История одной картины 3 страница



В ожидании полночи все отдались воспоминаниям: вспоминали прошедшие годы, и перед глазами грустной вереницей проходили тени дорогих умерших. Эта печальная цепь с каждым годом становилась все длиннее.

В разных уголках Москвы понемногу умирали друзья, и все меньше становилось тех, кто знал, помнил и навещал бывших миллионеров Прянишниковых.

Вспоминали веселые и печальные встречи других Новых годов, считали по пальцам, сколько лет прошло после того или иного события, спорили… вспоминали характеры, привычки умерших людей и вздыхали, вздыхали… А за фокинским высоким, до блеска начищенным самоваром, который, ворча, кипел и плевался горячими брызгами, сидела Аннушка Махрова. На все праздники она сползала со своего мезонина тихой, скользящей ящерицей и, оставив сына, невестку и внуков, сидела в обществе своих бывших благодетелей.

Еще сравнительно недавно она, сидя на своей деревенской картошке, овощах и на мешках муки, присланных братом Колей-Колькой (теперь председателем колхоза), совершенно холодно и равнодушно смотрела на то, как от голода и цинги умер Николай Иванович и как, голодная, грязная и немытая, умерла ее барыня и молочная сестра Тинна.

Но с тех самых пор, как Гуруни восстановил свое подданство и начал служить в греческом посольстве, Аннушка снова стала вползать в комнату Пряников и, притаившись, сидеть за самоваром.

Вот и теперь, медовым голосом вспоминая покойников и поддакивая общему разговору, она своими маленькими ярко-зелеными глазками зыркала по столу; в то время как взгляд ее впивался то в латвийские кильки, то в английскую ветчину, то в рижскую корейку, тонкие губы ее скупого и злого рта сжимались, проглатывая набежавшую слюну.

Тинныч, как всегда виновато моргая своими чудными, большими голубыми глазами, все бегал, проверял часы, все собирался включить радио, чтобы не пропустить бой часов на Спасской башне.

Гуруни раздраженно махал на него рукой.

— Нэ втыкай, нэ втыкай радый, — со своим неподражаемым южным акцентом говорил он, — када врэмя будэт, я сам воткну!..

А мама, все боясь, чтобы не остыл пирог, то укрывала его салфеткой, то говорила, что пирог «вспотел», и опять открывала его, и все суетилась, суетилась у стола.

Дима, чисто выбритый, в новом сером костюме, очень довольный собой, ходил, поглядывая мимоходом на себя в зеркало; он откупоривал и расставлял на столе бутылки с винами и показывал Тиннычу только что купленный им набор самого лучшего чая, из специального чайного магазина на Мясницкой улице.

Все эти люди и вся эта сутолока были скучны-скучны и вызывали в моей душе какую-то ноющую тоску.

Наконец Гуруни включил Красную площадь. Из черной бумажной круглой тарелки, весевшей на стене, в комнату ворвался отдаленный шум улицы, глухие гудки проезжавших автомобилей. Наконец раздался перезвон Спасских часов, а вслед за ним и первый удар, возвещавший полночь.

По старой традиции все выстроились перед киотом и погрузились в молитву.

Громкие звуки грянувшего оркестра и веселые такты «Интернационала» застали молившихся на коленях, за земными поклонами. Под звуки «Интернационала» это выглядело, мягко выражаясь, несколько необычно.

— Замалылись, дураки! — крикнул, смеясь, Гуруни, заядлый безбожник.

Тинныч как встрепанный вскочил с колен, выдернул шнур с вилкой от радио. «Интернационал» оборвался.

— Какое наваждение! — шептала мама, продолжая еще по инерции креститься.

Все стали целоваться, поздравлять друг друга. Дима, наливая, подносил всем рюмки, начали чокаться. Сели за новогодний ужин.

Но для пожилых людей он длится недолго. После двух-трех рюмок все уже опьянели, возбуждение быстро уступило место усталости, все ели нехотя, и каждый втайне мечтал о постели. В час ночи, оставив почти весь ужин на столе, пожелав друг другу спокойной ночи, все разбрелись по своим углам, и вскоре самый разнообразный храп стал раздаваться со всех сторон.

Я лежала открыв глаза, и чем глубже все вокруг меня погружалось в сон, тем меньше мне хотелось спать.

Вдруг я вспомнила о том, что на всех площадях Москвы установлены елки, что перед ними на наскоро устроенных подмостках будут выступать артисты. Потом я вспомнила о том, что из нашей квартиры многие жильцы ушли встречать Новый год к знакомым; следовательно, двери квартиры нашей останутся без предохранительной цепочки, а потому… потому… сердце мое забилось вдруг так сильно, и чувство неизъяснимой радости охватило все мое существо!..

Даже сама не отдавая себе отчета, куда я иду и зачем, повинуясь какому-то совершенно мне непонятному зову, я, словно вор в темноте, стала быстро одеваться, боясь только одного: чтобы кто-нибудь не проснулся.

Ах, скорее на улицу, скорее к людям, только бы не оставаться здесь, в этом царстве мертвых…

Я всегда не любила сон; недаром он олицетворяет смерть. Мне всегда было жаль спать. Именно жаль.

«Ведь жизнь идет, — думала я, — бегут секунды, минуты, часы, и то время, которое мы отдаем сну, это драгоценное время мы воруем у себя, у своей жизни…» Когда я вышла на улицу, она была очень оживлена.

Спешили опоздавшие на встречу Нового года. Были и такие, которые уже встретили. В большинстве случаев это были молодые супруги с маленькими, заснувшими у них на руках детьми, спешившие к себе, на покой. Большинство же москвичей еще сидело за ужином.

Мне сразу стало очень весело, едва я очутилась на улице и на свободе. Шла я к Арбатской площади, еще не зная, куда направить свой путь. Мороз был небольшой, зато поднималась метелица, пока еще шаловливо смахивавшая с крыш колючую, приятно обжигавшую лицо снежную пыль.

Я пересекла площадь и у «Художественного» кино встала на остановке автобуса, шедшего по Воздвиженке. Мне пришло в голову поехать на Театральную площадь и посмотреть на уличные елки и народное гулянье.

Послушать толпу, народ, уловить отдельные фразы, настроение и унести это все в своем сердце. Я очень любила растворяться в волне людей; перестать существовать и жить чужой жизнью…

Как ни странно, но на остановке никого не было. Я пристально вглядывалась в Арбат, по направлению к Смоленской площади, ожидая появления желанного автобуса. Но, кроме личных машин и такси да редко мелькавших пешеходов, никто не пересекал площади.

— Скажите, здесь останавливается второй номер автобуса? — спросил меня подошедший человек.

— Здесь, — не глядя на него, ответила я, продолжая всматриваться в даль.

— А он давно не проходил? — спросил меня тот же голос.

— Я только что подошла, — ответила я, не оборачиваясь.

— И не дождетесь, — вдруг весело возвестил голос, — не дождетесь, потому что остановку перенесли…

— Да что вы? — испугалась я отчего-то и наконец взглянула на говорившего. Только тогда я поняла, что он шутит. Глядя на меня, он улыбался и продолжал:

— Это я говорю только для того, чтобы вы на меня посмотрели. — Он еще больше заулыбался.

Передо мной стоял человек лет пятидесяти. Из-под котиковой круглой шапочки поблескивала седина виска. Черный котиковый воротник шалью резко оттенял бледность худого, немного даже болезненного лица. Черты его были тонки; большое самолюбие, доброта, ум, быть может, даже подчас едкий до жестокости, — вот то, что я прочла на лице незнакомца. Он заинтересовал меня, и я охотно вступила с ним в разговор.

— Увидев вас, одиноко стоявшую на остановке, — сказал он, — я, по правде говоря, удивился. Мне показалось странным, почему женщина ваших лет в такой поздний час новогодней ночи стоит здесь одна, вместо того чтобы сидеть в кругу семьи и друзей за веселыми тостами за праздничным столом. И я решил во что бы то ни стало спросить вас об этом, конечно, если вы соблаговолите почтить меня своей откровенностью.

— Если вам это интересно, то с удовольствием, — согласилась я и рассказала ему без утайки всю правду, вплоть до того момента, как ночью, под общий храп, в темноте оделась и убежала на улицу. — А вы? — спросила я в свою очередь. — Почему вы очутились на улице в новогоднюю ночь?

— Постараюсь ответить вам с той же искренностью, — сказал он и, вздохнув, вдруг сразу потупился и сделал паузу, словно ему не так легко было произнести какие-то слова. — Видите ли, — медленно начал он, — еще совсем недавно, еще в прошлом году, я не был одинок… Была жива моя жена… А вот этот год я остался один… Конечно, у меня много друзей, очень много. Особенно семейных, у которых мы часто бывали вместе с женой. Все они наперебой звали меня встречать Новый год с ними, но подумайте сами: как бы я сидел среди них, знавших мою жену, сидел бы в той комнате, где мы столько раз с ней бывали вместе?.. И чтобы избежать этого, я принял приглашение одного сослуживца. Он большой инженер, заядлый холостяк, не один раз разведен. Компания у него встречала Новый год большая и довольно интересная: актеры, певцы, балерины, художники…

Ну, думаю, пойду развлекусь. Внес пай, пошел, выпил первый бокал шампанского, прослушал несколько веселых тостов, посидел немного, и такая острая тоска меня взяла, что я без оглядки убежал: вышел в соседнюю комнату, якобы папироску выкурить, а сам надел шубу да и был таков!.. Теперь вот стою перед вами, позвольте представиться: Михаил Александрович Архангельский.

В ответ я назвала себя.

— Куда же мы с вами направим свой путь? — спросил он.

— На Театральную, посмотреть иллюминованные елки.

— Давайте пешком? — предложил он.

Я согласилась, и мы пошли, не обращая внимания на обгонявшие нас автобусы.

Так неожиданно в поздний час новогодней ночи я очутилась в обществе очень интересного и умного собеседника.

Чем больше я разговаривала с этим человеком, тем больше меня охватывало какое-то очень странное чувство: казалось, он был мною прочитан где-то и не один раз я углублялась в образ этого до мелочей, до самой последней черты понятного мне человека. Я даже видела его в театре. Типичный русский интеллигент. Пылкий романтик в душе, а в жизни подчас отвратительный циник. Человек со взлетом души, но с плавниками вместо крыльев, полный благородных порывов, с тоской о красоте, ненавистник пошлости, но вечный ее раб и всегда безнадежный неудачник. Словом, один из героев нашего великого Антона Павловича Чехова.

Театральная площадь с огромной иллюминованной елкой и веселившаяся молодежь не тронули меня. Громкоговоритель хрипло и фальшиво передавал на всю площадь танцы. Группа молодых людей с гармошкой в руке орала свои песни, девушки взвизгивали в лихих частушках. Все были пьяны, и лица у всех были глупые и противные. Что касается Михаила Александровича, то, глядя на всю эту картину, он весь преисполнился желчью, и оба мы мечтали поскорее удалиться от этой галдевшей площади. Мы шли, оставляя за собой улицы, переулки, пересекая широкие московские площади.

Все во мне померкло, кроме одной ненасытной жажды: глубже проникнуть в незнакомца, ближе узнать эту душу, этот новогодний подарок, который я так неожиданно получила.

Мы все говорили и говорили. Повалил снег. Проходя мимо какого-то здания, Михаил Александрович показал мне на него рукой.

— Как вы к этому относитесь? — спросил он. В белой завесе падавшего снега я разглядела очертания церкви.

— Я верю, но…

— Никаких «но», — резко оборвал он меня. — Значит, не верите. В вопросе религии может быть только «да» или «нет».

— Если так, то «да». Я только хотела оговориться, что христианская религия со всей ее обрядовой стороной и священниками мне чужда.

Эти слова привели Михаила Александровича в настоящее исступление. В религии он был неистовый фанатик и самый ярый церковник.

И о чем только мы не говорили в эту ночь… Утро застало нас на Гоголевском бульваре в самом горячем споре о французских композиторах; дело шло о Дебюсси и Равеле, которых Михаил Александрович не признавал, называя их декадентами «пустых звучаний». Он признавал только русскую музыку и выше «Могучей кучки» ничего себе представить не мог. Лишенный распоряжением нашего правительства колокольного звона, он упивался колоколами в «Граде Китеже», в «Иване Сусанине» и в «Борисе Годунове».

На высоком черном пьедестале сгорбленный Гоголь сидел весь покрытый снегом, напоминая маленькую снежную горку. Мы сидели против великого писателя на скамейке, тоже заваленные снегом, хотя, слава Богу, к утру он перестал идти.

Я вся посинела и дрожала не то от холода, не то от той леденящей пустоты, которой был полон мой собеседник, от его одиночества, от его тоски и от той обреченности, которой веяло от всей его личности.

Как согреть его? Как помочь ему?.. Я прекрасно понимала, насколько я дорога и нужна ему в эти минуты. Ему необходимо было выговориться, облегчить себя. Ему нужен был слушатель, и, поскольку им оказалась женщина, он был счастлив.

Женщина умеет терпеливее выслушать и если не понять, то по крайней мере сделать вид, что понимает.

Я никак не могла проститься с ним и уйти, казалось, он больше всего боялся этой минуты.

— Ах, я не увижу вас больше, — с тоской говорил он. — Ну когда, когда же мы встретимся? — спрашивал он тревожно.

Я окинула взглядом Арбатскую площадь и увидела с правой ее стороны почтовое отделение.

— Вот, — я указала на него, — пишите мне туда, на мое имя до востребования… Я немного освобожусь от разных дел, и тогда увидимся… А вы пока пишите, я буду отвечать.

Между прочим, так говорила я многим. Первое, что я говорила, когда видела, что человек почему-либо тянется ко мне. Письма раскрывают всё, как бы человек ни лгал в жизни, какие бы «позы» он ни принимал, какие бы маски ни надевал. Слог, обороты, стиль, даже сам почерк могут раскрыть нечто самое затаенное в человеке, нечто такое, что он тщательно от всех скрывает.

Было у меня по отношению к этому человеку одно подозрение. Когда настало утро, я смогла как следует рассмотреть его дотоле скрытое в полутемноте лицо. И на этом лице я прочла то, что в первую минуту заставило мою душу брезгливо отшатнуться. Чуть заметное подергивание мускулов лица в минуту, когда он взволнованно о чем-нибудь спорил, иногда какое-нибудь размашистое, нерассчитанное движение руки, а главное, что-то маниакальное во взгляде — все это, вместе взятое, выдавало в нем алкоголика. Хотя то, с какой тщательностью, чистотой и даже, можно сказать, шиком он был одет, показывало, что он только пристрастен к вину, но рабом его не успел стать, а следовательно, не успел и опуститься. Может быть, всему виной его одиночество, тоска по умершей жене?

Скажу искренно: этот человек сам по себе ничем меня не привлекал. Он стал мне чересчур ясен с одного только свидания, но… Я не всегда думаю только о себе.

Можно ли равнодушно пройти мимо человека, который страдает, пройти мимо его одиночества, его тоски, которую я так ясно ощутила и которая легла на мою душу тяжелым камнем и на время даже придавила меня?

Может быть, удастся какими-нибудь средствами спасти его? И прежде всего я решила затеять с ним самую живую переписку, это развлечет его. Потом мне захотелось нарушить его одиночество. Он создан для брака. Я задумала его женить. Тотчас же в моем представлении встали две кандидатуры. Первой была Валя. В своем очередном браке она очень мучилась с молодым и легкомысленным, всюду ей изменявшим мужем. Ее мечтой был человек пожилых лет.

Второй была Анна Павловна Б., наша соседка по двору в Староконюшенном переулке, только что овдовевшая женщина лет 40, добрый, славный человек и чудная хозяйка.

Но для осуществления моего плана следовало близко подружиться с моим новым знакомым, и в этом мне должна была помочь наша с ним переписка.

С таким твердым намерением я рассталась с Михаилом Александровичем. Придя домой, я за утренним кофе рассказала Диме о моей встрече и о моих планах. Выслушав меня, Дима стал хохотать как сумасшедший, чем меня не только до крайности обидел, но даже оскорбил.

Не придавая значения этикету, который не дозволяет женщине писать мужчине первой, я, полная своими планами и желанием сделать доброе дело, написала одно за другим два письма Михаилу Александровичу, а зайдя на почту, на другой день и сама получила от него весточку. Привожу это первое письмо полностью:

«Екатерина Александровна!

Все время нахожусь под сильным впечатлением нашей столь необычной встречи. Боюсь, что я оставил о себе самое нелепое впечатление. По крайней мере я был прямодушен и вполне искренен. О Вас у меня сохранилось самое лучшее воспоминание. Я очень сожалел бы, если бы наше знакомство пресеклось столь же неожиданно, как и началось, поэтому с нетерпением жду если не встречи, то по крайней мере Вашего письма. Это не дерзко — вы мне обещали. Итак, жду с нетерпением от вас вестей, хотя бы самых кратких… А может быть, все это лишь бред моей больной души? Нет, нет; ведь это было наяву! Не правда ли? Хочу Вас снова видеть, слышать. А ведь это так просто сделать. Но, повторяю, на все Ваша всемилостивейшая воля.

До скорого свидания, о котором уже мечтает

Ваш М. Архангельский».

 

О моих планах я рассказала и Вале, и Анне Павловне. На общем совете было решено, что я буду с ним переписываться, но видеться не буду. За это время мы подготовим их (обеих) встречу с ним в обществе. После знакомства нам всем будет ясно, понравился ли он кому-либо из них и какая из двоих понравилась ему. Вместе с тем Михаил Александрович прислал мне второе письмо:

«…Я думал на другой день: проснется моя странная, случайная незнакомка утром и скажет: бррр… что-то вчера полуфривольное было, ну да ведь Новый год! И даже тени воспоминаний не останется. Зачем же надобно писать? Чтобы это письмо, пролежав долгое время на почте, в истертом, замызганном виде было брошено в мусорный ящик, а может быть, кто-нибудь от скуки прочтет и скажет автору надгробное слово: „Какой глупец!“

И вдруг мне подают на почте целых два письма, я широко открыл глаза и спросил девушку, не спутала ли она инициалы, но все оказалось в порядке. Я трепетно вскрыл их оба тут же на почте и был умилен и растроган их содержанием. Мне стало стыдно, и я почувствовал, насколько же неизмеримо стою ниже Вас. Я тотчас же пришел и сел писать Вам. Верьте мне, что это воистину было так! Особенно растрогало меня Ваше первое письмо. Оно (помимо Вашей воли, вероятно) было таким родственно близким и даже нежным, не потому, понятно, что я Вам вдруг стал близким, а очевидно, потому, что этой заботливостью и нежностью к людям Вы вообще одарены безмерно. Есть такие редкие, исключительные женщины, это воистину сестры милосердия человечества.

„Мой новогодний друг“ — Вы так меня назвали в Вашем письме. Разве это не трогательно! А я боялся (чего, не знаю) написать Вам. Ограниченные люди всегда самолюбивы. Я самолюбив — следовательно, ограничен. А Вы даже не думали, что подумают о Вас, и удобно ли женщине писать первой, и какая судьба постигнет Ваше письмо, а просто написали, и все. А я? Ничтожество, обреченный человек, жалкий и неисправимый. Вы коснулись одного (из моих) больных мест — пьянства. А пьянство — разве это не синоним ничтожества физических и духовных свойств человека? Мне кажется, что Вы вообще замечательный человек и при всей Вашей трогательной заботливости к другим сами нуждаетесь в заботе и помощи…» и т. д.

«Милый, дорогой человек, — подумала я, — как он себя бичует и как бесстрашно и благородно он признался в пьянстве!»

Но, зайдя на другой день на почту (тоже на всякий случай), я получила третье, правда, коротенькое письмо:

«Екатерина Александровна!

Вчера послал Вам второе письмо. После моего молчания Вы вдруг тоже получите сряду два письма. Быть может, не такого милого и теплого склада, как Вы мне написали, но Вы ведь женщина, а я мужчина! Мужчина груб, самонадеян, самолюбив и Непосредственен, как истый самец. Женщина — ему антипод! А если бы было иначе, то вообще бы ничего не было, ни жизни, ни людей, ни переживаний! И не сердитесь на меня, моя хорошая и милая Катюша (простите, что я назвал Вас этим именем). Вы помните, я спрашивал вас, как лучше и нежнее назвать Екатерину? Не сердитесь! Я хуже Вас неизмеримо, но и я могу быть нежен. И я испытываю к Вам величайшую нежность!»…

После этих неожиданно вырвавшихся чувств идет уже настоящий монолог одного из чеховских персонажей:

«…я хотел бы встретить женщину, которая бы любила мужчину не за ум, красоту, богатство, а любила бы просто как человека, каков он есть в своей неприглядности, со всеми недостатками. Женщина, она любит мишуру, внешний блеск, фрак, манишку и не хочет знать, что находится за крахмальной манишкой. А иногда и под грубой, грязной тканью бьется нежное и сильное сердце.

Но вы мне уже сказали: в Вашем замке я ничего не могу увидеть, и даже Вас!!

Мне это грустно и горько. Я готов служить Вам, повсюду следовать за Вами, излечиться от всех скверн, готов сделать все во имя Ваше»… и т. д.

Прочтя все это, я подумала, что начинаю нравиться этому человеку и что надо кончать нашу переписку и скорее «переключить» его на совершенно другой женский образ.

В Староконюшенном переулке, во дворе, недалеко от «знаменитого» деревянного дома, который когда-то арендовали Прянишниковы, стояло удлиненное здание конюшни, принадлежавшее дому и сдававшееся вместе с ним в аренду. В одной его части стояли прянишниковские лошади, а другая часть была каретным сараем.

После революции сарай и конюшни долго пустовали, потом там одно время стояла корова, привезенная Аннушкой из деревни. Затем, после распоряжения правительства о запрещении держать скот в центре Москвы, Аннушка свою корову продала, а все здание стал переоборудовать под жилье некий богатый застройщик. Это был известный доктор (терапевт), которому правительство пошло навстречу. Он был женат на женщине с тремя детьми (от первого мужа).

Впоследствии этот доктор пережил много тяжелого и наконец умер от разрыва сердца.

Оставшаяся после него вдова и была та самая Анна Павловна, которую я прочила в жены моему «новогоднему другу».

После смерти мужа у нее тотчас же отобрали часть обстановки и вселили к ней в дом чужих людей. Однако две комнаты с обстановкой ей оставили.

Старший ее сын был в армии, дочери Леле было лет 17, а младшему сыну Коле — лет 13. Поскольку Леля была, как говорят, «без пяти минут» барышня и сама Анна Павловна, красивая, высокая и стройная вдова, жаждала знакомств и развлечений, мы с Валей им в этом очень помогли. В те годы было много процессов и репрессий, поэтому мы с Валей избегали где-либо бывать. Для больших вечеров комната Вали была мала, и мы их устраивали у Анны Павловны.

Однажды, когда Анна Павловна вздумала сосчитать, сколько молодых людей мы ввели в ее дом, то их оказалось 18 человек. Все они были холостые, молодые, веселые; большинство из них было еще к тому же прекрасными танцорами, и внешность их была словно на подбор.

Поэтому, задумав устроить у Анны Павловны бал-маскарад, чтобы познакомить ее там с Михаилом Александровичем, я сейчас же сообразила, что в его годы он среди таких блестящих молодых людей будет себя плохо чувствовать. Ведь такое положение часто сковывает и принижает человека, в особенности если принять во внимание его самолюбие.

Тогда я решила привлечь на этот маскарад мужчин в его возрасте и даже постарше, хотя это нежелательно расширяло все наше мероприятие. Выбор мой пал на нескольких лиц из мира искусства.

Невозможно описать, что у нас началась за кутерьма и спешка! В большой комнате и длинном, широком коридоре должны были проходить танцы. В другой комнате решили накрыть столы с ужином.

Надо было декорировать всю квартиру Анны Павловны. Мы клеили фантастические разноцветные фонари самых разнообразных форм. Мы искали у своих друзей и стягивали в квартиру Анны Павловны всякие ковры и пестрые скатерти. Все дамы были заняты шитьем маскарадных нарядов, кроме нас с Валей — мы решили надеть наши прежние.

Маскарад делали в складчину — вносили паи, но у нас были и почетные гости, с которых мы решили пая не брать. В их число попал и Михаил Александрович.

Со своей стороны я пригласила известного всем знаменитого художника Василия Николаевича Яковлева (впоследствии лауреата Сталинской премии) и тоже известного художника Ксаве-рия Павловича Чимко. Валя пригласила своего бывшего поклонника, известного писателя Анатолия Каменского, который только что вернулся из Парижа и привез с собой в Россию в качестве жены парижскую даму.

Мужчины были освобождены от маскарадных нарядов, но маски были обязательны, потому мы изготовляли их в большом числе, наклеивая на матерчатую кальку блестящий черный атлас.

Несмотря на то, что все письма Михаила Александровича были полны просьбами о нашей встрече, на маскарад он еле-еле согласился, продолжая настаивать на том, чтобы до маскарада мы бы хоть один раз увиделись.

Привожу одну из выдержек его письма тех дней:

«…Сегодня канун Рождества. Традиционный и трогательный для меня день. Я вместо церкви пишу Вам это письмо, и я настроен молитвенно. Передо мною украшенная елка, накрытый стол и Ваше письмо. Нет, Вы сами, очевидно, не знаете, насколько Вы милы, а я сужу о Вас по Вашему смелому и размашистому почерку, и только. Вы знаете, я почти забыл Ваше лицо, знаю только, что оно такое милое и хорошее. И, встретившись с Вами где-нибудь случайно, простите, не смогу вас узнать, настолько мимолетна была наша встреча. Вы личных встреч почему-то избегаете, хотя, простите, сами мне предлагаете посетить Ваш вечер, но это будет 11-го, а сегодня только 6-е. Простите меня за дерзость, я Вас попросил бы о кратковременном свидании…»

Письмо он кончает словами:

«…Простите меня еще раз и еще раз. Хочу Вас вновь увидеть, и если это свершится 11/1, и на том спасибо, буду ждать терпеливо.

Целую Вашу руку. Стараюсь воспроизвести в памяти Ваш образ, но мне это плохо удается.

Ваш искренний и истинный новогодний друг М. Архангельский».

Я понимала его отчасти: он боялся, что, увидев меня, не узнает и этим, возможно, оскорбит мое самолюбие. Но именно на это я и надеялась. Я успокаивала его тем, что он легко меня узнает, так как я буду в костюме гейши. Вот где была моя хитрость. Костюм гейши был у Вали, а я была баядеркой.

Я надеялась на то, что он, увидя гейшу и думая, что это я, отдаст ей весь порыв своего нетерпения и всю свою накопившуюся нежность, которая была, кстати сказать, Вале в то время очень необходима.

Однако, получив от меня решительный отказ в нашем предварительном до маскарада свидании, мой новогодний друг разразился дерзким, грубым и полным цинизма письмом.

Скажу откровенно, что, читая его, я в первую минуту пришла в настоящее бешенство. Привожу это письмо:

«Екатерина Ал-на!

Из последнего В/письма я убедился, к горечи своей, насколько мы с Вами разные люди: Вы институтка, я — плебей. Я прямодушен, Вы лукавы, как истая женщина. Я мул, а Вы погонщик с хлыстом в руках. Как много тяжелых нравоучений Вы высказали мне…»

К сожалению, письмо написано карандашом, а он стерся, и я не могу всего переписать, поэтому пропускаю три четверти страницы. Продолжаю то, что могу разобрать.

«…Вы подчеркнули Ваши 32 г. (хотя это я мог и так высчитать — 13 лет со дня революции), а мне, „молодому человеку“, в Михайлов день исполнилось 41!.. Вы некрасивы… Но разве громко скажет это женщина, не уверенная в своих чарах?! Вот оно, лукавство! А я-то „Дон Жуан“ — покоритель непокорных сердец!..

Кажется, в высоких сферах иногда маскарадом называют баню, и вот в эту самую простую русскую баню мне следует пойти 11/1 в целях поддержания если не лоска, то хотя бы элементарной опрятности. Во мгле банных паров я воображу себе блеск и шум Вашего веселого маскарада. Да, в баню, в баню! Обрить бороду, постричься и срезать мозоли! Вот мой маскарад!

Когда в предыдущем письме я дал свое согласие на Ваш „маскарад“ (возьму-ка и я в кавычки это слово), то мною руководило одно чувство: чтобы Вы не заподозрили меня в трусости. Вот, мол, неуч, испугался маскарадной экзотики! А это самое обидное для меня, т. к. я далеко не труслив и дважды в жизни смотрел смерти в глаза, да и теперь, пожалуй, не испугаюсь посмотреть. Вот почему я не хотел пойти на Ваш вечер, а все же был согласен, и вот почему я назвал себя мулом, а Вас погонщиком.

Но теперь, по-видимому, все кончено. Вы в бешенстве разорвете этот листок и потребуете обратно Ваши письма (так, кажется, поступает женщина, негодуя?). И поделом мне. Я выразил здесь только свой дурной характер, грубость, отсутствие рыцарских чувств к женщине. Простите меня за все, Е. А. Ну вот, ей-Богу, опять хочется назвать Вас Катюшей, но цыц! Да, злобен я иногда бываю, как бульдог, а по природе, правда, — добрая, услужливая и верная дворняжка. Итак, не сердитесь на мой лай и простите меня великодушно.

Все же память о нашей встрече я сохраню. А Вы о ней забудьте поскорее.

Простите. М. Архангельский.

Постскриптум. Все же если бы я увидел Вас сегодня, то я не был бы автором такого горького письма. Это, видно, сама судьба. Желаю от души Вам счастья, 8/1 37 г.».

 

Невозможно рассказать, как я рассердилась на это глупое и хамское письмо, особенно меня разозлило слово «мозоли»!

Но потом, подумав и хладнокровно все разобрав, я поняла, что сердиться мне не на что. Разве я не лукавила с ним? Разве из-за своего к нему чувства я вела с ним переписку?..

Конечно, в своем письме он прав: он прямодушен, я лукава… Но меня оправдывает одно: мне хочется помочь ему ради него же самого, однако сказать об этом ему нельзя — обидится. Но тут я вдруг вспомнила, что только что послала поздравление с праздником Рождества… Михаил Александрович уже получил его, оно было в его руках, и в ответ мне от него полетело письмо, полное раскаяния. Привожу его полностью:


Дата добавления: 2015-12-17; просмотров: 22; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!