Смерть — отделенность от Бога 22 страница



А теперь несколько слов о том, как мы ставим под вопрос Бога — не модель Бога, потому что на самом деле Он, а не мы, ставит под вопрос эти модели; мы-то были бы очень рады раз и навсегда сделать Его чем-то неизменным и ничем не рисковать. Но бывает, мы ставим под вопрос Самого Бога, и я попробую вам это показать, сказав о двух бурях на озере, описанных в Евангелии (Мк 6:47—51; 4:35—41). Начинаются эти описания одинаково. Ученики Христа покинули берег озера в лодке, направляясь к другому берегу. Ночью на озере поднимается буря. Они борются, они в смертельной опасности, силы их подходят к концу, мужество колеблется, надежда угасает, и тогда что-то происходит. В первом случае они видят Христа, идущего по волнам среди бури, и вскрикивают от страха: «Это привидение!» Почему это — привидение? Потому что, будь это Христос, Он не мог бы быть среди бури. Христос — Царь мира, Царь гармонии, Тот, Кто может победить все восстания природы, Кто может вернуть гармонию всему, что ее потеряло. Раз гармонии нет, значит, то, что они видят, — не Христос. Именно так мы поступаем ежеминутно — мы ставим Бога под вопрос: где Бог при землетрясении? где Бог в пожарах? где Бог в войне? где Бог в голоде? где Он? И словами: вы Его не видите? Его нет? Это, может, привидение? Будь Он тут, все это не могло случиться… — мы ставим Бога под вопрос.

А другой аспект вопрошания виден из другого рассказа. Апостолы борются со смертью, которая обступает их со всех сторон, и Христос спит на корме корабля, с головой на подушке. Они борются, они чувствуют, что побеждает смерть. Они оборачиваются и видят, что Христос как бы устранился. Он отдыхает. Они, Его создания, борются, скоро погибнут, а Он в покое на Своем небе, спокойно там спит, положив голову на подушку. Они обращаются к Нему, но не говорят ничего подобного тому, что сказал сотник: не приходи, Господи, но скажи только слово, и выздоровеет слуга мой (Мф 8:8). Они будят Его, и текст жёсток, они почти что говорят Ему: Тебе дела нет, что мы погибаем, — что применительно к событию означает: «Если Ты ничего не можешь сделать, по крайней мере раздели наши страхи и умри с нами». Не так ли мы поступаем все время? Мы сомневаемся, что Бог поможет; мы не уверены, что Бог может помочь, но если Он ничего не может сделать, хоть бы страдал с нами вместе, хоть бы разделил наш ужас.

В Священном Писании есть немало мест, где Бог как бы оборачивается против нас и, по существу, говорит нам: вы Меня обвиняете, но теперь Я вас ставлю под вопрос. Где вы? Где Я и где вы? Я — в сердцевине бури — а вы? (напр., Иов 38—40). Мы говорим, люди часто говорят: как молиться Богу, Который уходит от ответственности, Богу, Который скрывается, Богу, Которому дела нет, Который устраняется? Кто безответствен — Бог или мы? Мы все время стараемся уйти от ответственности. Бог взял на Себя ответственность раз и навсегда и никогда не уходит от нее. Мы включаемся на миг, а потом, когда устанем, отправляемся отдохнуть, до следующего раза. Когда кто-то болен, мы сидим с ним, но в какие-то моменты уходим и поспать. Когда кто-то в тревоге, мы остаемся рядом, но порой уходим отдохнуть. Если чья-то нужда бывает слишком длительна, мы начинаем терять терпение. Мы были готовы все сделать, лишь бы нужда не продолжалась слишком долго.

Вот уже пятнадцать лет в нашем приходе мы молимся о двух людях, страдающих рассеянным склерозом. Однажды кто-то мне сказал: «Сколько же мы будем молиться за Елену и Екатерину? Я устал каждое воскресенье слышать их имена!» Я ответил: «Как ты думаешь, эти двое не устали семь дней в неделю называться Еленой и Екатериной и нести свою болезнь?» Вот как мы берем ответственность или уходим от нее. Даже промежутка в шесть дней между службами недостаточно, чтобы нам дать время отдохнуть и с некоторым порывом вернуться на десять секунд к именам Елены и Екатерины.

Бог вошел в ответственность совсем иначе. Воплощение означает, что Он принял на Себя ответственность сполна и на веки вечные. Кажется, в конце 9-й главы Иов, лицом к лицу с Богом, Которого он не понимает и не может принять на условиях, на которых Его встречают и принимают его друзья, как Властелина, имеющего все права, перед Которым мы всегда виновны, потому что, по самому определению, Он всегда прав, — Иов восклицает: где тот, который станет между мной и моим судьей, кто положит руку на его плечо и на мое плечо? (Иов 9:33). Иов осознал, что дело не в том, чтобы найти как бы посредника, кто говорил бы несколько слов в успокоение одного и в утешение другого, чтобы поддерживать между обоими терпимое равновесие. Иов ждет кого-то, кто сделает шаг и встанет в сердцевине ситуации, кто протянет руки и соединит обоих, удержит их в единстве. То, что он искал пророчески, в своем духе сыновней любви, сыновнего видения, мы находим во Христе. Сын Божий стал Сыном Человеческим, Он делает шаг, который вводит Его в сердцевину конфликта, вернее, Он Сам становится сердцевиной конфликта, потому что в Нем встречаются все элементы конфликта, человек и Бог сходятся до конца в своем противостоянии. Он несет на Себе осуждение, Он становится не только проклятым. Он становится клятвой, как говорит Писание (Гал 3:13). Бог отвергнутый, Он выведен из града человеческого, Он распят вне Иерусалима. В Нем сходятся все элементы конфликта, и Он от этого умирает — вот что берет на Себя Бог по отношению к человеку. Мы ставим Его под вопрос — но не Он ли должен нас ставить под вопрос? И когда я говорил о буре: в сердцевине бури — Он. Мы бьемся, стараясь максимально уйти от нее. Мы пытаемся достичь берега, мы пытаемся найти защиту, хотя бы временную и столь непрочную защиту в лодке. Он-то стоит в этом бушующем море, Он — в сердцевине разбушевавшегося ветра. Он — там, где в равновесии предельного напряжения сталкиваются все бушующие силы, разбивая все, на что обрушиваются.

Вот, мне кажется, как встает проблема, когда мы ставим под вопрос Бога и нами же созданные Его образы.

Можно задаться вопросом: куда простирается эта Божия солидарность? До какого предела Он идет? Он стал человеком, Он согласился на эту двойную солидарность с Богом и с человеком, но на чем Он останавливается? И, значит, где должны мы остановиться в этой солидарности? Мне кажется, вот что мы видим. Мы видим, что Он сделал этот шаг — шаг предстательства. Мы часто думаем, что предстательство состоит в том, чтобы позвать Бога на помощь, сказать Ему: Господи, вот нужда, вот трагедия — приди. Предстательство начинается не в тот момент, когда мы что-то произносим, оно начинается в момент, когда мы делаем шаг. Предстательствовать — это сделать шаг, который поставит нас в центр проблемы, в сердцевину конфликта. Бог сделал этот шаг. Он стал человеком. Во-первых, Он стал человеком раз и навсегда. Он не выходит из этой ситуации. Распятый и воскресший, Он все еще и навсегда носит следы Своего распятия. Даже в Своем воскресении и в Своей славе Он не освободился, так сказать, от Своего распятия. Страдание проходит, но раненность страданием навсегда остается где-то в нас.

Но с кем Он отождествился? Он не отождествился с человеком вообще, Он не отождествился просто с порядочными людьми, со святыми и праведниками. Он отождествился с блудницей и блудным сыном, Он отождествился во всеми, кто нуждался в спасении. Те, кто не способны были больше жить в Его области, обнаружили, что их Бог пришел и живет там, где оказались они: Бог уязвимый, Бог беззащитный, Бог, истощивший всю Свою славу, Бог, побежденный и презренный в глазах тех, кто верит лишь в силу и славу, Он согласился разделить с нами человеческие ограничения, голод, жажду. Он согласился разделить с нами смерть. Но до каких пределов Он пошел?

Если бы Он согласился просто на физическую смерть, немногие приняли бы Его: как просто для Того, Кто бессмертен, умереть физически. Трагедию, единственность смерти Христа составляет именно то, что на кресте Он восклицает: Боже Мой, Боже Мой! зачем Ты Меня оставил? (Мк 15:34). Он разделяет с нами не только физическую смерть. Единственно, почему человек умирает, это потеря Бога; умирают, потеряв Бога, смерть — не просто увядание цветка. Поэтому-то человек умирает: цена греха — смерть, а грех — это отделенность от Бога. И Христос разделяет с нами потерю Бога: Он измерил, как никто в тварном мире не мог измерить, что такое — потерять Бога, быть без Бога, что такое атеист. И это же мы выражаем в апостольском Символе веры85, когда читаем: Он сошел во ад… Этот ад — не дантовский ад, это ад, о котором говорится, например, в псалмах (ср.: Пс 15:10; 29:4): место, где Бога нет, место Его радикального, невосполнимого отсутствия. Он сходит туда вместе со всеми потерявшими Бога. Это ад, который обнаруживает, что, захватив человека, на самом деле принял Бога, и ада больше нет, потому что ад как место отсутствия наполнен теперь присутствием Бога Живого. Вот мера солидарности Божией, вот мера Божией ответственности. И когда мы ставим Его под вопрос, сознаем ли мы, до какой степени сами уходим от ответственности и насколько Он — в самой ее сердцевине?

Я хотел сказать вам о том, как разнообразно мы бываем поставлены под вопрос и сами ставим вопрошание. О разных аспектах этого вопрошания можно сказать еще многое, но я хотел бы оставить вас с этой проблемой, оставить вас с рядом проблем, чтобы вы над ними задумались, так чтобы мы когда-нибудь перестали быть детьми по разуму, оставаясь детьми по сердцу. Может быть, тогда настанет христианское обновление, подлинное обновление, обновление, которое достигнет измерения интеллектуальной новизны, которое было свойственно первым векам, вырастет в меру этих людей, которые сумели думать и имели мужество думать, имели мужество все поставить под вопрос: в первую очередь себя, своих богов, все. Они нашли и проповедали, возвестили истины — истины, пленниками которых мы стали, тогда как эти истины должны бы быть для нас — открытые окна, открытые двери, должны помогать нам прозреть и видеть, а не оставаться пленниками чужих мыслей и чужого опыта, жить заимствованным вместо того, чтобы просто жить.

 

 

Без записок86

У меня очень мало воспоминаний детства, у меня почему-то не задерживаются воспоминания. Отчасти потому, что очень многое наслоилось одно на другое, как на иконах: за пятым слоем не всегда разберешь первый, а отчасти потому, что я очень рано научился — или меня научили, — что, в общем, твоя жизнь не представляет никакого интереса, интерес представляет то, для чего ты живешь. И поэтому я никогда не старался запоминать ни события, ни их последовательность — раз это никакого отношения ни к чему не имеет! Прав я или не прав — это дело другое, но так меня прошколили очень рано. И поэтому у меня очень много пробелов.

Родился я в Лозанне, в Швейцарии87, мой дед по материнской линии, Скрябин, был русским консулом на Востоке, в тогдашней Оттоманской империи, сначала в Турции, в Анатолии, а затем в той части, которая теперь Греция. Мой отец встретился с этой семьей, потому что тоже шел по дипломатической линии, был в Эрзеруме секретарем у моего будущего деда, познакомился там с моей матерью, и в свое время они поженились. Дед мой тогда уже вышел в отставку и проводил 1912—1913 годы в Лозанне, отец же в этот период был назначен искусственно консулом в Коломбо: это было назначение, но туда никто не ездил, потому что там ничего не происходило, и человека употребляли на что-нибудь полезное, но он числился. И вот, чтобы отдохнуть от своих коломбских трудов, они с моей матерью поехали в Швейцарию к ее отцу и моей бабушке.

Бабушка моя, мать моей матери, родилась в Италии, в Триесте, но Триеста в то время входила в Австро-Венгерскую империю, про ее отца я знал только, что его звали Илья, потому что бабушка была Ильинична, они были итальянцы. Мать моей бабушки позже стала православной с именем Ксения; когда бабушка вышла замуж, ее мать уже была вдова и уехала с ними в Россию.

Было их три сестры; старшая (впоследствии она была замужем за австрийцем) была умная, живая, энергичная и до поздней старости осталась такой, и жертвенная была до конца. Она болела диабетом, напоследок у нее случилась гангрена, хотели оперировать (ей тогда было лет под восемьдесят), она сказала «нет»: ей все равно умирать, операция будет стоить денег, а эти деньги она может оставить сестре, — так она и умерла. Так это мужественно и красиво. Младшая сестра была замужем за хорватом и крайне несчастна.

Мой дед Скрябин был в Триесте русским консулом, познакомился с этой семьей и решил жениться на бабушке, к большому негодованию ее семьи, потому что замуж следовало сначала выдавать, конечно, старшую сестру — а бабушка была средняя. И вот семнадцати лет она вышла замуж. Она была, наверное, удивительно чистосердечной и наивной, потому что и в девяносто пять лет она была удивительно наивна и чистосердечна. Она, например, не могла себе представить, чтобы ей соврали; ей можно было рассказать самую невозможную вещь — она на вас смотрела такими детскими, теплыми, доверчивыми глазами и говорила: «Это правда?» Я сам пробовал, без необходимости, а просто расскажешь что-нибудь несосветимое, чтобы рассмешить ее, как анекдот рассказывают. Она и я никогда не умели вовремя рассмеяться; когда нам рассказывали что-нибудь смешное, мы всегда сидели и думали. Когда мама нам рассказывала что-нибудь смешное, она нас сажала рядом на диван и говорила: я вам сейчас расскажу что-то смешное, когда я вам подам знак, вы смейтесь, а потом будете думать.

Дедушка решил учить ее русскому языку, дал ей грамматику и полное собрание сочинений Тургенева и сказал: «Теперь читай и учись». И бабушка действительно до конца своей жизни говорила тургеневским языком. Она никогда очень хорошо не говорила, но говорила языком Тургенева, и подбор слов был такой. Итальянского во мне, думаю, очень мало. У меня реакция скорее антиитальянская, они мне по характеру совершенно не подходят. Вот страна, где я ни за что не хотел бы жить! Когда я был экзархом88, я ездил в Италию, и всегда с таким чувством: Боже мой! Надо в Италию! У меня всегда было ощущение, что Италия — это опера в жизни: ничего реального. Мне не нравится итальянский язык, мне не нравится их вечная возбужденность, драматичность, так что Италия из всех стран, которые я знаю, пожалуй, последняя, где я бы поселился.

После свадьбы они с дедушкой приехали в Россию. Позже мой дед служил на Востоке, а мама была тогда в Смольном и приехала на каникулы к родителям (шесть дней на поезде из Петербурга до персидской границы, а потом на лошадях до Эрзерума), где и познакомилась с моим отцом, который был драгоманом, то есть, говоря по-русски, переводчиком в посольстве. Потом дед кончил срок своей службы, и, как я сказал, они уехали в Швейцарию — моя мать уже была замужем за моим отцом. А потом была война, и на войне погиб первый бабушкин сын, потом, в 1915 году, умер Саша, композитор89; к тому времени мы сами — мои родители и я, с бабушкой же — попали в Персию (отец был назначен туда). Бабушка всегда была на буксире, она пассивная была, очень пассивная.

А мама была энергичная, мужественная. Например, она ездила с отцом по всем горам, ездила верхом хорошо, играла в теннис, охотилась на кабана и на тигра — все это она могла делать. Другое дело, что она совсем не была подготовлена к эмигрантской жизни, но она знала французский, знала русский, знала немецкий, знала английский, и это, конечно, ее спасло, потому что, когда мы приехали на Запад, время было плохое — 1921 год и безработица, но тем не менее со знанием языка можно было что-то получить, потом она научилась стучать на машинке, научилась стенографии и работала уже всю жизнь.

Как отцовские предки попали в Россию, мне неясно; я знаю, что они в петровское время из Северной Шотландии попали в Россию, там и осели. Мой дед со стороны отца еще переписывался с двоюродной сестрой, жившей на северо-западе Уэстерн-Хайлендс; она была уже старушка, жила одна, в совершенном одиночестве, далеко от всего и, по-видимому, была мужественная старушка. Единственный анекдот, который я о ней знаю, это из письма, где она рассказывала деду, что ночью услышала, как кто-то лезет вверх по стене; она посмотрела и увидела, что на второй этаж подымается по водосточной трубе вор, взяла топор, подождала, чтобы он взялся за подоконник, отрубила ему руки, закрыла окно и легла спать. И все это она таким естественным тоном описывала — мол, вот какие бывают неприятности, когда живешь одна. Больше всего меня поразило, что она могла закрыть окно и лечь спать: остальное — его дело.

Жили они в Москве, дедушка был врачом, а отец учился дома с двумя братьями и сестрой, причем дед требовал, чтобы они полдня говорили по-русски, потому что естественно — местное наречие, а другие полдня — один день по-латыни, другой день по-гречески сверх русского и одного иностранного языка, который надо было учить для аттестата зрелости, — это дома. Потом он поступил на математический, кончил и оттуда — в школу Министерства иностранных дел, дипломатическую школу, где проходили восточные языки и то, что нужно было для дипломатической службы.

Отец еще семнадцати-восемнадцатилетним юношей ездил на Восток летом, во время каникул, верхом, один через всю Россию, через Турцию — это считалось полезным. Про его братьев я ничего не знаю, они оба умерли: один был расстрелян, другой умер, кажется, от аппендицита. А сестра была замужем в Москве за одним из ранних большевиков, но я не знаю, что с ней сталось, и не могу вспомнить фамилию; долго помнил, а теперь не могу вспомнить. Вдруг бы оказалось, что кто-то еще существует: со стороны отца у меня ведь никого нет.

Моя бабушка с папиной стороны была моей крестной, на крестинах не присутствовала, только «числилась». Вообще, думаю, это не особенно всерьез принималось, судя по тому, что никто из моих никогда в церковь не ходил до того, как впоследствии я стал ходить и их «водить»; отец начал ходить до меня, но это было уже значительно позже, после революции, в конце двадцатых — начале тридцатых годов.

В 1961 году я в Лозанне встретил священника, который меня крестил. Была очень забавная встреча, потому что я приехал туда молодым епископом (молодым по хиротонии), встретил его, говорю: «Отец Константин, я так рад вас снова повидать!» Он на меня посмотрел, говорит: «Простите, вы, вероятно, путаете. Мы, по-моему, с вами не встречались». Я говорю: «Отец Константин! Как вам не стыдно, мы же с вами знакомы годами — и вы меня не узнаете?!» — «Нет, простите, не узнаю». — «Как же, вы меня крестили!» Ну, он пришел в большое возбуждение, позвал своих прихожан, которые там были: смотрите, говорит, я крестил архиерея! А в следующее воскресенье я был у него в церкви, посередине церкви была книга, где записываются крестины, он мне показал, говорит: «Что же это значит, я вас крестил Андреем — почему же вы теперь Антоний?» В общем, претензия, почему я переменил имя. А потом он служил и читал Евангелие по-русски, и я не узнал, что это русский язык был. Говорили мы с ним по-французски, служил он по-гречески, а Евангелие в мою честь читал на русском языке, — хорошо, что кто-то мне подсказал: вы заметили, как он старался вас ублажить, как он замечательно по-русски читает? Ну, я с осторожностью его поблагодарил.

Месяца два после моего рождения мы прожили с родителями в Лозанне, а потом вернулись в Россию. Сначала жили в Москве, в теперешнем Скрябинском музее, а в 1915—1916 году мой отец был снова назначен на Восток, и мы уехали в Персию. И там я провел вторую часть относительно раннего детства, лет до семи.

Воспоминаний о Персии у меня ясных нет, только отрывочные. Я, скажем, глазами сейчас вижу целый ряд мест, но я не мог бы сказать, где эти места. Например, вижу большие городские ворота: это может быть Тегеран, может быть Тавриз, а может быть и нет; почему-то мне сдается, что это Тегеран или Тавриз. Затем мы очень много ездили, жили примерно в десяти разных местах.


Дата добавления: 2018-06-01; просмотров: 232; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!