Проблемы тлей и необученных бультерьеров 26 страница



Лицо Слепого каменеет.

— Хватит, — говорит он. — Данная тема не обсуждается.

— Есть! — взлаиваю я и перевожу все внимание на кафедру, где биолога успел сменить мрачный Бурундук с еще одной прощальной речью, расслышать которую невозможно в связи с отсутствием на местах Акулы и Ральфа, которые удалились покурить. Атмосфера в зале безобразная. Многие открыто дымят, гул голосов усилился, отдельные личности перебегают из ряда в ряд, чтобы пообщаться с соседями, у Крыс громко играет музыка.

— От всего сердца надеемся… сумеете проложить… светлое будущее… несмотря на… и достоинство школы… высоко… — Бурундук без особого энтузиазма бубнит под нос, иногда прерываясь, чтобы с надеждой обнюхать пустой графин.

Я протискиваю на передний стул вторую ногу, почти ложусь, хотя здешние стулья как будто специально задуманы так, чтобы сидящему невозможно было принять удобную позу. Горбач отключает плеер и со вздохом прячет его в рюкзак.

— Что творится? — спрашивает он.

— Наши дорогие преподаватели прощаются с нами. Завтра или послезавтра они отчаливают.

— Ну да? — Горбач удивленно рассматривает Бурундука. — Серьезно? Мы их больше не увидим?

— Думаю, нет. Так что если хочешь обнять кого-нибудь на прощание и разрыдаться, поспеши. Кстати, наш вожак обручился. Можешь обнять и его.

Слепой корчит мне зверскую гримасу. Горбач откашливается. Дальнейший обмен информацией невозможен, потому что из переднего ряда к нам проникает Рыжий с сигаретой в зубах и подсаживается к Слепому. Весь наш ряд уже забит посетителями, жмущимися на краешках стульев, толкаясь и тесня друг друга..

— Отсядем? — предлагает Горбач. — А то здесь становится тесновато.

Я киваю. Он сгребает свое добро, закидывает на плечо, и мы перебираемся на три ряда назад, подальше от стремительно обрастающей гостями стаи.

— А с кем обручился Слепой? — спрашивает Горбач.

— С Крысой, с кем еще.

— Мог и с кем-то еще, — не соглашается Горбач. — Он такой. Непредсказуемый.

Очень верное замечание. Только редко высказывающиеся люди умеют произносить такие убийственные в своей простоте фразы. Но меня это почему-то не утешает.

— Крыса лучше, чем Габи, — уверяет Горбач.

— Еще неизвестно, — отвечаю я, вспоминая порезы на груди Слепого. Настроение окончательно падает. Горбач закуривает и вытягивается на стуле. Где-то среди Птиц громко, на весь зал включается транзистор, но звук тут же приглушают.

— Счастливого вам пути, дорогие дети, в большую и счастливую жизнь! Да. Всего наилучшего вам!

Бурундук спускается со сцены, и его место занимает Мастодонт, чье появление на кафедре зал встречает нехорошим оживлением. Акула и Ральф между тем возвращаются. Последние перебежчики спешат воспользоваться паузой, пока они пересекают проход, поэтому в зале топот, возня и скрип стульев. Я смотрю на Мастодонта и упускаю момент, когда рядом с нами кто-то садится. Оборачиваюсь на приветствие Горбача и вижу, что это Черный.

Без свиты он выглядит не так внушительно, как на расстоянии, окруженный Псами. Можно сказать, у него вполне домашний, привычный вид, но я все равно напрягаюсь. Вежливое приветствие, само собой, как водится, а после смотрю на Мастодонта, чтобы не начать рассматривать Черного с неприличным интересом.

— Ну, что я могу сказать…

Мастодонт — клетчатый прямоугольник с боксерски сплющенным носом и такими же губами, оглядывает зал поверх бумажки с речью и откашливается.

— Автомат бы вам в руки, — подсказывают из зала. — И лечь первым двум рядам!

Подсказывают довольно громко.

Мастодонт багровеет и вертит шеей, высматривая крикуна.

— Ну, вы… — хрипит он. — Тихо там, внизу!

Зал притихает. Не стоит думать, что надолго.

— Я, как и все выступавшие здесь до меня учителя, немало крови и пота…

Черный рассказывает Горбачу, как его навестила утром Нанетта:

— Смотрю, лезет в форточку. Сама прилетела, я ее не звал. Даже не сразу сообразил, как это странно. Знаешь же, никогда она ко мне не лезла, даже птенцом, а тут вдруг прилетела…

Черный глядит на Мастодонта, и Горбач тоже. Еле шевелят губами, но мне все слышно. При этом отчего-то ощущение неловкости, как у подслушивающего. Абсолютно неоправданное. Я ведь не виноват, что сижу так близко. Если бы Черный не хотел, чтобы я его слышал, он отловил бы Горбача где-нибудь в другом месте.

— Старался сделать вас чуток поздоровее! — врывается в мои мысли голос Мастодонта. — Не скажу, что достиг в этом больших успехов…

— С автоматом-то оно было бы вернее, — опять подсказывают ему из зала.

Мастодонт выдерживает тяжелую паузу. В зале смех и похрюкивания.

— Но, как я вам уже не раз повторял…

— Хороший калека — мертвый калека! — восторженно подхватывает целый хор.

Еще бы. Высказывания Мастодонта давно стали классикой. Цитировать их по памяти может даже Слон.

— Ах вы, чертовы ублюдки! — ревет Мастодонт, с хрустом опуская оба кулака на кафедру. — Порча генофонда! Отбросы! — в воздух взлетает облачко пыли. Зал воет и разражается бешеными аплодисментами. — Да я бы гранатой в вас, а не то что…

Мастодонта стаскивают со сцены. Всем воспитательским рядом. Акула на заднем плане сокрушенно всплескивает плавниками.

Черный поворачивается ко мне:

— Что теперь будет с Курильщиком? — спрашивает он.

— То же, что и со всеми остальными, я думаю. Заберут родители.

Он кивает, задумчиво потирая подбородок.

— У меня у самого двое таких. А я все равно почему-то больше думаю о нем. Странно. Вроде для них так лучше, но чувствуешь себя предателем. Не пойму, отчего это так.

— Оттого, что это так и есть. Мы их предали.

Черный глядит исподлобья. Крохотные черепки выплясывают на повязке, окольцовывающей его голову, черно-белый танец.

— Чем?

— Тем, что не сумели изменить.

Черный достает из заплечного мешка сигареты и прячет одну в нагрудный карман.

— Жаль его. Ведь он славный парень. Просто вы его достали своими повадками, вот он и озверел. Я-то знаю, как это бывает.

— Ну, тебе ли не знать, — любезно вставляю я.

Горбач наступает мне на ногу, безразлично обозревая потолок. Но Черный, как ни странно, не обижается. Вожачество определенно изменило его характер к лучшему.

— Злыдень ты, Сфинкс, — только и говорит он.

И все. Я жду, но продолжения не следует.

Акула тем временем объявляет «одного из наших учащихся, который выразил желание выступить», и на сцену вкатывают гордого Фазана, неотличимого в своей черно-белой униформе от прочих представителей их племени.

— В каждой стае, — говорит Черный, — своя белая ворона. Даже у Фазанов. Нам этого не заметить, если только они не вышибут ее на нашу территорию, как вышибли Курильщика. У Псов та же песня. Грызутся друг с дружкой, пока не сконцентрируют все внимание на ком-то одном. Тогда этому кому-то становится худо.

Я открываю рот, но, перехватив красноречивый взгляд Горбача, тут же захлопываю. Черный, однако, успевает прочесть у меня на лице много чего.

— Ты опять обо мне собирался высказаться? И сказал бы. Только это не совсем то. Я сам хотел быть белой вороной. Я вас провоцировал. Может, я ею и был, но не в той степени, как мне бы того хотелось.

— Тебя сейчас что волнует, степень твоей белизны или чьей-то еще? — интересуюсь я. — Что мы, собственно говоря, обсуждаем?

— Меня волнует все, — Черный достает переправленную в карман сигарету и мнет ее в пальцах. — В шестой свои порядки, — говорит он. — В шестой я понял, как по-настоящему травят «других», непохожих. И понял, что все, что было в четвертой — детские игры, на самом-то деле. Когда увидишь настоящую травлю, ее уже не спутаешь ни с чем. Слишком это жутко.

— Здорово, — говорю я, — что ты наконец что-то такое увидел. Я лично это пережил на девятом году жизни. С твоей помощью и при твоем горячем участии.

— Эй! — Горбач умоляюще вскидывает ладони: — Сфинкс, не надо…

— Нет, погоди, — я уже разозлился, и мне трудно остановиться, — он говорит, что не видел ничего такого до того, как попал в шестую. Мне интересно, что же он видел, когда они гоняли меня по Дому всем скопом, как чумную крысу!

Черный мнет в пальцах сигарету, которую так и не зажег, и не глядит на меня. Я постепенно остываю и уже начинаю жалеть, что сорвался. Можно сказать, впервые в жизни мы с ним общались по-человечески. Пытались общаться.

Черный отбрасывает выпотрошенную сигарету.

— Я скажу, что я видел тогда, если хочешь. Тебе это не понравится, предупреждаю. Но лучше так. Мне хотелось бы, чтобы ты понял. Дело было не в тебе. Абсолютно. Дело было в Лосе, — Черный снимает с головы повязку, комкает ее и прячет в карман. — Я попал в шестую, — говорит он, — пожил там и понял наконец, что со мной творилось в четвертой. Даже удивился — как можно было не видеть этого, не понимать. Но если бы я не отошел, не посмотрел издалека… Словом… попробуй сделать то же самое. Представь всех нас, Дом, Лося. Представь, что ты мальчишка, сопляк, а вокруг куча взрослых, которым вечно не до тебя, всем, кроме одного, а этого одного на всех не разделишь. И каждый из кожи вон лезет, чтобы перед ним выделиться, показать себя, чтобы он сказал что-то именно тебе, именно тебя о чем-то попросил. И все внутри, не показываешь, потому что стыдно обожать кого-то, когда ты парень, тебе уже десять лет и так далее. Только Слепой плевал на всех и бегал за ним, как собачонка, но он был один такой, и Лось с ним никогда не носился больше, чем с другими. У него вообще не было любимчиков среди нас. Пока не появился ты. Да, не хихикай, это сейчас звучит смешно, а поставь себя на наше место!

— Извини, Черный, — я с трудом сдерживаю смех, — пойми меня правильно, я так давно не слышал вот этого: «Любимчик Лося». Как вспомню, сколько крови мне попортила эта характеристика. Честное слово, никогда не думал, что я его любимчик. И что это так бросалось в глаза.

— Ты, может, и не думал.

Черный очень красен, что выглядит угрожающе, хотя и привычнее, чем его новообретенное вожацкое хладнокровие. Я весь в ожидании взрыва, поэтому мне трудно вслушиваться в то, что он говорит.

— …как только сошли с автобуса. Он поджидал нас во дворе, в сторонке. Собрал вокруг себя, рассказал о тебе, велел тебя не трогать и помогать во всем.

— Что-о-о?! — меня подбрасывает на сиденье, как будто через него пропустили заряд электричества. — Неправда! — кричу я, глядя на них сверху вниз. — Не было этого! Не могло быть!

Горбач дергает меня за рукав.

— Эй, ты чего? Акула смотрит. Садись!

Я приседаю рядом с его стулом, и он шепчет мне в ухо, скашивая глаз в сторону сцены:

— Все так и было, как сказал Черный. Правда. Я тоже там стоял, когда он это сказал.

— Ты никогда не говорил мне об этом!

— В задних рядах! — гремит над нами Акулий глас. — Прекратить копошение!

Я опускаюсь на стул, стараясь выглядеть спокойным. Горбач тянет шею, весь воплощенное внимание к происходящему за десять рядов.

— А зачем? — шепчет он, не разжимая губ. — Какое это имеет значение?

— Ты был первым новичком, которому нам было велено помогать, — не успокаивается Черный. — Мы и так помогали друг другу, чем могли, кто больше, кто меньше. Но до тебя нам почему-то никогда не говорилось, что мы «должны» это делать.

— Черт, — говорю я, — он что, идиотом был?

При слове «идиот» Черного с Горбачом перекашивает. Горбач говорит: «Полегче, Сфинкс!» — а Черный молчит, но так выразительно, что я понимаю — мало того, что я любимчик, я — любимчик, не ценящий своего счастья и попирающий святое. Мне нужно время, чтобы справиться с комплексом Иосифа, стоящего поперек горла своим братьям, который эти двое умудрились мне навязать, и для того, чтобы осознать, что мерзкий белобрысый подросток, который помнится мне высоким, как башня, мускулистым и абсолютно не нуждающимся ни в чьей любви существом, был способен на муки ревности. Он и другие. Он и независимый одиночка Горбач. Он и, наверное, Пышка-Соломон, которого уже нет в Доме. Все они.

Мне нужно время, чтобы посмотреть на них издалека, понять, пожалеть и простить. Поэтому я растягиваю для себя это время, торможу его, стирая мысленно их портреты в альбоме детских воспоминаний, давая им возможность проявиться заново. Я понимаю, что здесь и сейчас времени на это не хватит, что это слишком долгая работа, которую не проделать за несколько минут. Еще я понимаю, что только что обидел и Горбача, и Черного, и что мне повезло, что рядом сидели они, а не Слепой.

— Хорошую услугу оказал Лось своему любимчику, — пробую улыбнуться я. — Врагу не пожелаешь.

— Да брось ты, — морщится Горбач. — Оставь его в покое. Все это было давно, и давно закончилось. Смешно говорить об этом сейчас.

— Если бы закончилось, мы бы не говорили, — угрюмо возражает Черный. — Ты посмотри на Сфинкса — где там чего закончилось? По нему, так все еще только начинается. Бесится, как будто его только вчера отлупили. Любой из нас удавился бы за то, чтобы побыть на его месте. А он бесится!

Я как раз дохожу в перетряхивании наших детских портретов до Слепого и застываю в недоумении. Что такое ревность Слепого, мне приблизительно известно. Почему же я не видел ее проявлений тогда? Почему Черный, и даже Горбач, но не он?

— А Слепой присутствовал при том разговоре?

 — Ох, господи! — Черный откидывается на спинку стула и скалит зубы. — Слепой! Насчет него можешь не беспокоиться. Богов не ревнуют. Это совершенно отдельная патология.

— Как-как ты сказал?

— Мы сейчас к чертям перессоримся, — тоскливо говорит Горбач. — Ладно вы, вам не привыкать, но я-то при чем? Давайте, я лучше отсяду.

Встряхиваю головой.

— Ты прав. Пора заканчивать с этим. Я отошел на свои несколько шагов и посмотрел оттуда. Спасибо, Черный. Это действительно полезно, хотя и несколько болезненно.

Дальше мы молчим.

Черный — мрачнее грозового облака, скрестив на груди лапищи, Горбач — взъерошенный и несчастный, как ворон, застигнутый врасплох птицеловом. Про себя мне думать не хочется, ни как я выгляжу, ни на что похож.

Воспитательница Крестная зачитывает какое-то расписание. Мне требуется несколько минут, чтобы разобрать, о чем идет речь, и все это время я борюсь с настигающим меня образом Лося. Раз в полугодие на общих собраниях он стоял там же, где сейчас стоит Крестная, и, улыбаясь одними глазами, делал короткие объявления, примерно такие же, как те, какие сейчас делает она. О чьих-то успехах и отставаниях, об улучшениях состояния здоровья, об очередности проведения медосмотров. Только в отличие от Крестной его всегда слушали, что бы он ни говорил. Всем залом. Почти не дыша. Потому что он был Ловцом Детских Душ по призванию. Можно было вырасти и освободиться, но даже давно ушедшие в Наружность унесли на себе следы его прикосновений и взглядов, и, как я подозреваю, носят их до сих пор. Имел ли такой человек право на ошибку? Меньше всего он, за которым следило столько тоскливых и жадных глаз. Он не имел права на ошибки, на любимчиков и на смерть.

Крестная зачитывает список тех, кому назначены витаминные инъекции. Длиннейший список тех, чья худоба выходит за рамки приличий. На этом собрание заканчивается. Мимо нас, громыхая стульями, проходят и проезжают выходящие, на сцене драпируют кафедру и зачем-то расчехленный экран, зал пустеет, и мы остаемся одни.

Я, Горбач и Черный. Все, что можно было друг другу высказать, мы вроде бы уже высказали, и непонятно, чего мы ждем и почему никто из нас не ушел с остальными. Вернее, понятно, почему не ушел Горбач, он выполняет роль громоотвода, а вот почему мы с Черным продолжаем сидеть, где сидели, как приклеенные? Горбач выжидает, мается и даже делает вид, что задремал. Мы с Черным молчим. Молчим и молчим, и наконец терпение Горбача истощается.

— Двинем, что ли? — жалобно спрашивает он. — Все уже ушли.

Дружно встаем. Огибая сдвинутые стулья, плевки и окурки, выбираемся в коридор. Шагов на пять по стене тянутся синие буквы: «Прощайте, дорогие учителя!» С восклицательного знака свисает что-то вроде мутной слезы.

— Тебе неприятно то, что я рассказал про Лося? — спрашивает Черный, шагая рядом.

— Не очень. Это многое объяснило. Я мог догадаться и раньше, если бы как следует поразмыслил. Когда ты мал, взрослые кажутся безупречными, довольно обидно со временем узнавать, что это не так.

— Такое иногда узнаешь не только о взрослых, — бормочет Черный под нос, непонятно кого или что имея в виду. — А моих культуристов вы, небось, посдирали? — вдруг спрашивает он, резко меняя тему, и я сразу вспоминаю, как меня доставала эта его манера внезапно перескакивать с одного на другое, как будто его вдруг выключили и снова включили, настроив на другую волну.

— Что ты, — говорит Горбач удивленно. — Висят себе, где висели. С чего бы нам их сдирать?

— Со злости, со злости, Горбач, — с удовольствием встреваю я. — И не только сдирать, но и топтать, и раздирать на мелкие кусочки. Как можно не понимать таких простых вещей.

— Сфинкс, иногда ужасно хочется тебе врезать, — признается Черный. — Просто до дрожи в руках.

Мы обходим стул, который кто-то спер из актового зала, но не дотащил до лестницы. Черный останавливается.

— Хочу вам кое-что сказать. С условием не смеяться. Это насчет выхода…

Горбач сразу сникает и съеживается, с силой вцепившись в рюкзак, как будто боится, что его вот-вот погонят в Наружность.

Черный кусает губы, собираясь с духом. Оглядывает стены, потолок, пол и наконец смотрит на меня.

— Ладно, — говорит он. — Можете, в общем-то, и смеяться. Я знаю, где можно раздобыть автофургон. Подержанный, но в приличном состоянии. И еще я умею водить. Научился. Была у меня такая возможность.

Глядим на него, разинув рты.

— Я знаю, что все это фигня, — говорит он быстро. — Знаю не хуже вашего. Не маленький. Мне самому это смешно, то, что я сейчас сказал, но я должен был это сказать, хоть вы надорвите животы после моего ухода. Я просто прошу вас, имейте это в виду, хорошо? И все.

Он поворачивается и быстро уходит, спеша удалиться от нас, как будто волны нашего воображаемого смеха подстегивают его, ударяя в спину.

— Мы не смеемся, Черный! — кричу я ему вслед. Он, не оборачиваясь, машет нам рукой и исчезает на лестнице. Паническое бегство, только так это можно назвать. Мы с Горбачом растерянно переглядываемся.

— Дела… — говорит Горбач. — Один был человек в Доме, мечтавший о Наружности, и того не стало.

— Прощайте, бультерьеры в клетчатых жилетках, — вздыхаю я. — В фургончике и без них будет тесновато.

— Перестань, — просит Горбач. — Это не смешно. Он ведь и смотался побыстрее, чтобы не слышать всяких таких шуточек.

— А я бы при нем и не шутил. Я не смеюсь, Горбач. Как я могу смеяться над такими вещами? Это ведь тот же воздушный змей Табаки, через который якобы ушли старшие, только Черный своим змеем научился управлять.

Горбач мотает головой:

— Не смейся при мне тоже, хорошо? Не шути и вообще не говори ничего, — он пинком отбрасывает с дороги брошенный стул, который вполне можно было обойти, и уходит вперед, затолкав руки в карманы так глубоко, что мне кажется, я слышу треск рвущейся материи. Жутко расстроенный словами Черного, а может, моей реакцией на них.

Я иду следом, с тоской представляя сказку, в которую Черный пытается поверить. Волшебное путешествие в фургоне. Дети Дома мчатся навстречу утренней заре. В краденой машине, с Черным в роли рулевого, летят по трассе, распевая бодрые дорожные песни. В реальном мире такая поездка продлится не дольше часа. А жаль. Потому что эта сказка даже красивее той, в которой старшие уходили в неведомый, заоблачный мир при помощи воздушного змея. Красивее и трогательнее именно тем, что выдумал ее реалист Черный.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 52; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!