ГОДЫ УЧЕНИЯ – ГОДЫ СТРАНСТВИЙ 6 страница



Трудно представить себе избиение Симеона Полоцкого, скажем, боярином Ординым‑Нащокиным. Впрочем, Тредиаковскому, по слухам, приходилось терпеть побои даже от придворных шутов – Балакирева и Педрилло. Петровские реформы поначалу не уменьшили, а увеличили количество произвола, который к тому же перестал быть государственной монополией. Прежние социальные страты, принадлежность к одной из которых обеспечивала человеку хоть какой‑то, освященный обычаем, уровень прав, хоть какую‑то защиту, распались, новые еще не до конца сложились, а новоевропейская идея внесословного и внеобщинного достоинства человеческой личности на самом Западе тогда была внове и имела мало сторонников, а до России просто не дошла.

Но в любые времена многое зависит и от самого человека. Мы уже видели примеры поведения Михайлы Ломоносова. Плебей по происхождению, погрязший в долгах студент, он уже в эти годы никому не позволял разговаривать с собой в грубом и высокомерном тоне, не говоря уж о рукоприкладстве. Ломоносов сам бывал грубоват, резок, раздражителен, болезненно мнителен, несправедлив; мог он быть и нелеп, а иногда даже смешон. Но ни разу за всю жизнь он не выглядел жалким. А Тредиаковский, увы, выглядел именно так. И дожив до эпохи более мягкой, он по‑прежнему часто вел себя неуверенно и неблагородно. Он был выдающимся человеком, но при этом слишком слаб, а русский XVIII век требовал силы недюжинной.

2

Новая система стихосложения была, разумеется, опробована Тредиаковским на практике. Еще в 1734 году написал он «Оду торжественную о сдаче города Гданска». Поводом для написания этой оды (образцом русскому поэту послужила знаменитая ода Буало «На взятие Намюра») стал завершающий эпизод войны за польское наследство, в которой после смерти Августа Сильного участвовала Россия. Людовик XV попытался вернуть на престол своего тестя Станислава Лещинского – он правил в 1704–1709 годах и был низложен после Полтавской битвы, Анна, как прежде Петр Великий, стояла за саксонский дом. В Гданске (Гданьске) держал оборону Станислав, уже изгнанный из Варшавы. Взятие города означало окончательную победу саксонцев и русских.

Ода начиналась так:


Кое трезвое мне пиянство

Слово дает к славной причине?

Чистое Парнаса убранство,

Музы! Не вас ли вижу ныне?

И звон ваших струн сладкогласных,

И силу ликов слышу красных;

Все чинит во мне речь избранну.

Народы! Радостно внемлите;

Бурливые ветры! Молчите:

Храбру прославлять хощу Анну.


Спустя восемнадцать лет, чтобы доказать свое первенство перед Ломоносовым в написании «правильных» стихов нового образца, Василий Кириллович задним числом переделал все свои произведения 1734–1742 годов. «Оду о сдаче города Гданска» он тоже переписал – гладеньким (насколько у Тредиаковского это получалось) хореем:


Кое странное пиянство

К пению мой глас бодрит?

Вы, Парнасское убранство,

Музы! ум не вас ли зрит?

Струны ваши сладкогласны,

Меру, лики слышу красны;

Пламень в мыслях восстает.

О! Народы, все внемлите;

Бурны ветры! не шумите:

Анну стих мой воспоет.


Стало ли лучше? Трудно сказать. Нашему слуху, несколько утомленному классическим русским стихом, напряженный, ломаный ритм ранней редакции, возможно, даже приятнее. Но нам трудно представить, как ошеломляюще ново звучала гармония русской силлаботоники для первых слушателей первых хореических и ямбических русских стихов.

Пока что новаторские идеи академического секретаря приобретали популярность, как несколькими годами раньше – его любовный роман. Надменные дворянские юноши из Шляхетного корпуса, чуть не все сплошь грешившие стихотворчеством, стали писать по рецептам бедного пииты. Одним из этих молодых «благородных» стихотворцев был Александр Сумароков (1717–1777), выпускник 1740 года. Другим – Михаил Собакин (1720–1773), не ставший, в отличие от Сумарокова, профессиональным писателем, но оставивший в русской поэзии след длинным стихотворением «Радость столичного граду Санкт‑Питербурху…», описывающим торжественный въезд Елизаветы Петровны в столицу после коронации в Москве 22 декабря 1742 года.

Стогнет воздух от стрельбы, ветры гром пронзает,

отзыв слух по всем странам втрое отдавает.

Шум великий от гласов слышится всеместно,

полны улицы людей, в площадях им тесно.

Тщится всякий упредить в скорости другова,

друг ко другу говорят, а не слышат слова.

Скачут прямо через рвы и через пороги,

пробивался насквозь до большой дороги.

Всяк с стремлением бежит в радостном сем стоне

посмотреть Елисавет в лаврах и короне.

Старость, ни болезнь, ни пол, ни рост не мешают,

обще с удовольством зреть въезд ее желают…

Пожалуй, получилось половчее, чем у самого Василия Кирилловича, – но в полном соответствии с его рекомендациями.

В свою очередь, и Антиох Кантемир, который, сидя «полномочным министром» в Лондоне, как раз в 1735 году вновь начал, после четырехлетнего перерыва, писать стихи, с интересом прочитал труд Тредиаковского. Книга в целом ему понравилась. «Приложенный от сочинителя труд столь больше хвален, что в самом деле народ наш лишается некаким образом предводителя в стихотворном течении. Многие часто с прямой дороги сбивалися. Наипаче же хвален, что с необыкновенной стихотворцам умеренностью представляет свой опыт к испытанию и исправлению тех, кто из нас имеет какое‑либо искусство в стихотворстве». Вот Кантемир и решил «подправить» коллегу, написав собственный трактат – «Письмо Харитона Макентина к приятелю о сложении стихов российских».

По мнению Кантемира, при сочинении российских стихов «рассуждение стоп… излишно». Достаточно всегда делать ударение на двух слогах – предпоследнем в строке и предпоследнем перед цезурой (интонационным словоразделом на середине строки). Кантемир был человеком галльской культуры. Французский и польский стих оставались в его глазах образцами для русского. Несмотря на многие годы, проведенные в Англии, и вероятное знание английского языка, шекспировский ямб, видимо, не пленил его слух и не изменил его представлений о просодии. Но, по его мнению, русское стихосложение все же отличается от французского. Потому он защищал право на существование белого (нерифмованного) русского стиха и анжамбеманов (переносов фразы из строки в строку) – впрочем, сам князь Антиох этих терминов не употреблял.

Стиховедческие теории поверяются практикой. Кантемир «исправил» все свои ранние сатиры и новые стихи писал согласно «Письму Харитона Макентина». Получалось, надо сказать, довольно красиво – гораздо лучше, чем у Тредиаковского.

Вот белый стих Кантемира:

Земля выпивает дождь,

А деревья землю пьют;

Моря легкий воздух пьют,

И солнце пиет моря;

Месяц же солнце пиет;

Для чего убо, друзья,

Журить меня, что пью?

Это из Анакреона. Рядом – оригинальная лирика в анакреоническом духе:

 


Приятны благодати,

Танцы вы водя под древом,

Двигайте ноги легонько,

Велите играть тихонько,

Или, далее отшедши,

Приятные благодати,

Танцы вы свои водите;

Любимица моя близко,

Спочивает тут под древом,

Взбудить ее берегитесь;

Когда взглянут тыя очи,

Уже будут ничто ваши;

Уж вам, красны благодати,

Не похочется плясати.


 

А вот рифмованные стихи – начало послания к князю Никите Трубецкому:

Беллоны часто видев, не бледнея,

Уста кровавы и пламень суровый,

И чело многим покрыто имея

Листом победным, я чаял, ты новый

Начал род жизни; я чаял, ты, спелый

Плод многовидных трудов собирая,

В покое правишь крайние пределы

Пространна царства, что вблизи Китая…

 

Этими звонкими и мужественными строками еще в XIX веке восхищался Батюшков.

Тредиаковский возражения Кантемира принял ревниво: может быть, потому, что сравнение стихов было не в его пользу. В своем позднейшем труде «О древнем, среднем и новом российском стихотворстве» он отдает должное Кантемиру‑поэту, но о его трактате язвительно замечает: «Хотя автор благопохвальным умствованием показал ученому российскому свету великую остроту вымысла, однако, если кто вынет из системы его все ненужные обходы, крюки и кривизны, тогда всяк выйдет по ней прямо токмо к среднему нашему стихосложению, сиречь к прозаическим строчкам… Видно… что система сия сочинена конечно чужестранным человеком». Впрочем, и трактат Кантемира, и его стихи ждали печати до 1762 года и составить Тредиаковскому полноценной конкуренции не могли.

Неизвестно, каким путем пошло бы развитие русской просодии, если бы не Ломоносов. Может быть, из упорядоченной силлабики Тредиаковского и позднего Кантемира вполне мог развиться другой вариант классического русского стиха? Исключить это нельзя, тем более что перед нами живой пример: украинская поэзия. На восточной Украине литературным языком до середины XIX века был русский (иногда с незначительным вкраплением украинизмов), а старая, силлабическая система стихосложения держалась очень долго. И вот уже в 1750‑е годы на основе этой системы возник уникальный, ни на что не похожий песенный логаэд[45] Григория Сковороды:

 

О дубрава! О зелена! О мати моя родна!

В тебе жизнь увеселенна, в тебе покой, тишина…

 

А начиная с эпохи Шевченко, когда украинский язык стал языком национальной поэзии, заимствованная у «москалiв» силлаботоника продолжала соседствовать с народной силлабической «коломыйкой».

Но едва ли стоит жалеть об упущенных возможностях. Во многом благодаря гению и труду героя нашей книги русская поэзия обладает просодическим инструментарием, по богатству, разнообразию и разработанности почти не имеющим аналогов в мировой культуре. Не случайно русские поэты и сейчас, в эпоху господства во всем мире верлибра, не спешат с этим инструментарием расставаться…

3

В 1735 году Ломоносов был, однако, еще далек от создания русской силлаботоники. Купив книгу Тредиаковского, он в течение последующих четырех лет исписывает ее поля язвительными замечаниями на всех известных ему языках, кроме разве что греческого.

В 1936 году литературовед П. Н. Берков проанализировал и классифицировал эти пометки.

Во‑первых, Ломоносов исправил стиль своего предшественника – в стихах и в прозе. В частности, он откорректировал славянизмы Тредиаковского. Вопрос о том, как следует использовать в современном (им) русском языке слова и обороты, заимствованные из старославянского, был одним из главных в последующей филологической полемике Ломоносова и Тредиаковского. Пока что марбургский студент замечает: «Новым словам ненадобно старых окончанием давать, которые неупотребительны, на пример пробуждена in accusativo[46] вместо пробужденово». Стилистические замечания касаются и смысловых неточностей, двусмысленностей, тавтологий («Чрез стих разумеется всякая стиховная строка…»). Ломоносова уже в эти годы раздражал слог Василия Кирилловича. Он язвительно отмечал и передразнивал рифмовку однокоренных слов («народы» – «роды»), «затычки» для размера, неловкие обороты. Разумеется, бешеный нрав нашего героя сказывался и здесь. Разъярившись, Ломоносов начал заочно оскорблять автора «Нового и краткого способа…». Тот говорит, что не стал бы отдавать в печать своих элегических стихотворений, если бы «некоторые мои приятели не нашли в них, не знаю, какова, духа Овидиевых элегий». «Бздуха» – поправляет на полях Ломоносов. Тредиаковский строго корит «слагателей стихов… которые не знали в том ни складу, ни ладу». «Как ты», – совершенно по‑школьнически отвечает Михайло Васильевич. Строчка «Не молчит и правда устами» вызывает не менее школьнический комментарий: «Я думаю, что жопою». И так далее… Все это мало похоже на серьезную полемику. Но Ломоносов и не собирался полемизировать. Ответ его Тредиаковскому должен быть другим. На тезис о невозможности чередования мужских и женских рифм он ответил так: «Herculeum argument ex Arcadie stabulo»[47]. To есть: как Геркулес доказал, что очистить Авгиевы конюшни возможно, совершив это, так же и он, Ломоносов, на практике опровергнет своего предшественника. (Правда, может быть, Ломоносов имеет в виду, что стихи Тредиаковского – это именно то, чем были запружены конюшни аркадского царя.)

Готовясь к этому подвигу, холмогорский Геркулес пока что взахлеб читал немецкие стихи.

Немецкая поэзия к XVIII веку прошла уже долгий путь, но до XVII века это был путь средневекового стихотворчества. Сперва галантные песни слагали рыцари‑миннезингеры, потом пришла пора бюргеров‑мейстерзингеров, таких как знаменитый башмачник Ганс Сакс. Утонченной ренессансной лирики Германия не знала, своего Ронсара тут не было.

В первой половине XVII века появилось несколько авторов, перевернувших немецкую поэзию. Первым из них был уже упоминавшийся Мартин Опиц (1597–1639). Живший в эпоху Тридцатилетней войны, вынужденный часто менять государства и покровителей, умерший нестарым, этот поэт успел дать немецкому стиху и немецкому поэтическому стилю прочные законы. Ведь и немцы пользовались прежде, в XV–XVI веках, силлабическим стихом (хотя немецкая народная поэзия, как и русская, построена по тоническому принципу). Опиц утвердил в своей стране силлаботонику. Но этим не исчерпывались его заслуги. В «Книге о немецком стихотворстве» (1624) Опиц описал для своих соотечественников всю систему жанров и форм современной европейской поэзии; немало занимался он, вместе со своими учениками и сподвижниками по так называемой силезской школе, унификацией и «очищением» немецкого литературного языка. В своей лирике Опиц скорбел о бедствиях войны и воспевал, следуя горацианской традиции, мирное поселянское житье. Еще он писал пасторали, эпические поэмы, создал трагедию на библейский сюжет («Юдифь»), перелагал псалмы – в общем, был чрезвычайно плодовитым литератором. Его современник и ученик, изысканный лирик Пауль Флеминг (1609–1640) в 1633 и 1636 годах с посольством Адама Олеария посещал Россию, которая ему очень понравилась. Впрочем, на фоне охваченной бесконечной войной (и одновременно массовой охотой на ведьм и колдунов) Германии что угодно выглядело раем. Во всяком случае, Флеминг посвятил Москве, Новгороду, Волге ряд прочувствованных стихотворений.

В следующем поколении барочная изысканность и барочный драматизм (которые сказываются уже у Флеминга и Опица) достигли крайней точки. Это поколение выросло и сформировалось в тяжелые времена. Андреас Грифиус (1616–1664), величайший немецкий поэт и драматург своего столетия, самыми мрачными красками описывал окружавший его мир:


Мы все еще в беде, нам горше, чем доселе.

Бесчинства пришлых орд, взъяренная картечь,

Ревущая труба, от крови жирный меч

Похитили наш труд, вконец нас одолели.

 

В руинах города, соборы опустели.

В горящих деревнях звучит чужая речь.

Как пересилить зло? Как женщин оберечь?

Огонь, чума и смерть… И сердце стынет в теле…


Роскошь, которой окружали себя властители великих империй и карликовых княжеств, смутные слухи о научных открытиях, перевернувших представления о вселенной, бедствия войны, страстные религиозные споры, разруха, эпидемии, ведьмы, вопящие на кострах, – таким был мир, огромный, непредсказуемый и несоразмерный человеку. Эпоха барокко была последним выдохом Средневековья, последней попыткой реванша – хотя и без присущей настоящему Средневековью архитектонической цельности. Но в России XVIII века Средневековье еще далеко не кончилось. Так же, впрочем, как и в Германии XVII века. Переломная эпоха рождала вдохновенных и дерзких мистиков. Среди них – знаменитый Якоб Бёме, Ангелус Силезиус («силезский ангел», собственно, Иоганн Шеффлер) и, наконец, Квиринус Кульман. Об этом человеке Ломоносову наверняка приходилось слышать.

Кульман считал и папу, и лютеранских проповедников слугами Антихриста. Он проповедовал скорое наступление «Пятого царства», где монархом будет сам Христос. В Пятом царстве, или «иезуелитской монархии», не будет ни религиозной розни (евреи и мусульмане признают Христа), ни социальных противоречий; между прочим, процветут и точные науки. Свои идеи Кульман излагал в стихах, необычных по форме, предвещающих самые дерзкие модернистские эксперименты XX века. Он ездил в Турцию, чтобы склонить в свою веру султана, но не преуспел. В 1689 году он с аналогичной целью прибыл в Москву. Момент был выбран на редкость неудачно: короткая фанатичная эпоха царевны Софьи. Кульмана арестовали по доносу пастора из Немецкой слободы… и сожгли. В Германии костры, на которых сжигали еретиков, мало‑помалу погасли несколькими десятилетиями раньше.

Были в Германии той поры не только мистические безумцы, но и мастера изысканной и изощренной светской лирики. Христиан Гофман фон Гофмансвальдау (1617–1679), почти сверстник Грифиуса, считался ее непревзойденным мастером. Красочный, метафорически усложненный стиль этого поэта и его последователей, представителей так называемой второй силезской школы, был германской аналогией итальянского маринизма или испанского гонгоризма. Эти стили были названы по именам своих основателей – Джамбаттисты Марино и Луиса де Гонгора‑и‑Арготе. Оба они жили на полвека раньше своих немецких последователей. Но Германия быстро «догнала» своих южных соседей. По богатству, разнообразию и изысканности в тогдашней Европе мало что могло сравниться с немецкой лирикой эпохи барокко.

В 1730‑е годы в архитектуре и живописи германских государств продолжалась эпоха барокко, и ее кульминация была еще впереди: роскошные дворцы и парковые павильоны Сан‑Суси появятся лишь в 1740‑е годы при Фридрихе Великом. Но в литературе уже настала пора новых веяний. Иоганн Фридрих Готшед (1700–1766), поклонник французского классицизма, последователь Корнеля и Расина, пропагандировал их творчество в Германии и сам написал трагедию «Умирающий Катон» (Ломоносов прочитал ее в Марбурге). Другие поэты первой половины XVIII века тоже все дальше уходили и от усложненного стиля поэтов первой и второй силезской школ, и от их пессимизма. Фридрих Гагедорн (1708–1754) был мастером анакреонической лирики, Бертольд Генрих Брокес (1680–1747), горячий поклонник идей Христиана Вольфа, прославился описательными и дидактическими стихами, в которых воспевал всеобщую предустановленную гармонию, богатство и красоту мира, сотворенного для блага человека. Брокесу вторили его подражатели, в том числе Христиан Фридрих Эндерлейн, слепой от рождения поэт из Фрейберга[48].

Одна великая эпоха немецкой лирики уже прошла, другая еще не наступила. Но поэтов в Германии в те годы было много и общий уровень их мастерства был высок. Там были и слагатели религиозных гимнов (Неймейстер, Шмольк), и придворные поэты (Кёниг, Бессер, Нейкирх). Все они как‑то соперничали, полемизировали между собой – в общем, царило обычное в зрелой культуре суетливое разнообразие.

Из всех немецких поэтов ближе всего сердцу Ломоносова оказалось творчество Иоганна Христиана Гюнтера (1695–1723). Последний из крупных представителей поэзии немецкого барокко, он родился слишком поздно… или слишком рано. Ему бы быть сверстником Гёте и Шиллера. Или Брентано и Шамиссо. Или даже Гейне. В романтическую эпоху этот беспутный гуляка, скандалист, бунтарь воспринимался бы более естественно. Гюнтер прожил двадцать восемь лет: столько, сколько было Ломоносову в момент его блистательного поэтического дебюта. В этом поэте Ломоносов видел много близкого и родственного себе. Гюнтер тоже был в ссоре со своим отцом, бранился с учителями и покровителями, отличался надменным нравом, ходил по кабачкам, залезал в долги. Недоучившийся врач, так и не закончивший Лейпцигского университета, он чуть ли не всю свою короткую жизнь лихорадочно скитался по городам Силезии и Саксонии. Ломоносов не расставался с книгой Гюнтера и до конца жизни наизусть помнил его стихотворения.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 146; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!