АГОНИЯ ЛИБЕРАЛИЗМА: ЧТО ОБЕЩАЕТ ПРОГРЕСС?



 

Мы встречаемся в дни тройного юбилея: 25 лет со дня основания Университета Сейко в Киото; 25 лет всемирной революции 1968 г.; 52 года (именно сегодня, по крайней мере по американскому календарю) бомбардировки Перл‑Харбора японским флотом. Позвольте мне начать с ремарок, что, по моему мнению, представляет каждый из этих юбилеев.[145]

Основание Университета Сейко в Киото – символ самого важного поворота в истории нашей миросистемы: необычайного количественного роста университетских структур в 1950‑х и 1960‑х гг.[146] В определенном смысле этот период был кульминацией обещанного Просвещением прогресса через образование. Само по себе это было чудесной вещью, и мы празднуем ее сегодня. Но, как и с другими чудесными вещами, и у этой были свои, осложнения и свои издержки. Одно из осложнений состояло в том, что расширение высшего образования произвело большое количество выпускников, которые настаивали на предоставлении рабочих мест и доходах, соизмеримых с их статусом, и появились некоторые проблемы с удовлетворением этого требования, по крайней мере с необходимой скоростью и в необходимых объемах. Издержки состояли в социальных затратах на обеспечение этого расширяющегося высшего образования, что было лишь частью затрат на обеспечение в целом благосостояния для значительно выросших численно средних слоев миросистемы. Этим растущим расходам на социальное благосостояние предстояло лечь тяжким бременем на государственную казну, и сегодня, в 1993 г., мы повсюду в мире обсуждаем бюджетный кризис государств.

Это приводит нас ко второму юбилею – годовщине всемирной революции 1968 г. Эта всемирная революция в большинстве стран (но не во всех) началась в университетах. Одной из проблем, послуживших растопкой для огня, без сомнения, было внезапное беспокойство этих будущих выпускников о перспективах получения работы. Но, разумеется, этот узко эгоистический фактор не был главным центром революционного взрыва. Скорее это был лишь дополнительный симптом ключевой проблемы, связанной с реальным содержанием всей системы обещаний, содержащихся в просвещенческом сценарии прогресса, – обещаний, которые, на поверхностный взгляд, казалось, были выполнены в период после 1945 г.

А это приводит нас к третьей годовщине – нападения на Перл‑Харбор. Именно это нападение вовлекло США во Вторую мировую войну в качестве формального участника. Однако на самом деле это не была война в основном между Германией и США. Япония, если вы простите, что я говорю так, была второразрядным игроком в этой глобальной драме, и ее нападение было незначительным вмешательством в давно шедшую борьбу. Война была прежде всего войной между Германией и США, и по сути дела была войной, не прекращавшейся с 1914 г. Это была «тридцатилетняя война» между двумя основными претендентами на наследие Великобритании как державы‑гегемона миросистемы. Как мы знаем, США предстояло победить в Этой войне и стать гегемоном, и с тех пор сидеть во главе стола при этом внешнем триумфе идей Просвещения.

Исходя из всего сказанного, я организую свое выступление на основе этой системы тем, которые мы по сути отмечаем как юбилеи. Сначала я обсужу эпоху надежд и борьбы за идеалы Просвещения, 1789‑1945 гг. Затем я постараюсь проанализировать эпоху осуществления, однако лишь ложного осуществления, надежд Просвещения, 1945‑1989 гг. В‑третьих, я перейду к нашей современной эпохе, «черному периоду», который начался в 1989 г. и продлится по крайней мере полвека. Наконец, я поговорю о выборах, стоящих перед нами – сейчас и в ближайшем будущем.

 

Функции либерализма

Первым великим выражением Просвещения во всей его неоднозначности была, конечно, Французская революция. Само обсуждение, чем была Французская революция, стало одной из великих двусмысленностей нашей эпохи. Празднование ее двухсотлетия во Франции в 1989 г. стало поводом для серьезных попыток предложить новую интерпретацию этого великого события в замену господствовавшей долгое время «социальной интерпретации», ныне оценивающейся как «вышедшая из моды»[147].

Сама по себе Французская революция была лишь завершающим моментом длительного процесса, не в одной только Франции, но во всем капиталистическом мире‑экономике как исторической системе. Потому что к 1789 г. изрядная часть земного шара уже почти три столетия находилась внутри этой исторической системы. И за эти три века большая часть из ключевых институтов этой системы была создана и укреплена: осевое разделение труда с перетеканием значительной части прибавочного продукта из периферийных зон в зоны сердцевины; ведущая роль вознаграждения тех, кто действует в интересах бесконечного накопления капитала; межгосударственная система, состоящая из так называемых суверенных государств, которые, однако, ограничены в своих действиях рамками и «правилами» этой самой межгосударственной системы; постоянно нарастающая поляризация миросистемы, носящая не только экономический, но и социальный характер, и готовая стать также и демографической.

Тем, чего, однако, все еще не хватало этой миросистеме исторического капитализма, была легитимизирующая ее геокультура. Основные учения были выкованы теоретиками Просвещения в XVIII в. (и на самом деле еще раньше), но социально институционализироваться им предстояло только с Французской революцией. Ведь то, что сделала Французская революция, было привлечение народной поддержки, даже шумного одобрения, принятию двух новых мировоззренческих идей: что политические изменения являются нормой, а не исключением; и что источником суверенитета является «народ», а не монарх. В 1815 г. Наполеон, наследник и всемирный протагонист Французской революции, потерпел поражение, и во Франции (и повсюду, где были сметены «старые режимы») последовало явление, предполагавшееся как «Реставрация». Но Реставрация не устранила, а на самом деле и не могла уже устранить широко распространившегося принятия этих мировоззренческих идей. Приходилось считаться с новой ситуацией, состоявшей в том, что родилась троица идеологий XIX в. – консерватизм, либерализм и социализм, – предоставив язык последующим политическим дебатам в капиталистическом мире‑экономике[148].

Однако из этих трех идеологий победителем вышел либерализм, причем уже во время событий, которые можно оценить как первую всемирную революцию в нашей системе, во время революции 1848 г.[149] Поскольку именно либерализм оказался наилучшим образом приспособлен, чтобы дать подходящую геокультуру для капиталистического мира‑экономики, которая легитимизировала бы его другие институты как в глазах профессиональных кадров системы, так и в глазах массы населения, так называемых простых людей.

Поскольку народ считал политические изменения нормой и что именно он в принципе является носителем суверенитета (иначе говоря, субъектом, принимающим решения о политических изменениях), все становилось возможным. И именно это, разумеется, создавало проблему, с которой столкнулись те, кто пользовались властью и привилегиями в рамках капиталистического мира‑экономики. Непосредственным центром их страхов в определенной степени стала небольшая, но растущая группа городских промышленных рабочих. Но, как обильно продемонстрировала Французская революция, деревенские непромышленные рабочие могут быть в перспективе ничуть не меньшим источником бед и страхов для власть и привилегии имущих. Как можно было бы удержать эти «опасные классы» от слишком серьезного восприятия этих норм (о естественности перемен и народном суверенитете) и вмешательства в результате в процесс капиталистического накопления с подрывом основных структур системы? Вот в чем состояла политическая дилемма, остро поставленная перед правящими классами в первой половине XIX в.

Первым очевидным ответом были репрессии. И они действительно широко применялись. Однако урок всемирной революции 1848 г. состоял в том, что репрессии сами по себе в конечном счете оказывались неэффективны; они провоцировали скорее ожесточение, а не успокоение опасных классов. Пришло понимание, что репрессии, дабы быть эффективными, должны сочетаться с уступками. С другой стороны, и те, кто считался в первой половине XIX в. революционерами, тоже извлекли уроки. Стихийные восстания тоже были неэффективны, поскольку их более или менее легко подавляли. Угрозы народного восстания необходимо было совмещать с сознательной долговременной организационно‑политической работой, если в качестве задачи ставилось ускорение существенных перемен.

В конечном счете либерализм предложил себя в качестве непосредственного решения политических трудностей как правых, так и левых. Правым он проповедовал уступки, левым – организацию. И тем и другим он проповедовал терпение: в долгосрочном плане удастся добиться большего (для всех) идя по «среднему пути». Либерализм был воплощенным центризмом, и его проповедь обладала притягательностью пения сирен. Потому что то, что он проповедовал, было не пассивным центризмом, а активной стратегией. Либерализм основывал свои убеждения на одной из ключевых посылок мысли Просвещения: рациональные мысль и действие – путь к спасению, то есть к прогрессу. Люди (как правило, под людьми подразумевались только мужчины) по природе разумны, потенциально разумны, разумны в конечном счете.

Отсюда следовало, что «нормальные политические перемены» должны идти по пути, намеченному теми, кто был наиболее разумен – то есть наиболее образован, наиболее квалифицирован, и потому наиболее мудр. Такие люди могут начертить наилучшие пути, на которых следует осуществлять политические изменения; то есть именно такие люди могли бы указать необходимые реформы, которые надо предпринять и осуществить. Рациональный реформизм, стал организующим понятием либерализма, которое определяло и колеблющуюся позицию либералов касательно взаимоотношений индивида и государства. Либералы могли одновременно доказывать, что индивида не должно ограничивать диктатом государства (коллектива) и что действия государства необходимы, чтобы минимизировать несправедливость по отношению к индивиду. Они, таким образом, в одно и то же время могли выступать и за laissez‑fair, и за фабричное законодательство. Дело в том, что для либералов главное состояло не в laissez‑fair и не в фабричном законодательства самом по себе, но скорее во взвешенном обдуманном прогрессе на пути к хорошему обществу, которого можно лучше всего достичь, может быть, только на пути рационального реформизма.

Эта доктрина рационального реформизма на практике доказала свою чрезвычайную привлекательность. Казалось, она отвечает потребностям каждого. Для тех, кто был склонен к консерватизму, она казалась способной приглушить революционные инстинкты опасных классов. Некоторое расширение избирательных прав здесь, элементы государства всеобщего благосостояния там, плюс некоторое объединение классов в рамках общего национального самосознания – все это, взятое вместе, к концу XIX в. составило формулу, которая успокоила трудящиеся классы, сохраняя вместе с тем существенные начала капиталистической системы. Обладающие властью и привилегиями не потеряли ничего существенного для себя, зато могли спокойнее спать ночами (с меньшим количеством революционеров под окном).

С другой стороны, для тех, кто был настроен радикально, национальный реформизм, казалось, предлагал полезную промежуточную станцию. Он обеспечивал некоторые фундаментальные изменения здесь и сейчас, никогда не уничтожая надежды и ожиданий более основательных изменений позже. То, что он предлагал, получали живые люди, иногда в течение своей жизни. И эти живые люди затем могли спокойнее спать ночами (с меньшим количеством полицейских под окном).

Я не хочу преуменьшать полтора столетия или около того непрерывной политической борьбы – частью насильственной, частью страстной, большей частью последовательной и почти целиком серьезной. Я хотел бы, однако, представить эту борьбу в некоторой перспективе. В конечном счете борьба велась в рамках правил, установленных либеральной идеологией. И когда появилась значительная по силе группа, фашисты, полностью отрицавшая эти правила, они были отвергнуты и уничтожены – несомненно, не без трудностей, но все же они были отброшены.

Есть еще одна вещь, которую мы должны сказать о либерализме. Мы уже заявили, что в основе своей он не был антигосударственной идеологией, так как его реальным приоритетом был рациональный реформизм. Но, не будучи антигосударственной идеологией, либерализм в основе своей был антидемократичен. Либерализм всегда был аристократическим учением – он проповедовал «власть лучших». Будем справедливы – либералы определяли «лучших» в зависимости не от рождения, а скорее по уровню образования. Лучшими, таким образом, считалась не наследственная знать, а лучшие представители меритократии. Но лучшие – всегда группа, меньшая, чем все. Либералы хотели власти лучших, аристократии, именно для того, чтобы не допустить власти всего народа, демократии. Демократия была целью радикалов, а не либералов; по крайней мере она была целью тех, кто был настроен искренне радикально и искренне антисистемно. Именно для того, чтобы не дать этой группе стать преобладающей, был выдвинут либерализм как идеология. И обращаясь к консервативно настроенным, которые сопротивлялись предлагаемым реформам, либералы всегда утверждали, что только рациональный реформизм станет барьером на пути демократии, это был аргумент, в конечном счете с симпатией выслушиваемый умными консерваторами.

Наконец, мы должны отметить значительное различие между второй половиной XIX и первой половиной XX в. Во второй половине XIX в. главным протагонистом в выдвижении требований опасных классов были все еще городские трудящиеся классы Европы и Северной Америки. Либеральная повестка дня замечательно работала с ними. Им были предложены всеобщее (для мужчин) избирательное право, начало функционирования государства всеобщего благосостояния, национальное самосознание. Национальное самосознание по отношению к кому? Несомненно, по отношению к соседям, но еще важнее и основательнее – по отношению к не‑белому миру. Империализм и расизм были частью того пакета, который либералы предложили европейским/североамериканским трудящимся классам в обертке «рационального реформизма».

Однако между тем «опасные классы» неевропейского мира политически пришли в движение – от Мексики до Афганистана, от Персии до Индии. Когда Япония нанесла поражение России в 1905 г., во всей этой зоне это было оценено как начало «отката» европейской экспансии. Это был громкий предупредительный сигнал «либералам», которые, разумеется, были в основном европейцами и североамериканцами, что теперь «нормальность политических перемен» и «суверенитет» стали требованиями народов всего мира, а не только европейских трудящихся классов.

И тогда либералы обратили свое внимание на расширение понятия рационального реформизма на уровень миросистемы в целом. Именно в этом состояло послание Вудро Вильсона и его настаивание на «самоопределении наций», учении, которое было глобальным эквивалентом всеобщего избирательного права. Именно в этом состояло послание Франклина Рузвельта и «четыре свободы», провозглашенные как цель войны во время Второй мировой войны, что позже было переведено президентом Трумэном в «четвертый пункт», первый кадр начатого после 1945 г. проекта «экономического развития слаборазвитых стран», доктрины, которая представляла собой глобальный эквивалент государства всеобщего благосостояния[150].

Цели либерализма и демократии, однако, вновь оказались в конфликте. В XIX в. прокламируемый универсализм либерализма был сделан совместимым с расизмом «экстернализацией» объектов расизма (за пределами «нации») при одновременной «интернализации» тех, кто де‑факто получил выгоды от универсальных идей, через институт «гражданства». Вопрос состоял в том, сумеет ли глобальный либерализм XX в. быть столь же успешным в сдерживании «опасных классов», находящихся в том, что стало называться третьим миром или Югом, как успешен был национал‑либерализм Европы и Северной Америки в сдерживании своих национальных «опасных классов». Проблема, разумеется, в том, что на всемирном уровне некуда «экстернализировать» расизм. Противоречия либерализма возвращались к себе домой на ночлег.

 

Триумф и катастрофа

В 1945 г. все это было далеко не очевидным. Победа союзников над державами Оси казалась триумфом глобального либерализма (в союзе с СССР) перед лицом фашистского вызова. Факт, что последним актом войны было сбрасывание США двух атомных бомб на единственную из не‑белых держав Оси, на Японию, вряд ли обсуждался в США (да и в Европе) как, может быть, отражение некоторых противоречий либерализма. Нет необходимости говорить, что иной была реакция в Японии. Но Япония проиграла войну, и ее голос в тот момент всерьез не воспринимался.

США стали, и с большим отрывом, сильнейшей экономически страной мироэкономики. А с атомной бомбой они были и крупнейшей военной силой, несмотря на численность советских вооруженных сил. Они оказались способны за пять лет политически организовать миросистему, осуществляя четырехэлементную программу: I) урегулирование отношений с СССР, с гарантиями для него контролировать свой уголок мира в ответ на обязательство не вылезать оттуда (не в смысле риторики, а в терминах реальной политики); II) система союзов как с Западной Европой, так и с Японией, направленных на достижение экономических, политических и риторических целей, равно как и военных; III) модулированная, умеренная программа достижения «деколонизации» колониальных империй; IV) программа внутренней интеграции в самих США, основанной на расширении реальных прав «гражданства» и скрепленной печатью объединяющей идеологии антикоммунизма.

Эта программа работала, и работала замечательно хорошо, примерно 25 лет, то есть прямо до поворотного пункта 1968 г. Как же тогда должны мы оценить эти необычные годы – 1945‑1968 гг.? Были ли они периодом прогресса и триумфа либеральных ценностей? Ответ должен быть таким: в очень большой мере «да» и в очень большой мере «нет». Наиболее очевидными показателями прогресса были материальные. Экономическое расширение мироэкономики было необычным. И казалось, что оно происходило повсюду – на Западе и Востоке, Севере и Юге. Если быть точным, больше благ досталось Северу, чем Югу, и в большинстве случаев разрыв (и в абсолютном, и в относительном выражении) вырос[151]. Поскольку, однако, в большинстве мест был реальный рост и высокая занятость, эпоха имела розовый отблеск. Это было тем более так, что параллельно с экономическим ростом, как я уже упомянул, сильно возросли расходы на социальные нужды, особенно расходы на образование и здравоохранение.

Во‑вторых, в Европе опять был мир. Мир в Европе, но, конечно, не в Азии, где велись две длительные, изнурительные войны – в Корее и Индокитае. И, разумеется, во многих других частях неевропейского мира. Однако конфликты в Корее и во Вьетнаме были не похожи друг на друга. Корейский конфликт скорее может быть сопоставлен с блокадой Западного Берлина, два события почти совпали во времени. Германия и Корея были двумя великими разделами 1945 г. Обе страны были разделены между военно‑политическими сферами США, с одной стороны, и СССР, с другой. В духе Ялты предполагалось, что линии раздела останутся не тронуты, какими бы ни были националистические (и идеологические) чувства немцев и корейцев.

В 1949‑1952 гг. твердость этих линий была подвергнута испытанию. После сильной напряженности (а в случае Кореи и громадных людских потерь) исходом фактически стало более или менее сохранение status quo ante. Таким образом, в реальном смысле берлинская блокада и корейская война завершили процесс институционализации ялтинских соглашений. Вторым следствием этих двух конфликтов была дальнейшая социальная интеграция в обоих лагерях, что нашло свою институциоиализацию в создании сильных блоков: с одной стороны НАТО и Пакта об обороне США‑Япония, с другой – соглашений между СССР и Китаем. Более того, два конфликта послужили непосредственным стимулом еще большей экспансии мира‑экономики, обильно подпитываемой военными расходами. Восстановление Европы и японский рост стали двумя непосредственными главными получателями выгод от этой экспансии.

Война во Вьетнаме была совсем иного типа, чем корейская. Вьетнам был символическим местом (хотя далеко не единственным) борьбы национально‑освободительных движений в неевропейском мире. В то время как корейская война и блокада Западного Берлина были частью мирового режима «холодной войны», борьба вьетнамцев (как и алжирцев, и многих других) была протестом против ограничений и структуры этого мирового режима «холодной войны». Она была тем самым в элементарном и непосредственном смысле продуктом антисистемных движений. Это совершенно отличалось от борьбы в Германии и в Корее, где две стороны никогда не были в состоянии мира, лишь заключали перемирие; то есть для каждой из сторон мир был faute de mieux . Войны за национальное освобождение, напротив, были односторонними. Ни одно из национально‑освободительных движений не хотело войны с Европой‑Северной Америкой; они хотели остаться предоставленными самим себе и следовать своими путями. Именно Европа‑Северная Америка не хотели оставлять их, пока не были в конце концов принуждены к этому. Таким образом, национально‑освободительные движения протестовали против сильных, но делали они это во имя выполнения либеральной программы самоопределения наций и экономического развития слаборазвитых стран.

Это подводит нас к третьему великому достижению этих необычайных лет, 1945‑1968: всемирному триумфу антисистемных сил. Лишь кажется парадоксом, что самый момент апогея гегемонии США в миросистеме и глобальной легитимизации либеральной идеологии стал также моментом, когда все эти движения, структуры и стратегии которых формировались в период 1848‑1945 гг. как антисистемные движения, пришли к власти. Так называемые «старые левые» в трех своих исторических вариантах – коммунисты, социал‑демократы и национально‑освободительные движения – все добились государственной власти, каждая в своей географической зоне. Коммунистические партии были у власти от Эльбы до Ялу, покрывая одну треть мира. Национально‑освободительные движения были у власти в большей части Азии, Африки и Карибского бассейна (а их эквиваленты – в большинстве стран Латинской Америки и Ближнего Востока). А социал‑демократические движения (или их эквиваленты) пришли к власти, по крайней мере время от времени формируя правительства, в большей части Западной Европы, Северной Америки и Австралазии. Япония была единственным, пожалуй, значительным исключением из этого глобального триумфа «старых левых».

Было ли это парадоксом? Было ли это результатом движения джаггернаутовой колесницы общественного прогресса, неизбежным триумфом народных сил? Или же это было массовой кооптацией этих народных сил в систему? И есть ли способы интеллектуально и политически провести различия между двумя этими предположениями?

Именно эти вопросы стали вызывать беспокойство в 1960‑х. В то время как экономическая экспансия с ее очевидными выигрышами для уровня жизни по всему миру, относительный мир в обширных зонах мира и кажущийся триумф народных движений питали позитивные и оптимистические оценки мирового развития, более пристальный взгляд на реальную ситуацию обнаруживал серьезнейшие негативные явления.

Мировой режим «холодной войны» был режимом не расширения свободы человека, а великих репрессий внутри всех государств, оправдываемых подразумеваемой серьезностью хорошо отрежиссированной и поставленной геополитической напряженности. В коммунистическом мире были чистки и показательные процессы, ГУЛАГ, «железный занавес». В третьем мире были однопартийные режимы с несогласными в тюрьмах или изгнании. А маккартизм (и его эквиваленты в других странах Запада), пусть и не отличавшийся такой тотальной жестокостью, был вполне эффективен, навязывая конформизм и ломая карьеры там, где это требовалось. Общественные обсуждения повсюду допускались лишь в жестко очерченных рамках.

Далее, с точки зрения материальных отношений режим «холодной войны» был связан с ростом неравенства, как на международном, так и на национальных уровнях. Хотя антисистемные движения часто выступали против старого неравенства, они не стеснялись создавать его новые формы. Номенклатура коммунистических режимов имела свои параллели в третьем мире и в социал‑демократических режимах стран ОЭСР.

К тому же было совершенно ясно, что это неравенство вовсе не характеризовалось случайным распределением. Оно коррелировало со статусными группами (определялся ли этот статус расовой, религиозной или этнической принадлежностью), и такая корреляция наблюдалась как на всемирном уровне, так и внутри всех государств. И, конечно же, существовала корреляция с возрастными и тендерными группами, как и с множеством других социальных характеристик. Короче говоря, были группы, оставшиеся вне получения выгод от развития, много таких групп, составлявших значительно больше половины населения мира.

Такова была реализация давних надежд в годы между 1945 и 1968, надежд, о которых стали думать как о псевдореализованных, что и заложило основу и привело к всемирной революции 1968 г. Эта революция была направлена в первую очередь против исторической системы в целом – против США как державы‑гегемона этой системы, против экономических и военных структур, составлявших несущие конструкции системы. Но революция была не в меньшей, если не в большей, мере направлена против «старых левых» – против антисистемных движений, которые посчитали недостаточно антисистемными; против СССР как тайного партнера своего показного идеологического врага, США; против профсоюзов и других рабочих организаций, которые рассматривались как узко экономистские, защищающие интересы прежде всего особых статусных групп.

Между тем защитники существующих структур разоблачали то, что считали антирационализмом революционеров 1968 г. Но на самом деле либеральная идеология подорвалась на собственной мине. Настаивая более века, что функция общественных наук состоит в расширении границ рационального анализа (как необходимой предпосылке рационального реформизма), они слишком преуспели в этом. Как указывал Фредрик Джеймсон:

«Развитие современной теории или философии в значительной степени... включало в себя удивительное расширение того, что мы считаем рациональным или осмысленным поведением. Мое ощущение таково, что после распространения психоанализа, но также с постепенным улетучиванием «инакости» со сжимающегося земного шара и из пропитанного СМИ общества, осталось очень немного «иррационального» в старом смысле «непостижимого»... Имеет ли такое гигантски расширенное понятие разума нормативную ценность в дальнейшем... в ситуации, когда его противоположность, иррациональное, съежилось фактически до несуществования, – это особый и интересный вопрос»[152].

Потому что если фактически все стало рациональным, какая особая законность оставалась у общественной науки истеблишмента? Какие такие особые достоинства остались у конкретных политических программ господствующих элит? И что оказывалось самым разрушительным – какие особые способности могли предложить специалисты, которых бы не было у простых людей, могли ли господствующие группы предложить какие‑то достоинства, которых не было бы у угнетенных групп? Революционеры 1968 г. обнаружили эту логическую дыру в защитной броне либеральных идеологов (и в не так уж сильно отличающемся варианте официальной марксистской идеологии) и ворвались в брешь.

Как политическое движение всемирная революция 1968 г. была не более чем огнем, пробежавшим по траве. Он резко вспыхнул и затем (трех лет не прошло) угас. Угольки – в форме множества соперничающих псевдомаоистских сект – тлели еще пять‑десять лет, но к концу 1970‑х все эти группы стали не более чем не очень разборчивыми примечаниями в историческом описании. Однако геокультурное влияние 1968 г. сыграло решающую роль, потому что всемирная революция 1968 г. отметила конец эпохи, эпохи автоматически центрального места либерализма, не просто как господствующей всемирной идеологии, но как единственной, которая могла провозглашать себя неизменно рациональной и потому научно узаконенной. Всемирная революция 1968 г. вернула либерализм на место, которое он занимал в период 1815‑1848 гг., всего лишь одной из соперничающих идеологий среди других. И консерватизм, и радикализм/социализм в этом смысле освободились из силового поля либерализма, которое удерживало их с 1848 по 1968.

Процесс разжалования либерализма с его поста геокультурной нормы во всего лишь одного из соперников на глобальном рынке идей был завершен в течение двух десятилетий, последовавших за 1968 г. Материальный блеск периода 1945‑1968 гг. исчез во время начавшейся Б‑фазы (спада) длинного кондратьевского цикла. Это не значит, что все пострадали в равной мере. Страны третьего мира пострадали в первую очередь и хуже всех. Подъем цен на нефть странами ОПЕК был первым способом попытаться ограничить ущерб. Значительная часть мирового прибавочного продукта была перекачана через нефтепроизводящие государства в банки стран ОЭСР. Непосредственную выгоду получили три группы: нефтепроизводящие государства, которые получали ренту; государства (в третьем мире и в коммунистическом мире) которые получали займы от банков стран ОЭСР, чтобы восстановить свой платежный баланс; государства ОЭСР, которые тем самым могли поддержать свой экспорт. Эта первая попытка потерпела крах в 1980 г. в связи с так называемым кризисом задолженности. Вторым способом попытаться ограничить ущерб стало военное кейнсианство Рейгана, которое питало спекулятивный бум 1980‑х в США. Оно потерпело крах в конце 1980‑х гг., утянув за собой СССР. Третья попытка была предпринята Японией вместе с восточноазиатскими «драконами» и рядом сопредельных государств, она состояла в попытке получить выгоды от неизбежного в условиях Б‑периода кондратьевского цикла территориального перемещения производства. Сейчас, в начале 1990‑х гг., мы являемся свидетелями пределов, которые имеют эти усилия.

Нетто‑результатом 25 лет экономической борьбы стало всемирное разочарование в обещаниях, связанных с концепцией развития, краеугольного камня в предложениях глобального либерализма. Несомненно, Восточная и Юго‑Восточная Азия пока еще не разделяет этого чувства разочарования, но это не более чем временной лаг. Однако повсюду последствия велики, особенно негативны они для «старых левых» – во‑первых, для национально‑освободительных движений, затем для коммунистических партий (коллапс коммунистических режимов в Восточной Европе в 1989 г.) и, наконец, для социал‑демократических партий. Эти провалы праздновались либералами как их великая победа. На самом деле это был праздник на собственных похоронах. Потому что либералы оказались отброшены в ситуацию до 1848 г., отмеченную нарастающим давлением в пользу демократии – большей, чем ограниченный пакет из парламентских институтов, многопартийной системы и элементарных гражданских прав; на сей раз давлением в пользу более реальных вещей, подлинно эгалитарного разделения власти. А это последнее требование исторически было кошмаром либерализма, именно для борьбы с ним либерализм предложил свой пакет ограниченных компромиссов, сочетающийся с успокоительным оптимизмом в отношении будущего. В той мере, в какой сегодня более не существует широко распространенной веры в рациональный реформизм посредством действий государства, либерализм потерял свою главную политико‑культурную защиту от опасных классов.

 

Крах легитимности

Таким образом мы, подошли к нашей эпохе, которую я мыслю как предстоящий нам «темный период», который, можно сказать, символически начался в 1989 г. (продолжении 1968‑го)[153] и продлится по меньшей мере от 25 до 50 лет.

До сих пор я обращал главное внимание на идеологический щит, который был создан господствующими силами для защиты от притязаний, выдвигавшихся «опасными классами», начиная с 1789 г. Я доказал, что таким щитом была либеральная идеология, и что она действовала как непосредственно, так и, даже более коварно, посредством подчищенного социалистического/прогрессистского варианта, который продал суть антисистемных требований за их суррогат ограниченной ценности. И, наконец, я доказал, что этот идеологический щит был в основном разбит всемирной революцией 1968 г., заключительным актом которой стал крах коммунизмов в 1989 г.

Почему же этот щит не сработал после полутораста лет такого эффективного функционирования? Ответ на этот вопрос лежит не в каком‑то внезапном прозрении угнетенных, вдруг увидевших ложность идеологических заявлений. Очевидность лицемерия либерализма понималась изначально и часто решительно разоблачалась в XIX и XX вв. И тем не менее движения социалистической традиции вовсе не вели себя в соответствии с собственной риторической критикой либерализма. В большинстве случаев совсем наоборот!

Причину найти нетрудно. Социальной базой этих движений – движений, которые всегда очень громко претендовали на выступление от имени человеческих масс – на самом деле была узкая группа трудящегося населения, наименее обеспеченный сегмент «модернистского» сектора мироэкономики в том виде, как она сформировалась между 1750 и 1950 гг. Он включал в себя квалифицированные и полуквалифицированные городские трудящиеся классы, различные отряды интеллигенции, а также наиболее образованные и квалифицированные группы в тех сельских зонах, где наиболее заметным было функционирование капиталистического мира‑экономики. Все вместе они достигали немалой численности, но далеко не оставляли большинства мирового населения.

«Старые левые» были движением, опирающимся на меньшинство, сильное меньшинство, угнетенное меньшинство, но тем не менее численное меньшинство мирового населения. И эта демографическая реальность ограничивала возможности его реального политического выбора. В таких условиях оно делало лишь то, что могло. Оно выбрало роль шпоры, которой подгоняли выполнение либеральной программы рационального реформизма, и в этой роли весьма преуспело. Блага, которых оно добилось для своих основных участников, были реальными, хотя лишь частичными. Но, как заявляли революционеры 1968 г., большое количество людей осталось за пределами этого уравнения. «Старые левые» говорили универсалистским языком, но практиковали партикуляристскую политику.

Причина, по которой эти идеологические шоры были сброшены в 1968‑1989 гг., была в том, что изменилась лежащая в их основе реальность. Капиталистический мир‑экономика столь настойчиво следовал своей логике бесконечного накопления капитала, что стал приближаться к своему теоретическому идеалу, превращению всего и вся в товар. Мы можем наблюдать, как это отражается во множестве социальных реалий: расширение механизированного производства; снятие пространственных ограничений на обмен товарами и информацией; дерурализация мира; приближение экосистемы к истощению; высокий уровень охвата процессов труда денежными отношениями; консьюмеризм/потребительство (то есть громадные масштабы превращения в товар самого процесса потребления)[154].

Все эти процессы хорошо известны и на самом деле являются предметом постоянного обсуждения в мировых средствах коммуникации. Но рассмотрим, что они означают с точки зрения бесконечного накопления капитала. Прежде всего и главным образом они означают грандиозные ограничения возможной нормы накопления капитала. Есть три центральных фактора. Первый давно признавался аналитиками, но полной реализации достиг лишь сейчас. Урбанизация мира и рост как образования, так и плотности коммуникаций породили такой уровень всемирной осведомленности о политике, который одновременно делает проще политическую мобилизацию и затрудняет сокрытие уровня социально‑экономического неравенства и роли властей в его поддержании. Такая политическая сознательность подкрепляется делегитимизацией любых иррациональных источников авторитета. Короче говоря, больше людей, чем когда бы то ни было, требуют большего равенства вознаграждений и отказываются терпеть основное условие капиталистического накопления – низкую оплату труда. Это проявляется как в значительном общемировом возрастании уровня «исторической» зарплаты, так и в высоком и все нарастающем уровне требований к правительствам перераспределить основные социальные расходы (в особенности на здравоохранение и образование) и обеспечить устойчивые доходы.

Второй фактор – резко возросшие затраты правительств на субсидирование прибылей путем строительства инфраструктуры и разрешения предприятиям экстернализировать свои издержки. Это то, что журналисты описывают как экологический кризис, кризис растущих расходов на здравоохранение, кризис высоких расходов на большую науку и т. д. Государства не могут в одно и то же время продолжать расширение субсидий частным предприятиям и расширять обязательства перед гражданами по поддержанию благосостояния. Нужно в очень значительной степени поступиться либо тем, либо другим. При более сознательных и осведомленных гражданах эта классовая по сути борьба обещает быть грандиозной.

Третий тип конфликтов является результатом того, что политическая сознательность и осведомленность стали ныне всемирными. Распределение неравенства как на глобальном, так и на национально‑ государственных уровнях зависит от расовой/этнической/религиозной принадлежности. Поэтому комбинированным результатом политической осведомленности и бюджетного кризиса государств станет массовая борьба, которая примет форму гражданской войны, и глобальной, и в отдельных государствах.

Первой жертвой многочисленных напряжений падет легитимность государственных структур и тем самым их способность поддерживать порядок. По мере того как они будут терять эту способность, появятся издержки как в экономическом смысле, так и в терминах безопасности, что в свою очередь будет питать еще большее обострение напряжений, за чем последует дальнейшее ослабление легитимности государственных структур. Это не будущее – это уже настоящее. Мы видим его в гигантски возросшем чувстве незащищенности – озабоченность преступностью, озабоченность немотивированным насилием, озабоченность невозможностью добиться справедливости в судебной системе, озабоченность грубостью и жестокостью полиции –все это многократно умножилось в последние 10‑15 лет. Я не доказываю, что это новые явления, или даже что они стали намного интенсивнее, чем раньше. Но они воспринимаются как новые или как ухудшившиеся, и уж во всяком случае как гораздо шире распространившиеся, большинством людей. А главным результатом такого восприятия становится делегитимизация государственных структур.

Такая разновидность нарастающего, самоподдерживающегося беспорядка не может продолжаться вечно. Но она может длиться 25‑50 лет. А это форма хаоса в системе, вызванная истощением механизмов безопасности системы, или изменением их места в связи с тем, что противоречия системы пришли к пункту, где ни один из механизмов, предназначенных восстанавливать нормальное функционирование системы, не может далее работать эффективно.

 

Новые фронты борьбы

Но из хаоса произойдет новый порядок, и это подводит нас к последней проблеме: какие выборы стоят перед нами – сейчас и в ближайшем будущем. То, что это время хаоса, вовсе не означает, что в следующие 25‑50 лет мы не увидим в действии основных процессов капиталистической мироэкономики. Люди и фирмы по‑прежнему будут стремиться к накоплению капитала всеми известными способами. Капиталисты будут добиваться поддержки от государственных структур, как они делали это в прошлом. Государства будут конкурировать с другими государствами за то, чтобы стать главными местами накопления капитала. Капиталистическая мироэкономика, вероятно, вступит в новый период экспансии, в результате которого всемирные экономические процессы приобретут еще более товарную форму и еще сильнее станет эффективная поляризация вознаграждений.

Следующие 25‑50 лет будут отличаться не столько функционированием мирового рынка, сколько деятельностью мировых политических и культурных структур. Главное, что государства будут устойчиво терять свою легитимность, и потому для них окажется трудно обеспечивать минимальную безопасность как внутри, так и в межгосударственных отношениях. На геокультурной сцене не будет господствующего общепринятого дискурса, и даже формы культурной дискуссии сами будут предметом дискуссии. Будет мало согласия в том, какое поведение считать рациональным или приемлемым. Тот факт, что будет всеобщее замешательство, не означает, что не будет целенаправленного поведения. На самом деле будет много групп, стремящихся достичь ясных, ограниченных целей, но многие из них будут в прямом остром конфликте друг с другом. И могут быть немногочисленные группы, обладающие долгосрочными концепциями того, как «выстроить альтернативный социальный порядок, даже если их субъективная определенность будет иметь мало соприкосновений с объективной вероятностью, что эти концепции действительно будут обладать эвристической полезностью как руководство к действию. Короче, все будут действовать вслепую, даже когда и не думают, что дело обстоит именно так.

И тем не менее мы обречены на то, чтобы действовать. Поэтому первое, что нам нужно иметь – это ясное понимание, чего не хватало нашей современной миросистеме, что настроило такую большую часть мирового населения против нее или, по крайней мере, создало двойственное отношение к ее социальным достоинствам. Мне кажется совершенно ясным, что главные жалобы были связаны с громадным неравенством в системе, что означает отсутствие демократии. Это, несомненно, справедливо по отношению практически ко всем известным прежним историческим системам. Что отличалось при капитализме, так это сам его успех как создателя материальной продукции, что, казалось, устраняет все оправдания неравенства, выражаются ли они материально, политически или социально. Неравенство кажется еще хуже, потому что оно отделяет не очень узкую группу от всех остальных, а не меньше, чем одну пятую или одну седьмую мирового населения, от всех остальных. Именно эти два факта – рост общего материального богатства и то, что нe просто горстка людей, но и намного меньше, чем их большинство, может жить хорошо – так обострило чувства тех, кто остался за бортом.

Мы ничего не сможем внести в желаемое разрешение этого конечного хаоса нашей миросистемы, пока не сделаем очень ясным, что только относительно эгалитарная, полностью демократическая историческая система является желательной. Конкретно мы должны активно и немедленно начать движение на нескольких фронтах. Один – это активное разрушение того европоцентристского высокомерия, которое пронизывало геокультуру в течение по меньшей мере вот уже двух веков. Европейцы внесли великий культурный вклад в наше общее человеческое предприятие. Но просто неправда, что за десять тысяч лет они стали гораздо более великими, чем другие центры цивилизации, и нет никаких оснований полагать, что в грядущее тысячелетие станет меньше мест проявления человеческой мудрости. Активная замена современных европоцентристских пристрастий на более трезвое и сбалансированное чувство истории и его культурную оценку потребует острой и постоянной политической и культурной борьбы. Она взывает не к новому фанатизму, но к тяжелой интеллектуальной работе, коллективной и индивидуальной.

Мы, кроме того, должны взять понятие прав человека и основательно поработать с ним, чтобы сделать его равно применимым к нам и к ним, к гражданам и к чужакам. Право общностей на защиту своего культурного наследия не означает нрава на защиту своих привилегий. Одним из основных полей битвы станут права мигрантов. Если и вправду, как я предвижу для следующих 25‑50 лет, очень большое меньшинство жителей Северной Америки, Европы и даже Японии будет состоять из недавних мигрантов или детей таких мигрантов (независимо от того, была ли миграция летальной), тогда нам всем нужна будет борьба за обеспечение таким мигрантам подлинно равного доступа к экономическим, социальным и – обязательно! – политическим правам в той зоне, куда они мигрировали.

Я знаю, что здесь будет грандиозное политическое сопротивление на основе защиты культурной чистоты и накопленного права собственности. В заявлениях Севера уже доказывается, что Север не может взять на себя экономическое бремя всего мира. А почему, собственно, нет? Богатство Севера в очень большой части – результат перекачивания прибавочного продукта с Юга. Именно этот факт в течение нескольких сот лет вел нас к кризису системы. Это вопрос не исправляющей несправедливости благотворительности, а рациональной перестройки.

Эти битвы будут политическими битвами, но не обязательно битвами на уровне государства. На самом деле именно из‑за процесса делегитимизации государств многие из этих битв (пожалуй, большая часть) будут вестись на более локальных уровнях между группами, в которые мы по‑новому самоорганизуемся. А поскольку эти битвы будут локальными и сложными, происходящими между множеством групп, существенное значение будет принадлежать сложной и гибкой стратегии союзов, но эта стратегия будет работать, только если мы будем все время помнить о наших эгалитаристских целях.

Наконец, борьба будет интеллектуальной, за переосмысление наших научных канонов, в поисках более холистских и изощренных методологий, в попытках избавиться от благочестивых и ложных заклинаний о свободной от оценок научной мысли. Рациональность – сама по себе ценностно нагруженное понятие, если вообще имеет какой‑то смысл, и ничто не является или не может быть рациональным вне самого широкого, максимально охватывающего контекста человеческой социальной организации.

Вы можете подумать, что предложенная мной в общих чертах программа продуманного социального и политического действия в следующие 25‑50 лет чересчур туманна. Но она настолько конкретна, насколько это возможно, находясь в водовороте. Первое, определить, к какому берегу вы хотите приплыть. И второе, удостовериться, что ваши первые усилия продвигают вас в этом направлении. Если вы хотите большей точности, чем эта, вы ее не найдете, и утонете, пока будете искать.

 

 

МИР, СТАБИЛЬНОСТЬ И ЛЕГИТИМНОСТЬ, 1990‑2025/2050

 

Периоду от 1990 до 2025/2050 гг., вероятнее всего, не будет хватать мира, не будет хватать стабильности, не будет хватать легитимности. Отчасти так будет из‑за упадка США как державы‑гегемона миросистемы. Но в еще большей мере это будет так из‑за кризиса миросистемы как таковой.

Гегемония означает по определению, что существует одна держава, обладающая столь весомыми геополитическими преимуществами, что может навязывать устойчивую систему социального распределения власти всем остальным. Это предполагает период «мира», то есть отсутствие вооруженной борьбы – не любой, а вооруженной борьбы между великими державами. Такой период гегемонии требует «легитимации», и одновременно порождает ее, под легитимацией понимается ощущение большинством основных политических акторов (включая аморфные группы, такие как «население» различных государств), что существующий общественный порядок заслуживает одобрения, или же что мир («история») устойчиво и быстро движется в одобряемом ими направлении.

Такие периоды реальной гегемонии – когда способность державы‑ гегемона навязывать свою волю и свой «порядок» другим основным державам не сталкивается с серьезными вызовами – в истории современной миросистемы были относительно коротки. На мой взгляд, таких периодов было только три: гегемония Соединенных Провинций в середине XVII в., Соединенного Королевства в середине XIX в. и Соединенных Штатов Америки в середине XX в. Их гегемония, определяемая указанным образом, в каждом случае длилась 25‑50 лет[155].

А когда такие периоды заканчиваются, то есть когда прежняя держава‑гегемон вновь становится просто одной из великих держав среди прочих (даже если в течение какого‑то времени она продолжает оставаться сильнейшей в военном отношении), тогда, очевидно, обеспечивается меньшая стабильность и, соответственно, меньший уровень легитимации. Это предполагает и менее устойчивое состояние мира. В этом смысле нынешний период, следующий за гегемонией США, не отличается по сути от тех, которые последовали за окончанием британской гегемонии в середине XIX в. или голландской в середине XVII в.

Но если бы это было все, что можно сказать о периоде 1990‑ 2025, или 1990‑2050, или 1990‑?, тогда вряд ли бы имело смысл обсуждать что‑либо кроме технических вопросов управления шатким мировым порядком (что сейчас и вправду обсуждают слишком много политиков, дипломатов, ученых и журналистов).

Однако в динамике грядущего полувека (или около того) великого мирового беспорядка, куда мы вступили, проблем гораздо больше. Геополитика межгосударственной системы основываются не только, и даже не в первую очередь, на военном rapport de forces между той привилегированной подгруппой суверенных государств, которую мы называем великими державами – государствами, которые достаточно значительны по размерам и достаточно богаты, чтобы иметь доход, необходимый для развития серьезной военной мощи.

Прежде всего, лишь некоторые государства достаточно богаты, чтобы иметь соответствующую налоговую базу, соответствующее богатство. Это является скорее источником, чем следствием их военной силы, хотя, разумеется, оба процесса находятся в отношении взаимного циклического усиливания. А богатство таких государств связано как с их размером, так и с осевым разделением труда в капиталистической мироэкономике.

Капиталистическая мироэкономика – это система, предполагающая иерархическое неравенство в распределении, основанное на концентрации определенных видов производства (относительно монополизированного и потому высокоприбыльного) в определенных ограниченных зонах, которые на этой основе и в связи с этим становятся местами наиболее крупномасштабного накопления капитала. Такая концентрация позволяет усилить государственные структуры, стремящиеся в свою очередь обеспечить сохранение относительных монополий. Но поскольку монопольное положение изначально непрочно, на протяжении всей истории современной миросистемы происходило постоянное, прерывистое, ограниченное, но тем не менее значительное перемещение этих центров концентрации.

Механизмами изменений являются циклические ритмы, наиболее важными из которых являются два. Кондратьевские циклы продолжаются около 50‑60 лет. Их А‑периоды, в сущности, являются тем временем, когда могут быть защищены особенно значительные экономические монополии; их Б‑периоды – это периоды географического перемещения тех видов производств, монополия на которые исчерпала себя, равно как и борьбы за контроль над перспективными новыми монополиями. Более длительные циклы гегемонии включают в себя борьбу между двумя основными государствами за то, чтобы стать наследником предыдущей державы‑гегемона, став основным местом накопления капитала. Это длительный процесс, который обязательно предполагает наличие военной силы, чтобы победить в «тридцатилетней войне». Когда новая гегемония установлена, ее сохранение требует больших затрат, которые на самом деле неизбежно ведут к относительному упадку победившей державы и к новой борьбе за то, кто станет ее наследником.

Этот способ медленных, но непременных перестроек и перемещений центра капиталистического мира‑экономики был очень эффективен. Подъем и упадок великих держав был процессом более или менее того же рода, что подъем и упадок империй. Монополии удерживаются достаточно долго, но они в конце концов подрываются теми же самыми мерами, которые предпринимаются, чтобы сохранить их. Последовательные банкротства были механизмом чистки, избавляющим систему от тех, чей динамизм исчерпан, и вливающим свежую кровь. В ходе всего процесса основные структуры системы оставались теми же самыми. Каждая из монополий власти удерживалась какое‑то время, но рано или поздно она сама себя подрывала.

Любые системы (физические, биологические и социальные) зависят от таких циклических ритмов как средства восстанавливать минимальное равновесие. Капиталистическая мироэкономика показала себя устойчивой разновидностью исторической системы и цветет довольно пышно вот уже около 500 лет, что для исторической системы является большим сроком. Но у систем, помимо циклических ритмов, есть еще и вековые тенденции, и последние обостряют противоречия (которые содержатся во всех системах). Наконец приходит момент, когда противоречия становятся настолько острыми, что ведут ко все большим и большим флуктуациям, что на языке новой науки означает наступление хаоса (резкое сокращение того, что может быть объяснено детерминистскими уравнениями), что в свою очередь ведет к бифуркациям, наступление которых несомненно, но направление непредсказуемо, и из которых происходит новый системный порядок.

Вопрос состоит в том, вступила или вступает историческая система, в которой мы живем, капиталистический мир‑экономика, в такое время «хаоса». Я предполагаю взвесить аргументы, касающиеся этого вопроса, предложить некоторые догадки о формах, которые может принять такой «хаос», и обсудить, какие направления действия открыты для нас.

 

Временные рамки и великие державы

Я предлагаю не обсуждать подробно элементы, которые, как я полагаю, являются «нормальным» отражением Б‑фазы кондратьевского цикла или Б‑фазы гегемонии; я просто очень кратко суммирую выводы[156]. Я, однако, должен пояснить, что хотя цикл гегемонии значительно продолжительнее, чем кондратьевский цикл, точка перегиба цикла гегемонии совпадает с аналогичным пунктом (хотя и не с каждым из них) кондратьевского цикла. В данном случае эта точка приходилась примерно на 1967‑1973 гг.

Явления, симптоматичные для нормальной Б‑фазы кондратьевского цикла, это: спад или замедление роста производства, возможно, сокращение мирового производства на душу населения; рост удельного веса безработных в активном населении; относительный сдвиг сфер извлечения прибыли от производственной деятельности к финансовым манипуляциям; рост государственной задолженности; перемещение «устаревших» отраслей в зоны с более низким уровнем оплаты труда; рост военных расходов, оправдываемых не столько военными соображениями, сколько необходимостью антициклической политики создания спроса; падение реальной заработной платы в формальной экономике; расширение неформальной экономики; спад в производстве дешевого продовольствия; рост «нелегальной» межзональной миграции.

Явления, симптоматичные для начала упадка гегемонии, это: растущая экономическая мощь основных «союзных» держав; валютная нестабильность; упадок авторитета на мировых финансовых рынках при одновременном подъеме новых центров принятия решений; бюджетно‑финансовые кризисы в государстве‑гегемоне; снижение организующей (и стабилизирующей) роли политической поляризации и напряженности (в нашем случае – конец «холодной войны»); снижение готовности народа платить жизнями за поддержание роли гегемона.

Все это, как я уже сказал, кажется мне «нормальным» и исторически предвидимым. В рамках «нормального» циклического процесса сейчас должен произойти подъем структур, идущих на смену старым. Лет через 5‑10 мы войдем в новую А‑фазу кондратьевского цикла, основанную на новых монополизированных основных продуктах, производство которых концентрируется в новых местах. Япония – наиболее очевидное такое место, Западная Европа – второе, США – третье (и могут оказаться «третьим бедным»).

Мы должны теперь рассмотреть также начинающееся новое соперничество за гегемонию. По мере того, как медленно, но заметно разрушаются позиции США, должны начать разминку два следующих претендента. В текущей ситуации ими могут быть лишь Япония и Европейское Сообщество. Следуя образцу двух прежних случаев наследования – Великобритания против Франции в борьбе за наследие Голландии и США против Германии за наследие Великобритании – мы теоретически должны ожидать, не прямо сейчас, но через 50‑75 лет, что морская и воздушная держава, Япония, превратит прежнего гегемона, США, в своего младшего партнера, и начнет соперничать с державой, базирующейся на суше, с ЕС. Их борьба должна достичь кульминации в «тридцатилетней (мировой) войне» и предполагаемой победе Японии.

Я должен немедленно сказать, что не ожидаю именно такого развития событий, по крайней мере совсем такого. Я полагаю, что оба процесса реорганизации – общемировой системы производства и системы всемирного распределения государственной власти – уже начались, причем в направлении к «традиционной» (или «нормальной», или предшествующей) модели. Но я ожидаю, что процесс прервется или отклонится, так как появились новые процессы или векторы развития.

Я думаю, для четкого анализа мы нуждаемся в трех отдельных временных рамках: ближайшие несколько лет; следующие 25‑30 лет; период, который последует затем.

Ситуация, в которой мы находимся сегодня (скажем, с 1991 г. до 1995/7/9 г.) – вполне «нормальная». Она еще не достигла стадии, которую я определил как «хаотическую»; это скорее заключительная острая субфаза (или кульминационный момент) текущей кондратьевской Б‑фазы – сопоставимой с 1932‑1939, или 1893‑1897, или 1842‑1849, или 1786‑1792, или... Общемировой уровень безработицы высок, норма прибыли низка. Существует значительная финансовая нестабильность, отражающая острую и оправданную нервозность на финансовых рынках по поводу краткосрочных флуктуации. Растущее социальное недовольство отражает политическую неспособность правительств предложить убедительные краткосрочные решения и таким образом восстановить чувство безопасности. Поиск козлов отпущения внутри государств и игра «разори соседа» в отношениях между государствами становятся более политически привлекательными в ситуации, когда обычные средства регулирования, похоже, уже не дают большего, чем кратковременное облегчение боли.

В ходе этого процесса многие индивидуальные предприятия свернут свою деятельность либо реструктурируются или станут банкротами, во многих случаях без шансов возобновить деятельность. Определенные группы работников и предпринимателей поэтому будут нести постоянные потери. Хотя пострадают все государства, уровень ущерба будет очень сильно варьировать. При завершении процесса некоторые государства вырастут, а другие потеряют в относительной экономической силе.

В такие моменты великие державы часто оказываются парализованы с военной точки зрения из‑за сочетания внутренней политической нестабильности, финансовых трудностей (и в силу этого нежелания нести военные расходы) и концентрации непосредственных экономических дилемм, что ведет к популярности изоляционизма. Ответ мира на военные действия, сопутствующие распаду Югославии, является типичным примером такого паралича. И это, я настаиваю, «нормально» – то есть является элементом ожидаемого способа действий капиталистической мироэкономики.

В нормальных условиях мы должны затем вступить в период восстановления. Вслед за разгулом расточительства (потребление предметов роскоши и экологическая беззаботность) и неэффективности (будь то отношения «ты – мне, я – тебе», или раздувание штатов, или бюрократическая окостенелость) должны прийти новые динамичные устремления, скромность и умеренность новых ведущих монополизированных производств и вновь созданных секторов потребления с целью увеличить общий эффективный спрос – короче говоря, возобновленная экспансия мироэкономики на пути к новой эре «процветания».

Тремя узловыми точками, как уже предполагалось и широко признано, будут США, Западная Европа и Япония. Первые десять лет или около того новой А‑фазы кондратьевского цикла будут, несомненно, отмечены острой конкуренцией между тремя центрами за то, чтобы добиться преимуществ для своих особых вариантов производства. Как показывал в своих трудах Артур Брайан, победа того или иного варианта не зависит или мало зависит от технической эффективности, но зависит полностью от власти[157]. Власть может быть дополнена убеждением, с учетом, что в этой ситуации убеждение в свою очередь является в значительной мере функцией от власти.

Власть, о которой мы говорим, – это прежде всего экономическая власть, но подкрепленная властью государства. Разумеется, здесь мы имеем дело с самоподдерживающимся циклом. Потому что небольшая власть влечет за собой небольшое убеждение, которое порождает несколько больше власти и так далее. Только одна страна может выдвинуться на лидирующую позицию и держаться на ней. В некотором отношении порог уже перейден. Продукция «Бета» проиграла, и существует монополия «VHS». Я заключаю пари: в Японии будет больше VHSов, чем в ЕС, а предприниматели США вступят в сделку с японскими предпринимателями, чтобы урвать свой кусок пирога.

Совершенно очевидно, что получат предприниматели США от таких договоренностей, если полностью посвятят себя их организации между, скажем, 2000 и 2012 гг., – они не дадут оставить себя в стороне. Столь же очевидно, что получит Япония, это прежде всего три вещи: (1) если США являются партнером, они перестают быть конкурентом; (2) США все еще будут сильнейшей военной державой, и Япония по многим причинам (недавняя история и ее влияние на внутреннюю политику и региональную дипломатию плюс экономические преимущества низких военных расходов) предпочтет еще какое‑то время полагаться на военный щит США; (3) США все еще обладают лучшей в мироэкономике структурой НИОКР, хотя и это преимущество в конце концов исчезнет, и японские предприниматели будут сокращать издержки, пользуясь преимуществами этой структуры.

Увидев перед собой этот великий экономический союз, члены ЕС отложат все свои второстепенные раздоры, если еще не сделали этого задолго до того момента. ЕС к тому моменту, очень вероятно, включит в свой состав страны ЕАСТ, но не страны Восточно‑Центральной Европы (разве что в виде, может быть, ограниченной зоны свободной торговли, сходной с прогнозируемым отношением Мексики к США в НАФТА).

Европа (то есть ЕС) станет второй экономической глыбой и серьезным соперником кондоминиума Япония‑США. Остальной мир будет строить свои отношения к этим двум зонам биполярного мира многообразными способами. С точки зрения экономических центров власти будут существовать три решающих соображения по поводу того, насколько важны эти другие страны: степень, в которой их промышленность важна или оптимальна для функционирования основных цепочек потребления; степень, в которой конкретная страна существенна или важна для поддержания адекватного эффективного спроса для наиболее прибыльных секторов производства; степень, в которой конкретные страны будут служить стратегическим нуждам (геовоенное расположение и/или мощь, важнейшие виды сырья и т. д.).

Две страны, еще не включенные значительным или достаточным образом в две создающиеся системы, но включение которых будет существенно по всем трем указанным выше причинам, – это Китай для кондоминиума Япония‑США и Россия для ЕС. Чтобы эти страны могли быть успешно интегрированы, они должны сохранить (в случае России – сначала достичь) определенный уровень внутренней стабильности и легитимности. Смогут ли они сделать это, и помогут ли им, может быть, в этом заинтересованные стороны, все еще открытый вопрос, но я верю, что шансы умеренно благоприятны.

 

Вновь мир и процветание?

Предположим, эта картина – возникновение биполярного мира с Китаем как частью полюса Япония‑США и Россией как частью европейского полюса – правильна. Предположим также, что примерно в 2000‑2025 гг. произойдет новое, и даже очень значительное, расширение мироэкономики на основе новых монополизированных ведущих производств. Чего мы можем ожидать в этом случае? Будет ли это в конце концов повторение периода 1945‑1967/73, «trente glorieuses» всемирного процветания, относительного мира и, прежде всего, большого оптимизма относительно будущего? Я так не думаю.

Будет несколько очевидных различий. Первое и наиболее очевидное для меня – это будет скорее биполярная, чем однополярная миросистема. Определение миросистемы между 1945 и 1990 гг. как однополярной – не широко разделяемый взгляд. Он направлен против самоописания состояния мира как «холодной войны» между двумя сверхдержавами. Но поскольку эта «холодная война» была основана на договоренности между двумя антагонистами, что геополитическое равновесие будет в существенных чертах заморожено, и поскольку (несмотря на все публичные заявления о конфликте) это геополитическое замораживание никогда всерьез не нарушалось ни одним из двух антагонистов, я предпочитаю думать об этом явлении как о хорошо срежиссированном (и потому чрезвычайно ограниченном) конфликте. На самом деле именно находящиеся в США лица, принимающие решения, «стояли на подаче», а их советские партнеры вновь и вновь вынуждены были ощущать вес этой реальности.

Напротив, я не ожидаю, что в 2000‑2025 гг. будет возможно говорить, что либо Япония‑США, либо ЕС будут «на подаче». Их реальная экономическая и геополитическая мощь будут слишком уравновешены. Даже в таком элементарном и неважном вопросе, как голоса в международных организациях, не будет автоматического или хотя бы легко достижимого большинства. На самом деле в этом соревновании может быть очень немного идеологических элементов. Основой может быть почти исключительно материальный эгоистический интерес. Это вовсе не обязательно сделает конфликт менее острым; на самом деле будет труднее направить его в чисто символическом направлении. Если конфликт станет менее политическим по форме, он может стать более мафиозным в своих проявлениях.

Второе основное отличие является производным от факта, что мировые инвестиции в период 2000‑2025 гг. могут быть сконцентрированы в Китае и России в масштабах, сопоставимых с концентрацией капиталовложений в Западной Европе и Японии в 1945 – 1967/73 гг. Но это значит, что объем того, что останется на долю остального мира, будет в 2000‑2025 гг. иным, чем в 1945‑1967/73 гг. В 1945‑1967/73 гг. фактически единственным «старым» регионом, куда продолжались инвестиции, были США. В 2000‑2030 гг. продолжающиеся инвестиции должны будут покрыть США, Западную Европу и Японию (и на самом деле немногие другие районы, такие как Корея и Канада). Вопрос, таким образом, стоит так: после того, как осуществлены капиталовложения в «старых» районах плюс в «новых», сколько останется (хотя бы в малых дозах) для остального мира, и, несомненно, ответ будет: гораздо меньше, чем в период 1945– 1967/73 гг.

Это, в свою очередь, будет означать совершенно иную ситуацию для стран «Юга» (как его ни определяй). В то время как в 1945 – 1967/73 гг. Юг выигрывал от экспансии мира‑экономики, по крайней мере от крох со стола, в 2000‑2030 гг. он рискует не получить даже крох. На самом деле существующий отток капиталов (характерный для кондратьевской Б‑фазы) в большей части Юга в предстоящий А‑период скорее продолжится, чем сменится на противоположный процесс. Между тем экономические потребности Юга не уменьшатся, а увеличатся, хотя бы по одному тому, что осведомленность о процветании стран, составляющих сердцевину системы, и размерах разрыва Север‑Юг сейчас намного больше, чем 50 лет тому назад.

Третье отличие будет связано с демографической ситуацией. Население мира в предстоящее время продолжит развиваться по той же базовой модели, по которой оно развивалось последние примерно 200 лет. С одной стороны, в общемировом масштабе население растет. Этот рост питается прежде всего тем, что у более бедных пяти шестых населения мира уровень смертности снижался (по технологическим причинам), в то время как уровень рождаемости не снижался или не снижался в том же темпе (из‑за недостаточности социально‑экономических стимулов). С другой стороны, удельный вес населения богатых регионов в мировом населении снижался, несмотря на факт, что снижение уровня смертности было даже большим, чем в менее богатых регионах, из‑за того, что еще сильнее снижался уровень рождаемости (прежде всего как способ оптимизировать социально‑экономическое положение семей, принадлежащих к среднему классу).

Это сочетание создало демографический разрыв, параллельный (и даже превосходящий) экономический разрыв между Севером и Югом. Этот разрыв, несомненно, уже существовал в 1945‑1967/73 гг. Но тогда он еще не был столь велик, потому что на Севере еще сохранялись культурные барьеры снижению уровня рождаемости. Сейчас эти барьеры в основном снесены, причем именно в период 1945‑1967/73 гг. Мировая демографическая статистика 2000‑2025 гг. отразит этот гораздо более острый диспаритет в социальной практике.

Ответ, который мы можем ожидать, будет состоять в массированном давлении миграции с Юга на Север. Напор очевидно будет, и не только со стороны тех, кто готов занять низкооплачиваемые рабочие места в городах, но a fortiori со стороны растущего количества образованных людей с Юга. Сила притяжения также возрастет, именно из‑за биполярного раскола в зонах сердцевины и являющегося его следствием жесткого давления, заставляющего работодателей сокращать издержки на труд, нанимая мигрантов (не только в качестве низкоквалифицированных работников, но не в меньшей степени и в качестве специалистов среднего звена).

Конечно, будет, как уже есть сейчас, острая социальная реакция на Севере – призывы к более репрессивному законодательству с целью ограничить въезд и социально‑экономические права тех, кто все же приехал. Результатом может стать наихудший из возможных фактический компромисс: невозможность эффективно предотвратить въезд мигрантов при способности обеспечить им второсортный политический статус. Следствием этого станет, что к 2025 г. или около того в Северной Америке, Западной Европе и (даже) Японии население, социально определяемое как происходящее с «Юга», может составить 25‑50%, и намного больше в определенных регионах и крупных городских центрах. Но поскольку многие (пожалуй, большинство) из этих людей не будут иметь права голоса (и в лучшем случае ограниченный доступ к благам социального обеспечения), будет существовать высокая корреляция между занятостью на наименее оплачиваемых городских рабочих местах (а урбанизация к тому времени достигнет новых высот) и лишением политических (и социальных) прав. Это будет ситуация типа той, что существовала в Великобритании и Франции в первой половине XIX в., что и вело к хорошо обоснованным страхам, что так называемые опасные классы опрокинут здание. В то время индустриально развитые страны изобрели либеральное государство как средство преодолеть именно эту угрозу, обеспечив всеобщее избирательное право и государство всеобщего благосостояния, чтобы умиротворить плебс. В 2030 г. Западная Европа‑Северная Америка‑Япония могут обнаружить, что оказались в том же положении, что Великобритания и Франция в 1830 г. «Второй раз в виде фарса?»

Четвертое отличие будет связано с положением средних слоев в зонах сердцевины. Они очень сильно выиграли в период 1945‑ 1967/73 гг. Их численность, и абсолютная, и относительная, выросла драматически. Столь же драматически вырос их уровень жизни. И удельный вес должностей и позиций, относимых к «среднему слою», также резко возрос. Они стали главной опорой стабильности политической системы, и это в самом деле была очень значительная опора. Более того, квалифицированные рабочие – экономический слой под средним классом – стал мечтать только о том, чтобы стать частью этих средних слоев – через возрастание заработной платы, подкрепленное силой профсоюзов, получение образования детьми, поддерживаемое правительством улучшение условий жизни.

Конечно, за это пришлось расплачиваться значительным ростом издержек производства, долгосрочной инфляцией и существенным ограничением в накоплении капитала. Современная кондратьевская Б‑фаза постоянно порождает острое беспокойство по поводу «конкурентоспособности» и налогового бремени государства. Это беспокойство не уменьшится, а даже возрастет в А‑фазе, когда будут существовать два остро конкурирующих полюса роста. Отсюда можно ожидать настойчивых усилий по абсолютному и относительному сокращению численности средних слоев, включенных в процессы производства (включая сферу услуг). Продолжатся и существующие сейчас попытки сократить государственные расходы, попытки, которые в конечном счете больше всего будут угрожать этим средним слоям.

Политические последствия этого урезания средних слоев будут очень серьезными. Образованные, привыкшие к комфорту, средние слои, сталкиваясь с угрозой стать declasse, не будут пассивно принимать этот регресс в своем статусе и доходах. Мы уже видели, как они показали зубы во время всемирной революции 1968 г. Чтобы утихомирить их тогда, были сделаны экономические уступки в период 1975‑1985 гг., за что эти страны расплачиваются сейчас, и эти уступки будет трудно возобновить, либо, возобновленные, они повлияют на экономическую борьбу между ЕС и Японией‑США. В любом случае капиталистическая мироэкономика столкнется с непосредственной дилеммой либо ограничить накопление капитала, либо страдать от политико‑экономического бунта бывших средних слоев. Это будет непростой выбор.

Пятое отличие будет в роли экологических ограничений. Капиталистические предприниматели с самого возникновения этой исторической системы выживали за счет экстернализации издержек. Одной из главных экстернализуемых издержек была издержка, связанная с возобновлением экологической базы все расширяющегося глобального производства. Поскольку предприниматели не возобновляли экологическую базу и не существовало (мирового) правительства, готового установить налогообложение, достаточное для решения этой задачи, экологическая база мира‑экономики постоянно сокращалась. Самое последнее и крупнейшее расширение мира‑экономики, 1945‑67/73 гг., использовало последнее остававшееся пространство, что и породило «зеленые» движения и всепланетную озабоченность проблемами окружающей среды.

Расширение 2000‑2025 гг., таким образом, будет лишено необходимой экологической базы. Возможен один из трех исходов. Расширение будет прервано, что будет сопровождаться политическим коллапсом миросистемы. Экологическая база будет истощена в большей мере, чем физически может выдержать земля, что приведет к катастрофам типа глобального потепления. Или же социальные издержки очистки, ограничений пользования и регенерации будут приняты всерьез.

Если мы предположим, что в качестве пути коллективно будет принят третий, функционально наименее непосредственно угрожающий, это немедленно создаст напряжения в функционировании миросистемы. Либо очистка будет предпринята за счет Юга, тем самым еще сильнее обостряя диспаритет Север‑Юг, создавая тем самым четко сфокусированный источник напряжения, или же издержки будет в непропорциональном объеме взяты на себя Севером, что с необходимостью повлечет за собой сокращение уровня процветания Севера. Далее, какой бы путь ни был принят, серьезные действия по защите окружающей среды неизбежно сократят глобальную прибыль (несмотря на факт, что очистка окружающей среды сама станет источником капиталистического накопления). Принимая во внимание это второе соображение и учитывая контекст острой конкуренции между Японией‑США и ЕС, мы можем ожидать значительного объема мошенничества и потому неэффективности процесса регенерации, и в этом случае мы возвращаемся к первому либо ко второму исходу.

Шестое отличие – достигнут своего предела две асимптоты долгосрочных тенденций миросистемы: географическое расширение и дерурализация. Капиталистический мир‑экономика теоретически уже завершил экспансию, охватив весь земной шар, к 1900 г. Однако на самом деле это относилось прежде всего к межгосударственной системе. Это стало верным и по отношению к производительным цепочкам лишь в период 1945‑67/73 гг. Сейчас это верно для обоих процессов. Капиталистическая мироэкономика проходила также через процесс дерурализации (иногда называемый, менее точно, пролетаризацией) в течение 400 лет, а последние 200 лет – со все большей скоростью. 1945‑67/73 гг. были временем удивительного скачка в этом процессе – Западная Европа, Северная Америка и Япония стали полностью дерурализированными, а Юг частично, но весьма существенно. Вероятно, этот процесс будет завершен в период 2000‑2025 гг.

Возможность капиталистического мира‑экономики распространяться в новые географические зоны исторически была решающим элементом в поддержании нормы прибыли и тем самым накопления капитала. Это было существенным противовесом ползучему росту издержек на труд в результате роста силы трудящихся классов как в политике, так и на производстве. Невозможность рекрутировать новые трудящиеся слои, которые еще не обрели политической силы и силы на производстве, чтобы увеличить долю прибавочного продукта, на которую они могут претендовать, приведет к таким же ограничениям на процесс накопления капитала, как экологическое истощение. Поскольку географические пределы достигнуты и население дерурализовано, трудности, связанные с политическим процессом сокращения издержек, становятся столь велики, что экономия становится реально невозможной. Реальные издержки производства должны возрасти в глобальном масштабе, и потому прибыль должна упасть.

В этом седьмое отличие между прошлым кондратьевским А‑периодом и предстоящим, когда придется иметь дело с социальной структурой и политическим климатом стран Юга. С 1945 г. удельный вес средних слоев на Юге существенно вырос – не слишком сложная задача, поскольку до того он был необычайно мал. Даже если он вырос с 5 до 10%, это означает удвоение удельного веса и, с учетом роста населения, абсолютный рост в 4‑6 раз. А поскольку мы говорим о странах, где живет 50‑75% мирового населения, то мы имеем дело с очень большой группой. Стоимость поддержания их на уровне потребления, который они считают минимально приемлемым, будет впечатляюще высокой.

Кроме того, эти средние слои, или местные кадры, в целом в период 1945‑67/73 гг. были полностью заняты «деколонизацией». Это очевидно так для тех, кто жил в тех районах Юга, которые в 1945 еще были колониями (почти вся Африка, Южная и Юго‑Восточная Азия, Карибский бассейн и отчасти другие регионы). Это было почти столь же верно для тех, кто жил в «полуколониях» (Китай, частично Ближний Восток, Латинская Америка, Восточная Европа), где происходили различные «революционные» действия, сравнимые по своей тональности с деколонизацией. Здесь нет необходимости оценивать качество или экзистенциальное значение всех этих движений. Достаточно отметить две их характеристики. Они поглощали энергию большого количества людей, и особенно средних слоев. И они были проникнуты политическим оптимизмом, который принял особую форму, наилучшим образом выраженную выразительным высказыванием Кваме Нкрумы: «Наипаче ищите царствия политического, а все остальное приложится». На практике это означало, что средние слои (и потенциальные средние слои) Юга были готовы терпеть свой слабый экономический статус, так как испытывали уверенность, что если в первый тридцатилетний или около того период они (средние слои Юга) сумеют добиться политической власти, то в следующие 30 лет они или их дети найдут и экономическое вознаграждение.

В период 2000‑2025 гг. не только не будет «деколонизации», чтобы занять эти кадры и поддерживать их оптимизм, но и их экономическое положение почти наверняка ухудшится по ряду причин, описанных выше (концентрация капиталовложений в Китае/России, увеличение числа специалистов на Юге, всемирные усилия по урезанию расходов на средние слои). Некоторые из них смогут бежать, то есть эмигрировать, на Север. Это лишь сделает долю тех, кто остается, еще горше.

Восьмое и, в конечном счете, самое важное отличие между прошлой и будущей кондратьевскими А‑фазами является чисто политическим: подъем демократизации и упадок либерализма. Потому что необходимо помнить, что демократия и либерализм – не близнецы, но в большинстве случаев оппоненты. Либерализм изобрели, чтобы противостоять демократии. Проблема, породившая либерализм, состояла в том, как сдержать опасные классы, сначала в сердцевине системы, а затем в миросистеме в целом. Либеральное решение состояло в том, чтобы обеспечить ограниченный доступ к политической власти и ограниченное участие в получении прибавочного продукта, и то и другое на уровне, не угрожающем процессу бесконечного накопления капитала и системе государств, подкрепляющей его.

Основной темой либерального государства на национальном уровне и либеральной межгосударственной системы во всемирном масштабе был рациональный реформизм, прежде всего через государство. Формула либерального государства, как оно развилось в государствах сердцевины в XIX в. – всеобщее избирательное право и государство всеобщего благосостояния, – работала совершенно замечательно. Когда аналогичная формула была применена в XX в. к межгосударственной системе в форме самоопределения наций и экономического развития слаборазвитых наций, она споткнулась о невозможность создать государство всеобщего благосостояния на всемирном уровне (к чему призывала, например, Комиссия Брандта). Потому что это не могло быть сделано без покушения на основной процесс накопления капитала. Причина была довольно проста. Успех формулы в приложении к государствам сердцевины зависел от скрытой переменной: экономической эксплуатации Юга, сочетающейся с направленным против Юга расизмом. На всемирном уровне этой переменной не существовало и логически не могло существовать[158].

Последствия для политического климата очевидны. 1945– 1967/73 гг. были апогеем глобального либерального реформизма: деколонизация, экономическое развитие и, прежде всего, оптимизм относительно будущего преобладали повсюду – на Западе, Востоке и Юге. Однако в последовавшей кондратьевской Б‑фазе, при завершившейся деколонизации, от ожидавшегося экономического развития осталось в большинстве районов одно воспоминание, а оптимизм рассеялся. Более того, по всем уже обсужденным нами причинам мы не ожидаем, что в предстоящем А‑периоде экономическое развитие не вернется на Юг, и тем самым, полагаем, фатально подрывается основа для оптимизма.

В то же самое время постоянно росло давление в пользу демократизации. Демократия в основе своей антивластна и антиавторитарна. Это требование равного слова в политическом процессе на всех уровнях и равного участия в системе социально‑экономического вознаграждения. Величайшим ограничением этого стремления был либерализм, обещавший неизбежное поступательное улучшение посредством рациональной реформы. В ответ на демократическое требование равенства сейчас либерализм предлагал отложенную надежду. Это было мотивом не только просвещенной (и более могущественной) половины мирового истеблишмента, но и традиционных антисистемных движений («старых левых»). Опорой либерализма была предлагаемая им надежда. В той степени, в какой мечта увяла («как изюм на солнце»), либерализм как идеология потерпел крах, и опасные классы вновь стали опасными.

 

Начало «хаоса»

Это, кажется, будет главным направлением следующего А‑периода, примерно в 2000‑2025 гг. Хотя он может оказаться периодом замечательной экспансии в одних отношениях, в других он будет очень мрачным. Вот почему я ожидаю мало мира, мало стабильности и мало легитимности. Результатом станет начало «хаоса», который является просто расширением нормальных флуктуаций системы с кумулятивным эффектом.

Я предположу ряд вещей, которые наверняка случатся, и ни одна из них не является новым феноменом. Что может отличать их от прошлого, так это неспособность ограничить их удар и таким образом вернуть систему к какому‑то равновесию. Вопрос в степени, в которой эта нехватка способности ограничивать удары станет преобладающим явлением.

1) Способность государств вероятно, уменьшится. Уровень внутреннего порядка всегда подвержен флуктуациям, и Б‑периоды печально известны как момент трудностей, но в системе в целом на протяжении 400‑500 лет внутренний порядок постоянно возрастал. Мы можем назвать это феноменом роста «государственности».

Конечно, за последние 100 лет все имперские структуры внутри капиталистического мира‑экономики (Великобритания, Австро‑Венгрия, совсем недавно СССР/Россия) распались. Но предмет, на который следует обратить внимание, – это скорее историческое строительство государств, которые делали своими гражданами всех тех, кто проживал в их границах. Таковы были метрополии Великобритании и Франции, Соединенные Штаты и Финляндия, Бразилия и Индия. И такими же были Ливан и Сомали, Югославия и Чехословакия. Развал или крах последних совершенно отличается от распада «империй».

Можно пренебречь распадом государственности в периферийной зоне как чем‑то ожидаемым или геополитически незначительным. Но это идет вразрез с долгосрочной тенденцией, а падение порядка в слишком многих государствах создает серьезные напряжения в функционировании межгосударственной системы. Однако наиболее угрожающей является перспектива ослабления государственности в зонах сердцевины. И прекращение либерального институционального компромисса, что, как мы доказали, и происходит, дает основания предположить, что такое ослабление имеет место. Государства захлестывают требования безопасности и благосостояния, которые они политически не в силах удовлетворить. Результатом становится постоянная приватизация безопасности и благосостояния, что движет нас в направлении, отличном от того, которым мы двигались 500 лет.

2) Межгосударственная система в течение нескольких сот лет, от Вестфальского мира до Концерта наций и далее до ООН и семьи Объединенных Наций, также становилась все более структурированной и регулируемой. Существовало молчаливое допущение, что мы не спеша продвигаемся к функциональному мировому правительству. В духе этой эйфории Буш провозгласил его неизбежность как «нового мирового порядка», однако встретил циничный прием. Напротив, угроза «государственности» и исчезновение реформистского оптимизма, потрясли межгосударственную систему, основы которой всегда были относительно слабы.

Распространение ядерного оружия сейчас столь же неизбежно, и будет столь же быстрым, как растущая миграция Юг‑Север. Само по себе это не катастрофа. Средние державы являются, пожалуй, не менее «заслуживающими доверия», чем большие. На самом деле они могут быть более благоразумны, так как могут гораздо больше бояться возмездия. И все же по мере того, как государственность приходит в упадок, а технология прогрессирует, ползучую эскалацию тактического ядерного оружия может оказаться трудно сдерживать.

По мере того как идеология перестает быть объяснением межгосударственных конфликтов, «нейтральность» слабой и построенной на конфедеративных началах Организации Объединенных Наций все более ставится под подозрение. Способность ООН к осуществлению «миротворческих» операций, ограниченная так, как сейчас, в существующей атмосфере может скорее уменьшиться, чем возрасти. Призыв к «гуманитарному вмешательству» может начать рассматриваться просто как свойственный XXI в. вариант западного империализма XIX в., который также прикрывался цивилизаторскими оправданиями. Может быть, будут уходы, и многочисленные уходы, из номинально универсальных структур (в духе Северной Кореи)? Может быть, мы увидим создание соперничающих организаций? Такое не исключено.

3) Если государства (и. межгосударственная система) начинают рассматриваться как теряющие эффективность, куда же люди обратятся за защитой? Ответ уже ясен – к «группам». Эти группы могут быть обозначены множеством этикеток – этнические/религиозные/лингвистические группы, тендерные группы или группы сексуальных предпочтений, «меньшинства» самого разного характера. В этом также нет ничего нового. Новое – в степени, в которой такие группы рассматриваются как альтернатива «гражданству» и участию в «государстве», которое по определению является домом для многих групп (пусть и относимых к неравным категориям).

Это вопрос доверия. Кому мы будем доверять в мире без порядка, в мире высокой экономической неопределенности, и неравенства, в мире, где совсем не гарантировано будущее? Вчера большинство отвечало, что государству. Вот это мы и называем легитимностью, если не применительно к существующим сейчас государствам, то по крайней мере к тем государствам, которые, как мы можем ожидать, будут созданы (или реформированы) в близком будущем! У государств – образ экспансии и развития; у групп – образ защитный, связанный со страхом.

В то же самое время, и здесь‑то вся сложность, – эти самые «группы» являются также продуктом демократизации, чувства, что государства потерпели неудачу, так как либеральные реформы были миражем, поскольку «универсализм» государств на практике означал забвение или подавление более слабых. Таким образом «группы» – продукт не только обострившихся страха и разочарования, но и подъема эгалитаристского сознания, и потому они являются важным сборным пунктом. Трудно вообразить, чтобы их политическая роль вскоре уменьшилась. Но принимая во внимание их внутренне противоречивую структуру (эгалитарную, но обращенную внутрь), расширение такой роли может оказаться вполне «хаотическим» по своим последствиям.

4) Как же мы поставим заслон распространению войн Юг‑Юг, конфликтов «меньшинство» против «меньшинства» на Севере, что является одним из производных от описанной выше «групповщины»? И кто достаточно силен морально или в военном отношении, чтобы ставить такие заслоны? Кто готов вкладывать свои ресурсы в это, особенно с учетом интенсифицирующегося и едва балансируемого соперничества Север‑Север (Япония‑США против ЕС)? Там и сям какие‑то усилия будут предприниматься. Но большей частью мир будет просто взирать на происходящее, как было во время ирано‑иракской войны и как происходит в бывшей Югославии или на Кавказе, а на самом деле даже в гетто американских городов. Это станет еще более верным, когда возрастет число развивающихся одновременно конфликтов Юг‑Юг.

Что еще серьезнее – кто ограничит малые войны Север‑Юг, не просто начатые, а вполне обдуманно начатые не Севером, а Югом как часть долгосрочной стратегии военной конфронтации? Война в Заливе была началом, а не концом этого процесса. Говорят, что войну выиграли США. Но какой ценой? Ценой обнаружения своей финансовой зависимости от других для оплаты даже малых войн? Ценой постановки перед собой очень ограниченных задач, куда меньших, чем безоговорочная капитуляция противника? Ценой обсуждения Пентагоном будущей всемирной военной стратегии «победить, сдержать, победить»?

Президент Буш и американские военные сделали ставку на то, что смогут добиться своей ограниченной победы без больших потерь в людях (или в деньгах). Ставка себя оправдала, но кажется, Пентагон поступит мудро, если не будет пытать судьбу еще раз. Сейчас трудно представить, как США, или даже объединенные военные силы Севера смогли бы справиться с несколькими «кризисами» типа войны в Заливе одновременно. А принимая во внимание ту модель мира‑экономики и эволюции мировой социальной структуры, которую я теоретически допускаю для периода 2000‑2025 гг., кто будет настолько смел, чтобы доказывать что такие одновременные «кризисы Персидского залива» не случатся?

5) Есть еще один, последний фактор «хаоса», который мы не должны недооценивать, – новая «черная смерть». Этиология пандемии СПИД остается предметом серьезных разногласий. Но это не имеет значения, поскольку процесс уже запущен. СПИД означает появление нового смертельного туберкулеза, распространение которого теперь будет автономным. Что дальше? Это распространение болезни не только полностью изменяет долгосрочные механизмы функционирования капиталистического мира‑экономики (параллельно с переворачиванием модели роста государственности и усиления межгосударственной системы), но и вносит свой вклад в дальнейший подрыв государственности, как усиливая нагрузку на государственную машину, так и стимулируя атмосферу всеобщей нетерпимости, а этот подрыв, в свою очередь, способствует распространению новых болезней.

Ключевая вещь, которую необходимо понять, та, что невозможно предсказать, на какую из переменных в большей мере повлияет распространение пандемических заболеваний: они будут сокращать число едоков, но и число производителей продовольствия. Они будут сокращать численность потенциальных мигрантов, но и будут приводит к дефициту рабочей силы и к потребности в миграции. В любом случае – что будет более значимым? Мы не узнаем, пока все это не произойдет. Это просто еще один пример недетерминированности исхода бифуркации.

 

Иерархия и привилегии против демократии и равенства

Такова картина второго временного периода, вхождение в период хаоса. Но есть и третий период, исход, создаваемый новый порядок. Здесь можно быть максимально кратким, потому что здесь больше всего неопределенности. Ситуация хаоса – это может показаться парадоксом – наиболее чувствительна к сознательному человеческому вмешательству. Именно во время периодов хаоса, в противовес периодам относительного порядка (относительно детерминированного порядка) человеческое вмешательство производит существенные изменения.

Есть ли потенциальные силы вмешательства в пользу конструктивного, системного видения? Я вижу их две. Есть визионеры воссозданной иерархии и привилегий, хранители вечного огня аристократии. Сильные личности, но не имеющие никакой коллективной структуры – «исполнительный комитет правящего класса» никогда не собирался на заседания, – они действуют (если и не сообща, то в тандеме) во время системных кризисов, потому что считают, что все «вышло из‑под контроля». В этом пункте они исходят из принципа Лампедузы: «Нужно все изменить, чтобы все осталось неизменным». Что они изобретут и предложат миру, трудно знать, но я убежден в их уме и проницательности. Может быть предложена какая‑то новая историческая система, и они могут оказаться способны толкнуть мир в этом направлении.

Против них – визионеры демократии/равенства (пара, по моему убеждению, нерасторжимая). Они появились в период 1789‑ 1989 гг. в форме антисистемных движений (трех разновидностей «старых левых»), и история их организаций была историей гигантских тактических успехов и столь же гигантских стратегических провалов. В долгосрочной перспективе эти движения служили в большей мере поддержанию системы, чем ее подрыву.

Знаковый вопрос – появится ли теперь новая семья антисистемных движений, с новой стратегией, достаточно сильной и достаточно гибкой, чтобы оказать основное влияние в период 2000‑ 2025 гг., такое, чтобы исход был не по Лампедузе. Может быть, им и вовсе не удастся появиться или выжить, или быть достаточно гибкими, чтобы победить.

После бифуркации, после, скажем, 2050 или 2075 г., мы можем быть уверены в очень не многом. Мы больше не будем жить в капиталистическом мире‑экономике. Вместо нее мы будем жить в каком‑то новом строе или новых строях, в какой‑то новой исторической системе или системах. И тогда мы, вероятно, познаем вновь относительные мир, стабильность и легитимность, которые мы уже знали, или же худшие? Это и неизвестно нам, и зависит от нас.

 

 

СОЦИАЛЬНЫЕ НАУКИ И КОММУНИСТИЧЕСКАЯ ИНТЕРЛЮДИЯ, ИЛИ ИНТЕРПРЕТАЦИЯ СОВРЕМЕННОЙ ИСТОРИИ[159]

 

Коммунистическая интерлюдия? Между чем и чем? И, прежде всего, когда? Я буду считать такой интерлюдией период между ноябрем 1917 г. (так называемая Великая Октябрьская революция) и 1991 г., годом роспуска Коммунистической партии Советского Союза (в августе) и распада самого СССР (в декабре). Это период, когда в России и ее империи, в Центральной и Восточной Европе существовали государства, управляемые коммунистическими или марксистско‑ленинскими партиями. Если быть точным, сегодня все еще остается несколько государств в Азии, которые считают, что управляются марксистско‑ленинскими партиями, – а именно Китай, Корейская Народно‑Демократическая Республика, Вьетнам и Лаос. И существует Куба. Но эпоха, в которую существовал «блок социалистических государств», в любом значимом смысле завершена. Также, на мой взгляд, закончилась эпоха, когда марксизм‑ленинизм был идеологией, пользующейся значительной поддержкой.

Итак, мы говорим об интерлюдии в самом простом смысле этого слова, то есть был момент времени, предшествовавший эпохе, когда существовал сплоченный блок государств, заявляющих, что они руководствуются марксистско‑ленинской идеологией, а сегодня мы живем в период, следующий за этой эпохой. Конечно, ее тень ощущалась и до 1917 г. Маркс и Энгельс еще в 1848 г. утверждали в «Манифесте», что «призрак бродит по Европе, призрак коммунизма». И в многообразных проявлениях этот призрак все еще бродит по Европе. Только ли по Европе? Давайте обсудим это.

Чем был этот призрак до 1917 г.? Каков он был между 1917 и 1991 гг.? Что он представляет собой сегодня? Я думаю, не так трудно прийти к соглашению по вопросу о том, что это был за призрак до 1917 г. Это было ощущение того, что «народ» – понимаемый главным образом как массы необразованных, неразвитых, простых людей – беспорядочно поднимется, разрушит и конфискует собственность и каким‑то образом перераспределит ее, при этом приведя к власти тех, кто станет управлять без уважения к таланту или инициативе. И в процессе этого они разрушат то, что представлялось ценным в национальных традициях, включая, конечно же, и религиозные традиции.

Это не был совсем необоснованный страх. В киноверсии «Доктора Живаго» Пастернака есть сцена, где доктора Живаго, возвращающегося вскоре после революции с фронта в свой роскошный особняк в Москве, встречает не только его семья, но и очень большое количество людей, заселивших дом. Для его собственной семьи в обширном доме осталась одна‑единственная комната. Живаго, представляющего собой законченный типаж идеалистически настроенного русского интеллигента, кто‑то довольно агрессивно спрашивает, что тот думает о новой реальности. И он отвечает: «Это лучший порядок, товарищи. Более справедливый»[160]. В конце своей богатой событиями жизни Живаго продолжает верить, что это действительно лучше, даже если читатель остается с более двойственными чувствами.

Мы неплохо знаем политическую и социальную историю Европы XIX в. Давайте подытожим ее. После Французской революции в Европе ширилось и росло принятие двух концепций, которые показались бы странными большинству людей до революции. Первая концепция заключалась в том, что политические перемены представляют собой абсолютно нормальное и ожидаемое явление. Вторая – в том, что носителем суверенитета нации являются не правители, не законодатели, а нечто, называемое «народом». Это были не просто новые идеи, это были радикальные идеи, беспокоящие большинство лиц, обладающих собственностью и властью.

Эта новая система ценностей, которая распространялась через границы отдельных государств (я называю это возникающей геокультурой миросистемы), сопровождалась важными изменениями в демографической и социальной структуре большинства европейских государств. Темпы урбанизации возрастали, и возрастал удельный вес наемного труда. Эта внезапная географическая концентрация в европейских городах значительного количества работников наемного труда, чьи жизненные условия обычно были ужасными, создавала новые политические силы, состоящие из лиц, в значительной мере исключенных из пользования выгодами экономического роста. Они страдали в экономическом отношении, были оттеснены на обочину жизни в социальном отношении, не имели голоса в политической жизни ни на общенациональном, ни на местном уровне. Когда Маркс и Энгельс говорили: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Вам нечего терять, кроме своих цепей», – именно к этим социальным группам они обращали свои слова.

Между 1848 и 1917 в Европе случились два события, повлиявших на эту ситуацию. Во‑первых, политические лидеры различных государств начали осуществлять программу реформы, рациональной реформы, отвечающей чаяниям этих групп, смягчающих их несчастья и приглушающих чувство отчужденности, испытываемое ими. Такие программы вводились в действие в большинстве европейских государств, хотя разными темпами и в разное время. (Я включаю в свое определение Европы государства, основанные белыми переселенцами: США, Канаду, Австралию и Новую Зеландию.)

Программы реформы имели три основные компонента. Первый – всеобщее избирательное право. Оно вводилось осторожно, но последовательно, оно распространялось на всё новые группы, в конце концов все взрослые мужчины (а затем и женщины) получили право голоса. Вторая реформа заключалась в улучшении условий труда посредством трудового законодательства, а также в создании системы перераспределения благ, того, что позже мы будем называть «государством всеобщего благосостояния». Третья реформа, если здесь применимо слово «реформа» – формирование национального самосознания, главным образом посредством обязательного начального образования и всеобщей воинской обязанности (для мужчин).

Три этих элемента вместе – участие в политике посредством голосования, вмешательство государства с целью сгладить поляризацию, явившуюся следствием неуправляемых рыночных отношений, и надклассовая национальная лояльность – составляют основу и на самом деле важнейшие отличительные черты либерального государства, которое к 1914 г. стало общеевропейской нормой и отчасти практикой. Существовавшие до 1848 г. различия между так называемыми либеральными и консервативными политическими силами после этого года существенно уменьшились, поскольку те и другие стремились действовать вместе во имя реформаторских программ, хотя, конечно же, продолжали спорить о темпах реформ и о той степени, в которой было полезно сохранять почитание традиционных символов и авторитетов.

Этот же период ознаменовался появлением в Европе того, что иногда называют социальным движением, состоящим, с одной стороны, из профсоюзов, а с другой – из социалистических или рабочих партий. Большинство (хотя и не все) этих политических партий считали себя «марксистскими», хотя что они действительно имели в виду, было и до сих пор остается предметом споров. Самой сильной и «образцовой» партией для самой себя и для большинства других была германская социал‑демократия.

Германская социал‑демократическая партия, как и большинство других, очутилась лицом к лицу с основной практической проблемой: должна ли она участвовать в парламентских выборах (с вытекающим отсюда вопросом, должны ли ее члены участвовать в правительстве)? В конце концов подавляющее большинство партий и партийных активистов ответило на эти вопросы положительно. Их доводы были довольно просты: таким образом они могли немедленно принести пользу своим избирателям. Со временем, вместе с расширением всеобщего избирательного права и при достаточной политической культуре, большинство своими голосами приведет их к полной власти, а придя к власти, они смогут законодательным путем покончить с капитализмом и установить социализм. Существовали предпосылки, подкрепляющие эти рассуждения. Одной из них был свойственный Просвещению взгляд на рациональность человека: все люди будут действовать, исходя из своих рациональных интересов, в том случае, если у них будет такая возможность и достаточно образования, чтобы правильно понять эти интересы. Другой предпосылкой служила уверенность в том, что прогресс неизбежен, и поэтому история на стороне тех, кто привержен делу социализма.

Подобная система аргументации, практикуемая социалистическими партиями Европы в период до 1914 г., на практике привела к трансформации этих партий из революционной силы, если они когда‑то ею были, во что‑то вроде более радикальной версии центристского либерализма. Хотя многие партии продолжали говорить на языке «революции», они больше не считали, что революция обязательно подразумевает вооруженное восстание и вообще применение силы. Революция стала чем‑то вроде ожидания некоего драматического политического события, скажем, победы на выборах с получением 60% голосов. Поскольку в тот период социалистические партии в целом имели довольно слабые избирательные результаты, проектируемая избирательная победа психологически несла в себе привкус революции.

Обратимся к Ленину или, скорее, к большевистской фракции российской социал‑демократической партии. Большевистский анализ состоял из двух важнейших частей. Во‑первых, они говорили, что теория и практика европейских социал‑демократических партий вовсе не были революционными и представляли собой, в лучшем случае, вариант либерализма. Во‑вторых, говорили они, каковы бы ни были оправдания для подобного «ревизионизма» где бы то ни было, он не имеет ничего общего с российской реальностью, поскольку Россия не является либеральным государством, и в ней для социалистов не существует возможности перехода к социализму путем победы на выборах. Нужно отметить, что обе эти оценки в ретроспективе кажутся абсолютно верными.

Большевики сделали из этого анализа решающий вывод: Россия никогда не станет социалистической (и подразумевалось, что никакая другая страна тоже) без восстания как процесса, включающего в себя установление контроля над госаппаратом. Поэтому российский «пролетариат» (патентованный субъект истории), который на самом деле все еще оставался малочисленным, должен был это осуществить, организовавшись в жестко структурированную кадровую партию, которая должна была планировать и организовывать «революцию». «Малочисленность» городского индустриального пролетариата была более важна, чем допускали Ленин и его коллеги, для непроговариваемой, неявной части их теоретических построений. Поэтому то, что мы получили в итоге, оказалось теорией о том, как быть социалистической партией в стране, которая не была ни богатой, ни высокоразвитой и поэтому не принадлежала к сердцевине капиталистической мироэкономики.

Вожди Октябрьской революции считали, что они возглавили первую пролетарскую революцию в современной истории. Более верно будет сказать, что они возглавили одно из первых и, возможно, наиболее драматическое из национально‑освободительных восстаний, происходивших на периферии и полупериферии миросистемы. Две черты отличали это специфическое национально‑освободительное восстание от других. Одна – та, что его возглавляла кадровая партия, которая руководствовалась универсалистской идеологией и поэтому взялась создавать политические структуры общемирового значения под своим прямым контролем. Вторая – та, что революция произошла в особой стране: хотя она и не в сердцевине капиталистической миросистемы, но в то же время была самой сильной в индустриальном и военном отношении частью периферии. Вся история коммунистической интерлюдии 1917‑1991 гг. определялась этими двумя фактами.

Партии, которая объявила себя авангардной, а затем достигла государственной власти, не остается ничего другого, как быть диктаторской партией. Если кто‑то объявляет себя авангардом, то он должен быть прав по определению. А если история на стороне социализма, то авангардная партия, естественно, вершит судьбы мира, навязывая свою волю всем остальным, включая сюда и тех лиц, чьим авангардом она считается, – в нашем случае промышленный пролетариат. В самом деле, с ее стороны было бы упущением действовать по‑другому. Если к тому же в целом мире только одна из подобных партий обладает государственной властью, как это в сущности и было между 1917 и 1945, и если она организовала международную кадровую структуру подобных партий, то кажется естественным и оправданным, что эта партия, обладающая государственной властью, становится ведущей партией. В любом случае, у этой партии были материальная база и политические средства, чтобы отстаивать такую роль вопреки возникающей оппозиции. Поэтому не кажется нарушением истины заявить, что однопартийный режим в СССР и его фактический контроль над Коминтерном стали почти неизбежным следствием теории авангардной партии. А за этим, если и не совершенно неизбежно, то по крайней мере с большой вероятностью, следовало то, что действительно случилось: чистки, ГУЛАГ и «железный занавес».

Вне всякого сомнения, явная и непрекращающаяся враждебность остального мира к коммунистическому режиму в России сыграла большую роль в развитии событий. Но, конечно, наивно было бы объяснять данное развитие событий этой враждебностью, поскольку ленинская теория предсказывает враждебность и, следовательно, враждебность представляет собой часть постоянной внешней реальности, с которой режим заранее предполагал иметь дело.

Враждебность следовало ожидать. Следовало ожидать и то, как режим структурируется внутри. Возможно, в меньшей степени следовало ожидать геополитической стратегии советского режима. Было четыре последовательных геополитических решения, принятых большевиками, каждое из которых знаменовало собой поворотный пункт, и мне не кажется, что взятый советским режимом курс был единственно неизбежным.

Первое решение – воссоздание Российской империи. В 1917 г. имперские силы России были ослаблены в военном отношении, а широкие слои российского населения требовали «хлеба и мира». Такова была социальная ситуация, в которой царя вынудили отречься, и в которой вскоре большевики смогли штурмовать Зимний дворец и взять государственную власть.

В начале большевики казались равнодушными к судьбам Российской империи как таковой. В конце концов, они были социалистами‑интернационалистами, убежденными в том, что национализм, империализм и царизм –зло. Они «отпустили на волю» Финляндию и Польшу. Можно цинично утверждать, что они только выбросили балласт с борта в трудный момент. Я скорее думаю, что это было что‑то вроде моментальной, почти инстинктивной реакции, соответствующей их идеологическим предпочтениям.

То, что случилось потом, было уже результатом рационального осмысления. Большевики оказались в тяжелых военных условиях гражданской войны. Они испугались, что «отпускание на волю» окраин будет означать создание активных враждебных режимов на границах. Они хотели победить в гражданской войне и решили, что для этого потребуется отвоевать империю. Выяснилось, что в отношении Финляндии и Польши решились уже слишком поздно, но в отношении Украины и Кавказа еще нет. Таким образом получилось, что из трех великих многонациональных империй, существовавших на территории Европы к началу Первой мировой войны, – Австро‑ Венгерской, Оттоманской и Российской – выжила, по крайней мере до 1991, только Российская империя. Так и получилось, что первый марксистско‑ленинский режим стал российским имперским режимом, наследником царской империи.

Вторым поворотным пунктом был Съезд трудящихся Востока, состоявшийся в Баку в 1921 г. Столкнувшись с тем фактом, что долгожданная германская революция никак не наступает, большевики повернулись внутрь страны и на Восток. Они развернулись внутрь страны, поскольку провозгласили новую доктрину – о построении социализма в одной стране. Они развернулись на Восток, поскольку съезд в Баку сместил миросистемные акценты большевиков с пролетарской революции в высокоиндустриальных странах на антиимпериалистическую борьбу в колониальных и полуколониальных странах мира. Оба поворотных пункта казались здравыми прагматическими сдвигами. Оба имели громадные последствия для восприятия ленинизма в качестве мировой революционной идеологии.

Обратиться внутрь означало сконцентрироваться на укреплении Российского государства и империи как государственной структуры и форсировать экономическую программу, рассчитанную на то, чтобы посредством индустриализации догнать страны, принадлежащие к сердцевине мироэкономики. Обратиться на Восток означало признание (еще не открыто, а косвенно) практической невозможности рабочих восстаний в зоне сердцевины. Это также означало присоединиться (под более ярким флагом антиимпериализма) к борьбе за самоопределение наций, провозглашенной Вильсоном. Эти сдвиги в целях сделали советский режим гораздо менее неприятным и неприемлемым для политических лидеров западных государств, в сравнении с его прежней ипостасью, и создали основу для возможного геополитического соглашения.

Все это закономерно привело к другой поворотной точке, которая определилась в следующем, 1922 г. в Рапалло, когда Германия и Советская Россия вновь вышли на мировую политическую сцену в качестве главных действующих лиц, согласившись возобновить дипломатические и экономические отношения и отказаться от всех военных претензий друг к другу. Таким образом они эффективно преодолели различные виды остракизма со стороны Франции, Великобритании и США, от которого обе страдали. С этого момента СССР стремился к полной интеграции в межгосударственную систему. В 1933 г. он вступил в Лигу наций (и сделал бы это раньше, если бы ему позволили), заключил союз с Западом во Второй мировой войне, стал соучредителем ООН, а в период после 1945 г. беспрестанно искал признания у всех (и в первую очередь у США) в качестве одной из двух мировых «великих держав». Подобные усилия, как неоднократно указывал Шарль де Голль, с трудом поддаются объяснению в терминах идеологии марксизма‑ленинизма, но были вполне объяснимы как политика великой военной державы, действующей в рамках существующей миросистемы.

Поэтому неудивительным представляется и четвертый поворотный пункт – идеологически значимый, хотя к нему часто относятся без внимания – роспуск Коминтерна в 1943 г. Распустить Коминтерн означало прежде всего формально признать то, что давно уже стало реальностью – отказ от первоначального большевистского проекта пролетарских революций в наиболее «передовых» странах. Это представляется очевидным. Менее очевидно то, что это означало также и отмену целей, утвержденных в Баку, по крайней мере в их первоначальной постановке.

Баку превознесло заслуги антиимпериалистического национально‑освободительного движения на «Востоке». Но к 1943 г. высшее руководство СССР больше не было реально заинтересовано в революции где бы то ни было, если та не проходила под его полным контролем. Советское руководство не было глупым и понимало, что движения, пришедшие к власти путем долгой национальной борьбы, вряд ли уступят свою неприкосновенность кому‑то в Москве. Кто же тогда? Был только один возможный ответ – движения, пришедшие к власти с помощью и под присмотром российской Красной армии. Так родилась советская политика в отношении единственного региона, где это действительно было возможно, во всяком случае в то время, – Центральной и Восточной Европе. В период 1944‑1947 гг. СССР решил привести к власти подчиненные коммунистам режимы во всех регионах, где Красная Армия оказалась к концу Второй мировой войны, главным образом в Европе к востоку от Эльбы. Я говорю «главным образом», потому что сразу же обнаруживаются три исключения: Греция, Югославия и Албания. Но мы знаем, что случилось там. В 1945 г. ни в одной из этих трех стран не было Красной Армии. В Греции Сталин драматичным образом бросил на произвол судьбы греческую компартию. Югославия же и Албания, в которых существовали марксистско‑ленинские режимы, пришедшие к власти посредством восстаний, совершенных собственными силами, открыто порвали с СССР. Что касается Азии, сталинское затягивание решений там было очевидно для всего мира, и не в последнюю очередь для китайской коммунистической партии, которая также резко порвала с СССР, как только смогла. Встреча Мао с Никсоном – прямое последствие четвертого поворотного момента в политике СССР.

После этих четырех поворотов не так много осталось от старого «призрака коммунизма». То, что осталось, было уже совершенно иным. СССР стал фактически второй по значимости военной державой в мире. Он стал достаточно силен, чтобы иметь дело с США, которые были самой сильной державой. США признали за Россией зону исключительного влияния от Эльбы до Ялу, но не дальше. Дело в том, что контроль СССР над этой зоной и его право свободно управлять там признавалось США, следящими только за тем, чтобы СССР оставался внутри этой зоны. Такое положение дел получило благословение в Ялте и в сущности соблюдалось западными державами и Советским Союзом вплоть до 1991 г. В этих вопросах Советы выступили как прямой наследник царизма, но сыграли свою геополитическую роль лучше.

Экономически СССР пошел по классическому пути догоняющего развития через индустриализацию. Он справлялся с этим довольно хорошо, принимая во внимание все помехи и стоимость разрушений во время Второй мировой войны. Если посмотреть на достижения СССР в 1945‑1970 гг., они на общемировом фоне весьма впечатляют. Эти достижения СССР использовал, чтобы убедить страны‑сателлиты идти тем же путем, причем для некоторых из них в этом не было большого смысла, тем не менее сначала они делали это довольно успешно. Но экономика была примитивной, и не потому, что не оставляла достаточно места для частных предприятий, а потому, что стремление «догнать» считалось реалистичной политикой, а индустриализация – способом обеспечить экономическое будущее. В любом случае, как мы знаем, в 1970‑е гг. дела СССР, так же как и стран Восточной и Центральной Европы, в экономическом отношении пошли плохо, а в 1980‑х гг. в конце концов наступил коллапс. Конечно, это был трудный период для многих стран мира, и многое из происходящего в СССР и его сателлитах было частным случаем более общих проблем. Дело, однако, в том, что с точки зрения людей, проживающих в этих странах, экономические неудачи были своего рода последней каплей, особенно на фоне официальной пропаганды, согласно которой основным доказательством достоинств марксизма‑ленинизма является его способность немедленно улучшить экономическую ситуацию.

Это была последняя капля, потому что внутриполитическая ситуация во всех этих странах была такова, что не нравилась практически никому. Не существовало демократического участия в политике. Хотя худшие времена политического террора закончились к середине 1950‑х гг., произвольное заключение в тюрьму и контроль со стороны секретной полиции все еще оставались обычной, повседневной реальностью. Не были разрешены никакие формы выражения национальных интересов. В меньшей степени, возможно, это относилось к России, поскольку фактически русские были на вершине этого политического мира, даже если им не было позволено объявлять об этом вслух. Но для всех остальных господство русских было нестерпимо. Наконец, однопартийная система означала наличие во всех этих странах очень привилегированной страты, номенклатуры, чье существование делало достойным осмеяния идеологические претензии большевиков выступать в роли поборников равноправия.

В этих странах всегда было очень много людей, которые никогда не разделяли первоначальные цели большевиков. Однако привело всю систему в конце концов к коллапсу другое. Огромное число людей, первоначально разделявших провозглашенные цели, стали столь же, а возможно, даже в большей степени, чем остальные, враждебны режиму. «Призрак коммунизма», который бродил по миру в 1917‑ 1991 гг., стал чудовищной карикатурой призрака, бродившего по Европе с 1848 по 1917 г. Старый призрак излучал оптимизм, справедливость, нравственность – это и были его сильные стороны. Второму призраку были присущи стагнация, предательство и уродливые формы угнетения. Виден ли на горизонте третий призрак?

Первый призрак являлся не столько России или Восточной и Центральной Европе, сколько всей Европе (и миру). Второй призрак существовал для всего мира. Третий призрак, конечно же, будет снова общемировым. Но можем ли мы назвать его призраком коммунизма? В терминах 1917‑1991 гг., конечно же, нет. Можем только в том смысле, в каком этот термин употреблялся в 1848‑1917 гг. Тем не менее призрак пугает, он прямо связан с текущими проблемами современного мира, сочетающего огромные материальные и технические достижения с чрезвычайной поляризацией населения мира.

В странах бывшего коммунистического мира многие считают, что речь идет о возвращении «назад, к нормальной жизни». Но это не более реальная возможность, чем та, что существовала в США в 1920 г., когда президент Уоррен Хардинг пустил в оборот этот лозунг. США никогда не смогли вернуться к миру до 1914 г., и России с ее бывшими сателлитами не удастся вернуться к периоду до 1945 г. или до 1917 г. ни в частностях, ни по духу. Мир решительно продвинулся вперед, и в то время как большинство людей в прежнем коммунистическом мире испытывали облегчение от того, что коммунистическая интерлюдия осталась позади, это совсем не означает, что они или все мы двигаемся в направлении более безопасного, внушающего больше надежд или более пригодного для жизни мира.

Хотя бы по одному тому, что мир следующих 50 лет обещает быть гораздо более насыщенным насилием, чем мир времен «холодной войны», из которого мы вышли. «Холодная война» была в высшей степени срежиссирована, в большой мере сдерживалась заботой США и СССР о том, чтобы между ними не вспыхнула ядерная война. Почти так же важно, что обе страны могли реально гарантировать, что такая война не разразится. Однако в этом отношении ситуация радикально изменилась. Российская военная мощь, хотя еще достаточно большая, существенно ослабла. Но то же самое, хотя и в меньшей степени, относится и к США. В частности, США больше не обладают тремя элементами, которые обеспечивали его военную мощь прежде: деньгами, готовностью народа США выносить потери от проведения военных акций, политическим контролем над Западной Европой и Японией.

Результаты уже ясны. Чрезвычайно трудно сдерживать эскалацию локального насилия (Босния, Руанда и Бурунди и т. д.). В ближайшие 25 лет станет действительно невозможно сдерживать распространение оружия, и мы должны ожидать существенного роста количества государств, имеющих в своем распоряжении ядерное, так же как и биологическое и химическое, оружие. Далее, принимая во внимание, с одной стороны, относительное ослабление США и усиливающееся разделение наиболее сильных государств на три группы, а с другой стороны, продолжающуюся экономическую поляризацию миросистемы по оси Север‑Юг, мы, с очень высокой степенью вероятности, должны ожидать более серьезных военных провокаций со. стороны Юга в отношении Севера (типа того, что делает Саддам Хусейн). Подобные провокации будет все труднее сдерживать политическими средствами, а если несколько из них случатся одновременно, сомнительно, что Северу удастся сдержать волну. Военная машина США уже продвинулась до такого уровня, чтобы быть готовой справиться одновременно с двумя такими ситуациями. Но если их будет три?

Второй новый элемент нестабильности – миграция с Юга на Север (включающие миграцию из Восточной Европы в Западную). Я бы сказал, что это новое явление, хотя, конечно же, подобная миграция была характерна для капиталистического мира‑экономики на протяжении его пятисотлетнего существования. Однако изменились три вещи. Первое – технология транспорта, значительно облегчившая процесс. Второе – расширение общемировой экономической и демографической поляризации, что делает глобальное давление намного более интенсивным. Третье – распространение демократической идеологии, которая подрывает политические возможности богатых государств сопротивляться наплыву иммигрантов.

Что произойдет? Это кажется ясным в краткосрочной перспективе. В богатых государствах мы увидим рост правых движений, сосредоточивающих свою риторику на вопросе сдерживания мигрантов за рубежами страны. Мы увидим возведение все новых и новых юридических и физических препятствий миграции. Тем не менее мы будем свидетелями роста миграции, легальной и нелегальной – отчасти из‑за слишком высокой цены возведения антииммиграционных барьеров, отчасти из‑за широко распространенного сговора работодателей, мечтающих использовать труд таких иммигрантов.

Среднесрочные последствия также ясны. Появится статистически значимая социальная группа из семей иммигрантов (часто включающая и семьи иммигрантов второго поколения), которая будет плохо оплачиваемой, социально неинтегрированной и почти наверняка не имеющей политических прав. Эти люди будут составлять главным образом низший слой рабочего класса каждой страны. Если дело обстоит так, то мы вернемся к положению, сходному с ситуацией в Западной Европе до 1848 г.: налицо низший класс, сконцентрированный в индустриальных районах, не имеющий прав, крайне недовольный своим положением и на сей раз обладающий очевидными этническими характеристиками. Именно подобная ситуация породила первый призрак коммунизма, о котором говорили Маркс и Энгельс.

Существуют, однако, и отличия от 1848 г. В XIX в. миросистема поднималась на волне огромного исторического оптимизма, который исчерпал себя только около 20 лет назад. Мы жили в эпоху, когда каждый был уверен в том, что история на стороне прогресса. Подобная вера имела огромные политические последствия: это был невероятно стабилизирующий фактор. Он порождал терпение, так как убеждал каждого в том, что положение вещей однажды, вскоре или по крайней мере при жизни детей, улучшится. Вот что делало либеральное государство внушающей доверие и приемлемой политической структурой. Сегодня мир утратил эту веру, а утратив ее, лишился главного стабилизирующего фактора.

Именно эта утрата веры в неизбежную реформу объясняет великий поворот к антигосударственным настроениям, который мы видим сегодня повсюду. Никто никогда не любил особенно государство, но огромное большинство позволяло ему наращивать свою силу, поскольку видело в нем проводника реформ. Но если оно не может осуществлять эту функцию, зачем терпеть государство? Но если у нас нет сильного государства, кто обеспечит повседневную безопасность? Ответ в том, что в этом случае мы должны обеспечивать ее сами для себя. И это переносит мир в целом назад, к периоду становления современной миросистемы. Именно чтобы избавиться от необходимости заботиться о нашей собственной местной безопасности, мы занимались строительством современной системы государств.

И последнее, не такое уж маленькое, изменение. Оно называется демократизацией. Все говорят о ней, и я думаю, что она действительно происходит. Но демократизация не уменьшит, а усилит великий беспорядок. Причина в том, что для большинства людей демократизация означает в первую очередь возможность предъявить три требования, воспринимаемые как неотъемлемые права: разумный доход (рабочее место и позднее пенсия), доступ к образованию для детей и адекватное современным требованиям медицинское обслуживание. По мере развития демократизации люди настаивают не только на выполнении этих трех требований, но и на постоянном росте минимально приемлемого уровня каждого из них. Но обладание этими правами на том уровне, которого люди каждый день требуют, невероятно дорого даже для богатых стран, не говоря уже о России, Китае, Индии. Единственный способ, чтобы каждый действительно имел больше, – радикально изменить способ распределения мировых ресурсов по сравнению с тем, что мы имеем сегодня.

Итак, как мы назовем этот третий призрак? Призрак распада государственных структур, которым люди больше не доверяют? Призрак демократизации и требований радикально иной системы распределения? Следующие 25‑50 лет будут периодом длительных политических споров о том, как справиться с этим новым призраком. Не ясен и не поддается предвидению исход этого грандиозного политического спора. Он разрешится в ходе общемировой политической борьбы. Что является ясным, так это тот факт, что ответственность ученых, занимающихся социальными науками, состоит в том, чтобы помочь внести ясность в исторический выбор, перед которым мы стоим.

 

 

ОТМИРАНИЕ ГОСУДАРСТВА

 

Когда государство наконец‑то становится действительным представителем всего общества, тогда оно само себя делает излишним. С того времени, когда не будет ни одного общественного класса, который надо было бы держать в подавлении, с того времени, когда исчезнут вместе с классовым господством, вместе с борьбой за отдельное существование, порождаемой теперешней анархией в производстве, те столкновения и эксцессы, которые проистекают из этой борьбы, – с этого времени нечего будет подавлять, не будет и надобности в особой силе для подавления, в государстве. Первый акт, в котором государство выступает действительно как представитель всего общества, – взятие во владение средств производства от имени общества – является в то же время последним самостоятельным актом его как государства... Государство не «отменяется», оно отмирает.

Это известное высказывание Энгельса суммирует отношение к государству социалистов XIX в. Не имеет значения, кто контролирует государство, в любом случае оно – враг трудящихся классов. Оно существует чтобы подавлять их; и оно их подавляет. Социализм должен быть его антитезисом: таким образом, социализм предполагает отсутствие государства.

Тем не менее, с распространением в Европе всеобщего избирательного права и созданием социалистических партий, рабочее движение должно было решить, каково его отношение к участию в парламентском политическом процессе существующих государств. Ревизионизм, в сущности, был проявлением веры, что рабочие могут привести себя к власти путем голосования и тем самым приручить государство. Но даже для ревизионистов существующее государство оставалось врагом – не только в теории, но фактически и на практике.

Ситуация радикально изменилась с русской революцией. Накануне революции Ленин разоблачал в «Государстве и революции» тех, кто «обкарнывает» рассуждение Энгельса, «замечательно богатое мыслями», заявляя, что термин «отмирание государства» означает нечто отличное от «учения об «отмене» государства» на том основанный, что последнее является «анархистским»[161]. Ленин настаивал, что «отмирание» на самом деле означает именно «отмену». Он, однако, сказал, что при правильной интерпретации «отмена» должна рассматриваться, как процесс, состоящий из двух стадий: «Смена буржуазного государства пролетарским невозможна без насильственной революции. Уничтожение пролетарского государства, то есть уничтожение всякого государства, невозможно иначе, как путем отмирания»[162]. Таким образом, большевистская партия, придя к власти в Советском Союзе, оценила это как установление «диктатуры пролетариата», которая существовала, чтобы разгромить буржуазию внутри и вне границ СССР, как первую стадию в процессе создания коммунистического общества. Следующая стадия должна была предположительно привести к отмиранию пролетарского государства.

Прошло немного времени, прежде чем критики начали отмечать, что государственный аппарат в СССР, вместо того чтобы отмирать, казалось, на деле становится сильнее, чем он был в имперской России. Для многих из критиков, советское государство управлялось «бюрократическим» слоем, который являлся новым и, для некоторых, худшим правящим классом, чем предшествующий[163]. В свете советского опыта концепция «отмирания государства» ушла в подполье, перестала даже упоминаться, за исключением разве что жестких критиков, которые ссылались на нее, чтобы осмеять марксизм в целом. Это понятие часто подавалось как хороший пример неисполнившегося предсказания.

Я хотел бы предложить, чтобы сегодня мы иначе посмотрели на эту концепцию в свете опыта XX в. Первое и наиболее важное обстоятельство – тот противоречивый факт, что капиталистическая мировая экономика, система, в которой мы живем, стала сильнее как система и одновременно слабее в результате того же самого процесса.

Эти соперничающие между собой процессы усиления и ослабления системы в целом были осуществлены совместно основными силами, заинтересованными в поддержании системы (частнокапиталистические предприятия и предприниматели), и основными силами, заинтересованными в преобразовании системы (антисистемные движения). Обе совокупности сил особыми путями подрывали и усиливали государственные структуры и межгосударственную систему. Чтобы должным образом оценить особую диалектику XX в., мы должны рассмотреть тенденции, присущие современной микросистеме с момента ее возникновения, тенденции, которые нашли свою кульминацию в сегодняшних острых противоречиях.

Если мы используем слово «государство» нестрого, просто имея в виду централизованную власть с какой‑то минимальной бюрократией, тогда, разумеется, государства существуют уже в течение тысячелетий. Однако в течение уже длительного времени существует школа мысли, настаивающая: нечто, подразумеваемое нами обычно под «государством» в современном мире, на самом деле не существовало до XVI в. Одновременно с этими спорами о моменте возникновении «государства» шла и вторая дискуссия, часто, что забавно, отделяемая от первой, о моменте появления современной «системы государств». Чаще всего начало последней датируется 1648 г., Вестфальским миром[164], однако некоторые настаивают, что решающей датой был 1494 г., начало французско‑испанской борьбы за Италию[165]. Это может показаться несколько схоластическим спором, особенно если держать в уме напоминание Мартина Уайта, что третьей принятой датой (в дополнение к 1494 и 1648 гг.) «начала новой истории международных отношений» является 1492 г.[166] Предположение Уайта, которое я разделяю, состоит в том, что создание этой «системы государств» фактически связано с процессом, предопределившим так называемую экспансию Европы.

Вопрос на самом деле очень прост. Отличие современного государства от любых более ранних «государств» определяется тем, что оно участвует в межгосударственной системе; а современная межгосударственная система отличается тем, что это первая межгосударственная система, которая со временем не преобразовалась в мир‑империю[167]. Наша межгосударственная система эволюционировала как надстройка капиталистического мира‑экономики, и именно этот факт объясняет специфику как современного государства, так и современной межгосударственной системы, и объясняет тот факт, что ни Карл V, ни кто‑то из его духовных наследников не смогли создать вселенскую империю[168]. Границы межгосударственной системы и мира‑экономики, таким образом, более или менее совпадают, даже если и те и другие размыты[169]. С течением времени, так или иначе, государства стали сильнее, но, несмотря на идеологию юридически равного суверенитета, действие механизма баланса сил обеспечило поддержание иерархии неравных держав, связанных в межгосударственную систему». Государства, в которых осуществлялись ключевые виды экономической деятельности, усилились. Это было результатом целенаправленных усилий групп, стремившихся использовать государственную машину, чтобы подкрепить квазимонополистические привилегии для своих предприятий (или предотвратить, чтобы такие привилегии создавались в ущерб им для других). Государства, где осуществлялись периферийные виды деятельности, сначала стали либо сильнее, либо слабее по сравнению с начальным моментом их включения в межгосударственную систему. Впоследствии под давлением более мощных (сердцевинных) государств и сотрудничающих с ними местных групп они стабилизировались на уровне «государственной мощи» слишком слабом, чтобы предотвратить движение экономических потоков в мире‑экономике, но достаточно сильном, чтобы помогать их движению. Наконец, в полупериферийных государствах определенные группы часто стремились усилить государственную машину с целью изменить у себя структуру производства и тем самым изменить свое место в мировом разделении труда. Эти попытки различных полупериферийных государств и встречное давление держав центра были постоянным источником военной напряженности в межгосударственной системе. Результатом со временем стало то, что может быть названо подвижным равновесием: все государства стали «сильнее», но неравенство сил осталось как минимум прежним, а более вероятно, что увеличилось.

Отношение крупных предпринимателей к государственной власти было изначально неоднозначным. Они хотели, чтобы государства помогали им как в достижении непосредственных экономических целей, так и в их долгосрочных целях поддержания политической стабильности системы. Долгосрочные цели, разумеется, часто входили в конфликт с краткосрочными. В таких случаях поведение различных фирм было разным. Они часто боролись с собственными государственными машинами, вплоть до поставок оружия враждебным государствам во время войны, но обычно демонстрировали вид шумпетерианской мудрости, понимая (на практике, но не всегда в явно выраженной форме) необходимость краткосрочных экономических уступок ради сохранения долговременных политических надстроек системы.

Возникновение в XIX в. антисистемных движений создало столь же неоднозначную силу. Социальные движения оказались в ловушке аналогичной дилеммы краткосрочных/долгосрочных задач. Однако она проявлялась в зеркальной форме по сравнению с крупными предприятиями. В то время как последние часто хотели иметь дело с более слабым государством в краткосрочном плане, но понимали долгосрочную потребность в более сильном государстве (и/ или межгосударственной системе) для сохранения мировой капиталистической системы, социальные движения хотели разрушить государства в долгосрочной перспективе, но видели необходимость в более сильном государстве в краткосрочном плане, чтобы защитить движение и сделать реально возможным разрушение мировой капиталистической системы.

В XIX в. эта дилемма социальных движений приняла форму дискуссии, участвовать или нет в парламентской системе. После 1917 г. встал вопрос о том, что делать с самой государственной властью. И здесь мы подходим к имеющему решающее значение аспекту деятельности государства (отдельного) в капиталистической мировой экономике, организованной политически как межгосударственная система. Государство (отдельное) реально не является «тотальным» институтом. Ни одно из государств (даже держава‑гегемон) не может действовать полностью так, как ему хочется. Потому что ни одна из групп, обладающих властью в данном государстве, не свободна трансформировать процессы внутри государственных границ в соответствии со своими представлениями. Каждая из государственных машин ограничена функционированием мировой экономики (и межгосударственной системы), необходимостью соблюдать определенные ограничения или же, в противном случае, быть готовым к определенным санкциям со стороны других государств (с целью изменить политический курс, границы или режим).[170]

Мы обнаружили, что советский опыт – антисистемное движение, приходящее к власти и заметно усиливающее государственную машину – не искажение, а результат действия глубоких структурных сил, влияющих на сами социальные движения. На самом деле и сам Ленин (но не большинство ленинистов) видел это. Доказательством является его сказанная мимоходом фраза, которую я уже цитировал: «Уничтожение пролетарского государства, то есть уничтожение всякого государства (курсив мой. – И. В.). невозможно иначе, как путем отмирания».

Никогда, однако, вопрос не ставился не в форме «может ли отмереть, или отомрет ли государство?», а в форме «может ли отмереть, или отомрет ли, система государств, или все государства?». Это вопрос, который мы игнорировали, а на самом деле должны были бы задать. Это центральный момент в том, как мы представляем себе переход мира от капитализма к социализму. Позвольте мне определить проблемы этого перехода в виде трех последовательных вопросов: «Почему в настоящее время в миросистеме существует кризис?» «Какую форму приобретает в период кризиса давление противоречий на систему?» «Каковы вероятные исходы кризиса?»

Разрешите мне начать с предложения, что именно я понимаю под кризисом. Кризис – это не просто экономический спад или фаза острой политической борьбы, даже всемирного масштаба. С момента рождения капиталистической мировой экономики около 500 лет тому назад, таких явлений было много. Я доказал, что капиталистическая, мировая экономика возникла в Европе как результат «кризиса феодализма», который я датирую приблизительно 1300‑1450 гг. Этот кризис можно отличить от экономической стагнации (но не кризиса) XVII в..[171] Сейчас, с моей точки зрения, протекает сходный «кризис капитализма», в условиях которого мы прожили значительную часть XX в. и, вероятно, будем жить как минимум в следующем. Под кризисом я понимаю поворотный пункт от одной longue duree к другой, которая наступает, когда механизмы адаптации внутри системы начинают давать сбои, потому что сбои дает сама система. В таких обстоятельствах происходит нечто большее, чем передвижка привилегий. Либо вся система должна быть фундаментально перестроена, либо она разрушается как социальная система. Кризис означает, что поддержание деятельности системы как таковой на самом деле не является жизнеспособным историческим выбором.

Причина, по которой существующая капиталистическая миросистема вошла в кризис, состоит в том, что механизмы, которые применялись, чтобы выводить мировую экономику из периодов стагнации и вновь способствовать расширению системы, столь необходимому для накопления капитала, включали в себя движение по асимптотическому приближению к пределам. Поскольку я много об этом говорил[172], позвольте мне очень кратко резюмировать мои взгляды. Периодические стагнации мировой экономики, проявляющиеся в недостаточности эффективного мирового спроса, регулярно разрешались в ходе трех процессов: технологического развития, пролетаризации, включении новых зон в мировую экономику. Они обеспечивают относительно новые источники высокоприбыльной продукции (благодаря созданию новых ведущих отраслей), новые резервуары платежеспособного спроса (благодаря росту денежных доходов работников, получающих большую часть совокупного дохода в виде заработной платы) и новые резервуары низкооплачиваемого труда (через привлечение новых домохозяйств, частично жизни, включенных в наемный труд). Из трех механизмов лишь технологические изменения могут продолжаться в течение неограниченного будущего. Два других механизма подходят к своим пределам; таковы структурные основы «кризиса». Это основное экономическое ограничение процесса накопления имеет свою параллель в растущей силе антисистемных движений, как социальных, так и национально‑освободительных, которые в XX в. коллективно стали значительно сильнее, хотя многие конкретные движения потерпели поражения, и несмотря на факт, что практически каждое отдельное движение на самом деле было в той или иной степени кооптировано[173]. Позвольте мне теперь обратиться к вопросу, как проявляется давление противоречий в рамках названного системного кризиса.

Коллективная сила антисистемных движений начала существенно ограничивать всемирную свободу действий сильных частных предприятий сердцевинной зоны, которые мы стали называть (отчасти неверно) многонациональными корпорациями (МНК). Расчеты, лежащие в основе политических стратегий, направленных на оптимизацию капиталистического накопления, изменились. Долгосрочные экономические издержки вмешательства государств центра в более слабых государствах в пользу МНК существенно возросли, причем в относительно большей мере, чем издержки кооптационных стратегий, хотя последние также увеличились. Произошедшие изменения делают сейчас последнюю стратегию более привлекательной для предприятий. Издержки кооптационных стратегий, однако, резко возросли бы и сделали ее «неэкономичной», как только интервенционистская стратегия стала бы оцениваться как вызывающая доверие альтернатива. Это привело к зигзагообразности реальной внешней политики государств центра в той мере, в какой она отвечала давлению МНК. Зигзагообразность сама по себе вела к неопределенности, что стимулировало развитие механизмов проверки и контроля, и тем самым повышало издержки как интервенционистских, так и кооптационных стратегий.

Растущие издержки кооптации неизбежно толкали предприятия к поиску «слабых мест» в политических позициях, занимаемых различными слоями мировых трудящихся классов в ходе прежних антисистемных битв. Такие «слабые места» не ограничиваются периферийными зонами, но во все большей степени встречаются и в сердцевине системы, особенно в периоды стагнации. Таким образом в местах, где прежние антисистемные движения были полностью приручены, существует риск возобновления активных политических конфликтов. Государства центра вынуждены будут признать этот потенциал и не будут столь же внимательны податливы к нуждам деловых кругов, как раньше. Это приведет к ситуации, когда МНК будут разрываться между экономическими преимуществами привязки к одной государственной машине как покровительствующей силе и экономическими преиуществами маневрирования между разными государствами сердцевины. Как Форд оценивает будущее Крайслера и свое собственное, одна тактика состоит в том, чтобы пытаться платить рабочим меньше и в Бразилии, и в США; другая состоит в том, чтобы постепенно переводить базу своих операций в Европу (где по крайней мере военные расходы меньше); третья – выработать соглашения о производственном сотрудничестве с СССР. Важно отметить, что каждый из вариантов имеет свои преимущества в краткосрочной перспективе, но каждый из них ограничивает накопление в долгосрочном плане.

В то же время антисистемные движения захвачены сравнимыми дилеммами. Существующий способ функционирования мировой экономики и слабости любой отдельной государственной структуры по отношению к совокупности всех действующих сил означает, что при попытке выйти из мировой экономики краткосрочные издержки, влияющие на благосостояние народа и на развитие производительных сил, намного выше, чем политически способен выдержать любой режим. Следовательно, при достижении антисистемными движениями государственной власти они испытывают грандиозное социальное давление изнутри в пользу принятия на государственном уровне «догоняющей» стратегии. Стремление данного государства достичь экономического уровня благосостояния более развитых в данный момент государств с неизбежностью предполагает накопление капитала путем экспроприации прибавочной стоимости, пролетаризации труда и дальнейшего отоваривания всех аспектов производства и обмена, которые еще не стали товарными. Догоняющее развитие, короче говоря, означает триумф закона стоимости во всех уголках, до сих пор сопротивлявшихся его господству.

С другой стороны, это фактически рассматривается многими сторонниками антисистемных движений как отказ от их целей, если не открытое предательство. Накопленное разочарование влияет на глобальную способность антисистемных движений действовать успешно. И все же, в той степени, в какой эти движения выживают, пусть и в компромиссной форме, они обеспечивают социальное пространство, а часто и ресурсы, для других движений в других местах и таким образом все равно вносят свой вклад в рост коллективной силы антисистемных движений.

Чего можно ожидать дальше? Растущая концентрация капитала и ограничения глобальной нормы прибыли будут толкать повсюду ко все большему возрастанию роли государства в предпринимательстве. В этом смысле лозунг правых о «ползучем социализме» несомненно отвечает действительности, если понимать под этим тенденцию к «национализации» предприятий в той или иной форме. Мы можем также ожидать, что повсюду за пределами сердцевины системы идеология «догоняющего развития» будет распространяться и, вероятно, станет преобладающей. В некотором смысле лозунг «конвергенции» сущностно верен, если помнить, что происходящее – фактически завершение логики мирового капиталистического развития. Пожалуй, лет через 50, и впервые в истории, мировая экономика будет функционировать полностью в соответствии с законами стоимости, как они изложены в I томе «Капитала».

Но полная победа капиталистических ценностей является на самом деле главным признаком кризиса капитализма как системы. Капитализм исторически никогда не действовал в соответствии со своей идеологией, потому что не мог этого делать. Среди прочего потому, что если бы каждый был наемным рабом, то немногие просто не смогли бы извлекать прибавочную стоимость из многих. Именно универсализация закона стоимости сделает в конечном счете невозможным сохранение «мистического туманного покрывала товаров»[174], что завершит процесс «разрушения защитного слоя»[175]. Это произойдет потому, что противоречивые процессы текущей фазы капиталистической мировой экономики столь основательно демистифицируют технику господства, что сделают последнее политически несостоятельным.

Итак, я излагаю то, что в некоторых отношениях кажется странным сценарием: усилия предпринимателей ведут в направлении растущей национализации предприятий, в то время как усилия революционеров обеспечивают средства, пользуясь которыми закон стоимости станет в конце концов всепроникающим. Это, разумеется, еще не вся история, потому что можно предположить, что предприниматели по‑прежнему руководствуются стремлением к прибыли, в то время как антисистемные движения руководствуются стремлением заменить систему, основанную на законе прибыли, эгалитарной структурой, основанной на производстве продуктов ради их пользы. Таким образом обе группы постоянно пытаются вырваться из ограничений, в которых они действуют.

Так как возможности для извлечения прибавочной стоимости непосредственно в сфере производства сжимаются, крупные предприниматели могут все более и более концентрироваться на международной системе распределения, посреднических функциях в мировой экономике, связях между все более контролируемыми государством производственными системами. Это «глобализует» их базу способами и в степени, до сих пор не известными, и может разорвать их крепкие связи с конкретными государственными машинами стран центра. Может оказаться, что их выживание станет зависеть именно от того факта, что их политические альянсы распространяются через всю межгосударственную систему – бесплотные «цюрихские гномы» представляют слишком существенные услуги, чтобы можно было позволить оставить их в руках предприятий, руководимых конкретным государством.

Одновременно и антисистемые движения, так как все большая их часть приходит к власти, могут претерпеть метаморфозу. Они могут вернуться к своему изначальному взгляду, что государства – их враги, и потому они (движения) могут двинуться к созданию структур, которые являются не национальными и не интернациональными, а транснациональными. Хотя этого можно достичь лишь когда будет достигнута вершина и лишь когда достаточное количество движений в их современных разновидностях придет к государственной власти, мы увидим созревание таких тенденций.

Эти процессы будут подкреплены тем, что было названо «цивилизационным поиском»[176]. Одним из наиболее глубоких выражений антисистемных чувств было отрицание завесы универсализма, под прикрытием которой осуществлялись извлечение прибавочной стоимости и политическое господство, воплощенное в межгосударственной системе. Таким образом, мы имеем сегодня многочисленные формы поиска «эндогенного интеллектуального творчества». Все эти формы в каком‑то смысле «националистичны», но они вовсе не обязательно и не навсегда являются «государственническими». Даже беглый взгляд на Иран после свержения шаха делает это совершенно ясным.

Основные линии напряжения во всемирной классовой борьбе, таким образом, начинают выражаться в противоречиях между логикой, ориентированной на государство, и глобальной логикой. Мировая политика может прийти к состоянию, когда будет разыгрываться тремя основными группами акторов: значительные общественные силы, стоящие у власти в государствах центра, вместе с менее значительными, но существенными силами, стоящими у власти в государствах периферии и полупериферии; узкая, но несмотря на это очень могущественная группа «частных глобализованных» предпринимателей; новые «глобализованные» антисистемные движения, которые будут представлять и фактически включать в себя большинство мирового населения. Если последние две группы окажутся более сильными, чем первая, а я думаю, что в конце концов так и окажется, мы увидим завершение перехода от капитализма к социализму с «отмиранием» государств и межгосударственной системы. Формы социалистического мирового порядка – как будет политически координироваться экономика и какие культурные формы выражения она найдет – совершенно не ясны, и мне кажется, что совершенно бесполезно пытаться их предсказывать.

Однако я могу наметить и альтернативный сценарий. Я уже сказал раньше, что под кризисом понимаю ситуацию, в которой вся система либо должна быть основательно перестроена, либо приходит к краху. Крах, конечно, является реальной альтернативой «отмиранию государств». «Основанная на государстве логика» в этот переходный период может оказаться достаточно сильна, чтобы затормозить прогресс «глобальной логики» – и у предпринимательских слоев, и в антисистемных движениях. В этом случае «время бедствий» и нарастающего разрушения может вылиться в острую борьбу за ресурсы, которые будут очень ограничены (или которые сделают очень ограниченными).

Обратите внимание, что именно я предлагал в новом взгляде на эту пренебрегаемую ныне концепцию. Социалистическая революция, которую мы переживаем, – это не Армагеддон. На самом деле она может быть единственной альтернативой Армагеддону. Ядерная война между великими державами, ведущая к грандиозным разрушениям и потерям населения и производительных сил, вполне возможна. Но столь же возможно, что государство, то есть государства, могут отмереть в ходе создания социалистического мирового порядка.

 

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 310; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!