Добавление к лекции «Убийство как одно из изящных искусств» 2 страница



 

Так я уверен, что рукой насилья

Погублен трижды славный герцог Глостер[25].

 

По видимости, вызов направлен против Уорика, однако на деле предназначен для короля. В ответ Уорик строит свое обоснование не на развернутой системе доводов, но на скорбном перечне метаморфоз, происшедших в облике герцога после кончины: они несовместимы ни с каким другим предположением, кроме одного: смерть его была насильственной. Чем я могу доказать, что Глостер пал от руки убийц? Да вот, ниже приводится реестр перемен, коснувшихся головы, лица, глаз, ноздрей, рук и прочего; такое случается вовсе не с каждым мертвецом, но только с теми, кто стал жертвой насилия:

 

Его ж лицо, смотри, черно от крови,

Глаза раскрыты шире, чем при жизни,

Как у задушенного, смотрят жутко.

Раздуты ноздри, дыбом волоса,

А руки врозь раскинуты, как будто

За жизнь боролся он и сломлен был.

Смотри: пристали волосы к подушке,

Окладистая борода измята,

Как рожь, прибитая жестокой бурей.

Что он убит — не может быть сомненья:

Здесь каждый признак — тяжкая улика.

 

Логика данной ситуации не позволяет ни на минуту забывать, что все перечисляемые симптомы могут быть убедительными, только если являются строго диагностическими. Искомое разграничение проводится между смертью от естественных причин и смертью насильственной. Все указания сомнительного и двойственного характера будут, следственно, чуждыми и бесполезными для целей, преследуемых шекспировским описанием. (Примеч. автора.) ]

После того как однажды были заложены основы искусства, тем более прискорбно наблюдать, как оно веками дремало, не подвергаясь дальнейшему совершенствованию. В сущности говоря, я просто-напросто вынужден буду сбросить со счетов все убийства (сакральные и профанные), совершенные до и немалое время после наступления христианской эры, ибо они решительно не стоят ни малейшего внимания. В Греции, даже в век Перикла[26], не произошло ни одного сколько-нибудь примечательного убийства — во всяком случае, история об этом умалчивает, а Рим ни в одной области искусства не обладал той оригинальностью, которая позволила бы ему преуспеть там, где потерпел поражение его образец.

[В пору написания этих строк я придерживался на сей счет общепринятого взгляда. Первопричина моего заблуждения — необдуманность. Вникнув в дело глубже, я нашел серьезные основания для пересмотра прежнего мнения: ныне я убежден, что римляне, имевшие возможность состязаться в том или ином виде искусства с соперником, вправе хвалиться достижениями, не уступающими по силе, свежести и самобытности лучшему из наследия Эллады. Как-нибудь я попытаюсь изложить эту точку зрения более развернуто — в надежде обратить читателя в свою веру. А пока спешу решительно опровергнуть вековое ослепление, начало которому было положено льстивым угодничеством придворного поэта Вергилия[27]. С низменным желанием потворствовать Августу[28] в его мстительной ненависти к Цицерону[29] и в словах «ornabunt Caucas melius» [ «они будут лучше украшать Кавказ» (лат.) ] противопоставляя всех афинских ораторов всем римским, Вергилий не погнушался огульно поступиться справедливыми притязаниями своих соотечественников вкупе. (Примеч. автора.) ].

Латинский язык не выдерживает самой идеи убийства. «Он умерщвлен» — как это звучит по-латыни? Interfectus est, interemptus est — тут подразумевается простое лишение жизни; отсюда в средневековой христианской латыни возникла необходимость изобрести новое слово, возвыситься до которого вялость классических представлений была не в состоянии.

Murdratus est — возглашает более возвышенный язык — готических веков. Между тем иудейская школа убийства сохраняла в действии секреты мастерства, постепенно передавая их в ведение западного мира. Иудейская школа оставалась поистине на высоте призвания — даже в эпоху средневековья, что доказывается делом Хью из Линкольна, заслужившим одобрение со стороны самого Чосера в связи с другим выступлением той же школы, который в своих «Кентерберийских рассказах» вкладывает историю об этом в уста госпожи настоятельницы.

Вновь ненадолго обращаясь к классической античности, должен признать, что Каталина[30], Клавдий[31] и еще кое-кто из этой компании могли бы стать первоклассными виртуозами; достойно также всяческого сожаления, что из-за педантства Цицерона Рим лишился единственного шанса снискать заслуги в данной области. Более подходящего объекта для убийства, чем он сам, на свете просто не отыскать. О Близнецы! Какой вопль испустил бы он с перепугу, обнаружив Цетега у себя под кроватью. Послушать его было бы истинным развлечением — и я, джентльмены, ничуть не сомневаюсь, что он предпочел бы utile (полезность) сокрытия в клозете (или даже в клоаке) honestum (добродетели) непосредственного столкновения с бестрепетным художником.

Обратимся теперь к сумрачным временам средневековья (блюдя точность, мы разумеем здесь par excellence [по преимуществу (фр.) ] десятый век как наиболее темный — и два примыкающих к нему столетия до и после; следственно, самая глухая полночь длилась с 888 года по 1111-й): данная эпоха естественным образом должна была благоприятствовать искусству убивать столь же, сколь она благоприятствовала церковной архитектуре, витражному мастерству и так далее; соответственно, к концу данного периода явился великий представитель нашего искусства (я имею в виду Человека с Горы). Он был подлинным светочем — и мне нет нужды напоминать, что сам термин «ассасины»[32] восходит к нему. Он был столь страстным любителем, что однажды, когда на его собственную жизнь покусился приближенный, выказанный последним талант привел его в полный восторг и, даже несмотря на провал художника-исполнителя, он на месте был произведен в герцоги, с дарованием последующего имущественного права по женской линии и назначением пенсии на три пожизненных срока. Убийства по политическим мотивам — область нашего искусства, требующая особого внимания; не исключено, что я посвящу ей отдельную лекцию. Замечу в скобках об одной странности: данная разновидность процветает спорадически, бурными вспышками. Стоит заронить искру — вспыхивает пожар. Наша эпоха также дала превосходные примеры: возьмем хотя бы выпад Беллингема[33] против премьер-министра Персиваля, случай с герцогом Беррийским[34] в парижской Опере, происшествие с маршалом Бессьером в Авиньоне[35]; а приблизительно два с половиной столетия тому назад заблистало воистину великолепное созвездие убийств названного разряда.

Нетрудно догадаться, что речь идет о семи несравненных свершениях — об убийстве Вильгельма I Оранского[36] и трех французских Генрихов, а именно: герцога Гиза[37], неравнодушного к королевскому трону Франции; Генриха III[38], последнего из занимавших этот трон представителей династии Валуа; и, наконец, Генриха IV[39], его шурина, взошедшего вслед за ним на престол, — основоположника династии Бурбонов; восемнадцать лет спустя список пополнился пятым именем — именем нашего соотечественника, герцога Букингемского[40] (прекрасно описанного в письмах, опубликованных сэром Генри Эллисом[41] из Британского музея), далее добавился король Густав Адольф[42], а седьмым стал Валленштейн[43]. Что за дивная плеяда убийств! Наше восхищение только возрастет оттого, что эта блистательная череда артистических шедевров, включающая трех величеств, трех высочеств и одно превосходительство, уместилась в самом непродолжительном отрезке времени — с 1588-го по 1635 год. Убийство шведского короля ставится, между прочим, под сомнение многими авторами — Хартом в том числе, однако все они заблуждаются. Король был убит — и я считаю это убийство, редкое по совершенству исполнения, единственным в своем роде: его лишили жизни в полдень, на поле битвы; здесь проявилась оригинальность стиля, какой мне не приходилось встречать ни в одном известном мне произведении искусства. Задумать тайное убийство по личным мотивам и сделать его скромной вставкой в обширной раме многолюдного побоища — право же, этот прием равносилен утонченному замыслу Гамлета разыграть трагедию внутри трагедии[44]. Несомненно, все вышеперечисленные душегубства должны быть с немалой пользой изучены хорошо осведомленным ценителем. Все они представляют собой образцы, примеры для подражания, о которых можно сказать: «Noctrna versate manu, versate diurna» [ «Листайте днем и ночью» (лат.) [45]] (в особенности nocturna).

Убийства особ королевской крови и государственных деятелей большого недоумения не вызывают: от их смерти нередко зависят важные общественные перемены; занимаемое ими высокое положение уже само по себе привлекает взор художника, охваченного жаждой сценического эффекта. Существует, однако, и с первых десятилетии семнадцатого века получает все большее распространение еще одна разновидность убийств, вызывающая у меня неподдельное изумление: я имею в виду убийство философов. Неоспоримым фактом, джентльмены, является то, что всякий философ, стяжавший известность за последние двести лет, был либо убит, либо чудом избежал гибели; таким образом, если на человека, называющего себя философом, ни разу не совершалось покушения, будьте уверены, что он пуст как орех; философию Локка[46] очевиднее всего опровергает (если только требуется какое-либо опровержение) то обстоятельство, что на протяжении семидесяти двух лет никто не снизошел до того, чтобы перерезать ему глотку. Поскольку истории с философами не слишком известны, хотя в целом они весьма содержательны и хорошо скомпонованы, я позволю себе экскурс в данную область преимущественно с целью продемонстрировать собственную эрудицию.

Первым великим философом семнадцатого столетия (если исключить Бэкона и Галилея) был Декарт[47]; говоря о тех, кто был на волосок от гибели и чудом избежал насильственной смерти, нельзя не вспомнить и о нем. Дело, согласно описанию, приведенному Байе в его книге «Жизнь Декарта» (т. I, с. 102–103), обстояло следующим образом. В 1621 году (в возрасте двадцати шести лет) Декарт, как обычно, путешествовал (он был непоседлив как гиена) — и, достигнув Эльбы[48] либо близ Глюкштадта[49], либо возле Гамбурга, отплыл в Восточную Фрисландию. Что ему понадобилось в Восточной Фрисландии[50] — одному Богу известно; возможно, он и сам над этим задумался, ибо, добравшись до Эмдена[51], решил немедленно отправиться в Западную Фрисландию: не желая задерживаться, он нанял барку с несколькими матросами. В открытом море его ждало приятное открытие: выяснилось, что он отдал себя добровольно во власть разбойников. Команда, по словам Байе, состояла из отпетых негодяев — «des scélérats»: не любителей, каковыми являемся мы с вами, джентльмены, но профессионалов, первейшим побуждением которых было поскорее перерезать лично ему глотку. История эта доставляет столько удовольствия, что я переведу рассказ французского биографа полностью:

«Господина Декарта сопровождал только один слуга, с которым он беседовал по-французски. Матросы приняли Декарта за иностранца и, посчитав его не дворянином, а торговцем, заключили, что он при деньгах. Задуманный план действий не сулил ничего хорошего кошельку путешественника. Разница, однако, между морскими разбойниками и разбойниками лесными заключается в том, что последние могут без опаски сохранить жизнь своим жертвам, тогда как первые не отважатся высадить пассажира на берег, не подвергая себя риску быть разоблаченными. Провожатые Декарта приняли все меры к тому, чтобы предотвратить подобную неприятность.

Они не преминули подметить, что приехал он издалека, знакомых в здешних краях у него наверняка нет и никто не возьмет на себя труд пуститься в расспросы в том случае, если путник не доберется до места назначения (quand il viendroit à manquer). Представьте, джентльмены, как эти фрисландские молодчики судачат о философе, словно это бочонок рома, предназначенный для какого-то судового маклера. Нрав у него, толковали они, тихий и скромный — и, судя по мягкости и вежливости в обращении с ними же самими, они заключили, что перед ними всего лишь зеленый юнец, без кола и двора, расправиться с которым не составит труда. Негодяи без стеснения обсуждали затеянное в присутствии самого Декарта, думая, что он не понимает никакого другого языка, кроме того, на каком беседовал со слугой; в конце концов, они твердо вознамерились убить его и бросить труп в море, а добычу разделить поровну».

Простите, джентльмены, мою веселость: право, я не в силах удержаться от смеха, вспоминая об этой истории. Две подробности кажутся мне особенно забавными: во-первых, панический ужас, или «перепуг» (как выражаются воспитанники Итона), охвативший Декарта, когда он услышал о готовящемся спектакле, который должен был завершиться его смертью, похоронами — и дележкой унаследованного имущества. Еще потешней кажется допущение, что если бы эти фрисландские гончие настигли добычу, то у нас не было бы никакой картезианской философии; каким же образом мы бы без нее обходились, если вспомнить о грудах посвященных ей томов, — предоставляю заключить любому почтенному хранителю старых книг.

Однако продолжим: невзирая на страшный перепуг, Декарт выказал готовность к борьбе, чем и поверг разбойных антикартезианцев в благоговейный трепет. «Обнаружив, — продолжает господин Байе, — что дело нешуточное, господин Декарт мигом вскочил на ноги и самым резким тоном, явившимся для этих трусов полной неожиданностью, обратился к ним на их языке и пригрозил пустить в ход шпагу, буде те осмелятся нанести ему оскорбление». Поистине, джентльмены, для столь ничтожных проходимцев было бы совершенно незаслуженной честью оказаться нанизанными на картезианскую рапиру подобно жаворонкам; и потому я рад, что господин Декарт не обездолил виселицу исполнением своей угрозы, тем более что он вряд ли сумел бы доставить судно в гавань после сведения счетов с командой: вероятно, плавание его по Зюйдер-Зее[52] длилось бы до бесконечности, и моряки по ошибке принимали бы судно за «Летучего голландца»[53], направляющегося в родной порт. «Проявленное Декартом мужество, — замечает биограф, — произвело на бандитов поистине волшебное действие. Ошеломленные неожиданностью, они впали в полную растерянность — и, забыв о своем численном перевесе, благополучно высадили путешественника там, где он пожелал».

Вы, джентльмены, вероятно, могли бы предположить, что, подражая Цезарю[54], обратившемуся к бедному паромщику со словами: «Caesarem vehis et fortunas ejus» [ «Ты везешь Цезаря и его удачу» (лат.) ], Декарту следовало бы только воскликнуть: «Прочь, собаки, вам не перерезать мне глотку, ибо вы везете Декарта и его философию!» — и ему бы уже ничто не угрожало. Один из германских императоров придерживался сходного мнения. В ответ на усердные мольбы укрыться от канонады он сказал: «Фи, приятель, слышал ли ты когда-нибудь об императоре, которого сразило бы пушечное ядро?» [К указанному доводу прибегали, по крайней мере один раз, крайне неудачно: несколько столетий тому назад французский дофин, которого предостерегли от опасности заражения оспой, задал тот же вопрос: «Кто-нибудь слышал о дофине, умершем от оспы?». Верно: о подобном случае никто и слыхом не слыхивал. И тем не менее упомянутый дофин скончался именно от этой болезни. (Примеч. автора.) ] Насчет императора утверждать не берусь, но для уничтожения философа потребовалось гораздо меньшее: второй величайший из европейских философов, безусловно, пал от руки убийцы. Этим философом был Спиноза.

Согласно распространенному убеждению, мне хорошо известному, Спиноза умер в своей постели. Возможно, это и так — и тем не менее его умертвили: в доказательство сошлюсь на книгу, изданную в Брюсселе в 1731 году, под заглавием «Жизнь Спинозы», господином Жаном Колерю, с многочисленными добавлениями из рукописной биографии, написанной одним из друзей философа.

Спиноза скончался 21 февраля 1677 года: ему едва исполнилось сорок четыре года. Смерть в таком возрасте сама по себе подозрительна, и автор указывает, что в рукописи содержится подтверждение вывода, «que sa mort n’a pas été tout-a-fait naturelle» [ «что смерть его была не совсем естественной» (фр.) ]. Живя в сыром климате, да еще в такой моряцкой стране, как Голландия, Спиноза мог бы, конечно, злоупотреблять грогом, а в особенности пуншем [ «Июня 1, 1675. — Выпили три чаши пунша (напиток весьма для меня непривычный)», записал преподобный мистер Генрих Теонг в своем «Дневнике», опубликованном Ч. Найтом. В примечании к этому отрывку делается ссылка на книгу Фрайера «Путешествие в Вест-Индию» (1672), где упоминается «расслабляющий напиток под названием „пунш“» (что означает на языке хиндустани «пять»), из пяти ингредиентов. Приготовленный таким образом, именуется у медиков «квинта»; если составных частей только четыре — «кварта». Безусловно, именно это евангельское обозначение вызвало интерес к данному напитку у преподобного мистера Теонга. (Примеч. автора.) ] — незадолго перед тем изобретенным. Вне сомнения, это было вполне возможно, однако этого не было. Месье Жан называет его «extrêmement sobre en son boire et en son manger» [ «чрезвычайно умеренным в еде и питье» (фр.) ]. Ходили, правда, темные слухи о том, что Спиноза употреблял якобы сок мандрагоры[55] (с. 140) и опиум (с. 144), однако в счете от его аптекаря эти снадобья не значатся. При столь очевидной воздержанности как же он мог умереть естественной смертью в сорок четыре года? Послушаем рассказ биографа: «В воскресенье утром, 21 февраля, до начала церковной службы, Спиноза, спустившись вниз, беседовал с хозяином и хозяйкой дома». Как видим, в эту пору — около десяти утра — Спиноза был жив и вполне здоров. Однако, согласно биографу, он «вызвал из Амстердама врача, которого я бы предпочел обозначить инициалами Л. М.». Этот самый Л. М. предписал домовладельцам купить «старого петуха» и тотчас его сварить, с тем чтобы около полудня Спиноза откушал бульон, что — по возвращении из церкви хозяина с супругой — он и сделал, а также съел с аппетитом кусок старой курятины.

«После обеда Л. М. остался наедине со Спинозой, поскольку хозяева вновь отправились в церковь; явившись же домой, они, к величайшему своему изумлению, узнали о том, что Спиноза около трех часов дня скончался в присутствии Л. М., который тем же вечером отбыл в Амстердам, не уделив покойному ни малейшего внимания» — и, по-видимому, столь же равнодушно оставив свой скромный счет неоплаченным. «Он с явной готовностью сложил с себя свои обязанности, так как, завладев дукатами, горстью серебра и ножом с серебряной рукояткой, поспешил скрыться с добычей». Ясно, джентльмены, что перед нами убийство; очевиден и способ, каким оно было совершено. Убил Спинозу Л. М. — и убил из-за денег. Бедняга философ, тщедушный и изнуренный болезнью, был беспомощен: следов крови не оказалось. Л. М., скорее всего, опрокинул пациента на постель и задушил его с помощью подушки: несчастный и без того еле дышал после своего инфернального обеда. С трудом пережевав «старого петуха» (достигшего, полагаю, столетнего возраста), в состоянии ли был обессиленный инвалид одолеть доктора в рукопашной схватке? Но кто такой этот Л. М.? Уж наверняка не Линдли Маррей[56], которого я встречал в Йорке в 1825 году; к тому же я вовсе не считаю его способным на подобный поступок — во всяком случае, по отношению к собрату филологу: как вам известно, джентльмены, Спиноза — автор весьма почтенной грамматики древнееврейского языка.

Гоббс[57] — почему и на каком основании, мне непонятно — не был убит. Это крупнейший промах со стороны профессионалов семнадцатого века: Гоббс во всех отношениях представлял из себя превосходный объект для приложения сил, разве что отличался чрезмерной худобой; деньги у него, бесспорно, водились, но, что весьма забавно, он не имел ни малейшего права оказывать сопротивление убийце. Согласно его же собственному учению, могучая сила создает высшее право; поэтому отказ быть убитым является наихудшей разновидностью бунта — в том случае, если убивать тебя принимается достаточная власть. Впрочем, джентльмены, хотя Гоббс и не был убит, я счастлив заверить вас — по его же словам, он трижды стоял на краю гибели, что отчасти утешает. Впервые смерть угрожала философу весной 1640 года, когда, по его утверждению, он, от имени короля, распространил рукопись, направленную против парламента; впоследствии, кстати, он эту рукопись никому не мог предъявить; однако Гоббс заявляет: «Если бы его величество не распустил парламент (в мае), моя жизнь подверглась бы опасности». Роспуск парламента тем не менее пользы не принес, ибо в ноябре того же года был созван Долгий парламент[58] — и Гоббс, вторично убоявшись пасть жертвой насилия, бежал во Францию. Все это очень походит на манию Джона Денниса[59], полагавшего, что Людовик XIV[60] не заключит перемирия с королевой Анной[61] до тех пор, пока его (Денниса) не выдадут на расправу французским властям; под воздействием этого убеждения он даже бежал подальше от побережья. Во Франции Гоббс ухитрился уберечь свою глотку от посягательств на протяжении целых десяти лет, однако в конце этого срока, из желания подольститься к Кромвелю[62], опубликовал «Левиафан»[63]. Старый трус перепугался в третий раз: он уже ощущал холодное прикосновение роялистской шпаги к горлу, вспоминая, как обошлись с посланцами парламента в Гааге и Мадриде. «Tum», пишет он на своей чудовищной латыни:


Дата добавления: 2021-04-05; просмотров: 56; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!