А. Ф. Кони. Харьков, 1870 год. 30 страница



Сообщив о моих выводах министру юстиции и не скрыв их в откровенном разговоре и от председателя, я почувствовал, что у нас обоих с души свалился камень. Сказав свое последнее и решительное слово о том, что было приблизительно верного в статье, так встревожившей Д. Н. Набокова, и что явилось в ней плодом поспешных обобщений, основанных на непроверенных провинциальных сплетнях, я считал свою миссию оконченной и вскоре вернулся в Петербург.

Вспоминая мое пребывание в гражданском департаменте палаты, я обращаюсь с благодарным чувством к судьбе, пославшей мне эту деятельность. Я не только душевно отдохнул в ней, но и многому научился. Это особенно сильно ощутил я, когда пришлось через три с половиной года занять пост обер‑прокурора уголовного кассационного департамента Сената и принять на себя предъявление заключений по большей части дел, в которых возбуждались серьезные вопросы, требовавшие руководящего разъяснения. Между последними было много почти всецело относившихся к области гражданского права и процесса. Практическое знакомство с последними, вынесенное из пребывания и деятельности в палате, очень помогло мне, облегчая мне труд и освобождая меня от напрасного блуждания среди мало знакомых понятий.

 

МИРОВЫЕ СУДЬИ *

 

Когда была введена судебная реформа сначала в Петербурге и Москве, а затем последовательно в петербургском, московском и харьковском судебных округах, в наибольшее, непосредственное и ежедневное соприкосновение с обществом пришел мировой судья. Он сразу приобрел популярность в народе, и через месяц после введения реформы сокращенное название «мировой» стало звучать как нечто давно знакомое, привычное, вошедшее в плоть и кровь бытовой жизни и в то же время внушающее к себе невольное почтение. Первое время камеры мировых судей были полны посетителями, приходившими знакомиться с новым судом в его простейшем, наиболее доступном виде. Переход от канцелярии квартала и от управы благочиния *, где чинилось еще так недавно судебно‑полицейское разбирательство, к присутствию мирового судьи был слишком осязателен. Там,   в квартале, широко господствовало весьма решительное, а до отмены телесных наказаний и весьма осязательное усмотрение дореформенного полицейского чиновника, о котором не без основания говорилось в раскольничьей рукописи, якобы открытой И. Ф. Горбуновым: «Не бог его сотвори, но бес начерта его на песце и вложи в него душу злонравную, исполненную всякия скверны, во еже прицеплятися и обирати всякую душу христианскую», там  , в управе, в царстве волокиты и просительской тоски, чувствовалось, что этот ближайший суд для многих из своих представителей и для ютившихся около него паразитов был «доходным местом». Здесь, у «мирового», в действительности совершался суд скорый, а личные свойства первых судей служили ручательством, что он не только скорый, но и правый в пределах человеческого разумения и вместе с тем милостивый,

Были, конечно, и в сфере мировой юстиции промахи. Не всегда ясно разграничивалась подсудность дел, смущали преюдициальные вопросы гражданского права, далеко не все судьи получили юридическое образование. Но их промахи тонули в общем дружном и радостном подъеме духа, с которым первые судьи, подобно первым мировым посредникам *, принялись за новое дело, видя в нем не простую службу, но занятие, облагораживающее жизнь и дающее ей особую цену. Бывали случаи, когда вино новой власти бросалось некоторым – немногим, впрочем, – в голову. Эти случаи имели свою комическую сторону, но существенно отличались от тех превышений власти, соединенных с грубым насилием и надменной верой в свою безнаказанность, которыми ознаменовали свою деятельность, особенно при применении пресловутой 61 статьи Положения *, некоторые земские начальники, вроде известного «кандидата бесправия», харьковского земского начальника Протопопова. У мировых судей «es war nicht bos gemeint» и вытекало скорее из чрезмерного усердия в отправлении своих обязанностей, границы которых были неясно понимаемы. Так, в Петербурге один мировой судья, устроивший вопреки господствовавшей у его товарищей строгой простоте обстановки над своим судейским местом нечто вроде балдахина из красного сукна, вообразил себя вместе с тем великим огнегасительным тактиком и стратегом и, надев цепь, стал распоряжаться на пожаре в своем участке и отдавать приказания пожарным. А другой, возвращаясь в летнюю белую ночь из Новой Деревни в том настроении, когда «счастливые часов не наблюдают», и найдя Троицкий мост разведенным ранее, чем, по его мнению, следовало, надел цепь и требовал его наведения. Судебная палата, однако, тотчас же охладила пыл этих носителей мировой цепи некстати.

Но наряду с этими единичными явлениями общее направление мировых судей сделало их камеры не только местом отправления доступного народу правосудия, но и школой порядочности и уважения к человеческому достоинству. Местный обыватель увидел очень скоро, что стародавняя поговорка: «Бойся не суда, а судьи» теряет свое значение правила житейской мудрости. Он научился заменять страх перед судьей, не чуждый иногда затаенного презрения, совсем другим чувством. Иногда это отсутствие страха выражалось в довольно своеобразных формах, нашедших себе выражение в легендарном, но в общем весьма правдоподобном рассказе о мещанине, который своим буйством приводил в смятение и ужас своих домашних и соседей, но умел устраивать свои дела с местным полицейским судом так, что всегда выходил сух из воды. Когда, верный своим привычкам, он однажды получил повестку о явке уже к мировому   судье, он задумался, загрустил, стал сумрачен, трезв и тревожно ласков с окружающими; накануне заседания сходил в баню, а в самый день сбегал поставить свечку в часовню, надел чистое белье и слезно простился с домашними, которые, в свою очередь, плакали, все ему простив и забыв, и с трепетом ждали его возвращения от неведомого «мирового». Он не приходил целый день и лишь к ночи явился домой «пьянее вина» и с шумной радостью объявил: «Мировой! Мировой! Я думал и невесть что, сколько страху натерпелся, думал – съест он меня, а он, мировой‑то ваш, на цепи сидит, да и говорит все так по‑хорошему! Вот он какой, мировой‑то!..» Особенной виртуозностью и деловым блеском отличались заседания у мирового судьи Оскара Ильича Квиста, который был затем выдающимся председателем петербургского мирового съезда. Но, несомненно, лучшим украшением петербургского мирового института был Николай Андрианович Неклюдов. Заваленный массой дел – в его участок входила между прочим Сенная площадь, – он умел в их разбирательство вносить глубокое знание жизненных условий и вдумчивое понимание и толкование законов. Подражать ему было трудно, до того он был своеобразен и поразительно работоспособен, но учиться у него было в высшей степени полезно. Пестрота разнообразных явлений жизни, ожидавших его судейского слова, не затемняла перед его взором общих основных начал и строгой системы нового процесса. Это выразилось с особенной силой и успехом в его превосходном «Руководстве для мировых судей», где научные комментарии и разъяснения, не утратившие своей цены и до сих пор, чередуются с бытовыми картинками, живо отражающими на себе правовые взгляды и этические понятия разнородных обывателей столицы. А между тем Неклюдов не был юристом по образованию: он был математик по факультету, как и некоторые из выдающихся деятелей судебной реформы, например С. И. Зарудный, Н. А. Буцковский и др. Но он блистательно выдержал экзамен на кандидата прав, а магистерская диссертация его «Уголовно‑статистические этюды» была первым вполне самостоятельным трудом из этой области в русской научной литературе. Издатель и редактор переводов сочинений философского характера (между прочим «Огюст Конт и положительная философия» Льюиса и Милля с пропитанным тонкой иронией над духовной цензурой предисловием, якобы опровергающим   взгляды Конта и позитивистов на вопросы веры) и переводчик учебника уголовного права Бернера, снабдивший эту книгу столь обширными дополнениями и примечаниями, что некоторые острили, называя ее учебником Неклюдова, дополненным Бернером, Неклюдов сразу занял видное место среди русских ученых‑криминалистов, так что переход его из мировых судей в старшие юрисконсульты министерства юстиции был вполне естественным. Работая в последней должности, он написал четыре тома особенной части уголовного права, носящие печать его оригинального, идущего своим путем ума и изобилующие язвительными замечаниями по поводу противоречивых и не всегда продуманных кассационных решений. По благодушной иронии судьбы он сделался в начале восьмидесятых годов обер‑прокурором того самого Сената, который плодил эти решения, не всегда заботясь об их согласовании. Неклюдов поднял это звание на большую высоту и был первым (после М. Е. Ковалевского – 1866–1869) обер‑прокурором уголовного кассационного департамента, к заключениям которого стали прислушиваться, не всегда с ними соглашаясь, общая печать и широкие общественные круги.

За столом обер‑прокурора, на кафедре военно‑юридической академии, в многочисленных комиссиях и комитетах, в заседаниях юридического общества он всегда останавливал на себе общее внимание. Очень худощавый и до крайности нервный, с острыми чертами одухотворенного лица и горящими темными глазами, имевшими в себе что‑то орлиное, он страстно отдавался всякому делу, оригинальный в языке, резкий в выражениях и иногда совершенно неожиданный в своих выводах. Во всей его повадке сказывалась огромная умственная сила и темперамент горячего бойца, который в пылу словесной битвы сыпал удары направо и налево, задевая при этом иногда своих союзников и единомышленников. В нем виделся будущий трибун и вождь политической партии, одаренный для этого всем необходимым и, между прочим, уменьем легко и свободно внушать окружающим безусловное к себе доверие. Но он не дожил до того времени, когда можно было приложить свои силы и способности на широком поприще общественной деятельности. Вторая половина его жизни прошла в тяжелое и удушливое время, и он оказался в положении орла, вынужденного летать в полусвете низкого и узкого коридора, не имея возможности развернуть свои крылья во всю их мощь и в последние годы довольно часто не расправляя их, а подгибая в надежде вырваться на жадно желаемый простор. Отсюда вытекали служебные и правовые компромиссы, которые должны были дорого обходиться его гордому сердцу. Утомленное неустанным трудом и внутренней неудовлетворенностью, оно, наконец, не выдержало, и он умер в звании товарища министра внутренних дел от разрыва сердца на казенной квартире, в доме бывшего третьего отделения, «в здании у Цепного моста», быть может, на самой границе той обетованной земли, вступив в которую как министр внутренних дел, он мог бы, наконец, искушенный знанием жизни, начать широкий и смелый полет, проводя взгляды, которые с лихвой искупили бы его временную и вынужденную в некоторых случаях уступчивость… Во время поминок по нем в петербургском юридическом обществе В. Д. Спасович в своей речи, не без жестокой иронии, сравнил его с теми гигантами, которые, напрягши сильные мускулы, поддерживают… маленький балкон перед входом в Эрмитаж. Но можно ли это ставить в вину ему   и не следует ли скорбеть о том, что одному из талантливейших русских людей приходилось тратить свои силы на работу, им не свойственную и их не достойную? Балкон, конечно, был маленький, тесный и часто даже совершенно ненужный, но гигант оставался гигантом, и не его вина, что он не мог приложить свою духовную и трудовую силу к чему‑нибудь большему, ибо этого большего в обиходе не оказывалось. Но в глазах тех, кто знал Неклюдова, кто помнит его труд на пользу науки и мировой юстиции, кто любовался его умом и знал про порывы его доброго, великодушного сердца, его энергический и вместе грустный образ неизменно всплывает в памяти об этом замечательном человеке, который и родился и умер слишком рано.

В первые месяцы после введения мирового суда в Петербурге я иногда заходил в ближайшую к моему обиталищу камеру мирового судьи Тизделя в Стремянной улице и даже раза два исполнял совершенно случайно у него роль переводчика. Один раз это было в заседании по делу по обвинению француженки, хозяйки кондитерской Crampon, в нарушении санитарных правил. Тиздель, воспитанник бывшего дворянского полка, высокий и молодцеватый старик, хотел ограничиться объявлением ей предостережения, но она по‑русски не понимала, и Тиздель добродушно обратился к публике с вопросом, не найдется ли кого‑нибудь, кто может перевести это слово, так как он его тоже не знает. Все переглянулись и молчали, но, вероятно, по моему лицу он заметил, что я ищу это слово, и воскликнул: «Молодой человек, пожалуйте сюда к столу!», а затем вполголоса спросил меня: «Как?» – «Кажется, avertissement», – отвечал я ему тихо. Он записал слово на бумажке, поблагодарил меня и затем написал и торжественно произнес резолюцию, переведя ее с грехом пополам на смесь французского с нижегородским и многозначительно повторив два раза слово «avertissement». С тех пор он приветствовал меня, как знакомого, и однажды рассказал мне оригинальный случай, показывавший, какой живой интерес возбуждало к себе разбирательство у мировых судей. Два молодых человека, желая на себе испытать впечатление разбирательства у мирового судьи, согласились принести один против другого фиктивное обвинение в словесной обиде, состоявшей будто бы в оскорблении бранными словами на улице, с тем, что обиженный перед постановлением приговора заявит, что он прощает обидчика, и дело прекратится. Все произошло, как по‑писаному, но, не помню хорошенько, или молодые люди обнаружили свой замысел слишком большой веселостью, или же Тиздель узнал о нем из какого‑нибудь источника, но только, выслушав торжественное, помпезное заявление потерпевшего о том, что он прощает оскорбителя своей чести, Тиздель, вероятно, тоже с трудом скрывая улыбку, объявил, что он прекращает дело об оскорблении, но из заявления обвинителя и признания подсудимого усматривает ссору на улице и нарушение общественной тишины (ст. 38 Устава о наказаниях, налагаемых мировыми судьями) и привлекает их обоих к ответственности, откладывая разбирательство дела до следующего заседания. «Вы можете себе представить, – сказал мне Тиздель, – как вытянулись лица у этих господ, вздумавших разыграть судебную комедию. Они совсем растерялись, смотрели друг на друга вопросительно и не знали, что начать. По окончании заседания я, сняв цепь, отозвал их в сторону и сказал им: «Судом шутить не следует: это забава опасная. А теперь идите с миром: я не стану вас судить, но помните, чем вы рисковали…»

Первая моя активная встреча с мировым судом произошла в Харькове после открытия там новых судебных учреждений осенью 1867 года. Я был назначен первоначально исполнять обязанности товарища прокурора окружного суда по двум уездам Харьковской губернии – Валковскому и Богодуховскому. Раз в месяц выезжал я на перекладной из Харькова в Валки, куда приезжал обыкновенно к ночи, если только не было распутицы, и немедленно садился за дела, которые должны были слушаться на следующий день в заседании, продолжавшемся обыкновенно до вечера. Следующий затем день я посвящал просмотру дел у следователя и посещению арестантских помещений, а затем выезжал в Богодухов, где повторялось то же самое. Иногда это происходило наоборот, и я сначала отправлялся в Богодухов, а потом уже в Валки. Валки в то время были маленьким городком с пятью тысячами жителей, лишенным всякой оригинальной физиономии, Его скорее можно было принять за большое село, если бы не обычный тюремный замок, сравнительно большое каменное здание, выкрашенное желтой краской, дом уездной земской управы и красивый особняк председателя мирового съезда А. Р. Шидловского. Поездки в Валки летом и поздней осенью были довольно утомительны вследствие палящих лучей летнего солнца и непролазной осенней грязи, когда пятьдесят с чем‑то верст приходилось ехать иногда около суток, увязая колесами в липком черноземе и ночуя на неопрятных клеенчатых диванах маленьких станций, а иногда проводя сверх того долгие часы томительного ожидания на этих же станциях во время Ильинской ярмарки в Полтаве вследствие недостатка в лошадях. Но зато весной дорога представляла картины, полные невыразимой прелести украинской природы, когда все фруктовые деревья быстро одевались цветами, над вспаханной землей явственно струился живительный воз* дух и раздавалось несмолкаемое пение жаворонков. А ночью над дышащей теплом землей раскидывался необъятный темно‑синий свод с дрожащим блеском ярких звезд и то тут, то там горели костры остановившихся у дороги чумаков. Трудно бывало оторвать глаза от этой картины, пока, наконец, усталость не заставляла улечься в сено на дне перекладной тележки и заснуть, несмотря на тряску и толчки, крепким молодым сном. Теперь это пространство пролетает менее чем в два часа времени поезд железной дороги, снабженный плацкартами и спальными местами, но едва ли молодому судебному деятелю, сидящему в душном вагоне, приходится испытывать то полное мысли и чувства настроение, которое возбуждало в мое время неудобное и одинокое странствование по этим самым местам на перекладной. Наталкиваясь совершенно неожиданно на поэтические картины действительности, одну из них я живо помню до сих пор. Часов в шесть утра, в июльский день, когда еще было не очень жарко, встретив «Ильинскую» задержку в лошадях, я отправился бродить по селу и, услышав что‑то вроде музыки и пения, пошел по направлению звуков к небольшой группе тополей сзади милых малороссийских белых хат. За ними, на поленнице длинных дров, сидели два слепца‑кобзаря и с ними мальчик, их водивший. Они играли и пели те украинские рапсодии, которыми так пленял впоследствии любителей Остап Вересай. А кругом стояли, задумчиво понурив головы, старые хохлы в высоких чоботах и рубахах с прямым отложным белым воротом, опираясь на свои «кии». Песни кобзарей звучали торжественной грустью, и эти поминки по былом среди разгорающегося дня, при сосредоточенном внимании слушателей, производили глубокое впечатление. Не хотелось уходить, не хотелось ото‑рваться от этой трогательной картины, казавшейся каким‑то сном из далекого, далекого прошлого…

Председательствовал на съезде и имел на судей большое влияние Александр Романович Шидловский – олицетворенное трудолюбие, педантизм и корректность. Человек одинокий и богатый, он был во всех отношениях, так сказать, застегнут на все пуговицы и не только чужд обычной в то время провинциальной фамильярности, но, совершенно наоборот, от его утонченной вежливости веяло холодом. Дело он вел прекрасно и пользовался общим уважением, хотя его обычные после заседания обеды для участников съезда тяготили всех своей торжественно натянутой обстановкой и чопорной любезностью хозяина. Из мировых судей мне наиболее памятен Николай Васильевич Почтеиов, сведущий хозяин и весьма образованный человек. Он вносил в несколько формальное отношение членов съезда к разбиравшимся делам живую струю впечатлительной души, не чуждой, впрочем, в некоторых случаях большой односторонности. Но в общем дело правосудия было поставлено хорошо, и местные жители относились к съезду с доверием. Я имел случай не раз в этом убедиться во время бесед со многими из публики, наполнявшей залу заседаний, подходившими ко мне во время совещаний судей за советами и указаниями, в которых я никогда не отказывал, считая, что это – одна из важных нравственных обязанностей товарища прокурора, предъявляющего заключения в мировом съезде.

Спокойные и дружелюбные отношения мирового съезда ко мне, однако, были однажды нарушены довольно оригинальным образом. У А. Р. Шидловского был брат, генерал‑лейтенант Михаил Романович, имевший звание почетного мирового судьи по Валковскому уезду и занимавший должность тульского губернатора. Злые языки говорили, что некоторые его черты не ускользнули от проницательной наблюдательности Салтыкова‑Щедрина, бывшего в Туле председателем казенной палаты, и нашли себе мрачно юмористический отголосок в некоторых произведениях знаменитого сатирика. Иногда он приезжал к брату в Валки и принимал участие в заседаниях мирового съезда, причем брат уступал ему председательство. Картина заседания немедленно изменялась: оно велось tambour bat‑tant, с окриками на тяжущихся и поверенных и с начальственным тоном по отношению к судьям. В 1868 году мне впервые пришлось давать заключение в съезде под председательством М. Р. Шидловского. Публичному заседанию предшествовало распорядительное, во время которого я не согласился с его мнением по какому‑то процессуальному вопросу, Он сурово посмотрел на меня и сказал: «Удивляюсь, что таких молодых людей (мне не было тогда 24 лет) назначают товарищами прокурора».


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 63; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!