Марка Теренция Варрона, ВОРОНА 15 страница



Он подошел к окну, заглянул в темное небо: что там делается? Ничего не делалось там — и он заскучал еще больше. Не заскучал, конечно, в том смысле, что стало‑скучно, а за‑тос‑ко‑вал. И хотел взвыть или взреветь, но сдержался. А сказал — раздельно и сухо: «Не скудные воспоминания детства, но богатые картины прошлого. Снимки с истории человечества, пережитой лично. Аид напал на истину».

Да, врач непрост. Впрочем, и не следовало предполагать, что он прост. Впрочем, Рекрутов и не предполагал, что он прост. То есть все и вышло, как предполагал Рекрутов. Значит, Рекрутов молодец. Но Рекрутова это не радует. Аид — вот кто его радует. Весь такой хрустящий, стерильный Аид с буратиньей походкой, с маленькой головой и огромной — космической! — тайной в ней. Надо бы расцеловать Аида, но это то же самое, что расцеловать кактус. Вызвать бы на разговор его — пусть прокомментирует свои записи: лаконичными такими предложениями, по несколько слов. Как же, вызовешь его!.. Рекрутов тихо засмеялся.

На смех вошел Аид Александрович. Дневник раскрытым лежал на столе и был очень заметен. Рекрутов облегченно вздохнул и радостно сообщил:

— Я прочел, сколько успел. Делайте со мной, что хотите.

— Резекцию хочу, — мрачно сказал Аид Александрович. — Или трепанацию черепа.

Рекрутов хохотнул — нервически: с него станется, с Аида этого! — Считайте, пожалуйста, что я не Ваш дневник прочел, а… Вашу статью, научную…

Аид Александрович молчал. Он молчал так долго, что зима успела смениться весной, весна — летом, лето — осенью и осень — новой зимой. Когда же новая эта зима закончилась, он заговорил — причем совершенно без эмоций:

— Я не так глуп, чтобы допускать оплошности. Стол специально был приоткрыт. Надеюсь, я вошел не слишком рано — и кое в чем Вы успели уже разобраться. В остальном помогу Вам разобраться я. Вы молоды, умны и талантливы. А я стар и… не знаю, каков еще. Впрочем, не бездарен. Но через некоторое время я умру и оставлю все это Вам. Я, конечно, мог бы пригласить Вас к себе домой — тетрадь там лежала, — предложить Вам прочесть и так дальше… Однако, подумалось мне, лучше, если это произойдет случайно. Вот случайно и произошло: Вы сами заинтересовались записями. В добрый час. Здесь двести восемьдесят два листа — вполне достаточно для обобщений: зачем нам ждать, когда я умру? Вы, разумеется, поняли общую идею?

— Но почему именно мне, Аид Александрович?

— Рекрутов! — Голос сделался деревянным. — Не нужно играть со мной в игры: скучно. Или мне объяснить Вам, что Вы как раз этим и интересуетесь?

И тут Рекрутов обнял Аида Александровича. Дикая, вообще‑то, выходка: еще вчера он бы не позволил себе даже поздороваться с завом за руку… руку бы парализовало! А сегодня — нате вам: стоят обнявшись и чуть почему‑то не плачут. Аид даже не вырывается. Нет, вырвался: «Хватит», — сказал. Подошел к столу, полистал дневник.

— Так что же, вам действительно все понятно?

— Далеко не все. Например, как вам вообще это пришло в голову?

— Будет смешно, если скажу. Но скажу. Я еще в детстве думал, как угораздило моих родителей назвать меня Аид… Естественно, довольно рано я все про Аида прочитал, что мог. Потом прочитанное перемешалось с прожитым — и было уже трудно различить, где какое. Пришлось научиться сортировать переживания: это — мое, это — не знаю чье. И достаточно скоро обнаружилось: моего меньше, чем не‑знаю‑чьего. В конце концов, разумеется, все мое, раз у меня в голове. Но откуда? Я еще одну тетрадь вел, в войну потерялась. Вам интересно было бы: записи разных ощущений, которые в принципе посещали это бэдное‑сэрдце. Среди них очень многие — большинство, честно сказать. — не имели под собой никакой здешней почвы. Дальше — больше: узнал от кого‑то про deja vu… понял неправильно, так и живу.

— Простите, именно как поняли?

— Именно так и понял, буквально… я, дескать, это видел, только давно, не в данной моей жизни, а в другой, прежней, о которой почти забыл, но которая тем не менее была… туманно?

— Нет‑нет, почему же, все очень ясно!

— Ну, мне, правда, все не очень ясно, но пусть… Потом познакомился с одним прекрасным человеком, дружил с ним прямо как сумасшедший — и долго дружил, вдруг мне говорят: он душевнобольной. «И вот я здесь» (как поют в опереттах), то есть в психиатрии — с тех самых пор. Меня это слово — д‑у‑ш‑е‑в‑н‑о‑б‑о‑л‑ь‑н‑о‑й — потрясло тогда: у человека, про которого я рассказываю, никаких явных отклонений от нормы не было, наоборот… немыслимо тонкий человек, удивительная душевная организация. Правда, он часто… может быть, слишком часто, но я не обращал на это внимания, посвящал меня в истории, происходившие вроде бы с ним, которые мне казались явно вымышленными, однако что же… творческая личность и все такое прочее! Короче говоря, с тех пор душевная тонкость стала для меня производной от душевной болезни, и я принялся изучать, систематически изучать состояние бреда как наиболее яркое проявление душевных расстройств… Вы чувствуете связь?

— Да, да! — у Рекрутова это «да, да» получилось, может быть, даже слишком горячо, но он не следил уже за собой, перехватил у Аида Александровича инициативу и заговорил сбивчиво, путано: — Я чувствую связь, я думал об этом… впрочем, я шел от другого, от социальных моментов, то есть вот что… Меня интересовало, почему психические расстройства в среде… ну, у интеллигенции… но Вы понимаете, какую интеллигенцию я имею в виду! — так, стало быть: почему в этой среде они чаще, психические — или душевные, как Вы их называете, — расстройства? По сравнению с рабочими там, крестьянами… опять не то… по сравнению с массой, в общем. И я пришел, то есть я прихожу к выводу, что те, кто живет жизнью духовной, причем из поколения в поколение, понимаете? — у них именно поэтому… из‑за духовности случаются психические отклонения. И можно, значит, допустить — хотя бы в качестве гипотезы — обратное: чем глубже душевное расстройство, тем… тем совершеннее, тем выше дух. А значит, безумие, если воспользоваться этим непрофессиональным словом, есть наиболее чистая форма проявления духа, когда дух прозревает первоосновы бытия и вспоминает свои, так сказать, пред‑жизни и даже после‑жизни… Вы это имели в виду? Дух приобщается к… к универсуму?

Аид давно уже сидел на столе — в позе невероятной… членовредительской. Было похоже, что сам он находится в том состоянии, которое называется «глубокий шок», и сейчас начнет бредить.

— Вы. В один вечер. Поняли. Все. — Он с трудом перевел дыхание. — Рекрутов, Вы… Вы бог знает что за человек. Сколько Вам полных лет?

— Много, — сказал Рекрутов. — Года тридцать два.

— Ура, — констатировал Аид Александрович. — Вам еще по меньшей мере пятьдесят лет пропагандировать эти идеи, а при Вашей херувимистости… розовощекости, пардон, — и все восемьдесят. Я счастлив. Представляете себе, что начнется потом! Люди снова станут верить своим безумцам, своим юродивым, как когда‑то… да вот, в прошлом еще веке! Нельзя‑молиться‑за‑царя‑Ирода‑Богородица‑не‑велит… К их словам начнут прислушиваться. Христос, наверное, был юродивым… прости меня, Господи! Ибо только они знают: их устами говорит Бог. И больше станет юродивых в мире, и будет людям дано святое право отличаться от животных — право бредить, грезить, галлюцинировать, провидеть основы бытия… О, основы бытия только и могут быть постигнуты в бреду, в горячке ума, в болезни души, ибо лишь тогда ничего не значит уже плоть, ничего не значит материя — и свободный дух парит над земною оболочкою мира!

«Я совсем его не знал, я не знаю его!» — почти с отчаяньем думал Рекрутов, забыв слушать и хватая одни обрывки — темные, слепые обрывки этого бреда‑по‑поводу‑бреда, улетевшего уже далеко, за пределы человеческой жизни, и откликающегося оттуда словами:

— Ты убил меня.

— Ты обманул меня.

— Ты обокрал меня.

Рекрутов взял дневник со стола и положил его в свой портфель.

— Ну что ж, и правда пора, — сказал Аид Александрович, вид которого к концу монолога начал уже просто пугать Рекрутова, внушая опасения по поводу вменяемости говорившего.

— Вы не зайдете к Эвридике? — спросил Рекрутов.

— Нет. Мне на нее тяжело смотреть: слишком больна и слишком красива.

— Может быть, все‑таки пустить к ней этого молодого человека? Он почти все время в вестибюле, знаете?

— Я не хожу через главный вход… Его появление может вызвать криз, а я не уверен, что криз нам сейчас нужен. Уход же за Эвридикой… Серафима Ивановна хорошо с этим справляется.

— А прозвище Серафимы Ивановны Вам известно? Нянька Персефона… в дополнение к Вам.

— Тартар, — усмехнулся Аид Александрович. — Наш маленький Тартар.

— Не хватает только, чтобы пришел Орфей и сыграл на дудочке!

— На форминге, — уточнил зав.

— Форминг — это… это что?

— То, на чем играл Орфей… а в общем, дудочка.

— Так наш молодой человек из вестибюля, его вроде Петр зовут, — чем он Вам не Орфей? Пустите его к ней.

— Рано. — И снова усмехнулся Аид Александрович. — Рано ему еще появляться в Тартаре.

К няньке Персефоне они, конечно, все‑таки заглянули: с Эвридикой все было по‑прежнему. Вышли из больницы, побрели по ночным улицам.

— Я живу тут близко, — сказал Аид Александрович вроде как ни к чему, а оказалось вот к чему: — Зайдем?

— Да ведь уже одиннадцатый час, поздно, наверное…

— Ничего не поздно, а нормально. Дверь им открыла самая старая старушка в мире, Вера Николаевна.

— Моя жена, — представил Аид Александрович, — что бы Вы там себе ни думали.

Вера Николаевна рассмеялась — неожиданно звонко, эдаким бубенцом.

— А я ничего там себе и не думаю, — от всей души заверил Рекрутов.

— Бубенец, чаю давай. — Аид Александрович развернул старушку за плечи и сообщил ей некоторое ускорение в направлении кухни: старушка оказалась резва и через две минуты вышла с чаем на подносике.

За столом говорили о таких пустяках, что Рекрутов захмелел. Он и не подозревал этого в Аиде — внимания к фактически неисчислимому количеству вещей, но только не имеющих отношения к медицине, но и вообще безотносительных к чему бы то ни было значительному. Аид, с общечеловеческой точки зрения, просто нес чушь, однако чушь потрясающую, чушь гениальную — полную! Обозначить предмет его речи не смог бы никто: в Аиде бурлил язык — сам по себе, на себя самого направленный и для одного себя существующий, несущий Аида по волнам своим, как щепку. И несомый стихией языка — не одного языка, разных языков! — Аид забывал, кто он, откуда и зачем здесь. «Бог устной речи! — подумал Рекрутов и еще подумал — во второй уже раз: — Я совсем не знаю его… никто не знает его». И благодарно, рассыпчато, безмятежно заливался подле Аида бубенец — самая старая старушка в мире, Вера Николаевна…

— Аид Александрович, это Вас! — крикнула она из прихожей, выбежав на телефонный звонок.

Разговор по телефону был коротким и каким‑то… надломившим Аида.

— Я в институт, Вы со мной? — бросил он Рекрутову из прихожей.

— Конечно! — Рекрутов выскочил из‑за стола с пирогом в руке.

— Куда? — обалдела Вера Николаевна, замершая на пороге кухни со свежим чаем на подносике.

— Назад, — ответил Аид наполовину уже с лестничной клетки.

— Боже мой, Эвридика!.. — полетело им вслед.

 

Глава ВОСЬМАЯ

Остановись, МГНОВЕНЬЕ!

 

Спустя несколько минут после того, как Аид Александрович и Рекрутов закончили рабочий день и, заглянув в палату Эвридики, вышли на воздух, Серафима Ивановна (она же нянька Персефона), скушавши гранат, задремала на стульчике около эвридикиной постели. Дремать она могла совершенно безбоязненно, потому что сиделкой прослужила сорок лет. Кажется, это вообще была единственная сиделка не только на отделение, но и на весь институт: считаясь с авторитетом Аида Александровича, для него (и только для него!) сохраняли в советском медицинском учреждении данную символическую штатную единицу… Так вот, сиделка с таким стажем могла не беспокоиться уже, что не проснется, когда нужно будет проснуться. Нянька Персефона и не беспокоилась.

Но, как выяснилось, немножко побеспокоиться все же следовало. Нет, ничего особенно страшного не произошло: просто на одну минуту — всего‑то лишь на одну минуту! — в палату, вверенную ее попечению, проникло постороннее‑лицо. На постороннем‑этом‑лице был белый халат, и двигалось оно со всевозможной осторожностью. Оно подошло к постели беспамятной Эвридики, наклонилось к ней и поцеловало — причем в самые что ни на есть уста! Эвридика открыла глаза: Петр стоял перед ней.

— Орфей, — шепотом сказала она и шепотом же добавила: — Я тебя люблю.

— Это я тебя люблю, — поправил Орфей, приложил палец к губам и на цыпочках отправился к двери. У двери он, конечно же, обернулся: так всегда поступают Орфеи. Нянька Персефона вздрогнула.

— Да, милая, да? — она поняла, что проснулась поздно.

— Бабуленька, дорогая, у меня к Вам огромная просьба! — Эвридика села на постели.

Нянька Персефона настолько опешила, что засомневалась, проснулась ли она вообще.

— Вы не могли бы позвонить одному человеку? Мне очень нужно!

«Бредит», — успокоилась нянька Персефона и улыбнулась бывшей у нее просветленной улыбкой.

— А чего же не позвонить‑то? Позвоню… По какому только телефону, не знаю.

Эвридика наизусть сказала телефон: почти одни восьмерки.

— А Вы не запишете, бабуленька?

— Да я и так не забуду. — С железной, надо отметить, уверенностью. — Сказать‑то что?

— Сказать? Сказать вот что… Только, бабуленька, если ответит мужчина! Если женщина, то ничего не говорите, не говорите даже от кого…

— И‑и, милая! — покачала головой нянька Персефона.

— Значит, так. Скажите ему, что я прошу все отменить. Пусть все отменит.

— А чего отменить? — нянька Персефона успокоилась полностью и окончательно.

— Все. Просто все, он поймет.

— Он‑то, может, и поймет, да я ничего не понимаю… — Нянька Персефона развела руками.

— Вам, бабуленька, ничего и не надо понимать! Вы только позвоните ему и скажите то, о чем я прошу!

— Зовут как его?

— Не знаю я, — устало проговорила Эвридика и откинулась на подушку. Через минуту подняла голову: нянька Персефона не двигалась.

— Ну что же Вы, бабуленька?

— Успокойся, успокойся, милая моя, все ж хорошо, — заувещевала нянька Персефона, улыбаясь что есть мочи.

— Да ничего нет хорошего! — Эвридика начинала раздражаться. — Вы не пойдете звонить?

— Зачем? Незачем нам звонить, милая, зачем нам звонить…

— Затем, — почти плакала уже Эвридика, — что жизнь моя в опасности, понимаете Вы?

— Нету никакой опасности, детонька, нету никакой, яхонтовая!

— О, господи! — застонала Эвридика: экая фальшивая бабка! — Я тогда сейчас сама встану и пойду звонить, Вы слышите меня? — И она приподнялась на локте.

— А вот этого нельзя, — ласково сказала нянька, — не то я персонал позову. Ты лучше мне скажи по‑простому, чего говорить, я и передам.

— Да ведь я уже сказала! Надо попросить его все отменить и… ну хорошо; передайте, что я больше не хочу умирать, а если уже поздно, пусть… пусть придумает сам, пусть раскрутит все обратно!

— Передам, — засуетилась нянька Персефона, — сейчас же и передам. А ты лежи, детонька, лежи, яхонтовая… — Она бочком пошла из палаты.

— Телефон! — крикнула вслед Эвридика. — Телефон Вы ведь забыли уже!

— Помню, милая, — вернулась нянька Персефона, — как тут забудешь, когда восьмерки одни!

Эвридика опять откинулась на подушку. Дело было сделано. Ужасно захотелось спать, но спать нельзя, надо терпеть и ждать. Нянька Персефона вернулась минуты через три, позвонив Аиду Александровичу.

— Ну что, бабуленька?

— Все отменит. Все как есть отменит, голубонька моя!

— Он так и сказал?

— Так прямо и сказал — слово в слово: все, дескать, отменю, пусть не волнуется, лежит себе спокойно и выздоравливает… а я, говорит, ее скоро навещу.

— Навестит? — подпрыгнула Эвридика.

Нянька Персефона закивала, глядя в глаза Эвридике: уникально просто фальшивая бабка!

— А голос у него какой был?

— Да какому ж ему быть? Мужской и был голос: мужской он и есть мужской…

— Низкий или… или высокий? — все свои силы вложила Эвридика в последнее слово — и попалась бабка!

— Высокий… Высо‑о‑кий такой, нежный, что у барышни.

— Вы не звонили! — крикнула Эвридика и вскочила с постели. Бабка заверещала, кнопки занажимала, руками замахала. Эвридика оттолкнула ее: — Пустите меня! Вы недобрый человек, Вы… Вы бабка! Я же просила Вас… — она боролась с нянькой Персефоной, оказавшейся сильной, как мужик. — Я просила, от этого, может быть, жизнь моя зависит, пустите!

Она медленно приближалась к двери, распахнула ее — кольцо… Кольцо сестер, злых, как продавщицы, кассирши, официантки, — с дежурной врачихой, вроде, во главе! И тут Эвридика вспомнила, что именно с этой сферой — сферой обслуживания — у нее никогда не получалось нормальных отношений.

— Мне надо позвонить, — спокойно сказала она. — А товарищ сиделка меня не пускает и сама не звонит. — Внезапно у Эвридики сильно закружилась голова — и ужасная, ужасная слабость потянула ее сесть… нет, лечь и умереть — прямо здесь, не сходя с места.

— Вам вставать нельзя вообще, Вы с ума сошли!

И они надвигались — все сестры мира, все продавщицы, кассирши, официантки… вся сфера обслуживания шла на Эвридику, чтобы сбить ее с ног, затоптать, растерзать… И тогда она взвыла диким каким‑то, степным голосом, бросилась вперед — зверь, волчица! — и с остервенением прорвала кольцо врагов, рыча и давясь своим рыком… выскочила на лестницу и понеслась вниз, дальше, дальше — на улицу, на воздух. Она знала: за ней бегут, а шлепанцы ужасно мешают… Эвридика сбросила их… первый этаж совсем темный… вестибюль… ошалевшая вахтерша, бди‑и‑ительная… а дверь нараспашку: перед дверью — машина… ах, вы нам кефирчик привезли?..

Ух, какой жгучий снег! Вот‑в‑детстве‑я‑так‑мечтала‑босиком‑по‑снегу‑да‑случая‑не‑было — и понеслась по тротуару: босая, в тяжелом больничном халате и длинной — почему‑же‑такой‑длинной? — ночной рубашке…

Прохожие столбенели — и никому даже не приходило в голову остановить эту бурю, эту взрывную волну — нет, ночную эту молнию, страшную и прекрасную! Она свернула в первый попавшийся переулок — неизвестно какой, потом еще в один, и еще в один, и еще… Эвридика понимала: мороз. А ведь вчера — или когда? — было почти тепло, снег, казалось, растаял весь!

Что я делаю? Что я делаю, дура! Господи, я же сама себе все порчу и сейчас вот испорчу окончательно, сейчас… Она огляделась. Место было незнакомое. Увидела вход в маленький двор, вошла: иначе зачем — вход? Скамеечка посреди двора… Ей нестерпимо захотелось сесть на эту скамеечку и подумать о том, что она уже сделала и что сделает еще. Села, подобрав ноги. Думать не получилось: холодно стало в один миг, внезапно, зуб‑перестал‑попадать‑на‑зуб, а раньше, вроде, попадал… И представилась ей маленькая солнечная площадь с домами готическими — бывают такие? — и домами барочными — такие бывают, и люди, одетые смешно: как в учебнике истории не то за шестой, не то за пятый класс… они хлопали в ладоши, глядя на нее. И тогда она начала танцевать — не танцевать даже… выполнять гимнастические упражнения: шпагат, колесо, рыбку… рыбку, колесо, шпагат… прыжок, еще прыжок, сальто. А музыка пела, пела, понуждая к упражнениям, и люди хлопали, понуждая к упражнениям, — она рада была показать им свое искусство, а молодой человек ходил с кружкой по кругу — и люди бросали туда деньги, и деньги звенели: донг, донг, донг; и снова: донг, донг, донг; и опять: донг, донг, донг… Потом надо было идти по канату — и она пошла: с длинной красной лентой на палочке. Вот номер закончился, и молодой человек, проходя с кружкой мимо нее, сказал: «Браво‑Фредерика». — «Меня‑зовут‑Эвридика», — хотела поправить его она, но очень устала, смертельно устала, невозможно болело все тело — и она пошла в возок…


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 45; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!