Смерть — отделенность от Бога 17 страница



А когда человеку говорят: «Все, что ты говоришь, вздор» или: «Нечего мне от тебя узнавать», конечно, он закрывается. И я думаю, что часто с детьми так бывает. Я видел очень многих детей, которых именно так осаживали: «Какую белиберду ты несешь!» Ребенок никогда не несет белиберду, ребенок всегда очень серьезен. Но родители думают большей частью, что если он не говорит их языком, не выражает их взглядов, то это вздор. Я не говорю, что ребенок всегда прав, — конечно, нет. Я говорю о том, что часто его вопрос или несовершенное представление, или то, как он видит вещи, — это дверь куда-то, а не запертая дверь.

Я думаю, что можно, не ставя вопросов, а просто сидя вместе, рассказать что-нибудь о себе, можно раскрыться сколько-то. Если ребенок, подросток на это отзовется критически или просто не захочет слушать, это не важно. Ты с ним поделился, он тебя будто не послушал, но он не мог не услышать, и где-то в памяти это задерживается. Я глубоко уверен, что в памяти задерживается такое, о чем мы не имеем даже представления. Я вам дам пару примеров. Я в детстве жил в Персии и говорил по-персидски. Уехали мы, когда мне было почти семь лет, попали на Запад, и через два года я не понимал и не мог сказать ни одного слова по-персидски. Меня отдали жить в лицей, и когда я ночью бредил вслух, сны видел, я бредил на персидском языке, на котором говорить не мог и которого не понимал. Значит, он где-то во мне был.

И другой пример, более для меня значительный: как то, чему научаешься в детстве, в течение жизни отлагается в человеке и не покидает его. Я помню такого певца Федорова, баса. Он умирал от рака, я его навещал каждый день, и каждый раз сестра милосердия мне говорила: «Зачем вы пришли? Он без сознания». Я шел к нему в палату, становился около него и — ну, слово «петь» ко мне не подходит, но каким-то образом производил звуки, которые были направлены к тому, чтобы молебен спеть. Каждый раз он немного приходил в себя и к концу молебна еле слышным образом в нем участвовал. Потом пришел день, когда я его посетил, и по одну сторону кровати сидела его жена, по другую — дочь. Они только что приехали из Японии, не видели его в течение нескольких месяцев. Они видели его в последний раз здоровым, а теперь он умирал, был без сознания. Я им сказал: «Сядьте рядом, я попробую его вернуть к жизни». Я встал на колени рядом с ним и стал, как умел, петь песнопения Страстной седмицы. И можно было видеть, как в нем поднимается сознание. В какой-то момент он открыл глаза, я ему сказал: «Повернитесь налево, здесь ваши жена и дочь. Проститесь с ними, потому что вы умираете». Они простились, потом я его перекрестил и сказал: «Теперь вы можете умереть мирно» — и он ушел в небытие и умер. Песнопения, которые он пел в течение всей жизни, так глубоко отложились в нем, что, когда он их слышал, они имели над ним такую власть, что вернули его к сознанию.

Я уверен, что, если бы мы говорили с детьми или с подростками, просто рассказывали бы им — слушают, не слушают — вещи, которые того стоят, делились бы с ними самым сокровенным, драгоценным нам опытом, это куда-то ушло бы в них. Когда это вернется — неизвестно, но это неважно. Времена и сроки не нам знать, но давать возможность всему этому отложиться в душе человека мы можем. Скажем, у меня нет иллюзий, будто, когда я проповедую, то, что я говорю, доходит до каждого человека и пользу ему приносит. Но я уверен, что некоторые вещи, которые как бы через сито прошли, рано или поздно вдруг могут проснуться. Я мог бы издать целую книжку своих проповедей под названием «Собака лает — ветер носит», но дело-то в том, что собака лает — и это где-то застревает.

И застревает страшно интересно иногда. Я когда-то преподавал в Русской гимназии70, и, помню, на моем уроке одна девочка сидела и рыдала, причем не только от скуки, а, вероятно, что-то было другое. Когда мы выходили из класса, я остановил эту девочку и что-то ей сказал вроде «никогда не отчаивайся» и что-то еще. Она прошла. И она меня разыскала через двадцать пять лет, чтобы поблагодарить за то, что я ей тогда сказал. Значит, это куда-то пошло.

И так часто бывает, что слышанное где-то когда-то вдруг возвращается в нужную минуту как воспоминание, как картина, как способность что-то сделать, какое-то движение души совершить. Я думаю, что это страшно важно: именно — делиться, даже когда тебя не слушают, а не то что: «Сядь да слушай!»

Могут ли книги помочь, и какие? Я имею в виду детей.

Тут у меня большое затруднение в том, что я не был верующим ребенком. Для меня Бог не существовал до четырнадцатилетнего возраста, поэтому у меня нет никакого представления о том, что можно дать читать ребенку, чтобы ему открыть область веры. Я только знаю, что за последние лет шестьдесят мне приходилось заниматься с детьми самого разного возраста, и единственное, что можно сделать — это передавать им свое переживание о прочитанном. Причем можно читать на одном уровне и передавать на другом. Можно читать, скажем, Священное Писание, но не вычитывать его, как есть, потому что оно еле понятно, а рассказать рельефно, живо, как рассказ, как событие, а потом, когда ты рассказал своими словами так, чтобы это дошло, взволновало ребенка, можно предложить: «А теперь давай прочтем так, как Христос эту притчу рассказывал». И тогда ребенок делается способным эту притчу прочесть в Евангелии и в ней узнать все, что он пережил до того. Я это делал в течение каких-то шести лет, когда у нас была детская школа на русском языке. Я с детьми проходил воскресные чтения и другие отрывки Евангелия. Я сначала им рассказывал своими словами как можно более живо, выпукло, не перевирая ничего (то есть не прибавляя, не убавляя, но можно рассказать вещи очень разно). А потом у нас бывала дискуссия о том, как они это воспринимают, что это для них значит. А завершая дискуссию, я говорил: «А теперь прочтем» — и этот отрывок приобретал смысл в той форме, в которой он написан. Но если ребенку давать читать, скажем, «Закон Божий для детей» или «Катехизис» митрополита Филарета71, который — гениальное произведение, но не для детей, или даже жития святых, которые часто написаны приторно или описывают такие невозможные и ненужные вещи, конечно, это их останавливает. То, чего они не могут воспринять, они выкинут, но они выкинут тогда все, они и святого этого выведут как бы за линию, потому что то, что о нем сказано, просто невыносимо.

А как быть с теми детьми, с кем нет возможности видеться? Допустим, у меня в России крестник…

Я отвечу сначала плоскостью: молиться о нем. Я называю это плоскостью, потому что это самоочевидно. Но, с другой стороны, действовать в зависимости от обстоятельств. Скажем, теперь можно ему писать, вероятно, легче, чем десять лет тому назад. Можно найти кого-нибудь там, кто бы им заинтересовался и с ним поделился чем-нибудь. Это уже вопрос другого рода.

Конечно, есть книги, которые можно дать читать. Скажем, для меня первичную роль сыграло Евангелие, потом жития святых. Но мне посчастливилось, я читал жития святых, которые не заключались только в рассказах о таких чудесах, в которые едва верится. Есть чудеса, в которые и «не верится» в каком-то смысле, но, знаете, со святыми дело так обстоит, что часто рассказывается о том или другом событии, которого, может быть, и не было, но которое его характеризует, и в этом рассказе он весь, как живой. Есть, например, рассказ об одном из святых киево-печерских. Он как-то вечером сидел у себя в келье и услышал странные звуки в умывальнике. Подошел и видит: в умывальнике осталась вода, и в ней барахтается бесенок. Он взял крест и положил на умывальник так, чтобы бесенок оказался под крестом. Бесенок пригнулся, только голова из воды торчит, и говорит: «Отними, отними этот страшный крест, мне страшно от него!» Святой отвечает: «Я отниму только при одном условии: что ты мне сейчас споешь ту песнь, которую ты пел, когда был светлым ангелом». — «Не могу, — говорит тот, — забыл!» — «Ну хорошо, — говорит святой, — я тогда тебя перекрещу». — «Нет, нет, не крести меня, я попробую!» И вот бесенок начал пробовать. Голос у него, конечно, был уже не ангельский, слов он уже точно не помнил, но со страху он начал вспоминать, сначала кряхтел, потом постепенно слова возвращались, потом голос начал как-то мягчеть, и в какой-то момент он вдруг всей грудью запел песнь, которую пел, когда был светлым ангелом, и вылетел из этого умывальника светящимся ангелом. Я не хочу сказать, что это исторический факт. Но я хочу сказать, что, когда это ребенку расскажешь, это до его сознания что-то доводит — хотя бы то, что этот чертенок, когда сделал попытку петь ангельскую песнь, через нее начал светлеть, и оживать, и меняться.

И масса есть таких рассказов. Я могу рассказывать без конца из житий святых, потому что я на них как бы воспитывался. И эти рассказы не тем меня интересуют, будто это история. Например, когда говорят: «Вы себе представляете: этот святой на расстоянии одиннадцати верст видел через стены своей кельи!» — меня это не волнует. Если он мог вообще видеть через стены своей кельи, двадцать верст или сто верст никакого значения не имеют. Есть рассказ из жизни французского писателя Вольтера. Какая-то благочестивая женщина хотела обратить его к вере и говорила: «Как же вы можете не верить в святого Дионисия Парижского? Его обезглавили в одном конце Парижа, и он, взяв свою голову, прошел через весь Париж и остановился на другом конце». И Вольтер ей ответил: «Знаете, в таких случаях только первый шаг труден».

 

Православие и западный мир72

Заметки

Меня часто спрашивают: почему в Англии, да и вообще на Западе появился такой интерес к Православной Церкви и к православной духовности? И мне хочется это немножко объяснить.

В своей религиозной жизни западный мир страдает, главным образом от того, что из сердца эта жизнь перешла в мозг. Очень многое, что должно было бы быть живым переживанием, живым опытом, стало рациональным. И первое, что поражает западного человека, когда он встречается с Православной Церковью именно в богослужении, это живое чувство верующих православных людей, которые стоят перед Живым для них Богом, и молятся Ему, и общаются с Ним с живым чувством трепета, любви, покаяния, порой ужаса — не в том смысле, чтобы мы чувствовали, будто Бог ужасен, а в том, что Он так велик, что перед Ним можно только пасть ниц, поклониться до земли в каком-то безмолвии души.

В Западных Церквах это бывает очень редко: западное богослужение стало коротким, рациональным, умственно в значительной мере трудным или, в некотором отношении, в некоторых общинах, убогим, а наше богослужение им кажется само по себе целым переживанием. И действительно, человек в нашем богослужении охвачен всецело: слова богослужения, написанные святыми, испытанные столетиями религиозного опыта, молитвы, представляют собой умственно очень крепкий, ясный, хрустальный остов. И вокруг этого остова, как бы рождаясь из этого остова живой, трепетной мысли — не рациональной, а рожденной из созерцания, — молитва и поклонение Богу. Это первое, что поражает западного человека.

Второе — это чувство простора и свободы, и некоторую роль в этом играет чисто внешняя обстановка. У нас нет сидений, люди не связаны стульями или необходимостью стоять плечом к плечу, всякий человек выбирает себе в храме место, где он чувствует себя уютно. Правда, все естественно в некоторые моменты делают одно и то же: совершают крестное знамение, поклоняются, становятся на колени, но никто никого не заставляет это делать. И поэтому у западных людей возникает чувство: ах, можно дышать, можно молиться свободно!

И кроме того, дух православия очень близок к тому, что можно пережить, читая Евангелие. Меня всегда поражает разница между Евангелием и апостольскими Деяниями. В апостольских Деяниях мы находим человеческое общество верующих, которое уже начинает ставить перед собой вопросы узкие, мелкие, общество, где поднимаются всякого рода человеческие переживания, как тина со дна речки. В Евангелии же поражает простор безмерный, простор такой же широкий, как Сам Бог, такое чувство, что над широкой равниной дышит ветер и можно дышать полной грудью, что мы не пленники какой-то системы мышления: хотя мысль православия и глубока, и четка, но она не суживает опыт.

Вот эти вещи всегда поражают западного человека, но не только эти. Поражает западного человека и простота отношений, которые существуют между священником и общиной, между членами Церкви. В этом смысле есть разница между христианским Западом и Востоком. На Западе духовенство уже столетиями представляет собой умственную элиту, это люди, которых специально богословски образовывают, люди, которые обладают теоретическим, философско-богословским опытом и знанием, редко встречающимися среди верующих. У нас подход к священнику совершенно другой: мы не ожидаем от него, что он в общине самый образованный, самый ученый человек. Мы ожидаем от него, что это человек живой веры, с непосредственным, живым опытом Бога, с состраданием к людям, с пониманием житейских проблем, он — человек среди нас, только особого рода человек. И я думаю, что я могу это изъяснить примером.

В детстве я воспитывался на Востоке, на границе азиатской степи, и одно из моих ярких воспоминаний это такая картина: бесконечная равнина, бездонное небо, и между этими двумя бесконечностями, как бы охваченный ими, стоит человек, пастух, и вокруг него — небольшое стадо овец. И когда смотришь на них, делается ясно, что и пастух, и овцы бесконечно малы на лице этой земли или под этим небом, они такие хрупкие, они такие уязвимые, а вместе с этим между пастухом и овцами — громадная разница. Овцы пасутся, они не думают о себе и, конечно, не думают друг о друге, они переходят от пастбища к пастбищу, ища зеленой травы, и только. Пастух же стоит над ними, как страж, он их защитник, он их жалеет, он их охраняет, он их любит, они ему — свои. Весь опыт его жизни и жизни ряда поколений воплощен в его заботе и жалости, в желании спасти этих овец от волка, от страха, от несчастья.

И вот так мы рассматриваем и священника. Это человек, о котором нельзя сказать, что он не похож на нас: он такой же человек, хрупкий, слабый, у него могут быть свои проблемы, свои внутренние борения. Но это человек, который почему-то узнал, познал Бога лично, был поражен этим опытом приближения Бога, почувствовал, что если Бог таков, если Бог полон любви, полон заботы о людях, то и он должен свою жизнь отдать для этих людей и посвятить ее этим людям, каковы бы они ни были — умные они или глупые, привлекательные или нет, грешные или праведные — без всякого разбора, они — Божии, они Богом любимые, Ему родные. И весь опыт тысячелетий любви, тысячелетий понимания духовных путей, человеческих падений и человеческих взлетов — в руках этого священника, который всю жизнь хочет посвятить тому, чтобы каждый человек, который около него, приобщился к этому чуду познания Бога, к этой радости бесконечной, ни с чем не схожей.

Мне вспоминается один молодой человек. Дело было в Париже, он шел как-то ночью по городу и, переходя через мост, вдруг почувствовал, что Бог стал непостижимо близок ему, и на этом мосту он поклонился до земли и сказал: «Господи, если для Твоей победы нужно, чтобы я погиб, — пусть я погибну, но чтобы Твоя слава воссияла на земле!» Вот отношение священника и верующего человека к Богу, и это чувство, это сознание переливается и на его отношение к людям: раз Бог так возлюбил Свою тварь, что Свою жизнь за нее отдал, то, конечно, и священник должен ее отдать без остатка. И когда я говорю «отдать», я совсем не хочу сказать «умереть», а — жить, жить изо дня в день, из часа в час, все время, всеми силами ума, и сердца, и воли, и тела для того, чтобы это осуществилось: чтобы хоть один человек мог вдруг почувствовать близость Бога, Ему поклониться, Его полюбить и свою жизнь, в свою очередь, отдать, чтобы другие возликовали этой радостью.

Это тоже на Западе редко встречается, потому что жизнь священника, подход священника — учительский, умственный. Это тождество между овцой и пастухом, между человеком спасаемым и тем, который кричит ему: «Я знаю путь — только послушай», в какой-то мере было утрачено. Я говорю «в какой-то мере», потому что есть на Западе дивные пастыри, но в целом такое отношение к пастырству западные люди находят в православии с изумлением.

Дальше я хочу продолжить анализ различий между православным Востоком и католическим и протестантским Западом, в результате которых Запад заинтересовался православием. И я хочу сказать нечто о нашем отношении к жизни в отличие от западного. В настоящее время и уже довольно давно на Западе центральное устремление — это устремление к тому, чтобы человек мог жить свободно, творчески, плодотворно, но очень лично: сознание блага страны, сознание целостности и последовательности исторического процесса очень ослаблены. И то, что поражает западных людей в нас, русских, и, в частности, в православном подходе к жизни, это целеустремленность и сознание, что жить без смысла — нельзя, что можно жить только ради чего-то и направляя все свое усилие, весь упор своей жизни куда-то.

Впервые это мне стало совершенно ясно, когда я встретился с Евангелием и вдруг обнаружил, что ключ всей жизни — в Боге, что можно строить жизнь только вместе с Богом. Бог так просторен, так глубок, что Его пути превосходят всякое наше понимание и требуют от нас, чтобы мы себя как бы переросли. Просто жить человеческими, добрыми отношениями, просто строить общество, в котором человеку жить неплохо или даже хорошо, — недостаточно; надо жить так, чтобы град человеческий стал градом Божиим.

Это один из вкладов, который мы, русские, можем сделать в жизнь того Запада, который нас принял с большой любовью, дал нам возможность жить, расти, творить, приобретать знания, стать полезными гражданами вселенной, но который требует, чтобы кто-то его окликнул, чтобы кто-то ему сказал, что жить для себя — нельзя, жить для ближнего, если он только земное существо, — мало. Надо видеть в ближнем человека такого масштаба, который ему позволит уместиться и расцвести только в Божием граде, не только в видимой Церкви — этого мало, а в том Царстве Божием, где Бог и человек будут едины и где все масштабы будут сверхчеловеческие, Божии.

И вот не так давно мне был поставлен вопрос: а почему, собственно, мы должны что-то давать Западу? Почему мы должны разделить с Западом самые богатые, самые сокровенные наши мечты? Ответ: из одной благодарности, из любви. Если мы сознаем себя членами человечества, если мы не потеряли русское сознание всечеловека, если мы не потеряли сознание того, что смысл жизни должен охватить весь мир и что, пока это не произошло, смысл не достигнут, не выражен, то мы должны давать. В этом все содержание нашей христианской веры. Перед Своей смертью Спаситель Христос сказал Своим ученикам: никто Моей жизни у Меня не отнимает: Я ее свободно отдаю (Ин 10:18). И так должен думать и так должен поступать каждый православный христианин. Отдавать свою жизнь вовсе не значит обязательно умереть, отдавать свою жизнь — это значит посвятить все свои мысли, все богатство своего сердца, всю свою крепость тому, чтобы дать другому то, что ты сам считаешь самым драгоценным в твоем опыте, сердце, уме и жизни.

И в этом смысле христианин не может поступать иначе, чем как человек, который дает: отдает себя, отдает свой ум, отдает свое знание, отдает свои силы — все отдает до конца. А у нас есть к тому же еще и основание давать, потому что мы получили очень многое. Было время, когда мои родители и я были совершенно обездоленные: негде было жить, нечего было есть, неоткуда было почерпнуть вдохновение и радость к жизни, негде было учиться, негде было работать — и нам Запад это дал. И в обмен на земное, что мы от Запада получили, в обмен на культуру, которой сейчас на Западе около двух тысяч лет или больше, мы приносим самое великое, самое драгоценное, что у нас есть: нашу веру — веру как мировоззрение, веру как смысл, веру как вдохновение. Это наш долг и это наша радость. Вот почему я говорил, что мы так устремлены разделить с Западом все, что тысячелетняя история России и двухтысячелетняя история всемирного православия нам дали: опыт святых, правду и истину, Евангелие, увиденное через чистое сердце великих подвижников, и сознание правды Божией, которая должна восторжествовать на земле.


Дата добавления: 2018-06-01; просмотров: 208; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!