Человек, переставший улыбаться 32 страница



 

Вскоре началась забастовка на Обуховском заводе, в голову полиции летели уже не галоши, а кирпичи и железяки. В таких случаях Клейгельс “заболевал” очень красивым недугом.

– Опять инфлюэнца, – вздыхал он...

В один из таких приступов страха он написал книжку “Приемы самообороны для полиции”, весь тираж которой размаклачили среди полицейских по изрядной цене. Кто не хотел ее покупать, тот терял надежды на повышение в чине, а подхалимы брали сразу по два-три экземпляра, говоря:

– С каким талантом, с каким блеском написано... Думаю, это лучше, нежели “Мертвые души” Гоголя!

Впрочем, когда по этой книжке стали изучать приемы самообороны, то многих списали по инвалидности: кто свернул шею, кто пошел на костылях, а кто остался без глаза...

Плеве терпеть не мог Клейгельса, открыто возвещая:

– Помилуйте, да это же типичный барышник.

Кажется, именно Плеве подвел Клейгельса под суд Сената: когда его стали уличать в превышении власти, Клейгельс не стал спорить, заявив, что выполнял указание свыше:

– В о т! – И показал перстом на портрет императора...

Страховое общество “Саламандра” отказалось страховать стекла в окнах квартиры Клейгельса на веском основании:

– Сегодня вы новые стекла вставите, а завтра все равно их булыжником с улицы высадят... Какой смысл для нас?

Плеве был министром внутренних дел, и Клейгельс его побаивался, ибо этот дремучий реакционер никогда не брал взяток. Между тем жена Клейгельса грезила о парюре из бриллиантов, а сыновья вышли в офицеры и просили у папы денег.

– Мне на вас не напастись, – огрызался Клейгельс. – Вам сколько ни дай, все размотаете... А копить я должен?

Клейгельс вызвал к себе секретаря Бутовского:

– Митрий Леонидович, срочно ко мне Мосягина...

Алексей Мосягин был в Петербурге фигурой значительной, его фирма считалась главным поставщиком конины для татар­ских столовых. Клейгельс сразу ему в морду – бац.

– За что, ваше превосходительство? – завопил Мосягин, никак не ожидавший такого “здрасте”.

– Это ты, сволочь, татар гнилою кониной кормишь?

– Никак нет, покупаю лошадей самых отличных.

– Где покупаешь?

– Известно где... Прямо с живодерни. Не скакунов же с ипподрома на котлеты переводить.

Клейгельс выложил перед Мосягиным гривенник.

– Покупаю, – заявил он.

– Что купить изволите? – обомлел Мосягин.

– Любую... хочу котлет из конины попробовать.

Мосягин привел ему старую клячу с выпавшими зубами. Клейгельс отвел ей почетное место на своей конюшне. После этого вышел грозный указ градоначальника, обращенный к владельцам самых шикарных ресторанов Петербурга и ко всем владельцам кафешантанов, чтобы все заведения подобного рода закрывались в 11 часов вечера. Ужас объял рестораторов:

– Без ножа режет! Да ведь после одиннадцати часов у нас только и начинается самая гульба...

Попробовали сунуться к градоначальнику, но Клейгельс остался неприступным, как твердыня Порт-Артура (до его падения).

– Никаких поблажек не потерплю, – орал он. – Куда ни придешь, всюду пьяные рожи, разврат и святынь поругание... Не в ваших ли ресторанах пропивают казенные деньги? Разговор окончен. Борьба с пьянством началась по указанию свыше...

Настало страшное время: только разлетится гусарский поручик к Донону, но там швейцар не пускает:

– Без пяти одиннадцать – закрываемся...

Сунется гулящий портной в кабак, а там:

– Нашел время пить... или газет не читаешь?

– Да мне бы стопочку – тока похмелиться.

– Завтрева приходи поране и пей, скока влезет.

– Господи, да живые вы али каменные?

– Живые, но указ вышел: к ночи быть трезвыми...

Скоро в ресторанах стал появляться ротмистр конной стражи Галле, который считался фаворитом Клейгельса еще по совместной службе в Варшаве. Владельцы заведений обласкивали его:

– Владислав Францевич, мы борьбу за трезвость всегда поддерживали, но... спасите нас! Воздействуйте на градоначальника, чтобы не грабил средь бела дня на большой дороге.

Галле сочувствовал, но тут же разводил руками:

– Я что, господа, могу поделать? Понимаю, что ваши заведения работают в убыток, вы уже прогорели... понимаю. Но когда идет война с пьянством, столь губительным для народа, мир между пьянством и трезвостью невозможен. Х о т я...

Рестораторы вытянули шеи из крахмальных воротничков.

– Хотя, – досказал Галле, равнодушно глядя в окно, – если нет всеобщего мира, то можно заключить мир сепаратный.

– Каким образом? Научите! Осчастливьте, голубчик.

Галле сказал доходчиво и ясно:

– Сами знаете, что у Николая Васильевича лучшая конюшня в столице, лошади как на подбор. Но все стойла заняты, одну лошадь он хотел бы продать. Кто из вас, господа, купит ее, тому, надеюсь, разрешим торговать вином до утра...

Намек сделан! Люди опытные, рестораторы не стали философствовать на эту тему и направились к дому градоначальника, чтобы купить “лишнюю” лошадь. Конечно, на этом свете она давно была лишней, и рестораторы сразу раскрывали бумажники, по-деловому спрашивая у ротмистра Галле:

– Сколько, Владислав Францевич?

– Пять “архиереев”, – скромно отвечал Галле, держа под уздцы конягу, подслеповато щурившуюся на солнце.

Отсчитав по пять тысяч, покупатели говорили:

– Оставьте этого огненного рысака на память Клейгельсу, а мы уверены, что можем торговать до утра...

Но вот однажды пришел Умар Хасанович Карамышев, тоже владелец ресторана. Не глядя на лошадь, он долго торговался с Галле из-за каждого рубля, наконец отсчитал деньги и вдруг... вдруг потащил клячу за собой со двора.

– Ты куда ее? – оторопел Галле.

– Так я же купил, – отвечал Умар Хасанович. – Котлеты из нее не получатся. Но суп из костей сварить еще можно.

– Да ты с ума сошел! – растерялся Галле.

В самом деле, можно и растеряться: эту дохлятину еще не видели рестораторы от Кюба и Донона, обещавшие крупные барыши, а что им показывать, если этот Умар желает суп из костей варить... Мало того, он еще вступил в полемику.

– Это не я, а все вы с ума посходили, – сказал татарин. – Где это видано, чтобы я лошадь купил и обратно отдал.

Галле с руганью вернул ему обратно деньги:

– Только убирайся отсюда подобру-поздорову...

Скоро жена Клейгельса танцевала на балах в Зимнем дворце, блистая крупными бриллиантами. Клейгельс процветал.

 

Клейгельс процветал, и не было такого преступления в Петербурге, в котором бы он не был замешан. Скамья свидетелей не раз грозила ему обернуться скамьей подсудимых. Но прокуроры, взывающие с трибуны к правосудию, боялись затронуть Клейгельса, и великолепная Фемида каждый раз отступала в тень, жалобно стоная, как побитая собачонка.

На суде Клейгельс держался наивным скромником.

– Господа, – взывал он к судьям, – вы же знаете меня за человека известных форм, всю жизнь исполняющего законы...

Но скоро случилось невероятное: с Невы пропал пароход типа “речной трамвай”, на котором петербуржцы катались на невские острова, ездили отдыхать на дачах в Мартышкино, на променады в Ораниенбаум. Сначала пропажу восприняли с юмором: наверное, капитан “трамвая” выпил лишку и загнал свой пароход в Ладожское озеро или в финские шхеры. Этой пропажей заинтересовался сам император Николай II:

– Не иголка же! Куда мог деться пароход, если все соседние державы подтвердили, что он не появлялся в их гаванях.

– Ваше величество, – прочувственно отвечал Клейгельс, – это темное дело прошу доверить мне...

Вражда с Плеве не прекращалась, и быть бы Клейгельсу под судом или в отставке, но градоначальника выручил Евно Азеф: он рванул Плеве бомбой вместе с его коляской, и Клейгельс перекрестился:

– Так ему и надо. Сам не жил и другим не давал...

Но еще до убийства на Клейгельса свалилась целая лавина чинов и наград: в чине генерал-лейтенанта он был возведен в генерал-адъютанты царя. Наконец, его назначили в Киев – генерал-губернатором Киевским, Волынским и Подольским.

Прощаясь с Клейгельсом, царь вспомнил:

– Все-таки куда же делся пропавший пароход?

– Ума не приложу, ваше величество.

– Странные дела творятся на Руси, – призадумался царь.

– Даже очень странные, – согласился Клейгельс...

Как и все жулики, Клейгельс был дальновиден. Приближение революции он ощутил заранее, как животные ощущают близость грозы – шкурой. Понимая, что она сметет его, словно мусор, Клейгельс уже не думал о спасении царя и отечества, а помышлял едино лишь о личном благополучии. Заняв пустующий в Киеве дворец, он сразу смекнул, что тут пожива богатая. Хотя дворец со всем его драгоценным убранством принадлежал казне, это никак не охладило служебного рвения Клейгельса.

– Отвинчивай люстры, – повелел он прислуге. – Ручки от дверей и окон тоже открутить. Ширмы снимайте с окон, ковры со стен скручивайте в рулоны. Какой замечательный паркет! – восхитился он. – Выбить все плашки, да осторожнее... О-о, и оранжереи! Красота... все растения придется пересадить!

Под сурдинку он распускал в городе слухи, что Киевское генерал-губернаторство скоро будет переиначено в “Киевский Край”. Выпросив у казны шестьдесят тысяч рублей, он объяснял свою просьбу необходимостью пошива новых скатертей и постельных покровов. Все новое белье он хотел видеть обязательно с метками “Н. К.”, что означало “начальник края”.

Как только громыхнуло первыми раскатами грома революции, Клейгельс со всем добром бежал в свои имения и там затих, будто его никогда и не было на свете. Вот этого царь ему не простил: Клейгельс, как негодный товар, был изъят из обращения и сдан на догнивание в обширном складе отставных военных, опозоренных во время революции или в поспешном бегстве на полях Маньчжурии... Клейгельса быстро забыли.

Наверное, никто бы и не вспомнил Николая Васильевича с его “известными формами”, если бы в Киев не нагрянула ревизия сенатора Евгения Федоровича Турау. Прибыв в Киев, сенатор остановился во дворце генерал-губернатора и тут едва пришел в себя от увиденной картины беспощадного разгрома.

– Сразу видно, что местные революционеры не пощадили даже былой красоты интерьеров... Боже, какое запустение!

Но ему сказали, что революция не коснулась дворца: здесь похозяйничал Клейгельс с женою. Турау ужинал во дворце, как в сарае, кушая с тарелок, взятых из трактира, а дворцовое серебро, как ему объяснили, исчезло вместе с Клейгельсом. Евгений Федорович долго взирал на потолок, из которого торчал ржавый крючок, пригодный для казни через повешение.

– А где же все люстры? – спросил он лакея.

– Когда-то были люстры... чистый хрусталь!

Турау нагрянул в имение Клейгельса, расположившееся на берегу поэтичного озера. Пройдя в аванзалу, он невольно зажмурился от ослепительного сияния хрустальных люстр. Расторопные лакеи подали ему ужин на посуде старинного серебра. Из оранжереи доносило ароматы тропических растений, когда-то наполнявших благовонием киевский дворец генерал-губернатора.

Утром сенатор учинил допрос хозяину имения:

– Вами взяты шестьдесят тысяч казенных рублей на пошив постельного и столового белья... По моим подсчетам, шитье обошлось только в тридцать, а где же еще тридцать тысяч?

Клейгельс отвечал, не моргнув глазом:

– Они ушли на нужды, известные лично императору.

– Верните в казну казенное белье.

Клейгельс не поленился развернуть простыню.

– Пожалуйста! – пояснил он с усмешкою. – Всюду вы можете видеть отметки “Н. К.”, что означает “Николай Клейгельс”... Что вам еще угодно, господин ревизор?

Вдали послышался гудок пароходной сирены: по озерной глади спешил “речной трамвай”, когда-то бесследно исчезнувший из списков Невского пароходства. Турау сказал:

– У меня к вам никаких вопросов более не имеется...

Обо всем виденном он рассказал царю, доказывая, что генерал-лейтенант Н. В. Клейгельс достоин суда и сурового приговора за крупные расхищения. Конечно, Николай II мог бы потребовать от Клейгельса и его наследников, чтобы они вернули в казну все награбленное, но царь этого не сделал.

– Лучше молчать, – сказал он. – Уж если в России так воруют, значит, мы не бедные... у нас есть что воровать!

 

Летом 1916 года русская печать известила читателей, что в финском санатории Рауха скончался от паралича сердца Н. В. Клейгельс, находившийся не у дел. Шла жестокая война с Германией, до революции оставался один год, и русская общественность даже не заметила газетных некрологов. Судьба всех подлецов и воров одинакова: как бы высоко они ни забрались, все равно повергаются в могилу и забываются так скоро, словно их никогда и не было на вершинах власти, даже бывшие друзья и соратники делают вид, что таких гадов не помнят.

Начав с истории, я историей и закончу. Еще Геродот писал о мудром царе Камбизе, который с берущих взятки сдирал шкуру, чтобы шкурами взяточников обтягивать судейские кресла; на таких вот седалищах, покрытых шкурами предшественников, судьи о взятках уже не думали... На Руси дающий взятку назывался лиходеем, а берущий от него – лихоимцем. При Иване Грозном расправа была короткая: “Обыщется то в правду, что он посулы взял, тогда да вкинуть в тюрьму”. В XVII столетии взяточник обязан был вернуть взятое в казну, но уже в тройном размере. При Петре I делали еще проще: рубили голову, семью ссылали в Азов или Воронеж, а имущество конфисковывали.

Но со временем законы становились все изощреннее, затемняя вопрос о наказании взяточников, и ко времени революции 1917 года русские суды совсем устранили из уголовного кодекса это слово – “взятка”, заменяя его словом “порядок” или “подношение”, а взяткобравцев именовали “мздоимцами”.

Карающая секира блаженно повисла в воздухе...

 

 

В ногайских степях

 

После московского международного форума “За безъядерный мир, за выживание человечества” барон Эдуард Александрович Фальц-Фейн начал свое интервью такими словами:

“Тем, кто меня не знает, я хотел бы представиться. Мои предки по материнской линии – знаменитые Епанчины, герои Наваринского сражения. Предки по отцовской линии создали заповедник Аскания-Нова, где я родился ровно семьдесят пять лет назад. Я не писатель, но имею большого писателя в семье: Владимир Набоков – мой кузен. Он очень страдал, что на родине его не публикуют...”

Проживающий в княжестве Лихтенштейн, Фальц-Фейн никогда не забывал о покинутой родине – России, вернув нам многие сокровища, оказавшиеся за рубежом, за что и был награжден Почетным знаком Союза советских обществ дружбы и культурной связи с зарубежными странами “За вклад в дело дружбы между народами”.

Долгие годы в нашей литературе имя Фальц-Фейнов изымалось из обращения, и наш читатель мог подозревать, что знаменитая Аскания-Нова явилась сама по себе, будто рожденная по щучьему велению, а редкие звери Азии, Африки или Америки, презрев все преграды и расстояния, сами по себе вдруг сбежались в ногайские степи Таврии.

Не пора ли помянуть добрым словом создателей уникального заповедника и рассказать об этой семье то, что мы знаем.

К сожалению, знаем не так уже много...

В романе “Фаворит” я подробно писал о причинах, экономических и социальных, которые во времена императрицы Екатерины II вызвали мощную волну переселения в Россию чехов, немцев, словаков, голландцев, шведов с острова Даго, швейцарцев и даже эльзасцев. Они энергично обживали пустынные степи подле Саратова и в Причерноморье; впоследствии мы забывали о национальных и религиозных различиях между колонистами и всех пришельцев, осваивавших русскую целину, именовали немцами; там, где была их столица Сарепта, славная выделкой горчицы, ныне город Энгельс.

Среди многих выходцев из Европы был некий Иоганн-Георг Фейн, выехавший на Русь из саксонского города Хемница. Он сразу проявил себя деловым и полезным человеком: налаживал устройство суконных фабрик, был отличным мастером по выделке шерсти, столь необходимой для обмундирования армии. Приняв русское подданство, Фейн почему-то не пожелал называться колонистом, со всем потомством приписавшись к мещанскому сословию торгового Мелитополя.

Мелитополь со дня основания напоминал вавилонское столпотворение: на улицах слышалась речь русских, украинцев, болгар, немцев, греков, цыган, армян, караимов и татар – и все отлично понимали друг друга, если дело касалось не ерунды, а насущной прибыли. Вокруг же города залегли еще не тронутые плугом дикие степи, колышась сочными травами. В 1813 году, сразу после изгнания Наполеона, в Мелитополе состоялась публичная распродажа земель, пустующих без хозяина. Иоганн-Георг Фейн выкупил на аукционе обширный участок казенных земель, сразу сделавшись видным помещиком. Овцеводство и образцовая культура шерсти стали для него “золотым руном”.

В безлюдной степи выросли длинные сараи кошар для укрытия овец в непогоду; появились хутора, окруженные садами, шерстомойни и склады, всюду отрывались артезианские колодцы для водопоя овец в знойные дни. У местных ногайцев были очень плохие овцы. Фейн призывал их разводить мериносов, с Кораном в руке он доказывал невежественным муллам, что “именно испанская овца, перенесенная маврами в Испанию, и была настоящей жертвенной овцой правоверных мусульман...”. Человек дальновидный, Фейн внушал сыновьям:

– Я заложил здесь такое имение, доходов с которого хватит не только вам, но останется и внукам моим...

Старик был нрава крутого, вспыльчивого, и таким же характером обладал его старший сын Фридрих (Георгиевич по отцу). Однажды они крепко повздорили, никак не уступая друг другу, да такой скандал получился, что все домашние по комнатам разбежались. Отец с лязгом обнажил шпагу, крича:

– Убью, дрянь саксонская! Выродок паршивый...

Фридрих сунулся под стол, но острие шпаги выгнало парня... прямо в раскрытые двери. Вслед ему громыхнул безжалостный выстрел, но пуля миновала его, и, убегая, он слышал угрозы:

– Нет у меня сына. Пропадай... Я не знаю тебя!

Фридрих нашел приют в доме русского купца Летягина: сначала работал в его конторе, потом выдвинулся в компаньоны, сам разбогател. Старый Фейн умер в 1826 году, когда его сын уже завел собственное хозяйство в колонии Рейхенвельд. Все поселения колонистов были одинаковы: прямые улицы с обязательной кирхой и фонтанчиком возле жилища пастора, запах кофе из раскрытых дверей в домах каменной кладки, плодоносящие сады, дающие столь обильный урожай фруктов, что яблоки считались дешевле сена. Свою единственную дочь он – в честь жены – назвал Эльзой (по-русски Елизаветой). А жене говорил:

– Я не сверну с дороги отца. Овцы, дающие мясо и шерсть, всегда будут необходимы, чтобы человек был сыт и одет. Но в отличие от других колонистов не стану просить субсидий у казны российской: все сделаю на свои деньги...

Фейн был отличным селекционером. Через скрещивание различных пород он добился, что его стада, усиленные мериносами, обрели нужную холодостойкость, а тонкорунная овца давала на русский рынок отличную шерсть, ничуть не хуже английской. Но времена выпали трудные – не до жиру, быть бы живу.

1831 год остался в народе памятен холерой, которая переморила в Тавриде и... Таврии десятую часть жителей. Вслед за эпидемией наступила небывалая засуха, остатки травы выжрали неистребимые полчища саранчи. В степях умирали отары овец, растасканные волками и расклеванные стервятниками. Тогда же от голода погибли тысячи поселян и колонистов. Только в 1840 году наступила пора благоденствия и сытости: арба дынь или арбузов стоила рубль, абрикосы и груши продавали ведрами за понюх табаку, один ягненок стоил двадцать пять копеек.

Для Фейна наступила пора процветания, его хозяйство окрепло. На гигантских просторах собственной и арендованной земли он держал отару в сто тысяч овец. Эльзе он признавался:


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 68; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!