А кто сказал, что предавать легко?..



                                                                                                                          В. Ковда

 

Нельзя предать - не по корыстным соображениям, ни по подлости души. Предательство возможно, только если искренне верить в свою предательскую правду. Такое вот свойство имеет человеческое мышление, способное найти философскую базу для любого поступка.

Нас всех предали искренне и виртуозно.

Мой отец, руководя моим образованием, счёл нужным, чтобы я побывал везде, где побывал он. Мы с ним объездили, как мне показалось, всю землю. Знакомая и устроенная Европа. Жаркая и опасная Африка. Суровая и непонятная Россия. Северные берега моря балтов и оловянные острова с Шотландией и Ирландией. Именно из Британии мы собирались отплыть в Индию, и обязательно бы отплыли, если бы не тот британский офицер, затеявший с отцом ссору и, как оказалось, лучше его владевший шпагой.

Похоронив отца на маленьком кладбище богом забытого уголка Британии, я, нашёл и убил того офицера, оглушив его из–за угла дубинкой и прикончив кинжалом. Фехтовал я тогда ещё хуже отца и не мог надеяться на победу в дуэли. Умирать мне не хотелось, а, не отомстив за отца, я не смог бы жить, и потому сделал то, что сделал. Потом мне прошлось скрываться от тех, кто считал, что я поступил неправильно, и в своих скитаниях по Британии я набрёл на Стоунхендж.

Я бродил между каменными глыбами, пропитанными историей настолько древней, что даже местные жители не сохранили памяти о его строителях.

Я сидел на изумрудном мхе, мягчайшем и пахучем как вересковый мёд наблюдая, как тени от камней, перемещаясь, меняют что–то во мне, заставляя думать о том, о чём я думать не мог.

Виденья мешались с реальным миром. Знакомые образы причудливо переплетались с небывалыми. Голоса и музыка мифических народов и забытых стран. Краски и запахи. Свет и тьма. Безумие и мудрость.

Последним, что я помню, был отец.

Он прошёл под большим камнем, лежащим на камнях огромных, задумчиво посмотрел на меня и молча уселся рядом. На груди его камзола топорщилась ткань, пробитая шпагой британца, и пропитанная кровью.

Я спросил отца. «Кто построил эти колонны и арки и куда делись люди, способные на такое»? Отец ответил: «Это неважно. Важно то, что те, смогшие такое, были уничтожены подлостью одного человека, считавшего, что от его предательства будет лучше всем. Запомни это», – закончил отец и, встав, ушел куда-то мне за спину. Я не оглянулся, в видениях необязательно оглядываться, это не жизнь.

 

Всё продолжалось прежним порядком. Армия восставших росла и неуклонно приближалось то время, когда мы перестанем бегать от войск короля, а сами станем их искать, чтобы разбить и идти на Париж. Но, чем ближе становился день триумфа, тем чаще я вспоминал Стоунхендж.

Я давно уже не контролировал всего в своей армии, это было выше человеческих сил. Долгосрочное планирование и контроль исполнения я делал сам. Всё остальное делалось другими. У меня появилось свободное время, и однажды я заметил, что думаю не о будущем, а о прошлом. И тот день в таверне, когда я согласился возглавить восстание, вспоминался чаще других.

Память необычайно ярко сохраняла все обстоятельства разговора с гасконцем, картинки городской жизни, мои прогулки за стены города - всё что угодно, но не то, что вспомнить сейчас было важнее всего. Я не помнил того единственного, из-за чего я согласился на предложение гасконца, и на что потратил уже несколько месяцев своей жизни. Зачем мне самому всё это?

 

Беда пришла, когда её, кроме меня не ждал не кто. На марше между двумя городами пропала сотня пехотинцев. Просто из одного города вышла, а в другой не пришла. Наш местный представитель послал верхового по той дороге, по которой должны были пройти солдаты, но посыльный вернулся ни с чем. 

Командир отправил мне доклад обо всём произошедшем. В штабе об этом случае знали все, кому положено было это знать, то есть десять человек включая меня. Но лишь я один понастоящему забеспокоился.

Сотня солдат не делала погоды ни для всей армии, н для того командира, к которому направлялась. Но для меня это была первая песчинка, предшествующая обвалу.

Чтобы уничтожить такое немаленькое подразделение, а затем уничтожить и следы бойни необходимо ни как не меньше двух сотен хорошо подготовленных и вооруженных людей. А для того, чтобы эти люди попали туда, куда попали, необходимо знать обо всех передвижениях в том районе, а это уже не одиночная, хоть и хорошо спланированная проведённая акция противника, а саботаж, подразумевающий наличие шпиона в моём непосредственном окружении.

Я чувствовал себя как человек, от которого по кусочкам отрезают плоть медленно и безболезненно, но ощущение, что тебя становится меньше и ты ничего не можешь с этим поделать – ужасно. 

 

Странная это штука – память. Я не могу вспомнить название того местечка, где закончилась моя последняя война, но отчётливо, словно на экране кинозала, вижу тот маленький мирок, ставший последним из тех мест, которым я радовался.

Тяжелая поступь осеннего неба, утаптывающего ещё летнюю землю. Прохлада предрассветного утра. Тяжёлая влажность полога моей палатки, где собрались люди, которых я любил, но которым не мог доверять. Лёгкий аромат вина, пропитывающий весь лагерь - французы есть французы. Зябкое копошение солдат, готовящихся к ещё одной битве, которые они, к сожалению, слишком привыкли выигрывать. Росистая трава под копытами моего коня. Роса на попоне. Роса на эфесе шпаги, осторожно позвякивающей о стремя. И непонятная, давящая жадность, с которой я впитывал всё происходящее, стремясь запомнить всё так, как есть, и уже н когда не забыть. И тщетные попытки ощутить тот взлёт сознания, который всегда посещал меня перед битвой и, благодаря которому, я всегда знал, как нужно действовать, чтобы победить.

А где–то недалеко - такой же лагерь, где так же копошатся солдаты и мокнут шатры кони собирают копытами росу и командиры думают о победе. Обычно противник был для меня понятен, как я сам. Я чувствовал, что и как он ощущает, чего боится и к чему стремится, и это знание помогало мне выигрывать битвы. Сейчас этого не было. Я просто ехал… Но изменить что-либо в себе или мире, так неправильно распорядившегося своей судьбой, что лучшие, храбрейшие, честнейшие и умнейшие люди сходились на поле брани, чтобы уничтожить друг друга и не породить себе подобных, иначе эти новые лучшие люди перевернут землю и устроят всё так, как им заблагорассудится. Не мог понять, и не мог изменить, мог только ехать вперёд продолжая то дело которое начал.

Мы готовились убивать друг друга, и это было неправильно. Только потому, что знания о том, как сделать так, чтобы всем было хорошо, у нас – разное.

Приняв участие в восстании я позволил себе согласиться на какую–то новую жизнь, а это оказалась новая смерть. И сейчас я шёл умирать и вёл туда–же тех, кто мне верил. Подругому случиться не могло.

Мы сделали все, чтобы ослабить власть короля, и теперь он воевал кроме нас ещё с двумя армиями, только те были иноземными. Победив короля, мы побеждали Францию. Я этого не хотел. Но и те, кто пошли за мной, не могли потерять веру в другой, лучший мир, и я шел, чтобы дать им мир лучше нашего.

Мы не должны победить, мы погибнем почти все. Выжившие, убегут и будут скитаться. Потом скорей всего кто–то предаст. Не знаю, кто и почему, но это тоже необходимо, чтобы каждый прошёл свой путь к мечте.

 

Некогда прежде и некогда после той памятной битвы жизнь не была так ощутимо вещественна. Казалось, тронь пальцем вон того пикинёра, и он вернётся к своей любимой, и будет ей верен до конца жизни. А их дети получат дворянство, и новый род обогатит собой древо дворянства Франции. Но это так же невозможно и, бессмысленно, как приблизить луну только для того, чтобы получше рассмотреть её поверхность.

 

Вместо битвы память сохранила странную мешанину из отрывистых ударов металла о металл, глухих выкриков, свежего воздуха, наполняющего собой мир, как в последний раз, и топота конницы, невнятного и нездешнего.

Все кто мог – погибли. Некоторым удалось вырваться, и мы летели по земле, уже негостеприимной и чужой. Мы воровали и убивали, чтобы добыть пищу и свежих коней. Спали в седле, мёрзли и ненавидели друг друга. И все ненавидели меня.

Я оставался символом бога свободы, старого, одряхлевшего и бесполезного. Остатки почитания, ставшие привычкой, вывернувшись на изнанку, стали ненавистью. Я терпел и ждал. Мне были нужны те, с кем я бежал, только чтобы бежать - без цели и надежды. Кто–то из моих спутников должен был набраться смелости и закончить этот бег. Это милосердно: дать тому, кто заслужил, награду - последнюю возможность для подвига.

 

Нас взяли во время ночёвки в пустом хлебном сарае где–то на побережье Нормандии. Меня оглушили спящего, и я до сих пор не знаю, кого благодарить за преданность мне. Имей я возможность увидеть тех, кого взяли вместе со мной, по лицам бы догадался, кто тот, кто смог.

 

Время тюрьмы и допросов отложилось у меня в памяти неподвижностью и скукой. Меня просто и сытно кормили, в камере было просторно и тепло. Я помногу спал и читал книги, оставшиеся от прежних постояльцев, в основном, это были сентиментальные рыцарские романы. Через день меня посещали два пристава. Они задавали вопросы и записывали ответы без особой вежливости, но и без грубости. Я перестал быть опасным, и ко мне относились, как к необременительной, но и неинтересной работе, которую просто надо выполнить.

Ни о чём особенном не хотелось думать. Дни проходили вереницами рваных осенних листьев, чтобы где-то, для кого-то стать просто фоном, историей.

Что я говорил, в подробностях не помню. Я не молчал и ни от чего не отказывался, отвечая на все вопросы, которые мне задавали. Не называя только тех, кто имел касательное отношение к моей войне, будучи равнодушным или запуганным. Пару раз ко мне приходил священник и пытался получит моё раскаянье. Сначала я всерьез отнёсся к нему и искренне пытался найти в себе то, в чём мог раскаяться, но оказалось, что его интересует только то, что лишит меня силы и пути. Он настаивал, чтобы я признал все, что сделал, восстание - речи и планы, мечты и битвы, победы и смерти – гордыней, греховным, по сути и по содержанию. Но я не нашёл в себе гордыни, только гордость за всё, что сделал. А ведь гордость это индивидуальная высота духа, стремящегося к богу. Услышав такое святотатство, священник ушёл и больше не возвращался.

Ко мне даже привели женщину, видимо, как поощрение за сотрудничество, и, вероятно, отдание должного моему дворянскому происхождению. С ней было интересно, хоть и не было той безболезненной опустошённости, как бывало когда–то.

В тюрьме я отоспался, отъелся и отдохнул, так что на эшафот я взошел в лучшем состоянии, чем во время бегства. Я привёл в порядок свои мысли и был готов к смерти, но не умер.

Когда заканчивается жизнь? Когда умирает тело? Или - когда ты решаешь - всё, эта жизнь закончена?

 

Меня убивали несколько месяцев. Показательное, и жестокое представление – наказание в одном городе. Потом - перерыв на дорогу в другой город и залечивание моего тела. Потом опять и опять, пока не пришёл черёд Парижа. Каждый раз было больно, очень больно. Королевские палачи недаром ели свой хлеб. Чтобы не сломаться, не кричать и не просить о пощаде и быстрой смерти, я появляясь на эшафоте, искал в толпе лицо, сопереживающее мне. С ним я делил и ужас, и боль. В каждом городе отыскивался такой несостоявшийся герой. Его жажда обновления самой ткани мира поддерживала меня и давала надежду ему.

Все были довольны: и государственный стряпчий, управлявший всем моим «путишествием», и палачи, сумевшие показать максимум из того, на что были способны, и даже старенький лекарь, который всегда плакал, когда его приводили ко мне после очередной экзекуции, но однажды признавшийся, что после того как всё закончится («всё» - это моя жизнь), он ждёт должность одного из лейб–медиков королевской фамилии. И даже я был доволен.

Та боль, которую я раз за разом проживал на эшафоте, освобождала от непонимания того пути, что привёл меня на эти окровавленные доски, поднятые над толпой так, чтобы все могли видеть мои мучения.

 

Боль, если её много, лишает сил, приближает к самому непоправимому концу – смерти от н желания жить. Но, если ты знаешь, что любая боль не стоит того, чтобы от неё умереть, то мученья плоти становятся ступенями силы, возносящими тебя к праву самому выбрать, каков будет конец твоей жизни.

Я думал, что готов, но, видимо, всего, что я прошёл, не хватало для бессмертия. Я добросовестно позволял палачам убивать мою жизнь. Я расставался с ней по капельке, по кусочку. Освобождался от необходимости жить. Я знал, какое наказание выбрал мне король, и был готов в Париже закончить жизнь, и путь, но, видимо, и этого оказалось мало.

 

Рыжая

 

Заключения моих пыток было обставлено не хуже Версальских торжеств. С утра герольды оповестили парижан, что и где они смогут увидеть. По улицам ездили чиновники казначейства и пригоршнями разбрасывали в толпу серебро. После полудня из королевских подвалов выкатили бочки с вином, чтобы горожане достигли необходимого состояния для празднования победы короля надо мной. И, наконец, меня вывели на помост, украшенный так, как-будто я был не меньше, чем принц крови. Тысячи людей, стоявших, плечо к плечу, приветствовали меня, как звезду театра.

Стражники, прижатые к самому краю помоста, заботились только о том, чтобы кто-нибудь, не прорвался наверх ко мне. Но таких здесь не было. Мои сподвижники или погибли, или были далеко от Парижа, а таких, кто бы хотел самолично лишить меня жизни, не могло появиться. В те времена измены и бунты были обычным явлением, и меня не ненавидели, но и не жалели. Я был просто возможностью скрасить серые будни. Не более того.

Если бы я захотел найти лицо, которое поможет вынести новые пытки, я бы остался ни с чем. Таких лиц в Париже не было.

Предстояла не просто казнь, предстоял обряд свойства для народа, ввергнутого мной не только в гражданскую, но и в мировую войну. Это понимал я, это понимал король.

 

Я стал тонким ценителем и знатоком боли и даже исследовал ту боль, что мне причиняли сейчас, наблюдая как бы со стороны, за корчащейся плотью, небоящуюся смерти. Если бы я не знал, что все это скоро кончится, то научил бы себя любить боль, вернее, то состояние, когда ты настолько приближаешься к порогу жизни, что можно подсмотреть, что же там за ним.

 

В последний раз было хуже всего. Единственное, что спасало меня от безумия и малодушия, это знание, что я уже готов к уходу из этого мира, что меня ни что не держит, кроме необходимости прожить ещё какое–то количество боли. Уже перед самым концом, когда старший палач, высокий и мускулистый, пахнущий хорошим вином и потом, занёс надо мной железный прут, чтобы сломать мне позвоночник, закончив казнь и мою жизнь, я неосознанно мазнул взглядом по толпе и угасающее сознание зацепилось за глаза, в которых было всё то, чего я ни когда не встречал в женщинах, но что всегда искал. Это была ЖЕНЩИНА. Потом - удар, хруст, слышимый всем, и темнота.

 

Сумрачные коридоры между мирами бездонны, как сама Вселенная. В них есть всё, что есть вообще, где бы то не было.

Я видел разные природные уголки - от степной поднебесной равнины до места, напоминающего холмы Швейцарии в начале весны. Меня встречали ветры и провожали звёзды. А какая–то добрая птичка послала со мной свой голос, как путеводную нить. Он звенел надо мной, захлёбываясь от восторга свободы и всевозможности. Но стоило мне свернуть куда–то не туда, и в птичьем голосе прорезались нотки тревоги, а однажды, когда я задумался, голосок почти совсем утих, оставаясь слышным дальним и тонким стоном утраты всего, то есть, совсем всего. Можете себе это представить? Не знаю, сколько я пропутешествовал - времени здесь не было, как не было усталости и голода. Мой путь не кончался. Всё новые и новые открытия подстерегали и вкрадывались, чтобы окунуть меня в себя. Душа немела от восхищения и совершенства. Но чем дальше я продвигался, тем больше меня беспокоило ощущение неправильности того, что я иду, куда мне надо, но с каждым шагом натягиваю незримую нить, тянущуюся за мной из того мира, что недавно наконец–то отпустил меня.

Появилась тревога, смутная как ощущение, облаков на безлунном ночном небе. Движение уже не рождалось само, его необходимо было поддерживать, чтобы не остановиться. И наконец я понял, что дальше я идти не могу. Не то, что не хочу - хочу и очень, но то, что меня держит, делает меня не тем, кто может идти дальше. Я остановился и задумался. Вернее, позволил думам исследовать помеху к продолжению пути.

Меня держало то, что я не умер и, значит, не мог находиться здесь. Поняв это, я сразу шагнул куда–то вбок, сразу оказавшись в коротком коридоре, с тускло-серыми стенами. В конце коридора горело окошко, освещённое свечёй, а у окна сидела та самая женщина с площади, что смотрела мне прямо в глаза за секунду до конца казни. Меня рвануло к ней.

 

Боль тела, которое долго и со знанием дела калечили, несравнима ни с чем. Это только боль и немного жизни, чтобы эту боль чувствовать. Так второй раз в той жизни я, ощутил себя живым. И все, что меня окружало, было окрашено болью. И я возненавидел ту, что не дала мне умереть.

 

Она любила, просто любила, тихо и безмятежно. Старалась облегчить мои муки. Приносила откуда–то снадобья, поила меня ими. Мыла, обхаживала моё тело, способное чувствовать только разновидности боли. Я молчал. Не стонал, не жаловался. Мне было больно. Я не ел и почти не спал. Не мог выносить шума и яркого света. Меня раздражало всё, что отличалось от того великолепия, что ощутил я между ударом железной палкой по спине и комнатой, в которой я очнулся.

 

То, что я жив, не знал ни кто. Она вытащила меня из ямы, куда сваливали трупы тех, кого некому было похоронить. Перенесла в свой дом и выхаживала, променяв свою жизнь на мою. Но я не хотел жить и не мог умереть, даже в своём нынешнем состоянии, испытывая брезгливость к самоубийству. Это всё равно, что отменить восход или изнасиловать собственного ребёнка. Просто невозможно.

 

Прошла зима, потом весна, лето, осень, но в домике моей спасительницы ни чего не менялось. Я оставался болью, она – моей жизнью.

Как я смог уберечь рассудок? - Не помню, этого знания у меня нет. Годы болезни и забот. Мученье двоих людей - один не хочет жить, но не может умереть, другая - любит, так, как человек вообще любить не может. С вот этого осознания - не от боли и ненависти, а с восхищения любовью и преданностью началось моё выздоровление. Она пробилась ко мне сквозь всю ту боль, что я нагородил вокруг себя, и я начал верить. Нет, не в любовь, но в возможность любви. Той самой, что искал всю жизнь и не нашёл, вплоть до последних секунд на эшафоте, веря, что любить нельзя, потому что невозможно. Её заботы вернули веру в жизнь и отогнали зверей отчаяния.

 

Прошло ещё какое–то время, и я вернул ей то, что она вкладывала в меня. Глядя не неё, или, даже её вспоминая, я отгонял боль, и это было чудо.

Я стал спать спокойней. Вернулся аппетит, и я должен был выздороветь. Не исключено, что даже вернул бы себе возможность передвигаться самостоятельно. Но я слабел и слабел. Часто терял сознание, уходили слух и зрение. Король все-таки приканчивал меня. И я стал готовиться к смерти. Когда я был готов, я попросил у неё прощения, у моей спасительницы и сиделки - енщины с рыжими волосами и огромной любовью. Я просил так, как будто от этого зависала судьба мира. Я вложил душу, в несколько слов, пожатие руки и вздох. И умер.

 

В этот раз всё было, как в прошлый, только вёл меня голос не птицы, а её. И ни что не помешало мне добраться до конца пути. Или до начала? Трудно сказать, но всё равно – хорошо.


Дата добавления: 2018-04-15; просмотров: 158; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!