ГОДЫ УЧЕНИЯ – ГОДЫ СТРАНСТВИЙ 8 страница



Дамаск, Каир, Алепп сгорит;

Обставят росским войском Крит;

Евфрат в крови твоей смутится.

 

Но впервые эти имена и названия были так произнесены русской музой…

 

«Письмо о правилах российского стихотворства», приложенное к оде, удивляет – в сравнении с трудом Тредиаковского, совсем не кратким – своим лаконизмом. Ломоносов не исследует, не доказывает – он конспективно излагает выводы, к которым пришел после нескольких лет работы с русским стихом, и предписывает правила будущим поэтам.

Для начала – три основополагающих правила. «Первое и главнейшее мне кажется быть сие: стихи следует сочинять по природному нашего языка свойству, а того, что ему весьма несвойственно, из других языков не вносить». Но и ограничений, чуждых духу языка, быть не должно. А поскольку «наше стихотворство лишь начинается, того ради, чтобы ничего неугодного не ввести, а хорошего не оставить, надо смотреть, кому и в чем лучше подражать».

Первые собственно версификационные нормы, которые постулирует Ломоносов, совпадают с уже сказанным Тредиаковским: «…в российском языке только те слоги долги, на которые падает сила», и при писании стихов следует «нашему языку свойственные стопы, определенным числом и порядком утвержденные, употреблять».

Но с принципом построения стихов, предложенным Тредиаковским, Ломоносов не согласен. «Не знаю, чего бы ради иного наши гекзаметры и все другие стихи, с одной стороны, так запереть, чтобы они ни больше, ни меньше определенного числа слогов не имели, а с другой, такую волю дать, чтобы вместо хорея употреблять ямба, пиррихия и спондея?» Русский язык «не токмо бодростию и героическим звоном греческому, латинскому и немецкому не уступает, но и подобную с ними, а себе купно и свойственную версификацию иметь может». Смешение немецкой силлаботоники с латинским и греческим квантитативным стихом основано на том, что Ломоносов (как и Тредиаковский) называет ударные слоги «долгими» (что не совсем точно). Однако размеры и их названия в силлаботонике действительно заимствованы из античного стиха.

В отличие от Тредиаковского, Ломоносов насчитывает четыре «чистых» размера. Первый – ямб. Пример:

Белеет будто снег лицом…

Второй – анапест (трехсложная стопа с ударением на третьем слоге):

Начертан многократно в бегущих волнах…

Третий – хорей:

Мне моя не служит доля…

Четвертый – дактиль (трехсложная стопа с ударением на первом слоге):

Вьется кругами змия по траве, обновившись в расселине…

 

Трудно сказать, почему Ломоносов не включил в свой канон амфибрахий (трехсложная стопа с ударением на втором слоге). В XIX веке этот размер, наравне с дактилем и анапестом, стал одним из самых употребительных в русской поэзии. Зато предложенные Ломоносовым «смешанные размеры» (соединение ямбов с анапестами и хореев с дактилями) на практике не разрабатывались ни им самим, ни кем‑либо другим. Самому Ломоносову в 1739 году казалось, однако, что именно смешанные ямбо‑анапестические стихи – «наилучшие, велелепнейшие и к сочинению легчайшие». Приведенный им пример таких стихов напоминает, на нынешний слух, тактовик – немного урегулированный чисто тонический стих:


На восходе солнце как зардится,

Вылетает вспыльчиво хищный всток,

Глаза кровавы, сам вертится,

Удара не сносит север в бок.

Господство дает своему победителю,

Пресильному вод морских возбудителю,

Свои что зыби на прежни возводит,

Являет полность силы своей,

Что южной страною владеет всей,

Индийски быстро острова проходит.


 

Но главная заслуга Ломоносова, собственно, не в этих экспериментах, а в создании русского ямба и упорядочивании русского хорея. К этим размерам он относился поначалу даже слишком пуристически, считая употребление пиррихиев (то есть пропуск одного‑двух положенных ударений в строке) возможным лишь изредка и только в песнях. В действительности без таких пропусков писать ямбом по‑русски затруднительно. У самого Ломоносова уже в «Хотинской оде» появляются такие строки, как «И челюсти разинуть хочет». Позднее он время от времени пытался писать идеально «правильными» ямбами, но в начале 1740‑х годов постепенно отказался от таких попыток. Литературовед М. И. Шапир объясняет это политическими обстоятельствами: не пропуская ударения, невозможно было вставить в ямбический стих имя государыни «Елизавета». Но таких длинных слов в русском языке много, особенно слов высокого штиля, милого сердцу Михайлы Васильевича. Догматизм в вопросах метрики не только вел бы к ритмическому однообразию, но и слишком сузил бы словарь.

Продолжая спор, начатый пометами на полях «Нового и краткого способа…» и переводом Фенелона, Ломоносов настаивает на допустимости в русской поэзии мужских рифм и их чередования с женскими: «По моему мнению… подлость рифмов не в том состоит, что они больше или меньше слогов имеют, но что оных слова подлое или простое что значат». К сожалению, мы практически не знаем тех ранних экспериментальных стихов, на основании которых Михайло Васильевич пришел к своим выводам. Только несколько отрывков счел он возможным включить в свое «Письмо». Вот пример «вольного» трехстопного хорея:


Нимфы окол нас кругами

Танцевали поючи,

Всплескиваючи руками,

Нашей искренней любви

Веселяся привечали

И цветами нас венчали.


 

Этот опыт (как и стихи Кантемира «К спящей полюбовнице») родился, несомненно, из работы над переводами Анакреона[50]. Один такой перевод, выполненный, как и переводы Кантемира, белым стихом и относящийся к 1738 году, дошел до нас:


Хвалить хочю Атрид

Хочю о Кадме петь,

А Гуслей тон моих

Звенит одну любовь.

Стянул на новый лад

Недавно струны все,

Запел Алцидов труд,

Но лиры звон моей

Поет одну любовь.

Прощайтеж нынь, вожди,

Понеже лиры тон

Звенит одну любовь.


 

Ломоносов в Германии ходил по кабачкам и бегал за девушками и в то же время зачитывался Гюнтером – мастером любовной лирики и застольных песен. Все это должно было отразиться в творчестве. Но свою «легкую» поэзию Михайла Васильевич даже сохранять не стремился. Он был казенным, служилым человеком, а для государственных нужд из Гюнтера востребованной оказалась лишь «Ода принцу Евгению». Ломоносов‑поэт как раз воспевал «вождей» и пренебрегал любовью. Однако альтернатива всегда стояла перед его сознанием. Через двадцать лет автор «Разговора с Анакреоном» с горечью признается в этом себе самому.

 

В декабре 1739 года «Хотинскую оду» и «Письмо» привез в Петербург Юнкер. Академики заинтересовались ими больше, чем переводом из Фенелона. По свидетельству Штелина (сменившего в качестве профессора элоквенции Юнкера; в отличие от своего предшественника, Штелин читал и говорил по‑русски), Корф отдал письмо и «Оду» на рассмотрение ему и Адодурову. Адъюнкт Адодуров вместе с Тредиаковским и группой академических переводчиков (Иваном Ильинским, Иваном Горлицким и др.) входил, помимо прочих своих обязанностей, в так называемое «Российское собрание», учрежденное Корфом и занимавшееся публичным чтением и разбором академических переводов на русский язык.

По словам Штелина, «мы очень удивлены были таковым, еще небывалым в русском языке размером». Ода «была напечатана при Академии, поднесена императрице Анне, роздана при дворе, и все читали ее, удивляясь сему новому размеру». Тем временем Тредиаковский, которому труды Ломоносова тоже были даны на рецензию и который справедливо усмотрел в «письме» полемику со своими идеями, написал ответ. Но Адодуров и Иоганн Тауберт (новый адъюнкт, занимавшийся переводами с русского на немецкий), видимо, не согласные с контраргументами Тредиаковского и не одобрявшие его резкого тона (ведь ломоносовская ода уже была одобрена при дворе!), уговорили Шумахера «сего учеными ссорами наполненного письма для пресечения дальних, бесполезных и напрасных споров к Ломоносову не отправлять и на платеж денег напрасно не терять».

Однако напечатана «Хотинская ода» в то время не была: Штелин опять напутал. Академия уже отметилась по поводу победы, выпустив «Эпикинион, или Песнь победительную» – опус профессора Харьковской славено‑латинской коллегии Стефана Витынского, написанный по правилам «Нового и краткого способа…». Про свой успех Ломоносов узнал, лишь вернувшись в Россию.

Глава пятая

ВЕЛИКАЯ АКАДЕМИЧЕСКАЯ СМУТА

1

По пути в Россию, на корабле, с Ломоносовым случилось, может быть, самое необычное, поэтическое и печальное происшествие в его жизни.

Ему приснился сон. Он увидел маленький безымянный остров на Белом море, к которому однажды была прибита бурей «Чайка». Он мог отчетливо разглядеть остатки гукора, потерпевшего крушение, и на прибрежных скалах – тело своего покинутого много лет назад отца.

Приехав в Петербург, Михайло пошел на биржу и без труда отыскал там архангельских знакомых, ведших свою торговлю. На расспросы о Василии Дорофеевиче они ответили, что тот прошлым летом[51] продал все свое имущество, оставил дочь на попечение родственников и отправился на долгий промысел в море. Больше никто его не видел.

Потрясенный Ломоносов решил, что отца надо искать на приснившемся ему островке. Сам он покинуть Петербург и поехать в Холмогоры не счел возможным, но «написал тамошним родным своим, поручив брату своему исполнить оное предприятие за его счет». Видимо, не родному брату (доживи Иван Ломоносов, родившийся в 1722 году, до взрослого возраста, о нем были бы и другие упоминания), а кому‑то из дальних родственников. В самом деле: следующим же летом денисовские промышленники, пристав к острову, нашли тело своего земляка, кормщика и хозяина Василия Дорофеева Ломоносова, на том самом месте, которое привиделось его сыну Михайле. Там они и предали прах старого рыбака земле.

Больше ничто не связывало Ломоносова‑сына ни с его северной родиной, ни с прежней жизнью.

 

По прибытии в Петербург, 8 июня, Ломоносов немедленно явился к Шумахеру и был принят, против опасений, вполне любезно.

Ему было выплачено подъемное пособие (50 рублей), отведена казенная квартира («в трех покоях, печи израсчатыя, двери и полы ветхия», стены обиты красными и зелеными «шпалерами») в «Боновом доме» (прежде принадлежавшем генералу Герману Иоганну Бону; на месте дома № 43 по 2‑й линии Васильевского острова), – судя по описанию, типичном петербургском доме «для именитых»: крытая «гонгами» и покрашенная красной краской крыша, пилястры, наличники, «лестница столярной работы». Первоначально Ломоносов занимал лишь две из этих отведенных ему трех «камор». Вместе с ним жил один приставленный к нему служитель. В том же доме проживал (в маленькой двухкомнатной квартирке с женой, ребенком и работницей) садовник (и староста евангелической церкви) Иоганн Штурм. Пятикомнатную квартиру занимал профессор естественной истории Иоганн Амман.

В распоряжение Аммана Ломоносов и был командирован, «дабы оный доктор обучал его естественной истории, а наипаче минералам, или что до оной науки касается». Бюрократическая логика опять вступает в противоречие с житейской. Зачем было спешно вызывать студента из‑за границы, если его надо доучивать? И чему, «что касается до минералов», мог научить ботаник Амман Ломоносова, который несколько лет специально занимался изучением горного дела и минералогии?

В действительности, вероятно, никто и не предполагал, что Ломоносов будет у Аммана учиться. Его, как и других молодых людей, числившихся при Академии наук «студентами», собирались использовать на вспомогательных работах. Амману, зятю Шумахера, было поручено составление каталога минералогического собрания Кунсткамеры, точнее – завершение работы над каталогом, который начал составлять в свое время Гмелин. Но последний в 1733 году уехал в экспедицию Беринга, оставив работу незаконченной. Амману, в ведении которого был и «ботанический огород», было недосуг этим заняться, да и здоровье, вероятно, подводило (несмотря на молодость: в декабре того же года 34‑летний профессор скончался). Поэтому работа над каталогом была доверена Ломоносову, который отредактировал и дополнил разделы, посвященные рудам, солям и землям (вчерне подготовленные Гмелином), и самостоятельно описал мраморы, «Маргариты», драгоценные и «курьезные» камни. Особой научной квалификации для такой работы не требовалось, но Амман остался доволен и не изменил в представленном Ломоносовым тексте ни слова.

Механический труд в коллекциях Кунсткамеры не приносил удовлетворения, но оставлял время для настоящей научной работы. За два месяца Ломоносов написал «Commentario de instrumento caustico catoptrico‑dioptrico» («Рассуждение о катоптрико‑диоптрическом зажигательном инструменте») – труд, содержащий оригинальную (но малоэффективную, как оказалось) конструкцию солнечной печи. Вместе с написанными еще в Германии «Физико‑химическими размышлениями о соответствии серебра и ртути» эта работа в августе 1741 года была представлена в Академию наук. На заседании 24 августа она была рассмотрена наряду с присланными из Германии отчетными работами Виноградова и Рейзера и ботанической «диссертацией» еще одного кандидата в адъюнкты – Григория Николаевича Теплова. Работы Ломоносова были отданы на отзыв Крафту. Последний сперва сам ознакомился со «специменами», а затем, по заведенному порядку, публично читал их перед членами Академической конференции. Чтение продолжалось в несколько приемов, по частям, и лишь к 13 ноября было закончено. Так же неторопливо представлялись почтенному собранию труды других молодых русских ученых. Но хуже всего было то, что ученые мужи не торопились высказать свое авторитетное суждение, хотя этого требовали уже не только Ломоносов (от своего имени и от имени Рейзера и Виноградова) и Теплов, но и Академическая канцелярия. 20 ноября шестью профессорами (среди которых был и будущий друг Ломоносова – Рихман) «относительно диссертаций, представленных студентами, постановлено, дабы те, кои желают получить свидетельства о своих успехах, явились к экзамену, живущие же в чужих краях обратились за свидетельством к тамошним профессорам». Зачем же было три месяца заслушивать доклады?[52]

Ломоносову это неопределенное положение надоело, и в январе 1742 года он подает прошение на высочайшее имя, в котором между прочим указывает, что за границу он был в свое время направлен «с таким обнадеживанием, что ежели я нижайший указанные мне науки приму, то определить меня нижайшего экстраординарным профессором». Но Ломоносова посылали в Германию, чтобы подготовить к работе в Камчатской экспедиции (которая как раз успела подойти к концу, пока посланные в Германию студенты прошли курс наук), и официально никто ничего другого пообещать ему не мог. Об «экстраординарном профессорстве» в 1736 году речь могла идти только в частном разговоре и лишь как об отдаленной перспективе.

Так или иначе, ходатайство Ломоносова не успело даже уйти в Сенат.

Седьмого января Шумахер наложил на его прошение следующую резолюцию:

«Понеже сей проситель адъюнкт Михаил Ломоносов специмен своей науки еще в июле прошлого 1741 года в конференцию подал, который от всех профессоров оной конференции так опробован, что сей специмен и печать произвесть можно; к тому ж покойной профессор Амман ево Ломоносова канцелярии рекомендовал; к тому ж оной Ломоносов в переводах с немецкого и латинского на российский язык довольно трудился, а жалования и места ему до сих пор не определено; то до дальнего указа из Правительствующего Сената и до нарочного от Академии наук определения быть ему, Ломоносову, адъюнктом физического класса»[53] с жалованьем 360 рублей в год. 28 января эта резолюция (в урезанном виде – без упоминания о возможной публикации работ Ломоносова и о рекомендации Аммана) была утверждена Академической конференцией.

Шумахеру очень не хотелось, чтобы жалоба Ломоносова ушла в вышестоящие инстанции. До ученых трудов по физике и химии ему дела не было, понимать их он не мог. Но политические события бурного 1741 года, с одной стороны, и литературные труды претендента на адъюнктское место, связанные с этими событиями, с другой, – все это делало назначение Ломоносова чрезвычайно своевременным…

2

События заключались в следующем: Анна Иоанновна, страдавшая «болезнью почек, осложненной критическим возрастом», 5 октября 1740 года слегла в постель, а 17‑го скончалась.

Еще в самом начале правления, разодрав «кондиции», Анна велела подданным заранее присягнуть наследнику, которого она себе впоследствии изберет. Предполагалось, что это будет сын ее племянницы Анны Леопольдовны, принцессы Мекленбургской. Когда последняя выросла, ее – против воли – выдали замуж за принца Брауншвейгского Антона Ульриха (альтернативой, еще более отвратительной, был сын Бирона, который, став в 1737 году герцогом Курляндским, не прочь был официально породниться со своей державной любовницей). 12 августа 1740 года у августейшей четы родился сын, названный в честь прадеда Иваном и немедленно провозглашенный наследником престола. В возрасте трех месяцев ему суждено было стать императором Иоанном III – так назывался он в дни своего правления: счет русских царей велся тогда (вполне логично) с венчания Ивана Грозного на царство; позднее Карамзин стал вести счет с Ивана Калиты: в результате грозный царь стал Иоанном IV, отец Анны Иван Алексеевич – Иоанном V, а ее внук и преемник, Иван Антонович – Иоанном VI.

Возник вопрос о регенте. Группа сановников – Миних, Остерман, Левенвольде, Головкин и Черкасский – официально ходатайствовала перед умирающей императрицей о назначении Бирона. Тщеславный фаворит, сын солдата‑саксонца и латышской крестьянки, непопулярный и среди русских, и среди немцев, мечтал о статусе единоличного правителя огромной державы и не понимал, что его регентство – часть нехитрой двухходовки, разыгранной опытными придворными интриганами. У власти в России герцог Курляндский находился ровно три недели. Лишившись Анны, он оказался беззащитен. 8 ноября Бирон был арестован Минихом – одним из тех, кто ходатайствовал о его назначении, и отправлен в ссылку, в Пелым… Людей, которые еще недавно вместе с Бироном управляли страной, больше никто с ним не ассоциировал. Теперь они выглядели, наоборот, избавителями страны от тирана. Правительницей стала Анна Леопольдовна, а фактическим главой кабинета – Миних (которого, однако, вскоре потеснил Остерман). Антон Ульрих, неплохо показавший себя в свое время под началом Миниха при Очакове, получил (третьим из пяти за всю отечественную историю) чин генералиссимуса и формальную должность главнокомандующего армией. Тихий и довольно бесхарактерный человек, он все же чаще и охотнее, чем его супруга, занимался государственными делами. Ей – нервной, томной, немного распущенной молодой даме – было как‑то не до того, да и не к тому ее готовили… Тем более что у нее сразу же после рождения сына появился «официальный» фаворит – саксонский посланник граф Линар. Последнего для порядка помолвили с фрейлиной Юлией Менгден, верной наперсницей Анны Леопольдовны, чья неразлучная близость с регентшей также давала повод к предосудительным слухам.

И вот в правление этой компании Ломоносов появился в России. Работая под началом Аммана, он сочетал научные исследования со стихотворчеством, за короткий срок сочинив две оды государю‑младенцу и его родителям. В этих одах Ломоносов смог закрепить ритмические, языковые и прочие находки, впервые появившиеся в «Хотинской оде», заодно исподволь приучая немногочисленных русских читателей к четырехстопному ямбу. Тем более что как раз эти две оды были напечатаны (в «Прибавлениях к „Санкт‑Петербургским ведомостям“») и имели успех при дворе. (Зато спустя несколько месяцев обе они были, в связи с изменившейся политической обстановкой, преданы забвению и вплоть до 1838 года не перепечатывались и не включались в собрания сочинений Ломоносова.)


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 78; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!