Общая характеристика Вольнея на фоне других мыслителей эпохи



В начале этой главы говорилось, что Вольней заинтересовал нас, во-первых, из-за своей исторической роли (участие в составлении этической части «Декларации прав»), во-вторых, как типичный французский моралист предреволюционной эпохи. В какой степени люди, связанные так или иначе с «Энциклопедией», повлияли на лозунги «Декларации прав», прекрасно показывает именно «Катехизис» Вольнея. С предреволюционными моралистами Вольнея роднит желание «построить этику по образцу экспериментальной физики», как говорил Гельвеций. И по своей проблематике, и по содержанию, и по способу обоснования она была направлена против религиозной этики — у Вольнея совершенно открыто, более осторожно у Гельвеция, который предпочитал нападки на религию вкладывать в чужие уста.

Что касается проблематики, то речь шла уже не о спасении души, но об устройстве общественной жизни, которое сделало бы каждого счастливым здесь, на земле. Требуя обоснования любой этической нормы, эта этика противостояла заповедям откровения, возвещенным с небес, и выступала против включения в моральные катехизисы убеждений, поддерживаемых исключительно силой традиции. Исходной точкой, общей для всех этих просветительских систем, было определенное представление о человеке и его природе, то есть определенные психологические тезисы. В то время как христианская этика требовала подавления человеческой природы, испорченной первородным грехом, просветители призывали прислушаться к ее голосу. А голос этот говорил, что каждый человек руководствуется прежде всего (если не исключительно) собственным интересом — факт, который следует принять, вместо того чтобы безнадежно бороться с ним. Но тут возникал вопрос о согласовании обязанностей человека с его интересами. В письме Фридриху II от 21 января 1770 г. Д'Аламбер писал: «Источник нравственности и счастья — в тесной связи между нашим истинным интересом и исполнением наших обязанностей»; однако он понимал, как трудно убедить умирающих с голоду в том, что их истинный интерес заставляет их быть добродетельными, даже если можно согрешить безнаказанно. «Если бы мне удалось, — читаем мы в том же письме, — найти удовлетворительное решение этой проблемы, я бы давно уже составил нравственный катехизис» Цит. по: Hazard P. La pensée européenne..., vol. 3, p. 126. 416.

Для Вольнея это не было бы проблемой: он не замечал противоречия интересов, а следовательно, и противоречия между собственным интересом и долгом. Наш долг — помогать другим, но таков же и наш интерес, ведь тот, кто не помогает другим, не может рассчитывать на помощь, а тот, кто посягает на чужое имущество, не может рассчитывать на уважение других к его собственному имуществу. Это равновесие охраняется санкциями, которые можно было бы назвать «естественными» по аналогии с естественными наказаниями у Руссо. Холод в комнате, как помним, был естественным наказанием для Эмиля, разбившего оконное стекло. Для Гельвеция гармония интересов не гарантировалась так «естественно» и так автоматически, но требовала искусного законодателя, который при помощи системы наказаний и поощрений добился бы, чтобы добродетель окупала себя, а проступок оказывался бы всегда просчетом. Впоследствии эта утопия «совершенного законодательства», которую Плеханов считал характерной для XVIII века буржуазной утопией, поразила Бентама. В то время как у Гельвеция царит искусственное согласие интересов, у Вольнея оно скорее естественное. Такое различие было связано с тем, что Вольней больше, чем Гельвеций, привык мыслить в биологических категориях. Хотя Гельвеций и в законодательстве, и в морали хотел в качестве исходной точки взять некие первичные и всеобщие человеческие склонности (например, стремление избегать страданий и искать наслаждения), однако признание таких неизменных факторов не мешало ему с исключительной силой и настойчивостью утверждать, что склад человеческого ума полностью зависит от обстоятельств, в которых он формируется: от формы правления, от законодательства и от приобретенных в этих обстоятельствах привычек.

Мы уже упомянули, что в этике Вольнея, как и в этике большинства его современников, природа человека, вопреки религиозной этике, принимается такой, какова она есть. «Подавленные страсти, — говорит Дидро, — низводят выдающихся людей с их высоты. Принуждение уничтожает величие и энергию природы» Дидро Д. Философские мысли. — Собр. соч. М. — Л., 1935, т. 1, с. 92.. В то время как христианская этика провозглашала необходимость обуздания грешной природы человека, просветительская этика вовсе не требует от человека преодолевать собственную природу. Принуждать себя к чему-либо — «совершенно не во вкусе времени», как писал один из современников Вольнея. «Некоторые авторы, — замечает не без иронии Вовенарг, — смотрят на нравственность так же, как на современную архитектуру, в которой ищут прежде всего удобства» Цит. по: Hazard Р. Ор. cit., vol. 1, ch. IV ("La morale").. И в самом деле, этика Вольнея не знает самоотречения и героизма, связанных с конфликтами: ведь конфликтов у него нет. Счастье, которое он обещает, — спокойное счастье, жизнь в безопасности и блаженном достатке (douce aisance). Этот блаженный достаток для него чрезвычайно важен; восхваляя определенное поведение, он не забывает подчеркнуть, какие финансовые выгоды оно обеспечивает; а жизнь в бедности — обычная у него угроза, когда ему надо кого-либо от чего-либо отговорить.

Французские моралисты XVIII века, и вместе с ними Вольней, не желают — опять-таки вопреки религиозной этике — в оценке поступков считаться с намерением или мотивом; они считаются только с последствиями. Это — тоже голос эпохи, о чем можно узнать из крайне любопытной книги Ш. Дюкло (настоящее имя автора — Шарль Пино), озаглавленной «Замечания о нравах этого века». Книга Дюкло, опубликованная в 1751 г., то есть за семь лет до книги Гельвеция «Об уме», хорошо отражает дух эпохи как суммы истин, которые тогда носились в воздухе. Лишь по плодам можно оценить растение, пишет Дюкло в связи с проблемой оценки человеческого поведения См.: Dudos Ch. Considérations sur les moeurs de ce siècle. Paris, 1798, p. 2.. Каждый человек преследует собственные интересы, но поступки, вытекающие из этой общей для всех мотивации, будут добрыми или дурными в зависимости от их последствий. Быть полезным и к людям доброжелательным — таков, по мнению Дюкло, лозунг эпохи.

Для Гельвеция дополнительным доводом в пользу отвлечения от мотивов поведения была трудность их выявления, немалая даже для совершившего данный поступок. Намерение само по себе не может быть ни заслугой, ни преступлением, подчеркивает Вольней. Добродетель, как уже говорилось, санкционируется у него полезностью. Она сводится просто-напросто к совершению полезных для человека и общества поступков («Катехизис», с. 117). «Добродетелями по предрассудку» Гельвеций называет все добродетели, не оправдываемые полезностью. Полезность у обоих авторов в конечном счете — всегда полезность для тела. Любое наслаждение или страдание у Гельвеция носит физиологический характер, любое благо (как это еще сильнее подчеркивает Вольней) — это благо для организма.

Из известных нам этических систем французского Просвещения та, которую развивает Вольней в своем «Катехизисе», звучит в наибольшей степени «по-мещански», если понимать это как определенную типологическую категорию. В упомянутой выше книге Дюкло, на сорок с лишним лет опередившей вольнеевский «Катехизис», еще заметны реликты рыцарской этики, господской ориентации. В ней еще сказывается «человек чести», напоминающий «величавого» у Аристотеля. «Человек чести, — пишет Дюкло, — мыслит и чувствует благородно. То, чем он руководствуется, — не законы, не рассуждения и тем более не подражание; он мыслит, говорит и действует с неким превосходством и как бы сам является для себя законодателем». И дальше: «Честь — инстинкт добродетели, она придает ей смелость. Она не рассуждает, не притворяется, действует даже и безрассудно...» Ibid., p. 52-53.У Вольнея все по-другому. Его образцовый гражданин рассуждает и рассчитывает, и это окрашивает все его отношения с другими людьми. Он руководствуется принципом «do ut des» — «даю, чтобы ты дал мне». Принцип этот, чуждый демонстративной щедрости и великодушию рыцарской этики, часто называют принципом взаимности; так его называет и Вольней. Этот принцип, однако, не следует смешивать с принципом «око за око, зуб за зуб», который тоже можно было бы назвать принципом взаимности, но который представляет собой нечто совершенно иное: именно он лежит в основе требования мести, присущего рыцарскому этосу. Принцип «даю, чтобы ты дал», то есть принцип взаимности, в нашем понимании этого термина, впервые в европейской литературе мы встречаем в сказках Эзопа, которые недаром имели такой успех в XVIII веке, а также в «Трудах и днях» Гесиода, где заявляет о себе совершенно новое по сравнению с рыцарской эпопеей течение этической мысли.

Принцип «даю, чтобы ты дал» по видимости констатирует определенную мотивацию поведения человека. Норма Вольнея «живи для других, чтобы они жили для тебя» в первой своей части содержит постулат, а во второй — стимул, побуждающий следовать этому постулату. Но можно изложить эту норму в виде правила целесообразного поведения, гласящего: «Если ты хочешь, чтобы другие жили для тебя, живи для них», — правила, указывающего средства достижения неких целей. В норме «живи для других, чтобы они жили для тебя» можно выделить негативную и позитивную стороны. Негативная советует не делать другим того, что было бы неприятно тебе самому, иначе тебе могут отплатить тем же; позитивная советует делать другим то, что было бы тебе самому приятно, в расчете на такое же ответное поведение. Христианское смирение и призыв подставлять обидчику другую щеку, разумеется, неприемлемы с точки зрения принципа взаимности. Они лишь умножают число обид и несправедливостей («Катехизис», с. 152). Все идет хорошо тогда, когда между тем, что мы даем, и тем, что получаем, соблюдается равновесие («Катехизис», с. 150). Это равновесие — основа общественной жизни.

Обе нормы, представленные выше как две разновидности принципа взаимности, содержатся и у Дюкло. Следование «негативному варианту» принципа взаимности (то есть норме «не делай другому того, что было бы неприятно тебе самому», норме, которую диктует нам справедливость) называется как у Дюкло, так и у Вольнея «честностью». Этого от людей можно требовать. Другое дело — «позитивная разновидность» (у Вольнея она диктуется милосердием), следование которой и составляет у Дюкло истинную добродетель. «Запретам честности следует повиноваться, — пишет он, — добродетель приказывает, но повиновение ей добровольно» Ibid., p. 48.. Мы цитируем это высказывание, так как оно повторяется в этике французского Просвещения и обосновывает различение, которое позже восприняли утилитаристы и которое в Польше побудило Л. Петражицкого предложить свой критерий разграничения права и морали. Нельзя требовать, чтобы другие делали нам добро, — это область морали. Можно требовать, чтобы они не делали нам зла, — это область права и правосудия, которая у авторов XVIII века (как во Франции, так и в Англии) тесно связана с охраной права собственности, понимаемого в широком смысле. В этом смысле собственностью считается наше тело, наши мысли, жизнь, личная свобода и имущество.

Мы уже говорили, что «Катехизис» Вольнея был одним из множества катехизисов. В заключение трактата «О человеке» такой катехизис набрасывает и Гельвеций. Вот как он начинается:

«В. (Вопрос). Что такое человек?

О. (Ответ). Животное, как уверяют, разумное, но (?), несомненно, чувствующее, слабое и способное размножаться.

В. Что должен человек делать в качестве чувствующего существа?

О. Избегать страдания и искать удовольствия. Эти поиски удовольствия и это постоянное стремление избежать страданий называют себялюбием (amour de soi).

В. Что должен, далее, делать человек в качестве слабого животного?

О. Объединиться с другими людьми: либо чтобы защищаться против более сильных, чем он, животных; либо чтобы обеспечить себе пропитание, на которое посягают хищные звери; либо, наконец, чтобы поймать тех животных, которые служат ему пищей», и т.д., и т.д. Гельвеций К. О человеке. — Соч., т. 2, с. 517-518.

В ту эпоху катехизисы писали не только для взрослых. Один из энциклопедистов, М. Гримм, в 1755 г. написал «Набросок катехизиса для детей». Впоследствии Ж.-Ф. Сен-Ламбер, автор восторженной биографии Гельвеция, сочиняет всеобщий катехизис для детей с 12-13-летнего возраста [«Начала морали, или Всеобщий катехизис» (1798)]. Начинается он, как у Гельвеция:

«В. Что такое человек?

О. Существо разумное и чувствующее.

В. Что должен он делать в качестве разумного и чувствующего существа?

О. Искать удовольствия и избегать страдания.

В. Не является ли стремление человека к удовольствию и уклонению от страдания тем, что называют себялюбием (amour propre)?

О. Оно есть необходимое следствие любви к себе.

В. Все ли люди наделены себялюбием в равной степени?

О. Да, поскольку все они хотят существовать и быть счастливыми.

В. Что следует понимать под словом «счастье»?

О. Устойчивое состояние, в котором испытываешь больше удовольствий, чем страданий.

В. Что нужно для того, чтобы достигнуть этого состояния?

О. Быть разумным и руководствоваться разумом.

В. Что такое разум?

О. Знание истин, полезных для нашего счастья», и т.д., и т.д. Hazard P. Ор. cit., vol. 1, p. 230-231.

Похожую жизненную программу, столь характерную для XVIII века, предлагало масонство. Один из историков цитирует стихотворение, в котором эта программа изображается следующим образом: «Масон проходит путь своей жизни // По тропинке, усыпанной цветами, // Стремясь к удовольствиям, // Избегая страдании, // Во всем руководствуясь благими законами // Учения Эпикура» Ibid., p. 364..

Как видим из этих цитат, идеологи французской буржуазии накануне Великой революции проповедовали не аскетизм — чего обычно ожидают от восходящего класса, — но стремление к удовольствиям и уклонение от страданий, точно так же как раньше Локк или Юм, идеологи английской буржуазии, уже упрочившей свою власть. Известно, что вожди французской революции обращались к древнеримским образцам. Но это было характерно скорее для деятелей, чем для теоретиков. Гельвеций, правда, ссылался на пример римской республики, чтобы противопоставить ее французской монархии, с которой он боролся скорее косвенным образом — восхваляя республики античности или осуждая самодержавных восточных деспотов; ведь открыто порицать политический строй собственной страны он не мог. Но его этические нормы, как и нормы Вольнея, вряд ли подошли бы для воспитания civis romanus [Римский гражданин (лат.)]. В то время как после буржуазной революции в Англии «Локк вытеснил пророка Аввакума» Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 8, с. 120., во французской революции Локк (в лице своих французских последователей) предшествовал обращению к римским образцам, затем аккомпанировал ораторам Национального собрания, драпировавшимся в римские тоги, а также пригодился после упрочения власти французской буржуазии. В 1826 г. сочинения Вольнея дождались переиздания с восторженным предисловием А. Босанжа, а затем и дальнейших изданий. Правда, по мнению биографа Вольнея Гастон-Мартена, его читали уже по-другому, обращая особенное внимание на критическую направленность «Руин», а в «Катехизисе» — скорее на борьбу за свободу, чем за равенство; тем не менее и тогда у него нашлись поклонники. «Катехизис», считает Мартен, пригодился и для защиты от бури 1830 г., устрашившей тех, кто еще помнил эпоху террора, поскольку можно было ссылаться на требование слушаться велений долга и подчиняться признанным однажды законам.

Как и всякий утилитаризм, оценивающий поступки по их полезности, утилитаризм Вольнея мог быть использован в различных целях в зависимости от того, как понимать «полезность». Если «полезный» означает «способствующий достижению поставленной цели», то полезность меняет свой вид вместе с изменением цели. Если же относить этот термин к средствам достижения цели, то его значение определяется тем, что мы понимаем под «благом».

Но кроме этого, чисто формального утилитаристского лозунга, нормы Вольнея заключали в себе достаточно богатое конкретное содержание, которое вовсе не обязательно теряло свою актуальность после революции. Оно прекрасно сочеталось с призывом Гизо «Обогащайтесь!» или с лозунгами Ш. Б. Дюнуайе. Во многих случаях только сухость, отсутствие юмора и отвлеченный догматизм отличали «Катехизис» от франклиновских календарей. Мы помним, что образцом человека у Франклина был человек, достойный кредита. У Вольнея надежность в финансовых делах также выдвигается на первый план, а ей сопутствуют, как и у Франклина, предусмотрительность (которая осуждает жизнь без заботы о будущем), трудолюбие, бережливость и умеренность.

Но вернемся к гедонизму Вольнея и его предшественников. Чем объяснить, что буржуазные писатели накануне и во время Великой французской революции так дружно призывали искать удовольствия и избегать страданий? Я думаю, что их гедонизм был прежде всего частью борьбы против религиозной этики, связанной со старым миром абсолютистской монархии и феодальных традиций. Оценка поступков только в зависимости от того, счастье они приносят или страдание, позволяла пересмотреть традиционный комплекс этических норм, позволяла что-то утверждать и что-то обосновывать; а это освобождало этику от авторитета откровения и подчиняло ее авторитету «разума».

Случалось, что в просветительском гедонизме усматривали доктрину наслаждения жизнью, соответствовавшую духу общества, к которому принадлежало большинство просветителей. Ведь они, вообще говоря, жили в достатке. У Вольтера, как известно, было немалое состояние, позволявшее ему жить на широкую ногу в собственном замке в Ферне. Должно быть, как раз поэтому его изображают глашатаем крупной буржуазии. Гельвеций быстро разбогател, управляя королевскими имуществами. Барону Гольбаху и барону Гримму не приходилось заботиться о хлебе насущном. Остальные неплохо жили литературным трудом — способ зарабатывать на жизнь, который, как подчеркивают историки, был новостью в эпоху Просвещения. Враги энциклопедистов часто ставили им в вину их сибаритизм. Так, например, в сборнике под заглавием «Когда-то, или Добрые старые времена» (издан без даты, но, вероятнее всего, до 1817 г. [В действительности — в 1842 г.]) мы находим язвительную характеристику образа жизни энциклопедистов, принадлежащую перу аристократа А. Прива д'Англемона. Хорошо им жилось, считает автор. «Короли и вельможи восхищались ими и боялись их, народы в них верили, потому что ожидали от них лучшего будущего». Все общество каждый день встречалось на обильных званых обедах: у госпожи Гельвеций, у госпожи Жоффрен, которая субсидировала «Энциклопедию», у госпожи Гольбах и т.д., и т.д. По пятницам обедали у Неккеров, ведь те были протестантами и не соблюдали постов См.: Priva d'Anglemont A. Les Encyclopédistes. — In: Autrefois, ou le bon vieux temps. Paris, [1842], p. 217-225..

Мы цитируем эти колкости вовсе не для того, чтобы приуменьшить значение, особенно практическое, деятельности предреволюционных буржуазных писателей, но для того, чтобы обратить внимание на действительно любопытную ситуацию, когда люди, критиковавшие современный им политический строй, пользовались в то же время многими его милостями. Упоминавшийся нами Дюкло выделяет в окружающем его обществе «людей пера» в качестве особой группы. «Литература, — по его мнению, — не дает, строго говоря, положения в обществе, но заменяет его для тех, у кого его нет, и обеспечивает привилегии, не всегда доступные даже тем, кто стоит выше на общественной лестнице». И дальше: «... те, чье высокое положение в обществе уже обеспечено, рады приветствовать людей с тонким умом». Это им льстит. Ум имеет в себе нечто уравнивающее людей, как игра и любовь, в которой все равны См.: Dućlos Ch. Ор. cit., ch. IX ("Sur le gens des lettres").. Итак, буржуазные писатели той эпохи во Франции и за ее пределами вращаются в высших сферах, а их мятежный дух служит чем-то вроде изюминки в аристократических салонах, прежде чем дело дойдет до мятежа такого масштаба, о котором в салонах не могли и помыслить.

Робеспьер в своей речи 9 мая 1794 г. говорил об энциклопедистах: «Наиболее же могущественной и наиболее знаменитой была секта, известная под именем энциклопедистов. В нее входило несколько достойных уважения человек и большое число честолюбивых шарлатанов. Многие из ее главарей стали значительными лицами в государстве. Кому неизвестны влияние этой секты, ее политика, тот не может иметь полного представления о периоде, предшествовавшем нашей революции. Эта секта в политических вопросах никогда не ставила высоко права народа; в вопросах морали она шла дальше религиозных предрассудков. Ее корифеи иногда произносили громовые речи против деспотизма, но получали пенсию от деспотов; они иногда писали книги против двора, а иногда — посвящения королям и мадригалы придворным; они были гордыми в своих писаниях и унижались в передних высокопоставленных лиц. Эта секта с большим рвением пропагандировала материалистический взгляд, который сильнее всего был принят среди великих и среди умных людей; ей в значительной степени обязан тот род практической философии, который ввел эгоизм в систему, рассматривал человеческое общество как войну хитрости, успех — как правило справедливости и несправедливости, честность — как дело вкуса или благопристойности, мир — как владение ловких мошенников» Робеспьер M. Избр. произв. M., 1965, т. 3, с. 133..

Было бы крайней односторонностью отождествлять гедонизм буржуазных писателей XVIII века с улыбающимся портретом Ламетри на гравюре 1751 г. и с его «Искусством пользоваться жизнью, или Школой наслаждения», опубликованной в том же году. Не следует забывать, что гедонизм имеет два обличья: он велит не только умножать удовольствия, но и бороться со страданиями. Мы знаем, как сильно звучит именно эта нота у Вольнея. Дидро в предисловии к своей пьесе «Отец семейства» (о ней мы еще скажем в следующей главе) дает герцогине де Нассау-Саарбрюк, которой эта пьеса посвящена, советы о воспитании детей. Было бы хорошо, если бы детей герцогини сильнее трогал вид малышей, голышом играющих в мусорной куче, нежели красота фасадов зданий и площадей; они должны знать, что один дурной человек может заставить плакать сотни тысяч, а любая этическая система, отделяющая человека от человека, — плохая система. Благожелательность к людям и человечность — две добродетели, высоко ценимые Просвещением.

В заключение обобщим выводы, к которым привели нас рассуждения о Вольнее. Во-первых, стоит вспомнить о франклиновских мотивах, которых мы не хотели бы терять из виду. Мы уже отмечали многочисленные аналогии между Вольнеем и Франклином. Критика аскетизма, измерение добродетели полезностью, восхваление трудолюбия, бережливости, умеренности, предусмотрительности, аккуратности, убеждение, что отношение человека к деньгам характеризует уровень его нравственности, а уравновешенный бюджет есть мерило добродетели, — вот некоторые из общих для них обоих черт. Франклин излагал свои советы как примерный хозяин, обращаясь к мелкой буржуазии. У Вольнея они адресованы средней буржуазии, что видно, в частности, по его замечаниям о семейной жизни. Будучи обращены адресату иного уровня, они выступают в гораздо более изысканном теоретическом одеянии. Советы Франклина могли звучать добродушно, так как ему чужды были страсти полемики. В Пенсильвании не приходилось бороться с наследием феодализма. Мелкая буржуазия была здесь у себя дома. Другое дело Вольней. Тот выступал в качестве кодификатора нового класса, который ожидал от него нового катехизиса, противопоставленного феодальным образцам и религиозной этике — опоре старого строя. Знаменательны заглавия книг, в которых Франклин и Вольней изложили свои постулаты. Первый писал благожелательные «Советы», второй составлял не терпящий возражений «Катехизис». Сходство их содержания, при различном его оформлении, свидетельствовало о том, что этика франклиновского типа не настолько уж тесно была связана с протестантизмом, раз мы находим ее в католической стране у человека, воспитанного в католических традициях.

Сопоставление «Катехизиса» Вольнея с высказываниями других французских моралистов XVIII века привело нас к некоторым дальнейшим выводам. Мы отметили, что облачение в римскую тогу было лишь одним из обличий морали, провозглашавшейся буржуазией накануне и во время революции, причем некоторые из направлений этической мысли революционной Франции продолжали существовать и после революции; это свидетельствует об идейной преемственности, не нарушенной революционными потрясениями. Отношение к удовольствию, сближающее вольнеевский «Катехизис» с другими катехизисами его соотечественников, убедило нас в том, что аскетизм и ригоризм, которые были свойственны восходящей итальянской буржуазии и бросались в глаза у пуритан эпохи Кромвеля, — вовсе не обязательный признак этики классов, поднимающихся на борьбу.

Мы отдаем себе отчет в том, что если борьба буржуазных французских моралистов с религией отчасти объясняет их гедонизм, то все же надлежит еще объяснить, почему французская буржуазия в своих эмансипаторских стремлениях пошла по пути борьбы с религией, тогда как английская буржуазия использовала религию в своих целях. Этот вопрос остается открытым; его решение требует дальнейших исследований.

ГЛАВА X
ИНТЕРФЕРЕНЦИЯ БУРЖУАЗНЫХ И ДВОРЯНСКИХ ЛИЧНОСТНЫХ ОБРАЗЦОВ В XIX ВЕКЕ

Народ так слепо предрасположен к вельможам, так повсеместно восхищается их жестами, выражением лица, тоном и манерами, что боготворил бы этих людей, будь они с ним хоть немного добрее.
Лабрюйер. Характеры, IX, I

Проблематика главы

В предыдущей главе было отмечено, что французская буржуазия шла к своей революции, имея перед глазами различные личностные образцы. Иногда она драпировалась в римскую тогу, а иногда стремилась к приятной жизни, преследуя собственные интересы, без самоограничения и обуздания своей природы. Но в рамках этой последней ориентации, общей для Вольнея и для Гельвеция, необходимо различать разные ее варианты. Представление о человеке в сочинении Гельвеция «Об уме» прямо-таки романтическое. Гельвеций проповедует культ великих страстей и всеми силами борется с заурядностью. Человека великих заблуждений и великих страстей он предпочитает примерной посредственности. Вольней, напротив, советуя заботиться о собственных интересах, лучшим способом служения им считает обуздание страстей и холодный рациональный расчет. Для Гельвеция стремление к славе — благороднейший из мотивов человеческой деятельности. Он сожалеет, что в странах, где процветает торговля, стремление к славе вытесняется погоней за богатством. Иначе смотрит на это Вольней, призывающий наслаждаться «блаженным достатком» в покое и безопасности. Вольней, как помним, резко осуждал тех, кто сиюминутное удовольствие предпочитал будущим выгодам. Гельвеций, совершенно напротив, сочиняет настоящую филиппику против осмотрительности (prudence), причем его доводы обнаруживают знакомство с Мандевилем. Человек осмотрительный — это, по определению Гельвеция, человек, который умеет представить себе будущее зло так живо, что отказывается от удовольствия в настоящем, дабы не навлечь на себя неприятностей в будущем. «Из всех даров, какие небо может излить на государство, — читаем мы в трактате «Об уме», — даром наиболее злополучным, без сомнения, явилась бы осторожность, если бы небо одарило ею всех граждан без исключения» Гельвеций К. Об уме. — Соч., т. 1, с. 559.. Какой солдат согласился бы тогда на тяготы и опасности военного дела взамен за скудное жалованье? Какая женщина решилась бы предстать перед алтарем, не думая о тяготах беременности и родов?

Если этические постулаты Гельвеция можно считать буржуазными, поскольку распространялись они в буржуазной среде, выражали настроения тогдашней буржуазии и служили (по крайней мере в некоторых пунктах) ее интересам, то трудно считать их буржуазными в том смысле, в каком это определение использовалось критиками буржуазной морали конца XIX - начала XX века. Эта мораль по своему типу отлична от той, которую проповедовал Франклин, и той, которую провозглашал близкий к Франклину Вольней. 35 лет разделяют выход трактата «Об уме» (1758) от публикации вольнеевского «Катехизиса», причем в промежутке произошло событие такого масштаба, как Великая французская революция. И все-таки этот временной разрыв сам по себе не объясняет, почему в книгах Вольнея гораздо больше сходства с появившейся в Польше сто лет спустя «Принцессой» 3. Урбановской или «Воспоминаниями» В. Беркана, чем с сочинениями его соотечественника Гельвеция, в ближайшем окружении которого воспитывался Вольней.

В предыдущей главе мы рассмотрели некоторые из личностных образцов, предложенных во Франции накануне и во время революции. Теперь проследим их судьбу после окончательного упрочения господства буржуазии и их взаимоотношения с образцами побежденного класса. Эту тему мы рассмотрим прежде всего на материале Франции и Англии XIX века, стран с различной историей, но, как увидим, со многими общими чертами в интересующем нас аспекте. Сходные черты мы обнаружим и в Германии XIX века. В этом исследовании, по необходимости неполном и нередко ограничивающемся постановкой вопросов, мы будем иметь в виду прежде всего проверку двух тезисов. Согласно первому из них, победивший класс навязывает свои образцы побежденному классу; согласно второму, различия между образцами борющихся классов носят резкий характер лишь накануне и во время решительной битвы, а после прихода к власти победивший класс отказывается от собственных образцов и усваивает образцы привилегированного прежде класса .

Примерно так изображает развитие итальянских городов XIII-XIV веков английский историк Ф. Антал. Он указывает, что в свою героическую эпоху итальянское мещанство берет пуританский тон, направляя свой нравственный ригоризм против аристократии («сеньоров»). 1293 год, год провозглашения флорентийского уложения, известного под названием «Ordinamenti di Giustizia» [Установление справедливости (итал.)], считается датой окончательного перехода власти в руки организованного в гильдии среднего класса. Тогда еще мещане с гордостью именуют себя плебеями. Суровость обычаев продолжает сохраняться какое-то время после завоевания власти. До 1330 г. людям, исполняющим высокие должности, полагалось спать на соломе и жить по-спартански, в аскетической изоляции. Но, упрочив свое положение, мещанство начинает покупать поместья и подражать аристократии. Появляется новый тип — «дворянин из народа» (cavalière delpopolo). Вскоре на смену борьбе с аристократией приходит борьба против народа. В 1388 г. прислуге уже запрещается одеваться так, как одеваются новые привилегированные Эти сведения взяты мною из книги: Antal F. Op. cit., p.19 и сл..

Признаком формирования классового самосознания буржуазии (как и других классов) считается довольство своим положением и даже его предпочтение положению других социальных групп, а также некое классовое «достоинство», которое выражается, в частности, в создании собственных образцов См.: Assordobraj N. Elementy świadomości klasowej mieszczaństwa (Francja 1815-1830). Przegląd socjologiczny, 1949,. Попробуем эти признаки обнаружить.

Апологии среднего сословия

Первые из известных нам апологий среднего сословия восходят к Аристотелю и Еврипиду. Т. Синко считает, что оба они испытали влияние неизвестного автора; это влияние заметно и в высказываниях Геродота См.: Sinko T. Literatura grecka. Kraków, 1932, t. 1. cz. 2, s. 310.. Согласно Аристотелю, хорошо управляться может лишь государство, в котором преобладают «средние граждане». Они легче всего повинуются голосу разума; напротив, трудно следовать этим доводам «человеку сверхпрекрасному, сверхсильному, сверхзнатному, сверхбогатому или, наоборот, сверхбедному, сверхслабому, сверхуниженному» («Политика», 1295b). Первые склонны к насилию, вторые интригуют и подстрекают. Люди знатные и привилегированные не желают и не умеют подчиняться предписаниям закона; причиной тому, между прочим, их избалованность с детских лет. Люди неимущие слишком униженны и покорны. Первые способны только деспотически властвовать, презирая своих сограждан; вторые способны лишь подчиняться, завидуя более сильным. И те и другие очень далеки от чувства дружбы в политическом общении, — чувства, необходимого для настоящего гражданина. «Средние граждане» не посягают на чужое добро, как бедняки, и не возбуждают зависти, как богатые. Их жизнь протекает в безопасности, ибо никто на них и они ни на кого не злоумышляют. Прав был поэт Фокилид, сказавший: «У средних множество благ, в государстве желаю быть средним». О достоинствах среднего состояния свидетельствует то, что из этого круга вышли лучшие законодатели, например Солон, Ликург и Харонд. Средние горожане должны быть многочисленнее и сильнее обеих крайностей или по крайней мере каждой из них в отдельности, с тем чтобы в союзе с одной из них они могли сохранить равновесие и помешать другой добиться решительного перевеса. Там, где средние граждане всего многочисленнее, не бывает раздоров и распрей. Поэтому крупные государства менее подвержены распрям (1295b-1296a). В сходных выражениях восхваляет «средних граждан» Еврипид в «Умоляющих» Sinko Т. Ор. cit., t. l, cz. 2, s. 310. 430.

Я не думаю, что на основании подобного рода высказываний — во всяком случае, если речь идет об Аристотеле — можно причислить их автора к глашатаям среднего сословия в позднейшем значении термина. Аристотель не мыслит здесь в классовых категориях; средний гражданин для него — это прежде всего гражданин среднего достатка, но также и средней красоты. Это «среднее» и его восхваление скорее связаны с аристотелевской доктриной золотой середины, чем с социально-политическими взглядами философа. Хорошо известно его презрительное отношение к ручному труду, а значит, и к ремесленникам (которые впоследствии рассматривались как часть среднего класса), к занятию науками в расчете на их практическое применение, а его личностный образец «величавого» — образец как нельзя более элитарный.

От этих апологий «среднего состояния», связь которых с нашей темой, скорее всего, лишь кажущаяся, перейдем к восхвалениям среднего городского сословия, которые нас непосредственно интересуют. В главе V настоящей работы, рассматривая «Совершенного купца» Савари, мы цитировали его высказывания о громадной роли торговли и о ее миротворческой миссии в международном масштабе. Впоследствии об этой миссии — распространять дружбу между всеми народами — писали самые разные авторы XVIII-XIX веков. В нее верил, в частности, Кант. Недаром в XVI веке на здании антверпенской биржи была выбита надпись: «Для купцов всех стран и всех языков» Beard M. Op. cit., p. 206..

В упоминавшейся выше книге Дюкло, посвященной изображению нравов Франции XVIII века, автор высоко ценит купца (commerçant) за его предприимчивость, тогда как финансист (financier) пользуется у него гораздо меньшим уважением. Если купец на чем-либо обогатился, вместе с ним обогащается общество в целом. Богатство создается прежде всего благодаря купцам, а финансисты играют лишь роль каналов, по которым оно течет Duclos Ch. Ор. cit., p. 133.. Примерно так же относился к купечеству и финансистам Лесаж: в его комедиях купец изображен с симпатией, а финансист — сатирически. В 1794 г., во время Великой французской революции, 28 финансистов были отправлены на гильотину. Среди них погиб Лавуазье. В эту категорию входили и управляющие королевскими имуществами, известные своим безжалостным отношением к арендаторам.

Особенно яркая апология коммерсанта принадлежит перу М. Ж. Седена, которого, как утверждают, высоко ценил Дидро. Начав свой жизненный путь каменщиком, он стал секретарем Академии архитектуры. Седен сочинил несколько пьес, в том числе пьесу «Невежественный философ» Sédaine M. J. Philosophe sans le savoir. Avignon, 1772., первое представление которой состоялось в 1765 г. Ее герой — отец, дворянин и купец в одном лице — в следующих выражениях восхваляет купеческое занятие, обращаясь к сыну, считающему это дело недостойным:

«С чем, сын мой, можно сравнить состояние того, кто всего лишь росчерком пера заставляет слушаться себя от одного до другого конца света? Его имени и печати не нужны никакие гарантии в отличие от денег, пущенных в обращение монархом, денег, ценность металла которых поручительствует за изображенное на них лицо. Купец сам себе гарантия. Он подписал — этого достаточно». И дальше: «Он не служит какому-нибудь одному народу, какой-нибудь одной нации. Он служит всем нациям, и все нации служат ему: это человек вселенной». Сословие негоциантов обладает своей собственной порядочностью, честью и честностью. «Пусть, например, какие-нибудь сорвиголовы вооружат королей. Война разгорается. Пожар охватывает весь мир. Европа раскалывается на враждебные лагери. Но английский, голландский, русский или китайский негоцианты не перестают быть дороги моему сердцу. На этой земле мы — те ее сыновья, которые соединяют народы между собой и возвращают им мир, диктуемый потребностями торговли. Вот, сын мой, что такое честный купец». Лишь два положения в обществе выше положения купца. Первое занимает чиновник, который воплощает в себе закон, второе — воин, который защищает отечество. Как видим, дворянин и священник вычеркнуты из перечня тех, кто что-то значит в стране. А в XVIII веке этот перечень пополняется ремесленником: ему прокладывают дорогу энциклопедисты, борясь против связанных с ручным трудом предрассудков.

Выше речь шла о предоставлении почетного места в обществе тем, кто занимается торговлей. Любопытное восхваление уже не одного из сословий, входящих в состав среднего класса, но всего этого класса мы находим у французского естествоиспытателя и философа Жана Клода де Ламетри, редактора «Физического журнала» («Journal de Physique») и автора двухтомного сочинения «О человеке в нравственном отношении, о его нравах и нравах животных» (1802).

«Класс этот, — пишет де Ламетри, — обычно сочетает в себе достоинства двух остальных (т.е. высшего и низшего классов. — М.О.), не обладая их недостатками. Человеку среднего класса, который всегда жил в средних условиях, чуждо высокомерие, свойственное тем, кто принадлежит к высшим классам. Его сердце чувствительно к лишениям бедняков, его душа, не униженная жизненными мытарствами, ни в чем не утрачивает своего человеческого достоинства; его личные достоинства позволяют ему питать законную гордость; его труд обеспечивает ему независимость; почетные обязанности, которые он исполняет в обществе, заставляют даже тех из привилегированных, которые смотрят на него свысока, быть ему постоянно признательными. Нравом он мягок; все, кто имеет с ним дело, хвалят его за обходительность и приветливость. В книгах он находит все новые источники удовольствия. Будучи знаком с различными явлениями природы, он обладает широким и верным взглядом на жизнь. Он отвергает нелепости, которые внушила вельможам их спесь, но также — предрассудки простонародья. Он, правда, не обладает широтою мышления, присущей высшим умам, но эти качества ведут обычно к соперничеству, зависти, амбициозности, которые делают человека несчастным».

И несколькими строками ниже:

«Человек среднего класса в состоянии обеспечить себе наибольшие наслаждения, но никогда не злоупотребляет ими, в отличие от богача. Его занятость своей работой не позволяет ему предаваться удовольствиям слишком часто, и пресыщение ему незнакомо. Оказывается, именно в среднем классе можно найти больше всего добродетелей и больше всего счастья. Человек, принадлежащий к нему, мыслит по-благородному, как это свойственно высшим классам, но без предрассудков, которые диктуют им тщеславие. Он обладает здравым умом низших классов, будучи свободен от всего низкого в них... Он всегда занят и потому не знает скуки и необузданных страстей. Его тело не изнурено непосильной работой и не износилось в неумеренных наслаждениях; он неизменно в добром здравии. Наконец, душа его совершенно спокойна, так что он постоянно счастлив» La Métherie J. С. De l'homme considéré moralement... Paris, 1802, vol. 1, p. 270-272..

Когда писались эти слова, аристократия была уже побеждена, однако здесь еще немало реверансов перед нею и почтения к ее образцам, почтения, сочетающегося с чувством превосходства по отношению к простонародью. На тех же страницах автор сравнивает средний класс с женщиной, не наделенной особой красотой, которая Старается поэтому возбудить к себе интерес при помощи более основательных достоинств, и притом таких, какие нельзя утратить. Вся эта речь имела целью завоевать для среднего класса положенное ему место, то уважение в обществе (considération sociale), о котором пишет Нина Ассордобрай в интересном исследовании о французской буржуазии 1815-1830 гг. Assordobraj N. Ор. cit.Здесь «классовое достоинство» явно опережает формирование собственных образцов. Ж. Лефевр в своей книге о Великой французской революции отмечает, что буржуазия той эпохи по-прежнему стремится подражать дворянству Lefebvre G. Quatre-vingt neuf. Paris, 1939, p. 51.. Ту же тенденцию констатирует Н. Ассордобрай, которая цитирует критические замечания на эту тему позднейших индустриалистов.


Дата добавления: 2018-08-06; просмотров: 287; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!