ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ 19 страница



Между тем, замечательные факсимильные образцы Хиршмана зовут нас пойти дальше и выйти за рамки его ближайших аналитических интересов. Возьмем для при­мера перепись населения Федерации малайских штатов 1911 г., где под рубрикой «малайское население (по расе)» приводится следующий список: «малайцы», «яванцы», «сакай», «банджары», «бойянцы», «мандайлинг» (sic), «кринчи» (sic), «джамби», «ачинцы», «буги» и «другие». Из этих «групп» все кроме (большинства) «малайцев» и «сакай» происходят с островов Суматра, Ява, Южный Бор­нео и Сулавеси, входивших в состав гигантской соседней колонии — Нидерландской Ост-Индии. Однако это внеш­нее по отношению к Федерации малайских штатов про­исхождение не получает признания у составителей пере­писи, которые, конструируя своих «малайцев», настой­чиво уперлись глазами в границы собственной колонии. (Не нужно и говорить, что по ту сторону моря голланд­ские изготовители переписей конструировали другой во­ображаемый образ «малайцев» — образ незначительной этнической группы, стоящей в одном ряду с «ачинцами»,


«яванцами» и т. д. и ничем из них не выделяющейся.) «Джамби» и «кринчи» обозначают скорее места, чем что-то, хотя бы отдаленно определимое как этноязыковое. Совершенно невероятно, чтобы в 1911 г. хотя бы малая часть тех, кого поместили в эти категории и подкатего­рии, узнала саму себя под этими этикетками. Эти «иден­тичности», рожденные воображением (невнятно) клас­сифицирующего ума колониального государства, еще только ожидали своей реификации, которая вскоре ста­ла возможна благодаря имперскому административному проникновению. Кроме того, можно заметить страсть из­готовителей переписи к завершенности и однозначности. Отсюда их нетерпимость к множественным, политически «трансвеститным», неясным и изменчивым идентифи­кациям. Отсюда же и сопровождающая каждую расо­вую группу подкатегория «другие» — которых, однако, ни при каких обстоятельствах не следует путать с други­ми «другими». Замысел переписи состоит в том, чтобы каждый в нее попал и имел в ней одно — и только од­но — абсолютно ясное место. И никаких дробей.

Этот способ сотворения образов колониальным госу­дарством родился гораздо раньше, чем переписи 1870-х годов, а потому, чтобы в полной мере понять, почему пере­писи конца прошлого века были в основе своей все-таки новшеством, полезно заглянуть в прошлое, в первые дни европейского проникновения в Юго-Восточную Азию. В этом отношении поучительны два примера, взятые один с Филиппинского архипелага, а другой — с Индонезий­ского. В недавно опубликованной книге Уильям Генри Скотт попытался педантично реконструировать классо­вую структуру доиспанских Филиппин, взяв в качестве основы старейшие испанские документы4. Будучи про­фессиональным историком, Скотт прекрасно понимает, что Филиппины обязаны своим названием Филиппу II «Испанскому» и что с архипелагом — к счастью или не­счастью для него — всякое могло случиться: он мог по­пасть в голландские или английские руки, мог рассы­паться на политические сегменты, мог быть заново со­бран воедино в ходе последующих завоеваний5. А потому есть соблазн объяснить этот курьезный выбор объекта


тем обстоятельством, что Скотт долгое время жил на Фи­липпинах и проникся стойкой симпатией к филиппин­скому национализму, который вот уже на протяжении целого столетия не оставляет в покое этот туземный Эдем. Однако вполне вероятно, что более глубокой основой фор­мирования его воображения были те источники, на кото­рые ему пришлось полагаться. Ибо все дело в том, что где бы на этих островах ни оказывались первые священники и конкистадоры, они, высаживаясь на берег, непременно обнаруживали там principales, hidalgos, pecheros и esclavos (принцев, дворян, простолюдинов и рабов) — квази-со­словия, почерпнутые из социальных классификаций по­зднесредневековой Иберии. Документы, которые они по­сле себя оставили, дают массу случайных свидетельств того, что на этом огромном, разбросанном и малонасе­ленном архипелаге "hidalgos" обычно знать не знали о существовании друг друга, а если даже и знали, то видели в лице друг друга вовсе не hidalgos, a врагов или потенци­альных рабов. Однако власть системы координат настоль­ко велика, что такие свидетельства отодвигаются в вооб­ражении Скотта в сторону, и ему становится трудно уви­деть, что «классовая структура» доколониального пери­ода есть «учетный» образ, созданный воображением про­стаков с испанских галеонов. Куда бы ни ступала их нога, повсюду им мерещились hidalgos и esclavos, которых толь­ко так, т. е. «структурно», могло собрать воедино рожда­ющееся колониальное государство.

В отношении Индонезии мы, благодаря исследованию Мэйсона Хоудли, располагаем подробным описанием важного случая из судебной практики, имевшего место в прибрежном порту Черибон на острове Ява в конце XVII в.® К счастью, голландские (Ост-Индская компания) и местные черибонские документы сохранились до на­стоящего времени. Если бы сохранился только черибон­ский отчет, то мы бы узнали, что человек, обвиненный в убийстве, был высокопоставленным чиновником чери­бонского двора, носившим титул Ки Арья Марта Нинг­рат (личное имя неизвестно). Однако документы ОИК гневно идентифицируют его как Chinees [китайца] — и это, по сути, единственная чрезвычайно важная информа-


ция о нем, которую они сообщают. Отсюда видно, что ес­ли черибонский двор классифицировал людей по рангу и статусу, то компания использовала в качестве крите­рия что-то вроде «расы». Нет никаких оснований счи­тать, что человек, обвиненный в убийстве — чей высокий статус говорит о давней интеграции его и его предков в черибонское общество, вне зависимости от их этническо­го происхождения, — вообще мыслил себя «китайцем». Но как в таком случае пришла к этой классификации ОИК? Откуда могло возникнуть в воображении такое определение: Chinees? Разумеется, его источником могли стать только те невыносимые торгаши, чьи корабли бес­престанно курсировали под централизованным руковод­ством из порта в порт на просторах от Мергуйского за­лива до устья реки Янцзыцзян. Как конкистадорам всю­ду мерещились бесконечные ряды hidalgos, так и компа­ния, начисто забыв о разнородности населений Срединно­го государства, о том, что им зачастую непонятны много­численные говоры друг друга и об особом социальном и географическом происхождении их диаспоры в прибреж­ной полосе Юго-Восточной Азии, вообразила своим трансокеанским взором бесконечные ряды Chinezen [ки­тайцев]. И на основе этой изобретательной категории уче­та она стала настойчиво требовать, чтобы те подотчетные ей люди, которых она категоризировала как Chinezen, оде­вались, жили, женились, хоронили и завещали свою соб­ственность согласно этой учетной категории. Поразитель­но, что гораздо менее склонные к дальним путешествиям и не столь погрязшие в торговле иберийцы вообразили на Филиппинах совершенно иную учетную категорию: ту, которую они назвали sangley. Слово sangley было во­шедшим в испанский язык хоккиенским словом сенгли, означавшим «торговец»7. Можно представить, как ис­панские протопереписчики спрашивали торговцев, кото­рых галеонная торговля занесла в Манилу: «Кто вы та­кие?», — на что те уверенно отвечали: «Мы торговцы»8. Не бороздя вдоль и поперек семь азиатских морей, ибе­рийцы на протяжении двух столетий оставались в уютно провинциальной концептуальной мгле. Sangley превра­щался в «китайца» очень медленно, пока в начале XIX в.


это слово наконец не исчезло, уступив место стилизован­ному в духе Ост-Индской компании слову chino.

Реальным нововведением производителей переписей 1870-х годов было, следовательно, не конструирование этно-расовых классификаций, а скорее их систематиче­ская квантификация. Доколониальные правители малай­ско-яванского мира пытались иногда сосчитать подконт­рольное им население, но эти попытки принимали форму налоговых ведомостей и списков военнообязанных. Пе­ред ними стояли вполне конкретные и специфические цели: отследить, кого можно реально обложить налогами и воинской повинностью, — ибо единственным, что инте­ресовало этих правителей, были экономические прибыли и число мужчин, которых можно было поставить под ру­жье. Ранние европейские режимы в этом регионе мало чем отличались в этом отношении от своих предшествен­ников. Однако после 1850 г. колониальные власти нача­ли применять более изощренные административные сред­ства учета населения, в том числе женщин и детей (кото­рых древние режимы неизменно игнорировали), исполь­зуя сложную категориальную сетку, не имевшую пря­мых финансовых или военных целей. В прежние времена подданные, подлежавшие обложению налогами и обяза­тельному прохождению военной службы, обычно хорошо сознавали свою исчислимость; правитель и подданные прекрасно понимали друг друга в этом вопросе, пусть даже с непримиримых точек зрения. Однако до 1870 г. не обла­гаемая налогами и не подлежавшая призыву на военную службу «кохинхинская» женщина могла счастливо или несчастливо прожить всю свою жизнь в британских вла­дениях на Малакке, так и не осознав, что все в ее жизни происходит так, как спланировано наверху. И здесь пред­стает со всей очевидностью специфичность новой пере­писи. Она пыталась тщательно пересчитать объекты сво­его воспаленного воображения. Учитывая исключающий характер системы классификации и самой логики кван­тификации, «кохинхинец» должен был быть понят как единица из собранных в один ряд таких же как он, «ко­хинхинцев» — разумеется, в территориальных пределах государства. По мере роста колониального государства и


умножения числа его функций эта новая демографиче­ская топография все глубже социально и институцио­нально укоренялась. Руководствуясь собственной вооб­ражаемой картой, государство организовывало новые об­разовательные, юридические, здравоохранительные, поли­цейские и иммиграционные бюрократии, и все они стро­ились по принципу этно-расовых иерархий, которые, меж­ду тем, всегда понимались в терминах параллельных се­рийных рядов. Прохождение подчиненного населения че­рез сеть дифференцирующих школ, судов, клиник, поли­цейских участков и иммиграционных служб создавало те «привычки перемещения», которые со временем дали прежним фантазиям государства реальную социальную жизнь.

Вряд ли стоит и говорить, что этот путь не всегда представлял собой свободное плавание, и государству час­то приходилось сталкиваться с реалиями, доставлявши­ми ему неудобства. Важнейшей среди них была, несом­ненно, религиозная принадлежность, служившая основой очень старых и стабильных воображаемых сообществ, со­вершенно несовместимых с авторитарной картой размет­кой светского государства. В разных колониях Юго-Во­сточной Азии правителям в различной степени прихо­дилось идти на неприятные уступки, особенно исламу и буддизму. В частности, продолжали процветать религи­озные храмы, школы и суды, доступ в которые опреде­лялся не учетными категориями переписи, а массовым индивидуальным самоопределением. Государство редко могло сделать что-то большее, кроме как попытаться рег­ламентировать эти институты, ограничить их, поставить на учет, стандартизировать и иерархически подчинить своим собственным9. Именно в силу своей топографиче­ской аномальности храмы, мечети, школы и суды стали восприниматься как зоны свободы, а со временем — как твердыни, из которых могли выйти на борьбу религиоз­ные, а позднее — националистические антиколониали­сты. В то же время нередко предпринимались попытки силой добиться лучшего совмещения переписи с религи­озными сообществами путем максимально возможного политического и юридического переопределения послед-


них как этнических. В колониальной Федерации малай­ских штатов сделать это было относительно легко. Те, кого режим считал принадлежащими к разряду «ма­лайцев», были вытеснены во дворы «своих» безвластных султанов, где управление было в значительной степени подчинено исламскому праву10. «Исламское», таким обра­зом, было истолковано как просто еще одно название «ма­лайского». (После того, как в 1957 г. страна провозгла­сила свою независимость, некоторые политические груп­пы попытались перевернуть эту логику, истолковав «ма­лайское» как просто еще одно название «исламского».) В огромной и разнородной Нидерландской Индии, где к концу колониальной эпохи бесчисленные конкурирую­щие миссионерские организации осуществили в терри­ториально широко разбросанных зонах массовое обра­щение в свою веру, аналогичные попытки столкнулись с серьезными препятствиями. Тем не менее, даже здесь в 20-е и 30-е годы началось становление «этнических» хри­стианств (батакской церкви, церкви каро, позднее даяк­ской Церкви и т. д.), которые получили развитие отча­сти благодаря тому, что государство, руководствуясь сво­ей учетной топографией, распределило зоны религиозно­го обращения между разными миссионерскими группа­ми. С исламом Батавия не достигла подобного успеха. Она не осмелилась запретить паломничества в Мекку, хотя попыталась притормозить рост числа паломников, держала под контролем их путешествия и шпионила за ними с аванпоста в Джидде, созданного как раз для этой цели. Ни одной из этих мер не было достаточно для того, чтобы помешать интенсификации контактов мусульман Ост-Индии с широким внешним исламским миром, и особенно для того, чтобы поставить заслон на пути новых интеллектуальных влияний, идущих из Каира11.

Карта

Тем временем Каир и Мекка постепенно начинали представать взору по-новому, необычно. Теперь это были не просто места сакральной мусульманской географии,


но и точки на листах бумаги, где наряду с ними присут­ствовали другие точки, обозначавшие Париж, Москву, Ма­нилу и Каракас; а связь на плоскости между этими точ­ками — неважно, профанными или сакральными — не определялась более ничем, что выходило бы за рамки математически рассчитанного времени полета птицы. Карта Меркатора, завезенная европейскими колонизато­рами, постепенно начинала — через печать — структу­рировать воображение жителей Юго-Восточной Азии.

В своей недавно защищенной блестящей докторской диссертации тайский историк Тхонгчай Виничакул про­следил сложные процессы, в ходе которых в период с 1850 по 1910 гг. сформировался обведенный границей «Сиам»12. Его обзор поучителен именно потому, что хотя Сиам и не был колонизирован, линии, ставшие в конечном счете его границами, были определены колониализмом. Следова­тельно, в тайском случае можно необыкновенно ясно уви­деть появление нового государственного мышления в рам­ках «традиционной» структуры политической власти.

До восшествия на престол в 1851 г. интеллигентного Рамы IV (Монкута из книги «Король и я") в Сиаме суще­ствовали две разновидности карты, и обе изготавлива­лись вручную: эпоха механического воспроизводства в стране еще не наступила. Первой разновидностью было то, что можно было бы назвать «космографией»: строгое по форме символическое представление «трех миров» тра­диционной буддийской космологии. Космография была организована не горизонтально, как наши карты; скорее, несколько надземных небесных сводов и подземных адов вклинивались в видимый мир вдоль единой вертикаль­ной оси. Она была бесполезна для любых путешествий, кроме поисков заслуг и спасения. Карты второго типа, целиком посюсторонние, содержали в себе схематичные ориентиры для военных кампаний и прибрежного море­плавания. Хотя они разбивались на квадранты, все-таки главными их элементами были вписанные от руки при­мечания, касавшиеся продолжительности сухопутного и морского пути; они были необходимы ввиду того, что у картографов не было представления о масштабе. Охва­тывая исключительно земное, профанное пространство,


их обычно рисовали в причудливо смещенной перспек­тиве или в смеси нескольких перспектив, словно на гла­за художников, привыкшие в повседневной жизни ви­деть ландшафт горизонтально, т. е. на уровне обычного взгляда, все-таки исподволь повлияла вертикальность космографии. Тхонгчай указывает, что эти путеводные карты, имевшие неизменно локальный характер, ни­когда не соотносились с более широким, стабильным гео­графическим контекстом и что условность взгляда с вы­соты птичьего полета, принятая в современных картах, была им совершенно чужда.

На обеих разновидностях карт границы не помеча­лись. Их создатели сочли бы непонятной следующую изящную формулировку Ричарда Мейра:

«Находясь на стыках смежных государственных терри­торий, межнациональные границы имеют особую значимость в определении пределов правомочности суверенной власти, а также пространственной формы заключенных в эти преде­лы политических регионов... Границы... появляются там, где вертикальные соприкосновения разных государственных су­веренитетов рассекают на части земную поверхность... Яв­ляясь размежеваниями вертикальными, границы не имеют горизонтальной ширины...»13

В Сиаме пограничные камни и иные подобные марке­ры существовали вдоль западных окраин государства и даже численно множились по мере того, как британцы пытались продвинуться вглубь его территории из Ниж­ней Бирмы. Но эти камни устанавливались не везде, а только около стратегически важных горных перевалов и фордов, и часто были отделены значительными расстоя­ниями от соответствующих камней, установленных про­тивником. Их понимали горизонтально, на уровне глаз, как точки протяженности королевской власти, а не как что-то «возникшее из воздуха». Лишь в 70-е годы про­шлого века тайские лидеры начали воспринимать гра­ницы как сегменты непрерывной линии на карте, не со­ответствующей ничему видимому на земле, но устанав­ливающей границы исключительного суверенитета, втис­нувшегося между другими суверенитетами. В 1874 г. вышел в свет первый учебник географии, сочиненный американским миссионером Й. В. Ван Дейком, — один


из первых продуктов печатного капитализма, начавшего к тому времени проникать и в Сиам. В 1882 г. Рама V учредил специальную картографическую школу в Банг­коке. В 1892 г. министр образования принц Дамронг Ратчанубаб, внедривший в стране систему образования современного стиля, сделал географию обязательным предметом преподавания в младших классах средней школы. В 1900 г. или около того была опубликована книга Phumisat Sayam [География Сиама] У. Г. Джонсона, ставшая с тех пор образцом для всех печатных геогра­фий страны14. Тхонгчай отмечает, что векторное совпаде­ние печатного капитализма с новой концепцией простран­ственной реальности, представляемой новыми картами, немедленно сказалось на языке тайской политики. За период с 1900 по 1915 гг. традиционные слова krung и muang почти вышли из употребления, поскольку пред­ставляли образ государства в терминах священных сто­лиц и зримых, несвязных населенных центров15. Их мес­то заняло слово prathet, «страна», представившее его в незримых категориях территориально замкнутого про­странства16.

Как и переписи, карты европейского стиля базирова­лись на тотализирующей классификации и подталкива­ли их бюрократических производителей и потребителей к проведению политики, имевшей революционные послед­ствия. С тех пор, как в 1761 г. Джон Харрисон изобрел хронометр, давший возможность точно рассчитывать дол­готу, вся искривленная поверхность планеты была упря­тана в геометрическую координатную сетку, расчертив­шую неведомые моря и неосвоенные регионы на измери­мые квадратные ячейки17. Задача, так сказать, «заполне­ния» этих ячеек ложилась на путешественников, топо­графов и вооруженные силы. В Юго-Восточной Азии вто­рая половина XIX в. была золотым веком военных то­пографов: сначала колониальных, а чуть позже тайских. Они победоносно подчиняли пространство такому же учету, какому производители переписей пытались под­чинить людей. Триангуляция за триангуляцией, война за войной, договор за договором — так протекало со­единение карты и власти. Тут будет уместно привести слова Тхонгчая:


Дата добавления: 2018-06-01; просмотров: 284; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!