Часть первая. Десять тысяч вещей 18 страница



– А какие они – парни? – спросил он.

– Непривязанные, – пояснила я. – Или, по крайней мере, многие из них. Вот и я такая. Способная быть непривязанной, когда речь идет о сексе.

Я бросила взгляд на Винса. Ему было больше сорока, темные волосы разделялись на пробор посередине и ниспадали, как два волнистых черных крыла, по обе стороны его лица. Я ничего к нему не чувствовала, но если бы он встал со своего места, прошел через комнату и поцеловал меня, я бы ответила на поцелуй. Я бы сделала что угодно.

Но он не встал. Он лишь кивнул, ничего не сказав, и в его молчании чувствовалась одновременно вера в мои слова и скептицизм.

– А кто не привязывался к вам? – спросил он наконец.

– Не знаю, – сказала я, улыбаясь так же, как во всех случаях, когда ощущала дискомфорт. Я избегала смотреть прямо на него. Вместо этого смотрела на плакат в рамке, висевший за его спиной, черный прямоугольник с белым завихрением в середине, которое должно было изображать Млечный Путь. В центр завихрения указывала стрелка, над которой были написаны слова: «Вы находитесь здесь». Это изображение растиражировали на футболках и плакатах, и оно всегда меня слегка раздражало, поскольку я не понимала, как его воспринимать, с юмором или всерьез, на что оно должно было указывать – на огромность наших жизней или на их незначительность.

– Никто никогда меня не бросал, если вы об этом спрашиваете, – проговорила я. – Я всегда сама заканчиваю отношения.

Внезапно лицо мое жарко вспыхнуло. Я осознала, что сижу с переплетенными руками и ногами – в йогической «позе орла», безнадежно скрученная и запутанная. Я попыталась расслабиться и сесть нормально, но это было невозможно. С неохотой я подняла глаза и встретилась с ним взглядом.

– Это как раз тот момент, когда я должна рассказать вам о своем отце? – спросила я, смеясь фальшивым смехом.

Центром моего существа всегда была мать, но в этой комнате, наедине с Винсом, я внезапно ощутила отца – точно кол в моем сердце. «Я ненавижу его», – говорила я, будучи подростком. Теперь я не знала, что чувствую по отношению к нему. Он был как домашнее кино, которое проигрывалось в моей голове, с нарушенным сюжетом и отрывочными кадрами. В нем были большие драматические сцены и необъяснимые моменты, дрейфовавшие вне времени. Возможно, потому, что бо́льшая часть воспоминаний о нем связана с первыми шестью годами моей жизни. Вот отец в припадке ярости разбивает о стену тарелки, полные еды. Вот отец душит мою мать, усевшись ей на грудь и колотя ее головой о пол. Вот он вытаскивает меня и сестру из постели посреди ночи, когда мне всего пять лет, и допрашивает нас, хотим ли мы жить с ним всегда. А мать стоит рядом, покрытая кровью, прижимая спящего маленького брата к груди, умоляя отца прекратить. Когда мы расплакались вместо ответа, он рухнул на колени, прижался лбом к полу и издал такой отчаянный вопль, что я была уверена, что мы все вот‑вот умрем на месте.

Один раз посреди одной из своих тирад он пригрозил, что вышвырнет нашу мать и ее детей голыми на улицу, как будто мы не были и его детьми тоже. Тогда мы жили в Миннесоте. Когда он выплюнул эту угрозу, на дворе была зима. Я была в том возрасте, когда все воспринимается буквально. Мне казалось, что именно так он и сделает. В голове у меня возникла картинка, как мы вчетвером, голые и вопящие, бежим по покрытому ледяной коркой снегу. Пару раз было так, что он запирался в доме от нас с Лейфом и Карен, когда мы жили в Пенсильвании; мать уходила на работу, оставляя его позаботиться о нас, а ему хотелось передохнуть. Он выгонял нас в садик и запирал все двери, и мы с сестрой держали нашего братца, едва научившегося ходить, за липкие ладошки. Мы, всхлипывая, бродили по траве, а потом забывали о своих горестях и принимались играть в «дочки‑матери» и «королеву родео». Потом, разозлившиеся и усталые, подходили к задней двери, колотили по ней кулаками и вопили. Я отчетливо помню эту дверь и три бетонные ступеньки, которые вели к ней, и как мне приходилось вставать на цыпочки, чтобы заглянуть в окошко в верхней половине двери.

 

Один раз посреди одной из своих тирад отец пригрозил, что вышвырнет нашу мать и ее детей голыми на улицу. Как будто мы не были и его детьми тоже.

 

Хорошие события – это не кино. Их недостаточно, чтобы отснять бобину пленки. Хорошие события – это стихотворение, едва ли длиннее, чем хайку. Среди хорошего его любовь к Джонни Кэшу и братьям Эверли. И шоколадные батончики, которые он приносил домой с работы, а работал он в продуктовом магазине. И все его великие стремления, настолько обнаженные и жалобные, что я чувствовала их и скорбела по ним, даже будучи маленьким ребенком. И то, как он пел песню Чарли Рича «Эй, ты, случайно, не видел самую красивую девушку в мире?» и говорил, что эта песня обо мне, моей сестре и нашей матери, что мы – самые красивые девушки в мире. Но даже эти мои воспоминания запачканы. Он говорил так только тогда, когда пытался уломать мою мать вернуться, когда уверял, что теперь все будет по‑другому. Когда обещал ей, что никогда не будет обращаться с ней так, как прежде.

И всегда происходило то же самое. Он был лжецом – и очаровательным мужчиной, неотразимым красавцем – и животным.

Моя мать собирала нас и уходила от него. Возвращалась, и снова уходила, и снова возвращалась. Мы никогда не уходили далеко. Нам некуда было идти. У нас не было близких родственников, а мать была слишком горда, чтобы впутывать в свои дела подруг. Первый приют для женщин, подвергшихся домашнему насилию, открылся в Соединенных Штатах только в 1974 году. В том году, когда моя мать наконец ушла от него навсегда. Вместо этого мы просто ездили на машине всю ночь: мы с сестрой – на заднем сиденье, то дремля, то просыпаясь под мигание зеленых огоньков приборной доски, а Лейф – на переднем, рядом с мамой.

 

Несмотря ни на что, я любила папу и понимала, что если мама разведется с ним, то я потеряю его – и оказалась права.

 

А утром мы снова оказывались дома, и отец был трезв и готовил яичницу‑болтунью, как ни в чем не бывало распевая ту самую песенку Чарли Рича.

Когда мать наконец окончательно порвала с ним, мне было шесть лет. И это случилось через год после того, как мы все переехали из Пенсильвании в Миннесоту. Я рыдала и умоляла ее не делать этого. Развод казался мне тогда наихудшим из возможных несчастий. Несмотря ни на что, я любила папу и понимала, что если мама разведется с ним, то я потеряю его – и оказалась права. После того как они расстались в последний раз, мы остались в Миннесоте, а он вернулся в Пенсильванию и с тех пор лишь изредка с нами связывался. Раз или два в год приходило письмо, адресованное Карен, Лейфу и мне, и мы вскрывали его, преисполненные радости. Но внутри были только бесконечные жалобы на нашу мать, на то, какая она шлюха, какая она дура, ленивая сука, живущая на пособие. Когда‑нибудь он нас всех достанет, обещал он. Когда‑нибудь мы ему за все заплатим.

– Но мы так и не заплатили, – сказала я Винсу на нашем втором и последнем сеансе. Когда я пришла к нему снова, он объяснил, что уходит с этой работы; он даст мне имя и номер телефона другого психотерапевта.

– После того как родители развелись, я осознала, что отсутствие отца в моей жизни, как ни печально, пошло мне на пользу . Больше никаких сцен насилия, – пояснила я. – Я имею в виду, представьте только, какой была бы моя жизнь, если бы меня воспитывал отец!

– А вы представьте, какой была бы ваша жизнь, если бы у вас был такой отец, который любил бы вас, как и положено настоящему отцу, – возразил Винс.

Я попыталась вообразить такое детство, но мой разум невозможно было заставить проделать подобный трюк. Я не могла расписать эту ситуацию в виде списка. Я не могла рассчитывать на любовь или безопасность, уверенность или чувство принадлежности. Отец, который любит тебя так, как положено отцу, был чем‑то бо́льшим, чем любые его составные части. Он был как тот самый белый вихрь на плакате, висевшем за головой Винса. Он был одной гигантской необъяснимой вещью, которая содержала в себе миллион других вещей. И поскольку ни одной из таких вещей у меня никогда не было, я опасалась, что не смогу найти себя внутри этого огромного белого водоворота.

– А что вы можете сказать о своем отчиме? – спросил Винс. Он бросил взгляд в блокнот, лежавший на его коленях, наверное, читая каракули, нацарапанные им в прошлый раз.

– Эдди. Он тоже отстранился, – сказала я легким тоном, будто это для меня ничего не значило, будто это почти развлекало меня. – Это долгая история, – добавила я, отведя взгляд к часам, которые висели на стене рядом с плакатом. – Да и время наше почти кончилось…

– От ответа у доски спас звонок, – проговорил Винс, и мы оба рассмеялись.

 

В тусклом свете уличных фонарей, который просачивался в мою комнату в Сьерра‑Сити, я видела очертания Монстра и перо, которое подарил мне Дуг, прикрепленное к раме. Я думала о корвидологии. Гадала, действительно ли это перо – символ, или оно просто безделушка, которую я таскала с собой. Я одновременно и придавала вещам огромное значение, и не верила во всю эту запредельную чушь. Я была одновременно и искательницей – и скептиком. Я не знала, к чему приложить свою веру, и есть ли нечто такое, к чему ее приложить. Даже не могла с уверенностью определить, что на самом деле означает слово «вера» во всей его сложности. Мне во всем виделась и возможная мощь, и возможная фальшивка. «Ты – искательница, – сказала мне мама, лежа в больничной постели в последнюю неделю своей жизни, – как и я». Но я не знала, что именно искала моя мать. Да и искала ли она что‑нибудь? Это был единственный вопрос, который я ей не задавала. Но даже если бы она сказала мне, я усомнилась бы в ее словах, заставляя объяснять, что такое духовная реальность, спрашивая, как ее можно доказать. Я сомневалась даже в тех вещах, чью истинность доказать было возможно. «Тебе следовало бы ходить к психотерапевту», – говорили мне все после смерти матери. И в конечном счете – в бездне самых мрачных моментов того года, который предшествовал походу, я это сделала. Но веры в докторов у меня не было. Я так и не позвонила другому терапевту, которого рекомендовал Винс. У меня была проблема, которую не мог разрешить ни один психотерапевт, – скорбь, которую не мог смягчить ни один мужчина ни в одной комнате.

 

Я гадала, действительно ли это перо – символ, или оно просто безделушка, которую я таскала с собой.

 

Я выбралась из постели, завернулась в полотенце и босиком вышла в коридор, минуя дверь Грэга. Дойдя до ванной, захлопнула за собой дверь, повернула кран и легла в ванну. Горячая вода была подобна волшебству, ее грохот наполнял комнату, пока я не завернула кран. И тогда воцарилось молчание, которое казалось более безмолвным, чем прежде. Я откинулась назад, легла спиной на идеально выверенный изгиб фарфора и уставилась в стену, а потом услышала стук в дверь.

– Да‑да? – проговорила я, но ответа не было, лишь звук шагов, удаляющихся по коридору.

– Здесь уже кое‑кто есть, занято, – сказала я погромче, хотя это было очевидно. Кое‑кто здесь действительно был. Это была я. Я была здесь. Я ощущала это так, как не ощущала уже целую вечность: здесь, внутри меня, была я, занимающая мое место в беспредельном Млечном Пути.

Я протянула руку, достала мочалку с полочки возле ванны и принялась тереть себя ею, хотя была уже чистой. Я терла и терла лицо, и шею, и горло, и грудь, и живот, и спину, и ягодицы, и руки, и ноги, и ступни…

«Первое, что я делала, когда каждый из вас рождался, это целовала вас с головы до ног, – рассказывала мама мне, брату и сестре. – Я должна была сосчитать каждый пальчик, каждую ресничку. Я проводила пальцами по линиям на ваших ладошках».

Я не помнила этого – и все же никогда этого не забывала. Это было такой же частью меня, как и слова отца, грозящего, что он выбросит меня из окна. Даже в большей степени.

Я снова легла, закрыла глаза и погружала голову в воду, пока она не покрыла все лицо. У меня возникло то же ощущение, которое я испытывала ребенком, когда проделывала такой же трюк: словно весь знакомый мир ванной исчезал и благодаря простому акту погружения становился незнакомым и таинственным местом. Его привычные звуки и ощущения становились приглушенными, отдаленными, абстрактными, а вместо них появлялись другие звуки и ощущения, которых обычно я не слышала и не замечала.

Я только‑только начала. Прошло три недели с начала похода, но, казалось, все во мне изменилось. Я лежала в воде столько, сколько могла оставаться без дыхания, одна в странном новом мире, в то время как весь настоящий мир вокруг меня потихоньку продолжал свой неумолчный гул.

 

В снежном безлюдье

 

Я обошла ее. Обошла Высокую Сьерру. Теперь мне ничего не грозило. Я обманула снега. Теперь, как я полагала, оставалась сравнительно прямая дорога через остаток Калифорнии. Потом – через Орегон в Вашингтон. Моей новой целью был мост, который пересекал реку Колумбия, игравшую роль границы между двумя штатами. Мост Богов. До него было 1622 километра; до сих пор я прошла только 273, зато постепенно набирала скорость.

Утром мы с Грэгом выдвинулись из Сьерра‑Сити и шли вместе около двух с половиной километров вдоль обочины шоссе, пока не добрались до места, где оно пересекало МТХ. А потом еще несколько минут шли вместе по тропе, прежде чем остановиться и попрощаться.

– Это растение называют горной страдалицей[25], – сказала я, указывая на низкие зеленые кустики, обрамлявшие тропу. – Или, по крайней мере, так написано в моем путеводителе. Будем надеяться, что не в буквальном смысле.

– Боюсь, это может быть и буквально, – проговорил Грэг, и он был прав.

За 13 ближайших километров пути тропа поднималась более чем на 914 метров вверх. Я морально подготовилась к тяготам этого дня, Монстр был загружен недельным запасом продовольствия.

– Удачи, – сказал Грэг, и взгляд его карих глаз встретился с моим.

– Тебе тоже удачи, – я крепко обняла его.

– Держись, Шерил, – добавил он, разворачиваясь.

– Ты тоже, – сказала я ему вслед.

Не прошло и десяти минут, как он скрылся из виду.

Я была взволнована тем, что снова стою на маршруте, на 725 километров к северу от того места, где сошла с него. Снежных пиков и высоких гранитных скал Высокой Сьерры больше не было видно, но ощущения от тропы оставались теми же. Она во многом и выглядела так же. Несмотря на все бесконечные горные и пустынные панорамы, которые я повидала, именно зрелище лежащей передо мной тропы шириной в 60 сантиметров было самым знакомым. Той вещью, к которой чаще всего прилипал мой взгляд, высматривающий корни и ветки, змей и камни. Иногда тропа была песчаной, порой каменистой, глинистой или покрытой круглой галькой, а то и укутанной многочисленными слоями сосновых иголок. Она могла быть черной, бурой, серой, белой, бежевой – но это всегда был МТХ. Моя точка опоры.

 

Моей новой целью был мост, который пересекал реку Колумбия, игравшую роль границы между двумя штатами. Мост Богов. До него было 1622 километра. До сих пор я прошла только 273.

 

Я шла под сенью леса, состоявшего из сосен, дубов и ладанного кедра, потом через рощицу дугласовых пихт, взбираясь по тропе вверх и вверх, не видя никого в это солнечное утро, хотя и чувствуя невидимое присутствие Грэга. С каждой милей это чувство ослабевало, и я представляла, как он уходит от меня своим обычным решительным шагом все дальше и дальше. Тропа выбралась из тенистого леса на открытый хребет. Оттуда я видела внизу каньон, протянувшийся на многие мили, венчаный по краям скалистыми иззубренными пиками. К середине дня я поднялась выше 2100 метров, и тропа стала грязно‑глинистой, хотя дождей не было много дней. Наконец за поворотом тропы я вышла на снежную полянку. Точнее, это я поначалу подумала, что вышла на полянку, а оказалось, что полянке этой не видно конца. Я стояла на краю снежного поля и выглядывала следы Грэга, но ни одного не увидела. Снег был не на склоне, только на плоском месте посреди редкого леса, и это было хорошо, поскольку ледоруба больше со мной не было. Я оставила его тем утром в бесплатном ящике для туристов в Сьерра‑Сити, когда мы с Грэгом выходили из города. У меня не было денег, чтобы отослать его обратно Лизе (к большому моему сожалению, учитывая, сколько он стоил), но и дальше нести его я не хотела, полагая, что отныне он мне не понадобится.

 

Несмотря на разнообразные панорамы, которые я повидала, именно зрелище лежащей передо мной тропы шириной в 60 сантиметров было самым знакомым. Она могла быть черной, бурой, серой, белой, бежевой – но это всегда был МТХ. Моя точка опоры.

 

Я воткнула лыжную палку в снег, чуть оскользнулась на его заледеневшей поверхности и пошла вперед, хотя ходьбой это можно было назвать лишь время от времени. В некоторых местах я скользила по корке наста. В других моя нога проваливалась сквозь него, иногда погружаясь до середины лодыжки. Прошло не так уж много времени, а снег уже набился в отвороты моих ботинок, и нижняя часть ног горела от него так, как будто кожу с них соскребли тупым ножом.

Это беспокоило меня меньше, чем тот факт, что я не видела тропы, погребенной под снегом. Маршрут кажется достаточно очевидным , успокаивала я себя, на ходу держа перед собой страницы путеводителя, время от времени останавливаясь, чтобы перечитать каждое слово. Спустя час я остановилась, внезапно испугавшись. Иду ли я по маршруту? Все это время я искала взглядом маленькие металлические ромбики, отмечавшие тропу, которые были кое‑где прибиты к деревьям, но уже давно ни одного не видела. Правда, это не обязательно было поводом для тревоги. Я знала, что на маркеры МТХ нельзя полностью полагаться. На некоторых участках они появлялись каждые несколько километров; на других я шла день за днем, не видя ни одного.

Я вытащила топографическую карту этой области из кармана шортов. Когда я это сделала, десятицентовик выпал из моего кармана и провалился в снег. Я потянулась за ним, неустойчиво пошатываясь под весом рюкзака, но в тот момент, когда мои пальцы его нащупали, монетка провалилась еще глубже и исчезла. Я раскапывала снег, ища ее, но она пропала безвозвратно.

Теперь у меня осталось только 60 центов.

Я вспомнила тот десятицентовик в Вегасе, тот самый, который бросила в «однорукого бандита» и выиграла 60 долларов. Я громко рассмеялась при мысли о нем, чувствуя, что эти две монетки как‑то связаны между собой. Но не могла объяснить, чем именно, если не считать этой дурацкой мысли, мелькнувшей у меня, пока я стояла там, в снегу. Может быть, потеря монетки была добрым предзнаменованием – так же, как черное перо, символизировавшее пустоту, на самом деле означало нечто позитивное. Может быть, я и не вляпалась в то, чего так сильно старалась избежать. Может быть, за следующим поворотом я выйду на тропу.

К этому моменту я уже дрожала, стоя в снегу в шортах и пропитанной потом футболке. Но не решалась сделать шаг дальше, пока не сориентируюсь. Снова раскрыла путеводитель и прочла то, что писали авторы об этом участке маршрута. «После хребта, по которому идет тропа, вас ждет неуклонно восходящий, заросший кустами отрезок, – так они описывали то место, на котором, как кажется, я оказалась. – Со временем тропа выравнивается и выходит на открытую ровную площадку…» Я медленно повернулась вокруг своей оси, обозревая окрестности на 360 градусов. Это и есть то безлесное открытое плоское место? Казалось бы, ответ должен быть ясен, но это было не так. Ясно было лишь то, что все вокруг погребено под снегом.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 89; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!