СОГЛАШЕНИЕ О ПРЕКРАЩЕНИИ ОГНЯ



 

Деннис Морган

Воздушная разведка

Морская пехота США

I корпус

Сентябрь 1972 г. – февраль 1973 г.

 

Соглашение о прекращении огня вступило в силу 28 января 1973 года в 06.00.[86] Я вылетел на воздушное дежурство в 23.00 вечером предыдущего дня. Если посмотреть на карту, где река Куавьет протекает по участку Донгха‑Куангтри, там есть маленький клочок земли. Где‑то в восьмистах метрах к югу от него южновьетнамские морпехи противостояли северовьетнамским силам.

В ночь накануне вступления в силу соглашения о прекращения огня вьетнамские морпехи собрали могучую бронетанковую группу из пятнадцати‑двадцати танков, бронетранспортёров, других машин – из всёго, что было в наличии – и ломанулись вверх по реке Куавьет, чтобы отрезать силы АСВ, захватить участок и удерживать его, пока будет действовать соглашение о прекращении огня. Они туда рванулись, захватили тот участок вплоть до устья реки, расширили плацдарм, и тут на них обрушился адский огонь. Северные вьетнамцы не стали соблюдать соглашение о прекращении огня. Они открыли стрельбу из‑за реки изо всех видов оружия. Мы ничем помочь не могли, потому что в 06.00 воздушной поддержке дали отбой из‑за перемирия. И ребята там дрались не на жизнь, а на смерть.

И вот что там произошло… Я так полагаю: люди идут на военную службу по разным причинам – не буду ударяться в философию, не о том речь. Некоторые делают это, потому что им больше делать нечего. Некоторые – в поисках себя. Некоторых сподвигает на это ощущение себя мужчиной или желание стать таковым. А есть и такие, что делают это из‑за того, что чересчур хотят что‑то доказать другим, хотят быть мачо. И обычно всякий, кто меньше пяти футов и четырёх дюймов[87] ростом, пытается доказать, что он мачо. Нет ничего хуже какого‑нибудь недомерка с большим и неуёмным самомнением. Один пилот из ВВС, с которыми мы летали – слава Богу, с ним летать мне ни разу не пришлось – был как раз из таких.

Он вылетел в ночь накануне перемирия и начал ерундой страдать в одном месте, где быть ему не следовало, и тут его сбили, и это страшно осложнило попытки помочь тем вьетнамским морпехам, что в ту самую ночь рванулись вверх по берегу и захватили тот район. Мы знали, что он на земле. Он выбрался из своей «птички», OV‑10 , стал связываться по рации с воздушно‑морскими спасателями и другими самолётами в тех местах. И какого черта он туда полез? Разлетался, хотел Авиационную медаль получить, уж очень хотел чего‑то доказать. А вышло так, что мы не могли ни удара с воздуха нанести, вообще ничего не могли, чтобы помочь тем вьетнамцам, потому что этот придурок ерундой там занимался, пока его не сбили и не взяли в плен. Думаю, северные вьетнамцы его в конце концов убили – может, нарочно, может, случайно, а может, и расстреляли, казнили.

 

ПРАЗДНИК БЕЗ ПОБЕДЫ

 

Стивен Клинкхаммер

Специалист по авиационному вооружению

Авианосец «Америка»

Тонкинский залив

Октябрь 1972 г. – апрель 1973 г.

 

Я пошёл на службу сразу после школы, записался в ВМС на три года. В 1972 году меня отправили в лагерь начальной подготовки в Грейт‑Лейкс. Прямо из лагеря начальной подготовки я попал на авиационные курсы, где учился обслуживать реактивные самолёты, и, не успев опомниться, получил назначение на корабль «Америка» – авианосец, который в то время находился в Тонкинском заливе. Он вышел из Норфолка в августе 72‑го, а я закончил курс обучения только в сентябре. Рассказывали, что когда он выходил из Норфолка, группы протестующих вышли на лодках в гавань, чтобы этого не допустить, и береговой охране пришлось сопровождать его до выхода в море. По‑моему, он чуть не переехал пару этих мелких судёнышек, в которых было полно людей, кричавших: «Не надо туда! Не надо туда!». В общем, после окончания авиационных курсов в Мемфисе я получил двухнедельный отпуск и съездил попрощаться домой в Мичиган.

К Рождеству мы проработали уже шестьдесят пять дней подряд, всё снаряжали бомбы на борту «Америки». Дошло до того, что солнечного света я совсем не видел. Я просыпался и шёл работать, а солнце ещё не взошло – на пятой сверху палубе солнца никак не увидишь – я сменялся, а солнце уже село. В чреве корабля дневного света я совсем не видел, чёрт бы его побрал. Я думал, свихнусь уже скоро. Работаем иной раз, тут объявляют работе отбой, и тогда мы спали прямо там, на бомбах. Просто берёшь кусок картона и укладываешь поверх бомб на поддоне. А там ведь очень холодно – сплошной металл кругом. К Рождеству мы уже болтались там столько времени, что все были на взводе, доведены до ручки. Чтобы выпустить пар, мы писали на бомбах всякую ерунду типа «Весёлого Рождества, гуки».

В то время заведено было носить браслеты с фамилиями пропавших без вести, тех ребят с нашего корабля, чьи самолёты подбили. Покупаешь такие браслеты, на каждом гравируют по фамилии пропавшего без вести пилота из нашей эскадрильи. А когда они возвращались, если возвращались, можно было послать такой браслет со словами: «С возвращением!»

В январе мы всё ещё летали круглосуточно. А потом, в конце января, когда мы всё так же работали в трюме, снаряжая бомбы, заработала система громкой связи корабля, и нам сказали: «Перемирие подписано. Война во Вьетнаме кончилась». Все запрыгали, зашумели.

Мы столько времени там проработали, бомбили ту страну до уссачки, и вдруг всё кончилось, ни с того ни с сего. Бомбы стали не нужны. Мы всё же поработали ещё пару дней, снаряжая бомбы. Пока не пришло окончательное подтверждение, пока мы не получили приказа о прекращении действий, мы всё так же их снаряжали, а самолёты всё так же летали. У всех такое настроение было: «Ну, а сейчас‑то чего, на хер, делать?» Праздновали широко. Коки готовили стейки по заказу, картофель, шоколадный торт испекли… Охереть как здорово.

В общем, ждали мы всё, ждали, какие‑то войска выводились, и мы принимали их на борт. В апреле мы ушли из Тонкинского залива. Все поздравления ограничились традиционным типа «Молодцы, отлично поработали» от командира корабля через громкоговоритель. Я ничего не понял. Говорю себе: «Ладно. Это он о том, что мы снарядили бомб сколько надо, или сбросили их сколько надо?» Совсем ничего не понял.

Я решил, что оставшееся время на флоте лучше буду не убивать людей, а наоборот, возвращать их к жизни. Для этого мне пришлось пройти через бесконечные собеседования с санитарами и офицерами медицинской службы на корабле. Когда я ушёл с «Америки», летом 73‑го меня послали в Грейт‑Лейкс на курсы. Их я кончил в октябре. У меня были такие высокие оценки, что меня рекомендовали для прохождения дальнейшего обучения. Так я попал на курсы хирургических лаборантов, а для этого мне пришлось продлить срок пребывания на службе ещё на тринадцать месяцев. Я был приписан к одной из двух хирургических команд в Грейт‑Лейкс. Я служил там старшим санитаром.

Я служил в Грейт‑Лейкс, когда вернулись военнопленные, и некоторых из них отправили туда. С ума можно было сойти. Очень многие веселились, гуляли вовсю. А я в то время о той войне ещё особо не задумывался. Для военнопленных устроили большую вечеринку. Большинство из них были пилотами и офицерами. Они страдали от последствий недоедания, сильно исхудали. Глядя на них, можно было понять, что пришлось им нелегко, как физически, так и психически. Один из них просто не захотел во всём участвовать и ушёл оттуда.

Видно было, что того парня, что ушёл, переполняла злоба, и со всей этой злобой ему приходилось жить. Наверное, не надо было для них ту вечеринку устраивать, по‑другому надо было. После того случая я стал задумываться о своём собственном участии в той войне. Глядя на то, как он уходит, видя эту озлобленность, я спросил себя: «А есть ли во мне что‑нибудь такое, что я, собственно, скрываю и предпочитаю не замечать?» Наверное, тогда ещё я считал, что участвовал в войне во имя Бога и страны. Но посмотрел я на его глаза и лицо его, на то, каким он был – а был он весь на вид натянутый, злой, и столько бы он хотел сказать, но никто ему не давал. Все там его приветствовали, поздравляли, и я тогда задумался – с одной стороны, слышу, как они его приветствуют, но ведь с другой – пытаются запрятать его под своими приветствиями, тортом, кофе, выпивкой.

Я думаю, что бы ни пришлось ему там пережить, его это очень даже переполняло, и никто не давал ему о том рассказать – все типа: «Здорово, ты герой, ты снова дома», такая вот чушь – а я думаю, ему нужно было сначала как‑то излить свои чувства, а всё было устроено не так. Так горели его глаза, и был он такой худющий. От недоедания глаза впадают, потому что жировая прослойка расходуется на восполнение жизненной энергии. Было ему чуть‑чуть за тридцать, а выглядел он намного старше. От того, как горели его глаза, я просто обалдел. Мне хотелось оттащить его в сторону, сказать: «Давайте поговорим обо всём». Но в то время, наверное, я был ещё или не готов, или не знал, как это сделать.

 

ВОЕННОПЛЕННЫЙ

 

Адмирал Уильям Лоренс

Пилот

Лагерь для военнопленных Хоало

Ханой

Июнь 1967 г. – март 1973 г.

 

Сбили меня 28 июня 1967 года, а выпустили 3 марта 1973 года… Господи, сегодня ведь годовщина моего освобождения… А мне как‑то и в голову не пришло. Поразительно. Я и не думал, что смогу когда‑нибудь не отметить этот день, и нате вам – забыл, что сегодня как раз тот самый день. Я пробыл там чуть меньше шести лет. По‑моему, вышло около шестидесяти восьми месяцев.

У меня это был второй рейс в Тонкинский залив, когда меня сбили. Я служил в военно‑морской эскадрильи, действовавшей с авианосца. В первом рейсе, в 1966 году, я был начальником штаба 143‑й истребительной эскадрильи, базировавшейся на авианосце «Рейнджер». Во время того рейса мы много работали в Южном Вьетнаме. Делали кое‑что и на севере, но по большей части, собственно, работали тогда на юге. Мы, собственно, масштабных бомбёжек на севере тогда ещё не начинали. Мы вернулись в Штаты в августе 1966 года, потом тренировались до следующего рейса, и отправились обратно в апреле 1967 года на авианосце «Констеллейшн». Я был командиром эскадрильи, и где‑то через два месяца после того, как мы покинули Штаты, меня сбили.

Все наши вылеты производились в северную часть Северного Вьетнама – Ханой, Хайфонг и дельта реки Красной. У нас это называлось «Шестой набор». Такой терминологией мы пользовались, по ней Северный Вьетнам при планировании делился на части – с первого по шестой наборы. Первый набор – самый южный. Все знали, что в Шестом наборе «Индейские земли», потому что всякий знал, что летать туда на задания непросто, а все наши задания в то время и в том районе были непростыми.

В 1967 году, когда они увидели, что мы постоянно бомбим комплекс Ханой‑Хайфонг, они переместили все зенитные ракеты, которые до того были довольно широко раскиданы по стране, сконцентрировав их всех в районе Ханой‑Хайфонг. Кроме того, они постепенно наращивали количество своих МиГов, поэтому там была создана очень плотная комбинация МиГов, ЗРК и зенитной артиллерии.

Во время того самого вылета, когда меня сбили, я руководил налётом в районе Хайфонга, на портовую часть города, на «перевалочный пункт», как это у нас называлось – там они перегружали грузы с кораблей для последующих перевозок по системе железных дорог страны. В группе было свыше тридцати самолётов, и, когда мы дошли до Хайфонга очень рано поутру, – должны были выйти на цель в 7:30 утра – прямо над Хайфонгом шла гроза, и нам пришлось уйти на запасную цель, а именно на Намдинь. Это третий или четвёртый по величине город в Северном Вьетнаме, стоит он на Красной реке, и представлял собой ключевой перевалочный пункт, потому что железнодорожная сеть к югу от Ханоя, ведущая в южную часть Северного Вьетнама, проходит через Намдинь, и зачастую грузы доставляются до того места на баржах и загружаются там на железнодорожные средства.

Я помню, что по мере приближения к Хайфонгу, глядя вперед, мы увидели, что цель полностью покрыта облаками. Мы приняли решение повернуть налево и идти на Намдинь, и я помню, как сказал себе: «Ну, сегодня уворачиваться от ракет мне не придётся», потому что все ракеты тогда были собраны в кольца вокруг Ханоя и Хайфонга. Я просто сказал что‑то вроде: «Вот здорово, особых сложностей быть не должно». Ну, и сбили меня из зенитки, и это просто говорит о том, что прилетает порой оттуда, откуда меньше всего ожидаешь.

Я летел на «Фантоме» F‑4 в составе эскадрильи, и сбили меня на высоте в двенадцать тысяч футов,[88] когда я шёл со скоростью в пятьсот узлов.[89] Отличное попадание, надо сказать. Это был обычный «заградительный огонь», как мы его называли. Я уверен, что наводчик стрелял на глаз, потому что день там выдался чудесный, ясный. Я уверен, что он видел, как заходит наша группа, и просто открыл заградительный огонь. Самолётов у нас было примерно тридцать шесть. Я был ведущим, поэтому он мог наводить по мне.

Когда в меня попали, я понял, что самолёт мой получил кое‑какие повреждения, и, хотя самолёт становился несколько неповоротливее, я всё ещё держался в воздухе, поэтому я принял решение продолжать заход на цель, вместо того чтобы развернуться и лететь к морю. Когда я накренил самолёт, заходя на бомбометание, я понял, что система управления не в порядке. Но бомбы я сбросил, и смог затем поднять нос самолёта обратно, и развернуться к морю, и вот тогда‑то самолёт потерял управление и вошёл в штопор. Система управления мне не подчинялась, и вести самолёт стало больше нельзя.

Авиаторы, надо сказать, вроде как вечные оптимисты. Я думаю, что, в сущности, знаешь, что это может случиться с тобой. На то время, в 1967 году, я занимался этим делом пятнадцать лет. У меня было множество друзей, которые погибли и так далее – просто из‑за несчастных случаев, и тогда, когда я был лётчиком‑испытателем. Ты знаешь, что подобное случается, но у авиаторов, по‑моему – есть у нас этакий оптимизм и уверенность в том, что со мной такого не случится, потому что я‑то летать умею, и этого не допущу. Но и наивными нас не назовёшь. Само собой, все свои личные дела я привёл в порядок заранее, и страховка для семьи была, прошёл я и необходимую подготовку по выживанию в полном объёме, изучил всё, что полагается. Мы были почти идеально подготовлены к любому развитию событий. Но я всё же думаю, что главное – быть оптимистом, иначе ничего у тебя не получится.

После того как в меня попали, у меня появилось сразу столько дел, что мне было совершенно некогда даже мельком подумать о чём‑то другом, кроме как о том, как удержать самолёт в воздухе. Что случилось, наверняка не знаешь. Я делал всё возможное, чтобы удержать самолёт на лету, – он вошёл в плоский штопор – я пытался вывести самолёт из штопора, поочерёдно работая моторами… А потом пришлось думать о том, как из него выпрыгнуть. Мне пришлось приказать выпрыгивать напарнику с заднего сиденья – я сказал ему, чтобы он прыгал, на высоте три тысячи футов.[90] Потом я увидел, что скоро опущусь до двух тысяч футов,[91] а самолёт никак из штопора не выходит, высоты оставалось совсем немного, поэтому я тоже катапультировался. Столько всего, что размышлять некогда. То же самое и после катапультирования. Роешься в спасательном снаряжении, аварийную рацию достаёшь – при нас были небольшие УВЧ‑радиостанции, и я передавал на самолёты, что были поблизости, что всё у меня в порядке. Когда я опустился на землю, меня сразу же взяли ополченцы. Такие ополчения собирали для обороны посёлков.

А сбили меня прямо над дельтой реки Красной. Опустился я на рисовое поле, сразу оказался по пояс в воде. Огляделся и увидел, что на краю этого рисового поля стоит ополченец и меня дожидается. У них там ополченцы были по всему району, потому что налётов там было много. Винтовка у него была очень старая. Судя по всему, современного оружия этим местным ополченцам не выдавали.

Наблюдать за поведением местных жителей было весьма интересно. Было ясно видно, что этот ополченец относился ко всему, как к работе. Особой враждебности по отношению ко мне он вовсе не проявлял. Старики – те проявляли ко мне больше всего враждебности, побить хотели. Это меня как‑то удивило, потому что для детишек, собравшихся на меня поглядеть, я был чем‑то вроде источника новых знаний об обществе: «В нашём посёлке случилось что‑то интересное и новое». Для некоторых из этих детей я был, наверное, первым человеком европеоидной расы, которого они увидели. Потом они на какое‑то время отвели меня в хижину, в той хижине они держали свиней, и была там здоровенная свиноматка, которая смотрела на меня так, будто я вторгся на её территорию. Она очень настороженно глядела на меня, пока они там решали, что со мною делать.

Из той маленькой хижины меня отвели в другое место, где нас со вторым членом экипажа усадили в грузовик и повезли прямо в Ханой. Намдинь располагается не так уж далеко к югу от Ханоя, милях где‑то в пятнадцати.[92] В Ханой мы прибыли ближе к вечеру.

До Ханоя рядом с нами не было никого, кто говорил бы по‑английски. По пути в Ханой мы остановились в одном месте, где какой‑то военный положил передо мною бланк, чтоб я его заполнил. Уверен – это был бланк, заготовленный на случай поимки лётчиков. Я отказался. Я сказал, что согласно Женевской конвенции об обращении с военнопленными я должен сообщить только свои фамилию и имя, звание, личный номер и дату рождения. Поэтому я отказался отвечать на вопросы, а они особо и не настаивали. По‑настоящему грубо стали обращаться только когда мы добрались до Ханоя.

С наших глаз не снимали повязок, разговаривать не разрешали. Если мы пытались заговорить, получали от них прикладом. Но мы смогли немного пошептаться, однако ничего более нам с рук не сходило. Руки нам связали, побег был практически невозможен, потому что охраняли нас очень хорошо. Нас раздели до нижнего белья, обувь тоже сняли. В отличие от некоторых пленных, которым изрядно досталось в посёлке, меня не тронули. Там этим занимались лишь пара‑другая стариков. Я думаю, мы были так недалеко от Ханоя, что ополчение держало всё под контролем, и население того района, скорее всего, подверглось политическому воспитанию в большей степени, чем в более удалённых от городской жизни частях страны.

Сборным пунктом для вновь доставленных пленных служила центральная ханойская тюрьма. Называлась она Хоало. Тюрьма эта знаменитая, стоит там ещё с колониальных времён, а построили её, скорей всего, французы ещё в прошлом веке, и занимает она в Ханое целый городской квартал. Пленные в основном попадали туда и подвергались там первому допросу, а затем некоторых отправляли в другие ханойские тюрьмы. Офицеры высокого ранга оставались в Хоало. Мы там всем местам, где жили, присваивали прозвища, и то место в комплексе Хоало, где я сначала пробыл почти четыре года, мы прозвали «Лас‑Вегасом». По‑моему, обычно тот тюремный комплекс Хоало называют «Ханой‑Хилтон». Я весь свой плен провёл в Хоало. Один месяц я пробыл в другом лагере, а потом меня привезли обратно в Хоало. Но почти всех пленных привозили туда на первый допрос, а допросы проходили в той части Хоало, что мы прозвали «Отель, где разбиваются сердца».

Как мне кажется, первые допросы они проводили в основном с надеждой на то, что ты сам всё расскажешь, но при этом вполне осознавали, что делать этого мы не станем. Мы ссылались на Женевскую конвенцию, где говорилось о фамилии и имени, звании, личном номере и дате рождения. Поэтому они были готовы незамедлительно приступить к пыткам, что и делали. Поговорят с тобой, позанимаются стандартным словоблудием, начинают задавать вопросы, а ты им: «От меня требуется предоставить только имя и фамилию, звание, личный номер и дату рождения». Пару раз поспрашивают, потом уходят и засылают специалиста по пыткам.

В те дни этим обычно занимался преимущественно один и тот же человек. Я думаю, они поняли, что при отсутствии более‑менее квалифицированного специалиста по пыткам довести человека до смерти можно запросто. Тот, о котором я говорю, заработал себе прозвище «Прутопут», – у нас каждый охранник в лагере получал прозвище – потому что он умел с помощью металлических прутьев и пут загибать человека в какие угодно вывороченные позы, чтобы вызывать боль, но он был очень искусен в этом деле. Он знал пределы, до которых можно было выгибать руки и ноги, не ломая их, и в этом… Во всём этом было что‑то нереальное. Он приходил, не выражая никаких эмоций. Пытки были его работой. Он был профессиональный специалист по пыткам. И я не мог в это поверить. Передо мною был человек, вызывавщий какую угодно боль, и, дай Бог, не для того, чтоб тебя убить или изувечить, но просто чтобы заставить говорить. Я думаю, они поняли, может быть, из предыдущих случаев, когда чрезмерно горячие специалисты по пыткам загубили несколько пленных, что им надо было завести вот такого человека. В основе их действий лежало желание сохранить нас в живых, потому что они осознавали нашу ценность как заложников.

Максимальная вместимость Лас‑Вегаса составляла примерно семьдесят пять заключённых, и они обычно делали следующее, когда тот лагерь заполнялся до предела – переводили заключённых в другие лагеря. Число пленных увеличилось в конце 67‑го года, с повышением интенсивности бомбардировок. Когда население Лас‑Вегаса возросло, они решили, в 68‑м году, открыть лагерь в Сонтае, именно на этот лагерь был произведён набег американских коммандо, но лагерь оказался пуст, потому что они за несколько недель до того перевели военнопленных в другой лагерь.

В лагере были в основном камеры семь‑на‑семь футов,[93] потому что они хотели держать американцев поодиночке в отдельных камерах. Многие из нас содержались в одиночном заключении, и я видел пятерых, кто жил в таких камерах. И в очень немногих камерах были общие стены. Между стенами был промежуток. Они делали всё возможное для сведения общения между пленными до минимума, но мы придумали несколько систем для общения. Очень редко удавалось им сделать так, чтобы мы не могли общаться, хотя они и старались изо всех сил.

В первое время мы в Лас‑Вегасе ясно понимали, что разговаривать не сможем. Охранники патрулировали постоянно. Несколько пленных, живших вместе, выработали шифр для перестукивания, для которого надо было взять алфавит, в котором двадцать шесть букв, выбросить букву «K» и сделать буквы «С» и «K» взаимозаменяемыми. Из двадцати пяти букв мы составили таблицу, в которой было пять строк по пять букв. В первой строке были буквы с «A» по «Е», во второй – с «F» по «J», в третьей строке – с «L» по «P», в четвёртой – с «R» по «U», и, наконец – с «V» по «Z». И, чтобы отстучать букву, надо было отстучать сверху вниз слева, потом двигаться направо. «М» – вторая буква в третьей строке, поэтому для того, чтобы передать «М», надо было отстучать так: три удара, короткая пауза, два удара. Выяснилось, что, прижимая ухо к стенам из камня, можно услышать лёгкое постукивание на расстоянии примерно до семидесяти пяти футов.[94] Таким образом, мы могли передавать многочисленные сообщения, постукивая по стенам, а затем распространяя их по всему лагерю. Один человек мог запустить сообщение, и оно переходило от стенки к стенке.

Но, конечно, до этого дошло не сразу, потому что надо было распространить этот шифр, и приходилось рисковать, перешёптываясь, чтобы обучить других этому шифру. Если поступал новый пленный, надо было внимательно отслеживать перемещения охранников по лагерю, и, убедившись, что их рядом нет, шёпотом рассказать ему об этом шифре. Мы выяснили, что сообщения легче передавать с помощью этого шифра. Внимательно следя за охранниками и организовав систему предупреждения, можно было поговорить, иногда шёпотом, но это требовало огромных усилий по наблюдению и оповещению. За общение любого рода полагалось очень грубое наказание. Могли заковать в ножные кандалы или просто избить так, чтобы тебе было всерьёз и очень больно. Они там много жестокостей себе позволяли. Они понимали, что общение нас объединяло и помогало нам противостоять их попыткам нас использовать, но они понимали также, что мы разрабатывали бы планы побега и прочее в этом духе. Но мы всегда могли общаться. Задавить нас им так и не удалось.

В дополнение к перестукиванию, мы выяснили, что передачи этим же кодом можно вести, издавая звуки, играя светом и тенью, или как угодно, обозначая перемещения по таблице. Например, у нас были такие жёсткие бамбуковые метёлки. Если на тамошнем каменном полу была вода, и начать мести такой бамбуковой метёлкой, вот этот звук при подметании значительно усиливался за счёт этого. Ну, мы и передавали кодированные сообщения, двигая по полу метёлкой. Вьетнамцы думали, что мы чокнулись на почве чистоты, потому что мы подметали пол при каждой возможности. Вообще‑то говоря, много раз я лишал себя возможности помыться, которая предоставлялась в один из дней на неделе, лишь для того, чтобы добраться до метёлки и начать мести сообщения, которые в лагере могли бы услышать все.

Сообщения, которые отправлялись и пересылались по лагерю через стены, относились к категории менее важных, менее неотложных. Много раз мы по многу дней подряд не получали доступа к метёлке, и тогда мы вели передачи через стенки. Кроме того, мы придумали, как я это называю, «голосовое перестукивание», при котором вместо ударов и для обозначения строк использовались звуки, характерные для заболеваний дыхательной системы. Первая строка обозначалась одним кашляющим звуком, вторая – двумя, третья строка – звуком, с каким прочищают горло, четвёртая – сухим кашлем, пятая – плевком или чихом. Вот так мы сообщения и передавали. Вообще‑то, мы зачастую посылали сообщение «G B U» – сокращение от «Да будет на тебе благословение господне».

Нам надо было распространять информацию в огромных объёмах, потому что вьетнамцы постоянно разрабатаывали всякие схемки, чтобы заставить кого‑нибудь написать пропагандистское письмо против страны, и в методах своих они были не особо хитроумны, но попытки предпринимали непрестанно. Поэтому, когда ты уходил на допрос, то если был подготовлен заранее, мог прикинуть стратегию того, как более‑менее их попытки сорвать. Но мы использовали этот обмен и для того, чтобы отслеживать людей. Мы действительно изо всех сил старались отслеживать людей и их состояние. Все постоянно старались собрать информацию, подглядывая через щели в окнах и дверях. Просто поразительно, сколько мы в совокупности знали о том, что творилось. Но нам всегда надо было сопоставлять обрывки сведений. И организованы мы были по‑военному. У нас был старший офицер и порядок подчинённости, всё, что положено. Мы действовали как военная организация, поэтому без связи было никак нельзя.

В нашем конкретном лагере были сплошь пилоты, офицеры. Мне ни разу не пришлось сидеть с рядовыми и сержантами, пока нас всех не перевели в Хоало, под Рождество 1970 г. На тот момент, по‑моему, там было только три человека рядовых и сержантов. Это были члены вертолётных экипажей. Там были ещё солдаты, захваченные в Хюэ во время Тет‑наступления, и их пешим ходом доставили аж на Север, и мы так и не могли уяснить зачем, но это было так. Большинство солдат, которых брали в плен на Юге вьетконговцы, оставались на Юге. Я думаю, те солдаты были доставлены на Север по той причине, что их захватили северные вьетнамцы. Там ведь явно была разделённая правительственная система, у Ви‑си и у Северного Вьетнама.

Радиопрограммы для нас в нашей тюрьме транслировали ежедневно, включая воскресенья. Уверен, что ни одного дня они не пропустили. У нас в камерах были такие примитивные динамики, и зачастую звук был очень плохого качества, сильно искажённый, но разобрать было можно. По сути, этот ежедневный радиочас служил в первую очередь целям пропаганды, чтобы вроде как нас деморализовать. У них была радиопрограмма под названием «Голос Вьетнама». Это были передачи на английском языке, в основном посвящённые зачитыванию информации из западной прессы, оскорбительной по отношению к США и их участию в этой войне.

Очень быстро понимаешь, что есть определённые вещи, которые надо делать. Прежде всего, приходит понимание того, что надо относиться ко всему с положительным настроем, что просто нельзя себя жалеть, и, я думаю, каждый из нас прошел этот период: «Почему это случилось со мной?», когда много раз разбираешь свой вылет и говоришь: «Вон как, если бы я поступил по‑другому, меня бы не сбили». Я думаю, что тенденция эта была всеобщей – сотни раз совершать свой вылет заново – а потом до тебя доходила реальность твоего положения во всей её красе, то, что ты в тюрьме, и что, скорей всего, пробудешь там долго, и вряд ли сможешь связаться с родными. Я осознал, пробыв там несколько недель, что они не собираются разрешать мне писать письма домой или получать их оттуда. Поэтому где‑то через месяц или около того, понимаешь, что попал туда надолго, и что ты отрезан от внешнего мира, и, чтобы выжить, полагаешься исключительно на себя самого. И именно тогда я начал разрабатывать нечто вроде строго организованного подхода к мыслительному процессу и программе физических упражнений, и так далее. Несколько недель я протянул, будучи полностью отрезанным от лагерного общения, в полной изоляции – меня поймали за разговором, и обошлись со мною так, чтобы меня наказать.

Несколько лет в моём лагере я был старшим офицером. И они это знали. Моей главной обязанностью было поддерживать связь. Мне надо было её поддерживать – не только ради военной эффективности в плане постоянного информирования людей о происходящем, но потому, что это было всерьёз важно для тех, у кого могли возникнуть какие‑нибудь психологические расстройства. Никак нельзя было допускакть, чтоб они срывались с катушек. Я начинал всерьёз беспокоиться, когда замечал, что кто‑то, похоже, не хочет общаться, или выпадает из общения на какое‑то время. И тогда делаешь всё, чтобы постепенно вернуть его в норму, поэтому если у него какие‑то проблемы…

Я обнаружил, что было много признаков, которые можно было подметить, когда у человека начинались некие психологические проблемы. Нежелание общаться – самый явный признак. Обычно после приёма пищи камеры открывали, и мы выходили и складывали тарелки в одном и том же месте. Иногда можно было кое‑что понять, взглянув на остатки еды, заметив, кто не ел, потому что некоторые обычно ставили свои плошки каждый раз в одно и то же место. Если я замечал, что с кем‑то не удается нормально общаться, и что он не доедает до конца, то это давало мне очень даже хороший знак, что с ним что‑то не так. И тогда я прилагал чрезвычайные усилия к тому, чтобы вернуть его в норму и разобраться, в чём дело. Мне сдаётся, что после нескольких лет, проведённых под давлением и в депрессии, умственные способности у таких людей начинали деградировать. И было очень трудно – то есть, живя в отдельных камерах, – разобраться, в чём проблема. Но зачастую одним из первых признаков того, что с человеком что‑то не так, был его аппетит: он просто переставал есть. Я думаю, многие умерли по большей части из‑за того, что заморили себя голодом до такого состояния, в котором сопротивляемость организма снизилась до предела, потом заболели… что‑то вроде подсознательного самоубийства, в некотором роде. Они в той или иной степени утеряли волю к жизни.

Когда живёшь в одиночной изоляции, выясняешь, что надо придумывать для себя некоторую умственную деятельность при очень строгой дисциплине. После начального периода, после того как я приспособился к жизни в лагере, я начал, помимо прочего, с того, что прожил в памяти свою жизнь в мельчайших подробностях. Я вернулся к самым ранним воспоминаниям, сохранившимся в памяти, и двинулся с той точки вперёд. Например, я сказал себе: «Ладно, сейчас я попробую восстановиться имена и фамилии как можно большего числа детей из тех, с кем учился в первом классе». Я думал об этом часами, часами и часами. Затем я приступал ко второму классу. И это было поразительно. По‑моему, я жизнь свою заново прожил, в мельчайших подробностях, три раза. По‑моему, мне понадобилось около двух недель, чтобы разобрать всю свою жизнь, часов по восемнадцать напряженной умственной деятельности в день. Просто поразительно было – сколько имён и фамилий детей из моего первого класса я смог извлечь из памяти.

Я привёл в абсолютное изумление множество людей, когда в 1973 году вернулся в родной город Нэшвилл, штат Теннесси – люди подходили ко мне и говорили: «Боже мой, я же вас тридцать лет не видел. Как же вы меня вспомнили?» Поразительно, насколько глубоко можно забраться мысленно, заново переживая некоторые отпуска с семьёй или круизы, в которых я участвовал за свою военную карьеру. Как я сказал, в ранний период плена я проделал это трижды. А затем, когда я исчерпал эту тему, я стал заниматься более организованной умственной деятельностью: я вспоминал историю, математику, литературу, в мельчайших подробностях. Например, я научился вычислять сложные проценты. Я сказал себе: «Ну ладно, возьму‑ка я сто долларов под шесть процентов. Сколько набежит за тридцать лет?» Я научился удерживать всё это в голове. Карандашей и бумаги у нас не было; запоминая полученные сведения, нам приходилось полностью полагаться на собственные головы, поэтому выяснялось, что умственные способности оттачивались.

В воспоминаниях о прошлом нельзя было отыскать ничего, что было бы хуже переживаемого сейчас. Но надо было учиться глядеть на мир положительно: «Я изо всех сил буду стараться поддерживать своё психическое и физическое здоровье. Мне надо будет проживать каждый день с нуля, и извлекать самое хорошее из каждого дня». И вот ты доходил до той точки, когда ты уже не проводил часы за фантазиями или мыслями о семье или о будущем. Ты жил тем самым днём, теми делами, которыми занимался в это время. Мир твой очень сужался, но делать это приходилось. Я мог настолько погрузиться в то или иное придуманное дело, что полностью переставал обращать внимание на всё остальное вокруг.

Однажды меня изолировали в камере, которую мы прозвали «Калькутта», в честь Калькуттской Чёрной Дыры. Меня застали за переговорами, и они были исполнены решимости сломать мой дух. В Калькутту пленных сажали нечасто – я, собственно, слышал только об одном другом пленном, кто там побывал. Это была тёмная камера, размером примерно шесть на шесть футов.[95] Над ней было нечто вроде жестяной крыши, и в дневное время по ней били солнечные лучи. По моим прикидкам, в дневное время температура доходила градусов до 120.[96] Плохо было то, что я страдал от очень сильной потницы. Моё тело было полностью покрыто язвочками, вызванными перегревом – дошло от сыпи до серьёзных язв. Я был совершенно обездвижен, так было больно. Я сказал себе: «Надо устроить себе какое‑нибудь занятие для ума».

И тогда я стал сочинять стихи. Я реально видел поэтические строчки в воображении. Стихотворение, которое я сочинил, получило впоследствии название «Стихотворение штата Теннесси». Я подумал: «Ладно. Ставлю себе задачу: сочинить стихотворение безупречным пятистопным ямбом, чтобы походило на манеру сэра Вальтера Скотта: «Олень из горной речки пил, в волнах которой месяц плыл». Я сказал себе: «Сэру Вальтеру Скотту помогала его гениальность, а мне поможет время. Возьмусь и не брошу, пока не сочиню стихотворение безупречным пятистопным ямбом». Когда я начал пробовать различные сочетания слов, я понял, что строка «О Теннесси, мой Теннесси» как раз написана безупречным пятистопным ямбом, так родились моя первая строка и название стихотворения. И вот, полностью лишённый возможности двигаться, совсем не поднимаясь с пола, я сочинял даже не скажу сколько дней – может, две недели по пятнадцать‑шестнадцать часов в день в полной сосредоточенности – и к истечению этого времени я закончил это стихотворение, написанное безупречным пятистопным ямбом. И, как я уже говорил, я держал всё в памяти. В помещении было темно, и я видел эти строки. Тогда я в полной мере оценил, насколько велики умственные способности человека, которые очень немногие вообще когда‑либо используют.

Всё наше общество настолько нацелено на то, чтобы без труда получать информацию из различных СМИ, – телевидение, радио, пресса – что среднестатистический человек никогда глубоко ни о чём не задумывается и ни на чём не сосредотачивается. Среднестатистический человек занимается хорошо знакомым ему делом, а думать при этом особо не требуется. Иногда я всерьёз тоскую по этим периодам погружённости в размышления… Я строил дома, писал тома и тома стихов. Когда я вернулся, то смог восстановить в памяти с полдюжины стихотворений.

Кроме того, я ежедневно занимался физическими упражнениями, за исключением того единственного срока, проведённого в камере с жарой под 120 градусов. Я сам себя заставлял заниматься гимнастикой. И всегда заставлял себя съедать всё, что мне давали. Обычно нам давали варёные овощи, иногда тыкву, иногда бобы вроде вигны китайской, иногда – рис, и иногда хлеб очень грубого помола. Пшеницу они явно импортировали из других коммунистических стран, поэтому давали нам лишь столько, чтобы мы не умерли с голоду. Я прикинул, что если съедать всё, что дают, то будешь получать где‑то по пятьдесят‑сто калорий. Год от года мы медленно и постоянно теряли вес. Я похудел фунтов на сорок.[97] А потом, в последние два года, когда они не могли не понимать, что нас отпустят, – я думаю, в течение последних двух лет переговоры шли активно – все мы немного поправились. За последние два года я снова поправился фунтов на двадцать[98] из тех сорока, на которые до этого похудел.

Наши отношения с теми, кто держал нас в плену – очень интересная тема. По‑моему, вьетнамцы там были в основном специалисты своего дела, и охранники, которые работали в лагере, когда меня сбили в 1967 году, оставались с нами до конца войны. Кое‑что менялось, но в армии везде так: если уж начинаешь чем‑то заниматься, то это надолго. С течением лет мы в основном притёрлись друг к другу. И я ощущал, по мере того как проходили год за годом, определённое уважение к нам, которое возникало с их стороны.

Враждебных чувств по отношению к ним у меня не было. Я был военным, выполнявшим то, что мне приказывали, и их я рассматривал как военных, выполнявших то, что приказывали им. Злобы во мне не было. Несомненно, я – и, само собой, я уверен сейчас, что в ретроспективе мои эмоции воспринимаются уже очень даже по‑другому – я, наверное, относился там ко всему более серьёзно; пропаганда и так далее всё не выходили у меня из головы. Но я смотрел на всё с той точки зрения, что во всём виноваты их руководители, а не отдельные охранники. К охранникам этим я злости не испытывал.

К вьетнамскому народу негативных эмоций я не испытывал. Будучи военным, я делал своё дело. Я старался очень тщательно планировать свои вылеты на бомбардировки, чтобы избегать ударов по мирному населению. Я инструктировал свою группу и планировал их действия так, чтобы обеспечить нанесение ударов только по военным целям, потому что я знал, что мы ведём войну с преимущественно аграрной страной, и что люди там небогаты, и мы изо всех сил старались поражать только военные цели, избегая ранений или смертельных поражений среди мирного населения.

Среди нас было несколько пленных, которые стали с ними сотрудничать, и мы очень здраво к этому относились. Мы понимали, что пленные подвергались сильному давлению, что те, кто захватил нас в плен, применяли меры принуждения. Нам всем приходилось нелегко. Поэтому мы обычно прощали тех, кто пытался сопротивляться, но, из‑за грубого обращения или по иной какой‑то причине, против собственной воли, делал что‑то на пользу противника. А вот к кому мы действительно относились плохо, так это к тем, кто отказывался возвращаться в наши ряды. Мы установили порядка пяти пленных, которые явно оторвались от других и по собственному желанию начали творить всякие дела. В конце концов, мы устроили так, что смогли пообщаться с каждым из них. Мы заставляли их вернуться в наши ряды: «Мы понимаем, что по той или иной причине они тебя отделили от других, обманули, пользуются тобой, но мы требуем, чтобы ты вернулся в наши ряды и стал как мы все, и начал выполнять свой долг согласно Правилам поведения». Лишь двое пленных отказались.

Мы все были пилотами, и поэтому в общем и в целом пленные там изо всех сил старались соблюдать Правила поведения. Они были горячими патриотами, и были крепко связаны с остальными военнопленными. Как я уже говорил, было много таких, кто, просто из‑за сильного давления, делали нечто, чем потом не гордились, но они всегда стремились вести себя достойно.

В 1970 году, после набега американских сил на тюрьму Сонтай с целью освобождения содержавшихся там военнопленных, всех пленных, кто был тогда на Севере, перевели на один объект. По‑моему, произошло это уплотнение на следующий день после Рождества. Нас перевели из Лас‑Вегаса в другую часть Хоало, которую мы прозвали «Кэмп‑Юнити».[99] Сначала нас разместили в больших камерах. Меня перевели в камеру, где уже было сорок три человека. Там были преимущественно люди в званиях повыше; те, кто больше всех не поддавался, все были со мной. Я думаю, там было ещё около восьми камер по тридцать пять – сорок человек в каждом. По‑моему, прожили мы таким образом месяца с полтора.

Однажды в нашей камере мы проводили религиозную службу – вели её три человека. К нам заглянул охранник, увидел, и это ему очень не понравилось. За этими тремя пришли и увели их. Мы очень возмущались такими действиями. Поэтому, по заранее придуманному сигналу, тем же вечером мы организовали шумную акцию протеста, начав кричать одновременно по всему лагерю. Завершили мы её пением гимна «Усеянное звёздами знамя».[100] Ну, это вьетнамцам совсем уж не понравилось. Прежде всего, это очень обеспокоило лагерных начальников, потому что они понимали, что если об этом узнает их начальство… и я уверен, что до Ханоя дошли слухи о том, что они выпускают ситуацию из‑под контроля, что у них там тюремный бунт. Они всерьёз перепугались. Им надо было срочно что‑то предпринять. Всех старших офицеров отделили от других и снова расселили по маленьким камерам. Мы оставались в этих маленьких камерах до конца войны. Таким образом, из шести лет мне выпало провести в группе полтора месяца; остальное время я жил в маленькой камере. Но в результате тем, кто там остался, позволили проводить церковные службы. Мы почувствовали, что в некотором смысле одержали победу.

Пока мы жили все вместе в этих больших камерах, это было просто здорово, потому что мы могли устраивать занятия и обмениваться информацией, и проводить очень продуктивные для ума программы. Там были ребята, которых я не видел годами. Было очень трогательно, когда мы собрались вместе и смогли побеседовать и увидеть друг друга лицо в лицо, тех людей, о которых ты знал, что они участвуют в общих делах, но не имел никакого представления о том, что с ними и как. Я был просто поражён, увидев, насколько поразительно военнопленные отличаются друг от друга по своим познаниям и интересам. Каждого, кто имел какую угодно степень в той или иной области знаний, назначали преподавателем. Я большой любитель истории, увлекаюсь историей Гражданской войны, поэтому я прочёл курс по Гражданской войне. Меня очень интересуют иностранные языки, поэтому за несколько лет, просто обмениваясь словами при каждой возможности, я научился очень хорошо говорить по‑французски. Вместе с нами держали пилота из Южного Вьетнама, хотя и жил он в одиночке. Мы организовывали с ним общение, и он нашёптывал слова. Он был нашим учителем французского. Среди нас были люди, владевшие испанским, были те, кто вёл курсы по автомеханике, фотографии, английскому языку, философии – по чему угодно. Мы действительно находили для себя полезные занятия. Нельзя было без этого.

За время, проведённое в тюрьме, я страшно много всего узнал. Набрался многих познаний. Вы можете сказать: «Господи, это ведь шесть пропавших лет, без доступа ко всему, что происходило в мире. Разве вы умственно не деградировали?» Во многих отношениях я развился в смысле множества тех качеств, которые я приобрёл. Но я считаю, что самое важное, что выносит человек из такого опыта – это великое ощущение внутреннего спокойствия и умиротворённости, потому что ты знаешь, что с тобою в жизни очень мало что может произойти из того, с чем ты не сможешь справиться… В сущности, ничего не может произойти. И это замечательное ощущение. Оно дарует тебе умиротворённость, которую не купишь ни за какие деньги.

Уверен, что есть военнопленные, вышедшие из этих испытаний опустошёнными, и очень жаль, что это так. Но я считаю, что те люди, кто представлял собой сложившиеся личности, были людьми стабильными и обладали качествами, необходимыми для того, чтобы справляться с теми испытаниями, они вышли оттуда даже лучшими людьми, чем были до того. Я вижу, сколько всего ценного я вынес из этих испытаний, и так замечательно дойти в своей жизни до такого состояния, когда знаешь, что можешь справиться с любыми испытаниями. По‑моему, это самое большое изменение, которое я отмечаю в себе. Когда ты ещё в юном возрасте, и столько неизвестного впереди, ты склонен переживать или волноваться по поводу того, сможешь ли справиться с тем, что будет. Я считаю, что это нормально, часть процесса взросления, и эту зрелость и уверенность ты всё равно приобретёшь, но я думаю, что нахождение в тех условиях сделало нас более зрелыми и уверенными в себе за счёт того, что мы благодаря этому приобрели. Мне было тридцать семь лет, когда меня взяли в плен, и мне достаточно повезло, что в тот момент у меня был уже определённый жизненный опыт и чувство ответственности. Несомненно, если уж суждено было быть сбитым и попасть в плен, то в возрасте за тридцать ты находился в намного более выгодных условиях.

Не помню, у кого я это вычитал, и цитирую не совсем точно, но «храбрость – это не отсутствие страха, это способность идти вперёд тогда, когда тебе страшно». Я думаю, эта одна из тех действительно хороших вещей, с которыми выходишь из боёв: ты доказал себе, что можешь действовать, заставлять себя действовать, даже невзирая на страх.

По‑моему, было это в 1969 году, когда оттуда начала доходить информация о случаях жестокого обращения, имевших место там, и когда действия, предпринятые у нас в стране и на международной арене, некое всеобщее возмущение, заставили вьетнамцев принять решение об улучшении обращения с пленными. Они прекратили многие из видов очень жёсткого обращения, и всё‑таки несколько улучшили наше питание. А затем, в 1970 году, после того как я провёл там около трёх лет, они, наконец, разрешили мне писать домой и получать кое‑какую почту. Единственные письма, что мне разрешалось получать, были письма от родителей. По какой‑то причине мне так и не было дозволено получать письма от жены и детей. Но из пропагандистских радиопередач мы знали, что, хотя переговоры и были начаты в 1968 году, процесс предстоял длительный и нелёгкий, и, по‑моему, до самого 1972 года мы не ощущали приближения конца.

Осенью 1972 года стало видно, что переговоры приближались к такой точке, что, возможно, нас могли и отпустить. Я бы сказал, случилось это месяцев за четыре‑пять до того дня, когда нас действительно отпустили. Но вот из‑за чего надежды наши реально возросли, так это когда B‑52 прилетели и нанесли бомбовый удар по Ханою. Рождество 72‑го. Именно тогда мы поняли, что северные вьетнамцы стали относиться ко всему совсем по‑другому. Мы замечали это в поведении охранников, официальных лиц, посещавших лагерь. Те бомбардировки с B‑52 … они изменились, наглая самоуверенность сменилась желанием покончить с войной. Мне это было видно. Они устали воевать. После стольких лет жертв и лишений, войну принесли уже в самое сердце страны. Думаю, именно тогда мы начали говорить себе: «Теперь всё – дело времени».

Мирный договор был подписан 28 января 1973 года. Положения этого договора требовали, чтобы вьетнамцы обо всём нам сообщили. США настаивали, что вьетнамцы не должны манипулировать нами до самого конца. Они должны были сообщить нам, что нас выпустят, порядок освобождения и так далее.

Когда я приехал домой, труднее всего было детишкам. Им надо было привыкать к человеку, которого они не видели семь лет, особенно младшенькой – когда я уехал из дома, ей было семь лет. Ей, наверное, пришлось привыкать больше всех, хотя, на самом‑то деле, было это не так уж трудно.

Это была одна из тех ситуаций, в результате которых разбиваются браки. Жена моя этих испытаний не выдержала. Избежать всего того было нельзя. Я не обижаюсь. Просто… Думаю, было бы нереалистично полагать, что любой брак может вынести семилетнюю разлуку. Когда меня сбили в 1967 году, я был женат уже около пятнадцати с половиной лет. В общем, вышло так, что моя жена просто разлюбила меня и полюбила другого. Когда я вернулся, я оценил ситуацию, мы с ней очень искренне поговорили, и тогда поняли, что это так.

Среди военнопленных многие развелись. Ну, а в моём конкретном случае вышло не так, как у некоторых других, она ведь оформила развод ещё до моего возвращения. Поэтому в некотором отношении мне даже повезло по сравнению со многими моими друзьями, которым после возвращения пришлось заниматься разводными делами.

Я узнал об этом ещё на базе ВВС «Кларк» на Филиппинах, где мы сделали первую остановку по пути домой. Ну, и нелегко мне было, понимаете, ждёшь, что вернёшься к дожидающимся тебя жене и детям, а тут… Такой удар. Я‑то полагал, что уж если кто‑то и не сможет перенести подобное, то в последнюю очередь – моя жена. Ну, вышло так. Она ведь, по сути… в каком‑то смысле, жертва всего этого. После возвращения я взял детей на своё попечение, потому что я чувствовал, что смогу дать им необходимое лучше, чем смогла бы жена в той ситуации. Я обсудил это с нею и сказал ей и детям: «Вот что я планирую делать». И я смог сделать всё, что задумал.

Двое старших, сын, которому был двадцать один год, и восемнадцатилетняя дочь, учились в колледжах, и с ними было просто. А той дочери, которую я, собственно, вырастил, и которая была со мной со времени моего возвращения, сейчас двадцать лет. Всё сложилось прекрасно. У меня хорошие отношения с детьми. Мать их ведёт себя хорошо. Не было и нет ни злобы, ни неприязни. Мы, как семья, разумно со всем разобрались, и устроили всё так хорошо, насколько это было в наших силах.

Я считаю, что из всех членов моей семьи, кого затронул мой плен, именно жене пришлось труднее всех. Бывшей жене. Ей приходится жить с осознанием того, что она развелась с мужчиной, когда тот был в тюрьме, и в отрыве от детей, особенно сейчас, уже семь лет. И во многих отношениях мне её жаль. Я думаю, она была во многом такой же жертвой войны, как кто угодно ещё. И я надеюсь, что она живёт сейчас по‑настоящему хорошо и счастливо, и что случившееся не лежит тяжким грузом на душе. Наверное, всё у неё хорошо. Надеюсь на то. Она вышла за мужчину с двумя детьми, – он был вдовец – поэтому она их растила, и я уверен, что она с головой погрузилась в эту семейную жизнь.

Вы можете подумать: «У вас был пробел в шесть лет, когда вы не получали информации. И как восполнить это в профессиональном смысле?» Ну, чтобы ликвидировать этот пробел, мне пришлось несколько лет усердно трудиться. Я много читал, много беседовал с людьми, просто‑напросто много занимался. Я наметил программу профессиональной подготовки, знакомился с широким кругом литературы и так далее, просто чтобы догнать других. Мне понадобилось несколько лет, чтобы дойти до точки, когда я почувствовал, что восполнил тот перерыв.

Я считаю, что, помимо прочего, самое хорошее, чем обогатило меня пребывание в плену, это по‑настоящему позитивный взгляд на жизнь. Я могу честно сказать, что за семь лет после возвращения, несмотря на то, что я встретился с множеством трудностей, у меня появилось больше обязанностей, я всегда относился к ним с позитивным настроем. Я ни разу не засомневался в том, что справлюсь с ситуацией. Жизнь моя после возвращения наполнена бодростью, позитивом, удовольствиями, делами, она ставит передо мной много непростых задач. Мне кажется, мне очень повезло в том, что эти испытания не оставили в душе шрамов, мешающих жить. Я снова женился, через восемнадцать месяцев после возвращения, на исключительной женщине. И брак этот просто великолепен, и это одна из добрых сторон всех моих испытаний.

 

ЭЛ‑БИ‑ДЖЕЙ

 

Ральф Деннисон

Госпитальный санитар ВМС США

Больничный комплекс ЮСЭЙД

Соктранг

Май 1969 г. – май 1970 г.

 

Эл‑Би‑Джей, т. е. тюрьма Лонгбинь – это был общевойсковой тюремный комплекс недалеко от Сайгона. Заключённых присылали туда со всего Вьетнама: бастион, сторожевые вышки, колючая проволока. Заключённые жили в одноэтажных деревянных сборных домиках с металлическими крышами.

Одного пацана посадили за то, что он женился на вьетнамке, а военное начальство хотело отправить его домой, а он хотел остаться, как сделал бы любой: «Я хочу остаться, чтобы оформить бумаги, чтобы моя жена с ребёнком смогли уехать домой вместе со мной или в скором времени приехать вслед за мной». А начальство ему не разрешало. Вот от и слинял.

Было несколько парней, попавших туда за подобные правонарушения, за то, что остались сверх положенного срока, потому что у них там были жёны: «Прошу позволить мне продлить срок пребывания на три месяца, чтобы можно было увести домой семью». Начальство отвечало: «Никак нет. Ты должен уехать. Раньше надо было думать. Ты женился без нашего разрешения». Пацан в ответ: «Идите вы на хер. Я с женой останусь».

Однажды ночью несколько парней из его домика вышли и его поймали, – он пытался пропилить проход через дренажную канаву и сбежать из тюрьмы – пока до него не добралась охрана. Охранники его бы похерили, убили. А парень этот был симпатяга из сайгонских вояк, влюблённый юноша, а влюбиться можно было запросто, потому что в Сайгоне множество красавиц, и очень милых при том в общении. Он забыл попросить, чтоб ему разрешили влюбиться.

В Сайгоне тогда было множество беглецов, в 1969 году военные насчитали три тысячи человек. И мне страшно интересно, что сталось с ними после ухода войск. Не представляю. Некоторые из них жили чертовски хорошо. Некоторые были не в себе, подсели на наркоту, и жили на сомнительные доходы. Но я уверен, что военные и не пытались всерьёз попробовать их разыскать и сказать им: «Эй, давайте‑ка домой, потому что мы уходим». Я, к тому же, уверен, что и на последних чопперах оттуда мест им не уступали. Интересно, сколько их было в списках пропавших без вести, и сколько из них могут быть сейчас живёхоньки и жить в Сайгоне… Однако военные не хотят признать, сколько беглецов было тогда в войсках.

 

КОНЕЦ ИГРЫ

 

Дэвид Росс

Санитар

1‑я пехотная дивизия

Дьян

Декабрь 1965 г. ― июль 1967 г.

 

И так занялись вьетнамизацией, массированным применением воздушной мощи, и «Иглу Уайт»,[101] и целой концепцией электронного поля боя. Однако к этому моменту Соединённые Штаты уже практически уверовали в то, что победить не смогут, и остаётся лишь вопрос о том, кому из президентов так не повезёт, что он будет у власти, когда всё рухнет. Проблема эта, словно грязный футбольный мяч, передавалась от одного к другому. Похоже было на то, что сбагрить её решили Форду. Всё тогда развалилось, и президентом он стал не на выборах, и, как ни крути, всё сошлось как раз в это время.

Однажды я стал представлять себе, как, когда все уйдут, нас соберётся пара сотен человек, и мы останемся и будем стоять до конца в посольстве во Вьетнаме или дворце, или где угодно ещё. И последние сорок человек будут теми самыми троянцами, что сдерживали македонян, и они скажут «к чёрту всё!», и будут отбиваться до последнего. Когда Сайгон на самом деле пал, я просто сидел и смотрел на всё это по телевизору, что само по себе было безумием, абсолютным безумием. Мне хотелось от души порадоваться: вот ведь – войне конец, а я ведь считал, что вьетнамцы должны победить и управлять своей страной, и они явно… Вот он, конец, они побеждают, и всё же… Плакать хотелось… Непонятно – то ли смеяться, то ли плакать… И вроде как одновременно и то, и другое, и невозможно заставить себя ни всерьёз расстроиться, ни всерьёз порадоваться… Как бы сказать… Эмоций слишком много. Вроде эмоциональной перегрузки, как будто чувства все отказали. Вроде и чувствуешь, что надо идти куда‑то отмечать, а делать этого совсем не хочется.

 

ПАДЕНИЕ САЙГОНА

 

Стивен Клинкхаммер

Госпитальный санитар ВМС США

Авианосец «Мидуэй»

Сайгон

Апрель 1975 г.

 

Однажды я получил увольнительную на выходные и поехал в Висконсин, где жили мои родители. Вернулся я в пять утра, собирался принять душ в раздевалке, посидеть, выпить кофе с пончиком из автомата, и пойти намываться перед рабочим днём в операционной. Я был в душе, и тут практикант, что был на вахте, говорит: «Идите домой и пакуйте чемоданы, вы отправляетесь в Сайгон». Случилось это 1 апреля 1975 г. Когда работаешь в составе хирургической бригады, то находишься на дежурстве круглосуточно, будь ты хоть где угодно.

И я пошёл домой укладывать свой вещмешок и позвонить отцу. Я сказал: «И знаешь, куда я собираюсь? В Сайгон». Я услышал, как он выронил трубку. Батя мой – президент банка, и я услышал, как он сказал всем вокруг: «Ой, Стиви снова едет во Вьетнам», потрясённым голосом. Было это ранним утром. Он снова взял трубку и сказал: «Когда едешь?» Я сказал: «Должны вылететь сегодня в полдень».

Наступил полдень, и ВМС не смогли найти для нас военный рейс, поэтому отправили нас всех первым классом на 747‑м из Чикаго на Филиппины. Между посадками на Аляске и в Токио пива мы пили до отвала. Мы сели в Маниле в два часа ночи. В Чикаго было холодно, поэтому мы были в синей форме, и стояли там в манильском аэропорту, обливаясь потом.

Эвакуация Сайгона, в общем и в целом, называлась «Новый ветер» или «Свежий ветер», или «Свежий бриз», или как‑то ещё вроде того роде. Мы добрались до авианосца «Мидуэй», и, не успели мы выйти из вертолёта, – я работал лаборантом, и поэтому волосы у меня всегда были под головным убором, довольно длинные, они наполовину закрывали уши – как капитан, находившийся в рубке, спустился к нам и сказал: «Гоните этих на стрижку». Вот ведь, сразу же докопался до нас из‑за причёсок. «Мидуэй» был нашим опорным пунктом. Наше хирургическое оборудование, все эти зелёные ящики, так до нас и не добрались. В вооружённых силах всем известно, что грузы никогда не приходят вовремя, да и операционной на «Мидуэе» не было. Было это 10‑го или 11‑го апреля.

Мы стояли тогда совсем недалеко от берега, прямо у Сайгона. Мы услышали, что нам предстоит принять на борт целую кучу мирных жителей. Нам предстояло летать за беженцами, американским персоналом, репортёрами. Аэропорт Тансоннхут обстреливался мощными реактивными снарядами. Взрывы были видны с моря. Мы вылетали, брали на борт беженцев, а те вывозили с собой всё, что можно. Вместе с беженцами появлялись глисты, женщины, у которых начинались родовые схватки, туберкулёзники и раненые, которые лежали в вертолётах на полу, потому что снарядов прилетало изрядно. На нашем вертолете была пара трупов или умирающих, спасти которых мы не смогли. Садились мы в Тансоннхуте. Там был наш сборный пункт, откуда всех загружали на борт.

Были люди, бежавшие на лодках, едва державшихся на воде. Были люди, спасавшиеся на собственных самолётах. Там были всякие вертолёты, что мы наоставляли, они на них и улетали, вьетнамцы эти. Полётная палуба была настолько забита вертолётами, что нам приходилось спихивать их за борт, потому что места не оставалось, и нашим собственным чопперам было некуда садиться. Мы летали на медэвакуационных вертолётах. Летали с перегрузкой, запихивая по двадцать пять человек зараз, и вьетнамцев, и американцев. Царил всеобщий хаос. Тропа «Пурпурное сердце», дорога, которая вела в Сайгон с рисовых чеков, что лежали западнее города, была так забита, что с воздуха я видел людские колонны длиной миль в двадцать,[102] если не больше. Было много плачущих детей. Некоторые были в одежде, снятой с мёртвых. Большинство были босиком. Тянулись повозки на воловьей тяге, на которых люди везли свои пожитки. По обе стороны дороги встречались перевязанные раненые. АСВ всё там забрасывали своими ракетами, поголовно побивая мирных жителей… В кузовах санитарных машин кучами лежали раненые. Ракетами били прямо по скоплениям спасавшихся бегством людей. Шли грузовики, автобусы, все средства, куда можно было залезть. Сайгон был последней опорой, столицей, где располагалось американское посольство.

Было введено большое количество американских морских пехотинцев, и они стали в охранении вокруг Тансоннхута. АСВ по‑прежнему вела обстрел ракетами. Вообще‑то, во время вылетов, в которых я участвовал, мы забирали людей и из американского посольства – многим сказали идти туда, а не в Тансоннхут. Бардак полный. Ракеты летят, взлетает С‑130 , набитый людьми, направляющихся к одному из авианосцев, и в воздухе его разносит… Всю полосу усыпало. Трупы, сгоревшие танки, на которых прибывали люди, фрагменты тел в полях и на улицах. Просто с ума сойти, полный хаос. Сплошная людская масса, которую гнали туда, где одни люди затаптывали других. Кричат: «Мне нужно место на этом вертолёте!», а их не слышат – и из‑за языкового барьера, и просто‑напросто слышать не хотят.

Грабили «Американ Эксчейндж». Запомнилось, как какой‑то парень поднял упаковку хлопьев «Келлогг» на десять коробок и размахивал ею. Американские деньги они швыряли в воздух… Совсем обезумели… Полный хаос. Мы старались в первую очередь вывозить раненых. Их складывали в старых таких санитарных машинах. Беженцы прибывали не только с Севера, но и из Дельты. Мы стремились вывозить в первую очередь раненых, и многих из них вывезти просто не могли.

Каждый раз, когда мы совершали посадку, появлялась группа морпехов, которые прикрывали площадку, пока мы пытались загружать в первую очередь раненых, но иногда они просто ничего не соображали. Им было приказано стрелять в тех случаях, когда они не смогут поддерживать порядок. Стреляли они в основном поверх голов. Я не видел, чтобы хоть кто‑то из морпехов застрелил мирного жителя. Морпехи образовали круговую оборону и были готовы встретить противника огнём, но увидеть бойцов АСВ было невозможно, как и всегда на той войне. Бежали солдаты южно‑вьетнамской армии, они прибывали, обгоняли мирных жителей, стреляли в мирных жителей, постоянно пытались выбраться оттуда первыми. Лучшее описание происходившего – «каждый за себя». Беременные женщины начинали рожать прямо там, на площадке этой чёртовой. Я принял роды прямо в вертолёте. И на кораблях ещё двоих. С ума сойти.

В конце концов на борту «Мидуэя» оказалось три тысячи мирных жителей. Мы сняли с корабля все наши эскадрильи, потому что они были там для ведения наступательных действий. Мирные жители находились там, где раньше были эскадрильи. Люди спали на полу, по всей палубе. Само собой, им было неизвестно, что такое туалет. Да уж, народу там было полным‑полно. Поэтому мы по очереди совершали обходы, и, если кто‑нибудь блевал, или у кого‑нибудь обнаруживались понос или глисты, мы оказывали медицинскую помощь.

30 апреля Сайгон пал. Южный Вьетнам пал. Вице‑президент Ки прилетел на «Мидуэй» на личной «Цессне». Ки имел при себе несметное количество золотых слитков. У многих подобных деятелей, некоторые из которых занимали высокие посты в южновьетнамской армии и так далее, было много американских денег. Когда мирные жители прибывали на борт, мы всё у них конфисковали. Там фунтами лежал чистый героин, фунтами лежала отличная марихуана, которую мне страшно хотелось попробовать. У людей были сигнальные фейерверки. Мы находили оружие. Пришлось выбросить кучу рыбных консервов. Много случаев лихорадки, много малярийных больных. В общем, набилось там у нас три тысячи человек. Больше мы ничего сделать не могли. Мы круглосуточно дежурили в лазарете, где лежали пара детишек с температурой под 140 градусов.[103] У нас там сидел переводчик, и многие семьи держались рядом с ним. Мы всё паковали и паковали трупы в мешки. А люди по‑прежнему прибывали из Сайгона в лодчонках.

Вьетнамцам было страшно. Надо поставить себя на их место – дом оставлен, куда едем – непонятно, что будет дальше – тоже. Они вели себя очень тихо, будучи почти в шоковом состоянии. Мы их кормили, через переводчиков говорили им, что делать, и я считаю, что переводчики нам очень помогли. Были у нас комендор‑сержанты, морпехи‑ветераны, которые знали язык. Я знал самое необходимое, мог сказать лишь «что у вас болит?» или «мне нужно это», или «мне нужно то». Они в основном вели себя спокойно, спали на ангарной палубе. Обращение с ними было очень хорошее. Они были, я бы сказал, в шоковом состоянии – просто из‑за паники, из‑за напряжённости пяти‑десяти дней, проведённых там. Когда у меня самого начались неприятности с нервами, я ведь как думал: «Да в бога‑душу‑мать, что ж такое?» Столько времени адреналин поступает в кровь, а потом всё прекращается. Война кончилась, и вдруг всё как отрезало. «Ладно», говоришь, но адреналин всё выделяется.

Рыдал я до усрачки. У меня и слёз уже не осталось. Срываться я начал в апреле 1977 года. Продолжалось это два года. Со мною это происходило, потому что не мог я больше быть солдатом. Я всё ещё был солдат, твою мать. Я уволился с флота в июне 76‑го, но продолжал вести себя как солдат. Да, наверное, и до сих пор в чём‑то так себя веду. Я ведь сплю до сих пор вполглаза. И просыпаюсь от кошмаров, когда мне снится, как в меня стреляют, что я смотрю на то, как убивают людей, и сам во всём участвую. Вообще‑то говоря, как раз в это время года – на рождественских праздниках – это случается особенно часто. Жена моя об этом знает. Иногда она чувствует себя беспомощной, потому что не знает, что при этом делать. Я страшно расстраиваюсь, и мне надо выплакаться и выговориться. Как начну, так продолжаю часа три‑четыре. Сил у меня совсем уж не осталось. Где бы я ни был, мне надо выплакаться, чтобы уснуть, или мне надо уйти из дома и побыть одному. Люди не знают, что делать. Жена не знает. Я говорю ей: «Просто будь здесь, и лучше ты ничего сделать не сможешь». Не понимает. Разум мой незрел. Как тогда не был, так и сейчас, и не уложится в нём никогда понятие «убийство».

Тупая такая боль, понимаешь? Просто куча знаний, которые я, наверное, приобрёл, и, по‑моему, благодаря которым повзрослел. И надо мне в глубине души с этой своей зрелостью разбираться. Я страшно быстро повзрослел. Страшно быстро. Такое впечатление, что в жизни моей есть целый кусок, который мне непонятен, и мне хотелось бы найти этот кусок, потому что я знаю, что это важно. У меня и чувство гордости определённое есть, потому что как санитар я был чертовски хорош – тут тоже не всё ладно. О многих случаях я думаю, что там моя вина, а там нет моей вины – винить не за что. Реально существуют реальные эмоции. Я ещё недавний ветеран, мне и лет‑то немного – мне двадцать пять, я только что стал гражданским. А там осталось много всего, от чего я пока далеко не ушёл. Многое в той системе меня ничуть не раздражало. Но знакомые говорят мне: «Стив, забудь о том. Всё кончилось». Вот чего мне не надо, так это жалости. Чего мне не надо, так это чтобы кто‑нибудь меня жалел.

Мать сказала моему брату: «Не трогай Стива, он так изменился». Это было после моего первого срока в Наме. Наверное, я изменился, но сам о том не знал. Перемены в себе замечаешь в последнюю очередь. А ещё ведь и по головке тебя никто не гладит, парадов не устраивают, только плюют в тебя, не понимают и обвиняют – иногда я это ощущаю. Может, я и делал что‑то не так.

Люди хотят, чтоб я зарыл в землю свои воспоминания. А я не могу зарыть. Я ведь там что‑то узнал, и не знаю точно, что. Но знаю, что это повлияло на меня капитально. И, думаю, повлияло по‑хорошему, и я действительно повзрослел благодаря этому, потому что я не хочу увидеть такое снова, и мне действительно хочется сделать что‑то для людей. Хочется всерьёз попробовать помочь людям справляться с их проблемами.

 


[1] Пелопоннесской войны.

 

[2] 322 км. Здесь и далее перевод единиц измерения – Polochanin72.

 

[3] Sappers ― так во Вьетнаме называли подрывников‑диверсантов ― прим. переводчика.

 

[4] АРВ.

АРВ – Армия Республики Вьетнам (Южный Вьетнам). – Polochanin72

 

[5] Эсминцев.

 

[6] ЦРУ.

 

[7] Боевом информационном посту.

 

[8] Расстояние в две вытянутые руки до следующего человека.

 

[9] Километрах в восьми.

 

[10] 24 км.

 

[11] 110 градусов Фаренгейта примерно равно 43 градусам Цельсия.

 

[12] 8 км/ч.

 

[13] Арвин – от англоязычного названия Армии Республики Вьетнам (Army of the Republic of Vietnam – ARVN). – Polochanin72

 

[14] Метрах в 15‑и.

 

[15] 32 км.

 

[16] Примерно в 25‑и километрах.

 

[17] Метров шесть‑девять.

 

[18] Операции по оказанию медицинской помощи.

 

[19] 12 метров.

 

[20] Тет – вьетнамский Новый год по лунно‑солнечному календарю. – Polochanin72

 

[21] Агентство международного развития США.

 

[22] Один из стандартных терминов, применявшихся при классификации ранений – прим. переводчика.

 

[23] 60 см.

 

[24] Communist Office of South Vietnam – прим. переводчика.

 

[25] Буквальный перевод – «Пентагон‑Восток», штабной комплекс КОМПЮВ на базе ВВС в Тансонхуте – прим. переводчика.

 

[26] Сампан – плоскодонная лодка из деревянных досок. – Polochanin72

 

[27] 9 км.

 

[28] Командование военно‑морскими силами в Республике Вьетнам.

 

[29] Километров.

 

[30] 9 м.

 

[31] Крупнейший учебный центр ВМС, расположен в штате Иллинойс, на берегу озера Мичиган – прим. переводчика.

 

[32] Учебный центр морской пехоты – прим. переводчика.

 

[33] Около минус 26 по Цельсию. – прим. переводчика.

 

[34] Километрах – прим. переводчика.

 

[35] 8‑9 км.

 

[36] 190,5 см – прим. переводчика.

 

[37] Ярд примерно равен 91 см.

 

[38] Плавающему гусеничному бронетранспортёру – прим. переводчика.

 

[39] 3 км.

 

[40] Ре́днеки (англ. rednecks , буквально – «красношеие») – жаргонное название белых фермеров, жителей сельской глубинки США. – Polochanin72.

 

[41] От 227 до 907 кг.

 

[42] От Chicom, Chinese Communist – самодельная – прим. переводчика.

 

[43] Lifer – военнослужащий‑контрактник, профессиональный военный – прим. переводчика.

 

[44] Бронетранспортере.

 

[45] 2‑е отделение 2‑го взвода.

 

[46] Грузовое шасси с установленной на нём спаренной пушкой – примечание в книге, а на самом деле это многоствольная зенитная установка на базе танка – прим. переводчика.

 

[47] 32 км.

 

[48] 20 кг.

 

[49] Быстро стрелять очередями.

 

[50] 10 м.

 

[51] Тетское наступление (Новогоднее наступление) – общеупотребимое название первого широкомасштабного наступления коммунистических сил во время войны во Вьетнаме в 1968 году. Тетское наступление принято считать переломным моментом войны, после которого общественное мнение в США утратило веру в возможность победы во Вьетнаме. – Polochanin72

 

[52] 45 м.

 

[53] В Нью‑Йорке.

 

[54] 50 кг.

 

[55] Около 198 см.

 

[56] 60 кг.

 

[57] Американская военная разведка.

 

[58] 90 см.

 

[59] Командном пункте.

 

[60] Военная спутниковая радиосвязь.

 

[61] Служба учета могил.

 

[62] 914 м.

 

[63] 1360 кг.

 

[64] 30 м.

 

[65] «Дуговой разряд».

 

[66] 914 м.

 

[67] Примерно 600 м.

 

[68] 91 м.

 

[69] Около 60 м.

 

[70] Round‑eyed или with round eyes – вообще‑то, в словаре переводится как «с широко раскрытыми глазами» (от удивления, страха и т. п.), но здесь это «ложный друг переводчика», потому что во Вьетнаме это слово употреблялось по отношению к людям европеоидной расы, чтобы отличать их от slant‑eyed («косоглазых») монголоидов‑азиатов – прим. переводчика.

 

[71] 5‑6 км.

 

[72] «Метёлка» ― мой вариант перевода жаргонного dust‑off (санитарный вертолёт) – прим. переводчика.

 

[73] Ярд примерно равен 91 см.

 

[74] Примерно 300 м.

 

[75] Передовой наблюдательный пост.

 

[76] Выговор с занесением.

 

[77] Little people – одно из американских названий вьетнамцев – прим. переводчика.

 

[78] Метра четыре.

 

[79] 1,2 м.

 

[80] 2,5 см.

 

[81] 1,5 м.

 

[82] Provisional Reconnaissance Unit – явная опечатка, пропущенная редактором англоязычного издания. На самом деле должно быть Provincial Reconnaissance Unit – Провинциальные разведывательные отряды, небольшие подразделения, по численности сходные со взводом или ротой. Подчинялись старейшинам провинций, работали в рамках программы «Финикс» по уничтожению инфраструктуры Вьетконга. Их деятельность финансировалась Соединёнными Штатами – прим. переводчика.

 

[83] 13 км.

 

[84] Фронта национального освобождения.

 

[85] По Северному Вьетнаму.

 

[86] 6 часов утра.

 

[87] 162,5 см – прим. переводчика.

 

[88] 3658 метров – прим. переводчика.

 

[89] 926 км/ч – прим. переводчика.

 

[90] 914 м.

 

[91] 609 м.

 

[92] 24 км.

 

[93] Два‑на‑два метра.

 

[94] До 23 м.

 

[95] Примерно 183 на 183 см.

 

[96] Около 50 градусов по Цельсию.

 

[97] 18 кг.

 

[98] 9 кг.

 

[99] Лагерь «Единство».

 

[100] Государственный гимн США.

 

[101] Использованием сейсмодатчиков.

 

[102] 32 км.

 

[103] 40 градусов по Цельсию.

 


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 184; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!