи. Воображение вносит в нее свой вклад, как я уже говорил, благодаря своей собственной расщепленной структуре. С одной стороны, воображение влечет за собой приостановку прямой референции мысли к объектам нашей обыденной речи. С другой стороны, воображение обеспечивает модели для чтения реальности новым способом. Эта расщепленная структура — структура воображения как вымысла.

Что же способно стать точным соответствием и дополнением расщепленной структуры на уровне ощущений? Я убежден в том, что ощущения тоже выявляют расщепленную структуру, которая дополняет расщепленную структуру, относящуюся к когнитивному компоненту метафоры.

С одной стороны, ощущения — я имею в виду поэтические ощущения — включают в себя своего рода приостановку наших телесных эмоций. Относительно буквальных эмоций каждодневной жизни ощущения предстают как отрицательные отмененные переживания. Когда мы читаем, то не испытываем буквально испуга или гнева. Точно так же, как поэтический язык отрицает референцию первого порядка описательной речи, направленную на интересующие нас обыденные объекты, ощущения отрицают ощущения первого порядка, которые связывают нас с этими референтами первого порядка.

Но это отрицание также является лишь обратной стороной операции ощущения, имеющей более глубокие корни, которая заключается в том, чтобы ввести нас в пределы мира необъективирующим способом. То, что ощущения представляют собой не просто отрицание эмоций, но их метаморфозу, было в явном виде высказано Аристотелем в его анализе катарсиса. Однако этот анализ остается тривиальным до тех пор, пока он не интерпретируется относительно расщепленной референции когнитивной и имагинативной функции поэтической речи. Именно само трагическое поэтическое произведение как мысль (διάνοια) выявляет особые чувства, которые суть поэтическая транспозиция (имеется в виду транспозиция посредством поэтического языка) испуга и сострадания, то есть ощущений первого порядка, эмоций. Трагический φόβος и трагический έλεος (ужас и жалость, по мнению некоторых переводчиков) представляют собой одновременно и отрицание, и преобразование буквальных ощущений страха и сострадания.


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 205; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!