История одной картины 4 страница



«Екатерина Александровна!

Сейчас только опустил свое дурацкое письмо, прошелся и, придя домой, вновь прочитал В/письмо, а прочтя, ужаснулся, вспомнив то, что я написал.

За что, за что я оскорбил, обидел вас? Вы славная, Вы умная, Вы чуткая! Вы поймете, Вы почувствуете, что это не я писал! Сожгите, уничтожьте это скверное, постыдное, дерзкое и грубое письмо. Оно написано карандашом, не верьте ему!

Ведь в В/письме что ни слово — перл! Над ним лишь можно умиляться и слезы лить, да — радостные слезы. И перлы же эти рассыпаны кому Вашей щедрою рукой? Мне, недостойному человеку.

„Бегу скорее опустить письмо, чтобы Вы его скорее получили“ — так пишете Вы. Вы бежите для того, чтобы я получил его вовремя и не затруднил бы себя, подлеца, напрасным ожиданием. Разве это не трогательно, ведь, простите, это нежно!!! Или Ваше желание, чтобы я догадался и зашел раньше на почту, а не попер бы сдуру сразу на свидание. Какое милое, скромное, сердечное внимание.

А я это и не заметил сразу (слава Богу, что вообще-то заметил!), а сразу обрушился со всей грубостью и дикостью половца на тернии. Да где они? Почему я их сейчас не вижу? „Я плебей“, я груб, неряшлив, и от меня воняет потом… — вот чем похвалился дурак!

Нет, то не я писал! И никак нельзя изъять этот пошлый документ, он попадет Вам в руки! Вот трагедия.

„Я хочу быть для Вас Большой Душой“. И это ведь мне же такой щедрый, драгоценный дар! А я, о Боже, какой срам, какая низость! „10 января я сама занесу на почту Вам письмо“. Увы, теперь Вы его не занесете и правильно сделаете.

„Пусть Рождественская звезда озарит светом наши отношения“, — пишете Вы. Божественно, умиленно и проникновенно сказано. А я тут же омрачил все святое и хорошее мраком дьявола. Как горько мне. Нет, то дьявол за меня писал! Он ведь не выносит света, ему нужен мрак и бездна.

„К тому же я не молода“… Нет, Вы чистый, светлый ребенок, а я недостойный старый пошляк.

„До свидания, мой Новогодний друг“, — пишете вы. И я не услышу этой музыки. Вместо свидания — темное прощание. Как горько и тяжко мне. И я сам все это заработал. Простите, прощайте, мой светлый друг. Прошу Вас верить, что как первое, так и второе письмо, несмотря на их разноречивость, написаны в абсолютно трезвом состоянии, только первое от дьявола, а второе от В/новогоднего Друга» (подпись).

Да, подумала я, получив эти два письма, теперь, пожалуй, я скажу, что Михаила Александровича написал не Чехов, а сам Достоевский. И может быть, Достоевский в нем преобладает.

Чужд мне был этот человек, но витиеватый стиль его писем, старинные, какие-то архаические выражения, корявое построение фраз — все это влекло меня, вернее, не меня, а мой ум, к этому человеку. Кроме того, огромная жалость рождалась в моей душе к этой никчемной и, конечно, несчастной душе.

Я написала ему коротко, что не сержусь и жду его на маскарад.

Итак, мир был восстановлен. Михаил Александрович обещал быть. Условия были ему известны: прийти по вышеозначенному адресу к 8 часам вечера. Раздеться в передней и снять со стены любую полумаску, надеть ее и войти на маскарад. «Женщина, одетая в костюм гейши, буду я», — писала я ему.

Во всех затеях, которые я в своей жизни затевала, больше всех доставалось мне. Вот и теперь работы оказалось по горло. Я не учла многих непредвиденных обстоятельств. Одним из самых главных затруднений оказались окна. Как я устала, как спешила!.. Было уже около семи часов вечера, а я еще, неодетая, растрепанная, красная и вспотевшая от усилий, сопя, ковырялась с проклятыми шторами!..

— Екатерина Александровна! — раздался за моей спиной мужской голос.

Я обернулась. О ужас!.. На пороге комнаты стоял Михаил Александрович, а за его плечами выглядывало растерянное лицо Анны Павловны.

Архангельский пришел на полтора часа раньше, позвонил и, сказав, что пришел по делу, спросил, где может меня увидеть. Анна Павловна, ввиду такого раннего часа, не подумала, что это «маскарадный кавалер», и провела его прямо ко мне.

Придя так рано, он, очевидно, рассчитывал застать меня врасплох. Войдя в квартиру, он прямо в шубе, в калошах ворвался в комнату и увидел меня… Он меня перехитрил!

Весь мой план рухнул, подобно карточному домику.

— Простите, что я пришел на часок раньше, — улыбаясь, извинялся он, — думал, может быть, понадоблюсь в чем-либо, и видите, не ошибся! Слезайте-ка с лестницы, вы криво набиваете материю. Давайте я помогу вам, это ведь мужское дело…

Таким образом, мой новогодний друг оказался во сто крат хитрее меня.

В остальном наш маскарад удался на славу и прошел блестяще!.. Танцевали до утра. Яковлев и Чимко успели сделать зарисовки нескольких портретов. Каменский поражал всех рассказами о Париже, а его дама покорила всех мужчин своей спиной, обнаженной до самого пояса. На ней было парижское черное бархатное платье, все закрытое спереди и с голой спиной, от которой танцевавшие с ней мужчины не могли никак оторваться.

Для меня лично маскарад этот был скучен. Дело в том, что Михаил Александрович ни на кого не желал смотреть и ни с кем не желал разговаривать, кроме меня, а поскольку я позвала его на этот вечер, следовательно, мне и пришлось его занимать. Не могла же я бросить его в таком большом и совершенно ему незнакомом обществе!

Как я ни старалась втянуть в наш с ним разговор Валю или Анну Павловну, это мне не удавалось, так как он сейчас же под каким-нибудь предлогом отводил меня в сторону и снова мы оказывались с ним наедине.

После маскарада он прислал мне следующее письмо:

«Екатерина Ал-на!

Писать Вам для меня уже стало потребностью. Боюсь, не превратиться бы мне в маньяка по части писательства. Во-первых, скажу, что Ваш вечер был прекрасен. О людях я могу сказать то же самое. Я сожалею лишь об одном: что я, как кажется мне, предстал в не совсем выгодном для себя свете. Но ведь я и не льстил себе и не мог рассчитывать на многое…

„Скажи, кого ты знаешь, и я скажу, кто ты“ — есть такое выражение. Я в восторге от Вас, В/общества, от всего, что я слышал и видел. Ваш вечер останется для меня незабываемым, не потому, что я веселился там и прыгал, как молодой жеребенок; нет, меня веселило Ваше внимание и трогательная забота. Вы сделали все, чтобы я у Вас чувствовал себя в своей тарелке. И я Вам за это благодарен несказанно и, представьте, оценил. Меня заботит только это Ваше внимание. Ну, „опять“, скажете Вы! Нет, право, заслужил ли я это?!

Красивы или нет Вы были? Не знаю. Вы были обаятельны в Вашем милом, художественно сделанном Вами костюме. Ей-Богу, Вы были лучше всех! В Вас подкупает искренность, непринужденное веселье, простота. Все то, что я ценю больше всего на свете в женщине и людях, в женщине в особенности, т. к. это у них редко проявляется. Я видел большую значимость Вас для большинства присутствовавших гостей. И я считаю, что все это Вы заслужили, и заслужили бескорыстно».

Дальше идут всякие похвалы на мой счет.

Словом, я поняла одно: все мои попытки женить его на ком-либо тщетны, и для него будет лучше, если он больше меня не увидит.

Это была моя вторая встреча с Архангельским, и на ней я решила пресечь наше знакомство, так как увидела, что для него лично мне ничего не удастся сделать.

В это время я получила уже второе его письмо после маскарада:

«Екатерина Александровна!

Да, я непоправимый маньяк. Опять я Вам пишу. Уже я болен этой болезнью. У Мопассана есть прекраснейший рассказ „Волосы“ или что-то вроде этого.

Молодой человек в антикварном магазине купил старинный, дорогой трельяж. Внутри его он обнаружил прядь женских душистых волос.

С той поры он не расставался с этой прядью, создав себе из нее чудесный, роскошный образ женщины. Он любил, он жил этой прядью волос, олицетворяя в ней образ прекрасной женщины, и… сошел с ума. Я счастливее его. Я имею не прядь, не часть, а полный, светлый и живой образ женщины.

Мне нет необходимости сходить с ума, но я все же не совсем нормален.

Сейчас 12 ч. ночи. Передают музыку для танцев. Я вспоминаю с удовольствием Вас и Ваш вечер. Я стал уже любить все эти чуждые мне раньше фокстроты. И Вы — милая виновница этого. Нет, право, я не шутя думаю учиться танцевать. Под каким же предлогом я могу обнять Ваш изящный стан? Что Вы делаете и чувствуете сейчас? Хотел бы очень я знать. Пишете ли Вы мне?

Не забывайте, прошу Вас, про наше „дупло“. Сейчас снова перечитал все Ваши письма. Как славно Вы пишете! Как много теплоты мне Вы излучаете. Не скрою от Вас, Вы мне стали очень близкой, в особенности после того, как я увидел Вас второй раз на вечере.

Сегодня справлялся о письме и с грустью вернулся без него. Но Вы еще не получили моего письма и, естественно, ожидаете от меня. Не знаю, понравится ли оно Вам.

Наши отношения не приведут ни к чему, это ясно. Но иметь такого друга, как Вы, для меня лестно и необходимо.

Итак, пишите мне, милый, светлый друг. Я лучше делаюсь от Ваших писем.

Архангельский».

К сожалению, его согласие на дружбу было только в этом письме. Чем больше я оттягивала наше свидание и уклонялась от него, тем больше сыпалось его писем, с изъяснениями, мольбами о свидании и восхищением, которого я ни с какой стороны не заслуживала. Все эти последующие письма я сожгла. Они интереса не представляли и ничего нового прибавить к раскрытию его личности не могли. Это были обычные мужские письма. Зная нервность этого человека, его неуравновешенность, его склонность к вину, я приходила в подлинное отчаяние, не зная, чем могу оттолкнуть его и разочаровать. Я ни минуты не верила в какое-либо серьезное чувство, настолько глупа я не была, однако охвативший его огонь сжигал его, и тогда было действительно похоже на то, что он обращается в маньяка.

Тогда я написала ему, прося не писать мне таких страстных писем, так как я замужем и он пишет их совсем не по адресу. Но это не помогло. Тогда я призналась ему в том, что я совсем не та, за которую он меня принимает. Этот прием бывает самый верный и на большинство мужчин действует как ушат холодной воды. Я написала, что у меня есть молодой любовник, которого я страстно люблю. Но это тоже не помогло и ничуть не развенчало меня в его глазах. Он начал сравнивать меня с героиней из «Белых ночей» Достоевского и уверял в том, что готов мне носить любовные письма, быть моим посыльным, лишь бы я только разрешила ему видеть меня.

Тогда я вынуждена была согласиться на свидание, так как в противном случае он грозил, что сам явится ко мне на квартиру, «чтобы только взглянуть на Вас»…

Мы встретились с ним все на том же Пречистенском бульваре, морозным, холодным вечером. Я рассказала ему, что согласилась на свидание только потому, что больше никогда не увижусь с ним, так как бросаю моего мужа и уезжаю из Москвы в Ленинград к моему любовнику.

Мне жалко было смотреть на то, как тяжело он пережил это известие. Сцена его прощания со мной была просто душераздирающа. В душе я проклинала себя за легкомыслие. Бедняк при всем честном народе, гулявшем на бульваре, опустился передо мною на колени, прямо на снег…

Когда я пришла домой, то зубы мои стучали словно в лихорадке, я была совершенно больна и, глубоко зарывшись в одеяло, никак не могла согреться. Я думала о том, как ужасно, что из тысячи встреч только одна бывает настоящей, когда встречаются именно те двое, которые предназначены друг другу. Какой он был, в сущности, хороший, этот человек, как запылала его душа от мимолетного человеческого участия…

Через два дня, вечером, в нашу дверь послышался стук. Это был почтальон. Он принес на мое имя посылку: маленький, почти даже крошечный ящичек, вернее, коробочку. На обшивке материи чернильным карандашом был почерком Михаила Александровича старательно выведен мой адрес. В обратном адресе он назвался «Новогодским».

Скажу искренно, что в первый момент я испугалась. Что мог мне прислать этот неуравновешенный человек, зная о том, что мы расстались навсегда?.. Я вспомнила, как однажды он написал мне дерзкое письмо «о бане и о мозолях», и испугалась еще больше. Может быть, и теперь он со зла прислал мне какую-нибудь дохлую мышь или еще что-нибудь похуже?.. А Дима стоял рядом со мной и, иронически улыбаясь, с интересом смотрел на присланную мне коробочку. За его спиной стояла мама и тоже с нескрываемым интересом смотрела на посылку.

Тогда мне пришлось сделать самый независимый и спокойный вид. Я взяла ножницы и стала разрезать материю на посылке.

Под острием ножниц материя лопнула и обнаружила маленькую, наверное, собственноручно склеенную из картона коробочку. Я раскрыла ее. Уложенные в вату, заблестели большие темные гранаты. Их резная цепь была разорвана. На них лежал кусочек бумаги со следующими словами: «Ваш маскарадный костюм турчанки показал мне, насколько Вы любите безделушки. Это гранаты моей матери. Ваша искусная рука, наверное, сумеет их соединить».

В середине ожерелья лежал маленький футляр. В нем я нашла гранатовый перстень редкой красоты по цвету камней и по работе.

Если гранаты ожерелья были темными, даже почти черными, то в перстне эти же камни были много светлее. Напоминая пламя, они горели совершенно правильным красным огнем.

Изумительно мелкой шлифовки, со многими гранями, большой круглый гранат был окружен маленькими, которые лежали вокруг него в резных золотых венчиках. Перстень этот напоминал те славные времена Венеции, когда она была в самом пышном своем расцвете, когда утопала в роскоши, в ослепительно богатых празднествах. Как ожерелье, так и перстень относились, по утверждению моей матери, к концу XVI — началу XVII века.

В кольцо была продета сложенная маленькой трубочкой записка. Ее я помню дословно:

«Кольцо — символ вечности. Пусть оно напоминает о том светлом чувстве, которым Вы наполнили мое сердце».

— Сколько раз ты встречалась с этим человеком? — спросил меня Дима.

— Три раза.

— Когда же ты успела пролить столько света? — насмешливо спросил он. — И чем смогла заслужить такие прекрасные вещи?..

Первой моей мыслью было через адресный стол разыскать Архангельского и отослать ему его подарок. Но я побоялась его обидеть, побоялась вновь начать с ним какие-то отношения и сознаться в том, что я обманула его и не уехала в Ленинград.

Долго я мучилась и не могла решить, что мне делать… Все вокруг меня хором твердили о том, что это подарок и что вещи принадлежат мне. А мой друг, небезызвестный «Икс», сказал: «Эти вещи не настолько драгоценны, чтобы вы считали неудобным их принять, и эти вещи не настолько дешевы, чтобы вы стеснялись их надеть. Носите их на здоровье!»

Так они у меня и остались. Камень из кольца я потеряла, и мне было так больно смотреть на изуродованное произведение искусства, что я сдала весь перстень «на золото» в минуту нашей нужды. Та же участь постигла и золотую оправу ожерелья. После этого я сделала ожерелье в обычной бронзового цвета (медной) оправе и ношу его с любовью по сей день.

Вот и все, что я могу рассказать об этой странной встрече и о не менее удивительном ее герое.

ДВЕСТИ ДЕСЯТЬ ДНЕЙ

Рассказ третий

Однажды Дима Фокин обратился ко мне:

— Кит, до твоих именин остаются какие-нибудь три недели. Я хочу сделать ремонт нашей комнаты.

— Как?! — воскликнула стоявшая рядом мама. — Вы хотите оклеивать комнату среди зимы?

— А почему бы и нет? — улыбнулся Дима, любивший делать многое не по установленным правилам. — Вот возьму да и оклею… Меня заботит только один вопрос: куда нам девать Кита, чтобы он тут под ногами не мешался?..

7-е декабря был день Екатерины, прославленный экспромтом одного моего друга:

«В день этих славных именин

Прославим двух Екатерин!..»

Мы с мамой были обе именинницами. Целый год мама, будучи радушной и замечательной хозяйкой, готовилась к этой дате. Обычно всегда нами продавалась какая-нибудь вещь и, кроме того, при каждом удобном случае на верхнюю полку продуктового шкафа мало-помалу складывались пакетики и свертки с различными продуктами. Все это копилось к 7 декабря.

Дима любил меня так, как любит самый нежный и заботливый отец свою дочь. И теперь, затеяв ремонт нашей комнаты, он думал только о том, чтобы я была изолирована от всяких забот, не говоря уже о работе.

В ту зиму я перенесла тяжелое воспаление легких с осложнением на сердце, и после длительного больничного листа врачи дали мне 6 месяцев инвалидности (для поправки).

— Вот что, — наконец решил Дима, — завтра… — туг он взглянул на календарь, — завтра 13-е ноября. Забирай-ка свой большой чемодан, укладывай в него все для тебя необходимое и поезжай-ка на все эти дни жить к Валюшке. И нам без тебя здесь попросторней будет, и тебе там хорошо. А когда вернешься, у нас уже будет здесь все готово.

Надо ли было дважды повторять мне такое заманчивое предложение? Надо ли описывать, как этому известию обрадовалась Валя?..

Мама всегда осуждала Диму за его «чрезмерную», как она выражалась, любовь ко мне. И теперь, услышав его слова, она строго нахмурила брови, покачала головой, хотя и не сказала ни слова.

Я же с той минуты, прямо с вечера, начала укладываться. На сердце стало радостно, тревожно и легко; мне казалось, я еду в какое-то дальнее, прекрасное, волшебное путешествие.

На другой день, 13 ноября, я уже переехала в Средне-Кисловский. У меня были всегда вторые ключи от Валяной комнаты, и я приехала с утра, пока она была на службе. Разложила, привезенные вещи, повесила свои платья в гардероб, устроила свою постель на тахте, против ее дивана, на котором она спала, и приготовила незатейливый обед. Какое это было счастье — хотя бы несколько дней пожить «студенческой жизнью»! Надоел мне ехидный Пряник-Тинныч, надоел не всегда умный Гуруни, надоела мама с ее вечными нотациями и поучениями, с фанатической верой, с обрядностями, доходящими порой до глупости, и даже Дима, безумно любящий меня, — надоел!..

Когда Валя вернулась со службы, смеху и хохоту нашему не было конца… Мы с ней решили хотя бы первые два-три дня никого не видеть и не говорить нашим друзьям о моем к ней переезде. Хотелось походить вдвоем с ней в театры, заняться шитьем кое-каких туалетов. Иногда было так приятно такое времяпрепровождение, иногда так хотелось отдохнуть от людей…

Так, болтая и развивая всякие заманчивые планы на предстоящие дни, мы сидели за вечерним чаем, как вдруг вслед за раздавшимся в передней звонком в дверь Валиной комнаты постучала Марфуша.

— Валентина Кинстинтинна, к вам! — раздался ее голос.

Снова послышался стук в дверь, но на этот раз легкий и нерешительный. Мы обе невольно встали из-за стола навстречу неожиданному гостю. Валя шагнула к порогу.

— Входите же, входите! — торопливо сказала она и распахнула дверь.

В комнату вошел совершенно нам обеим незнакомый человек.

— Простите… я от вашего знакомого… я имею к вам письмо… простите, одну минуту… — говорил он сбивчиво, при этом торопливо и взволнованно роясь в своих карманах.

С первых же его слов, несмотря на то, что он превосходно и бегло говорил по-русски, буква «в», которую он выговаривал чуть тверже обыкновенного, похожая на «ф», выдавала в нем француза. Это предположение подтвердил очень плотный темно-коричневый драп его пальто, парижская шляпа, перчатки, которые он, сняв, впихнул в карман, и в особенности кашне. Оно было хотя и ярко, но необычайно красиво: но бледно-лимонному фону ползли коричневые, золотые и оранжевые тонкие клетки.

— Вот… наконец! — облегченно вздохнул пришедший, с торжествующей улыбкой протягивая нам обеим сиреневый, чуть смятый конверт. Пытливо всматриваясь то в одну из нас, то в другую, он спросил:

— Простите, но кто из вас Валентина Константиновна?

— Это я. — Валя взяла письмо и приветливо сказала: — Прежде всего выходите в переднюю и раздевайтесь, там у моих дверей вешалка, вы увидите. А мы пока прочтем здесь письмо…

Оно оказалось от одного давнишнего Валиного поклонника, американца, много лет назад уехавшего за границу.

«…мой друг Жильбер Пикар, с которым вместе я учился на инженера, предстанет перед Вами с этим письмом, — писал он. — Мечтой его самой заветной была всегда поездка в Советский Союз. Она сбылась: он едет к Вам жить и работать. Он долго добивался того, чтобы попасть в группу иностранных специалистов, въезд которых был разрешен вашим правительством. Я возлагаю на Вас все мои надежды и верю в то, что благодаря Вашему обществу мой друг увидит все достопримечательности Вашей столицы, а главное, что он не будет одинок в таком большом городе, как Москва…» За этим следовали всякие светские любезности.

— Когда же вы приехали и где остановились? — спросила Валя Жильбера, когда он, раздевшись в передней и снова постучавшись, вошел к нам в комнату.

— Я приехал сегодня утром и прежде всего направился отыскивать вас.

— Познакомьтесь, — сказала Валя, указывая Жильберу глазами на меня, — это моя подруга Екатерина Александровна.

После этого наше прерванное чаепитие продолжалось. Жильбер охотно к нам присоединился, а через какие-нибудь полчаса мы забыли о том, что только что познакомились. Жильбер не принадлежал к отпрыскам знатной французской аристократии. Его предки когда-то взращивали золотистый виноград на юге солнечной Франции. Потом, привлеченные торговлей, все дальше и дальше двигаясь по городским рынкам, достигли Парижа. Многие из его родственников умирали, сражаясь на баррикадах во время революции, в то время как другие шумели вокруг гильотины, требуя казни французской аристократии…

Потом из мелких ремесленников они обратились в более крупных торговцев, затем в зажиточных буржуа, а в восьмидесятых годах это были крупные коммерсанты с большой рентой в парижском банке.

Отец Пикара был владельцем небольшого завода мелкого машиностроения и двигателей внутреннего сгорания.

Пикар готовил из своих двух сыновей, старшего Жильбера и младшего Огюста, преемников, продолжателей его дела. Младший, Огюст, был рассудительный, степенный, похожий на отца, и он был счастлив в своем маленьком «царстве машин». Старший же сын, Жильбер, получил от матери всю пылкость, восторженность и трепетность ее романтической натуры. Он вырос среди русских, которых было всегда немало в Париже. Он считал почти родным русский язык и еще в детстве мечтал о России. Он победил недовольство и протесты отца и был одним из первых молодых специалистов, которые горячо откликнулись на призыв Советского Союза посетить его для обмена опытом с русскими инженерами. Он приехал сроком на два или три года.

Впоследствии Жильбер был прикреплен как инженер-механик к одному из наших заводов в качестве консультанта. Главная же точка его работы помещалась вначале на Мясницкой, в одном из ее переулков, и носила название какого-то МАШа.

Трудно передать то странное чувство, которое я испытала при первом взгляде на этого человека, при первом звуке его голоса, когда еще он стоял в нерешительности на пороге Валиной комнаты, когда шляпа наполовину скрывала его лицо, бросая на него тень, когда он взволнованно рылся в карманах, отыскивая письмо друга…

Я наблюдала за ним, тоже волнуясь почему-то не меньше, нежели он. Я боялась, что он (вдруг!) не найдет письма или его появление окажется недоразумением, он уйдет, и мы его больше никогда, никогда не увидим…

Узнав о содержании привезенного им письма, я вся прониклась одним чувством: помочь ему во всем. Сделать так, чтобы Москва стала ему родным, теплым и уютным городом!.. Быть его товарищем, гидом, кем угодно, лишь бы видеть его, видеть как можно чаще, всегда… каждый день…

В его внешности не было ничего особенного. Он был скорее некрасив. Высокий рост его казался еще выше от худобы; та же худощавость немного обостряла его тонкие и без того черты лица. Но какое-то невыразимое обаяние таилось в этом человеке. В какой-то тонкой ломкости его изящной фигуры, в непередаваемой грации каждого его движения, в живом, точно чем-то взволнованном разговоре, в глубине его темных-темных, как омут, глаз…

Жильбер смешно запинался в наших длинных отчествах, а сам, как француз, не имел такового.

Тогда мы с Валей тут же предложили звать и нас с ней по именам, причем имя Китти он принял безоговорочно, а Валю попросил разрешения называть Викки, имя, которое он только что придумал и которое в его произношении звучало неизъяснимой лаской.

Это решение имело скрытый от Жильбера, но очень важный для меня и для Вали смысл. Зовя друг друга коротко по именам, мы сказали Жильберу, что будем представлять его всем нашим знакомым как старого и теперь случайно найденного друга. Такое давнишнее якобы знакомство давало нам возможность скрыть его настоящее у нас появление из-за рубежа с письмом от иностранца. Несмотря на всю легальность приезда Жильбера, наше с ним знакомство могло быть неверно истолковано.

Что касается самого Жильбера, то он с первой же минуты появления у нас тоже оказался введенным в невольный, с нашей стороны, обман. Помимо всякого нашего желания, он принял нас за двух подруг, живущих вместе в одной комнате.

Эта маленькая, хотя и вполне невинная путаница окрасила наше знакомство в какой-то легкий и шутливый тон французского водевиля, который стал еще более походить на таковой, когда Жильбер, увидя пианино, сел за него и запел французские песенки. Пел он замечательно: у него был мягкий, небольшой баритон и та задушевная фразировка, которой так часто не хватает у настоящих певцов-профессионалов и которая, будучи присуща дилетантам, так пленяет нас и очаровывает.

Вмиг и я достала толстые тетради Валиных нот и романсов. Мы погрузились в музыку и пение, а очнулись только тогда, когда стрелка часов переползла далеко за полночь.

— У нас завтра собираются гости, — внезапно солгала я, так как больше всего боялась того, что Жильбер сочтет неудобным после столь долгого визита вскоре навестить нас.

— А я могу прийти к вам завтра? — тотчас спросил он.

— Конечно, конечно! — в один голос воскликнули мы с Викки.

Когда Жильбер ушел и дверь за ним закрылась, мы с Викки обе, точно сговорившись, застыли молча друг перед другом на пороге.

— Ну?.. — прервала она первая молчание. — Что ты о нем скажешь?

— Он обаятелен — искренно призналась я.

— Он мне больше нежели нравится, — как-то мрачно проговорила она. — Видишь, как странно: в течение всей нашей жизни, прожитой вместе с тобой, еще никогда ни один мужчина не вставал между нами… Не знаю, до какой степени он нравится тебе, но знай: я его не отдам, не отдам, чего бы мне это ни стоило…

— Викки, Викки, — я обняла мою подругу, — разве не так он тебя назвал? И разве это не значит, что он как-то обратил на тебя свое внимание? Обо мне забудь и думать. У меня нет в душе к нему ничего, напоминающего отношение женщины к мужчине. Успокойся и вспомни, кроме того, о том, что ты ведь хорошенькая. Но я скажу тебе мое мнение: он оставил в Париже таких красоток, что на наших москвичек и смотреть не станет. Не забывай, что он идет к сорока годам и до сих пор не женат. Это тоже кое о чем говорит…

— А скажи, зачем ты солгала ему, что у нас завтра будут гости? — перебила меня Викки.

— А я завтра их «устрою», этих гостей.

— Зачем?

— Как «зачем»? Что ж по-твоему, он должен скучать с нами? Устроим танцы, чтобы ему было веселее, я хотела позвать… — И я назвала имена нескольких наших хорошеньких знакомых.

— Ты с ума сошла?! — закричала, придя в какое-то неистовство, Викки. — Ты хочешь мне мешать? Да?.. — И тут она разразилась по моему адресу самыми яркими эпитетами и закончила свою речь тем, что назвала меня «круглой дурой» и «дурой безнадежной».

Эту ночь мы с ней почти до рассвета проговорили о Жиль-бере. Как я ни уверяла Викки в том, что не имею никаких задних мыслей, как ни ссылалась на свою некрасивую внешность и на все мои недостатки, она продолжала волноваться и даже стала развивать предо мной всю неприглядность той действительности, которая бы наступила, если бы я понравилась Жильберу.

— Подумай, — говорила она, — ну представь себе на миг, что вы с Жильбером влюблены друг в друга: ты занята, ты несвободна. Что можешь ты ему дать? У тебя дом, семья, Дима… Вам жить-то негде! А я дам ему комнату, обстановку, пианино, да, наконец, я и сама хорошо зарабатываю. Нет, ты должна не только в своей душе отказаться от него, но не должна мешать мне завоевывать его любовь. Дай в этом мне сейчас же свое честное слово!

— Даю честное слово, — сказала я торжественно, благодарная тому, что темнота позволяла мне улыбаться. — Только помни, — прибавила я, — мужчина всегда боится женитьбы, и он не должен догадаться о том, что ты с первого взгляда решила сделаться его женой. Я со своей стороны буду всячески помогать тебе, а ты говори, чем я могу быть тебе полезной.

— Прежде всего я не желаю, чтобы ты знакомила его с хорошенькими женщинами, — все еще волнуясь, сказала Викки. — Но что делать завтра? Ведь он удивится тому, что нет гостей.

— А мы скажем ему, что некоторые не смогли быть и что мы поэтому переносим наш вечер на более отдаленный срок.

— Вот и отлично! — обрадовалась она. — А теперь — спать! Спать! Спать!..

Я услышала, как Викки взбила смятые под головой подушки, как повернулась на другой бок, лицом к стене. Потом все стихло.

А я не могла заснуть. Вся моя жизнь медленно проходила перед моими глазами: нелепая, скомканная, без единого дня счастья. Если бы не моя жизнерадостность, если бы не моя глупая душа, всегда обманутая какой-нибудь мечтой, мою жизнь вполне можно было бы назвать несчастной.


Дата добавления: 2015-12-17; просмотров: 19; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!