Рисунки из американских альбомов 14 страница



В 1833 году имя Егора Ахвердова было внесено в алфавит лиц, прикосновенных к заговору 1832 года. Его называли на допросах в числе тех, на кого, по словам заговорщиков, можно было положиться в момент восстания. Следствие не подтвердило этих предположений, и комиссия оставила Егора Ахвердова «без последствий». Все эти годы он, как свой, попрежнему гостил в Цинандали и проводил досуг в семье Чавчавадзе[753].

Итак, Лермонтов останавливался на Садовой.

Остается выяснить, что представляла собой в ту пору Садовая улица.

Правильнее будет, если мы скажем, что в 30-х годах она только еще возникала. Как сказано в документе 1831 года, дом и флигель покойного генерал-майора Ахвердова расположены были «в предместье Тифлиса» и «не имели поблизости никаких зданий»[754]. В 1850 году — тринадцать лет спустя после отъезда Лермонтова — на всей Садовой улице значится только шесть домиков. Вряд ли на этой улице в 1837 году мог занимать дом еще и другой родственник Лермонтова!

Поэт жил у Егора Ахвердова. В этом можно не сомневаться.

Может, правда, возникнуть законное недоумение: почему деятели Тифлисской городской думы не назвали фамилию родственника, у которого Лермонтов жил на Садовой?

Хотя у нас в руках нет ни одного документа, кроме упомянутого заявления думского гласного Туманова, понятно, что городская дума не решилась без дополнительных изысканий объявить родственником Лермонтова человека с нерусской фамилией. Потому-то думская комиссия и оставила этот вопрос открытым «впредь до наведения справок»[755]. Теперь можно считать, что эти справки наведены: родственные связи Лермонтова с Ахвердовыми установлены.

Выяснен адрес. А главное — найдена еще одна нить, ведущая к Чавчавадзе.

 

8

 

В начале 1838 года Лермонтов вернулся в Россию. Кавказская ссылка окончилась. Но скитания по Кавказу и Грузии начали оживать в стихах и поэмах, в прозе «Героя нашего времени». Восьмым сентября помечена шестая — «кавказская» — редакция «Демона». Через три месяца — 4 декабря 1838 года — работа над «Демоном» завершена окончательно[756]. В этой редакции поэма разошлась по России в сотнях списков и стала известна современникам. Это и есть окончательная переработка «Демона», завершенная по возвращении из Грузии[757].

В 1838–1839 годах начата и закончена работа над «Героем нашего времени». Одновременно, в августе 1839 года, написана поэма о Мцыри. В это же время созданы стихотворения «Поэт», «Дары Терека», «Памяти А. И. Одоевского», «Казачья колыбельная песня», очевидно, «Не плачь, не плачь, мое дитя…», темы и образы которых зародились тогда, в путешествиях 1837 года. Но настоящего творческого итога мы представить себе все же не можем, потому что почти все стихотворения, написанные в том году на Кавказе, погибли. «По мере того как он оканчивал, пересмотрев и исправив, тетрадку своих стихотворений, он отсылал ее к своим друзьям в Петербург, — писала в 1858 году поэтесса Ростопчина гостившему в то время в России Александру Дюма. — Эти отправки причиною того, что мы должны оплакивать утрату нескольких из лучших его произведений. Курьеры, отправляемые из Тифлиса, бывают часто атакуемы чеченцами или кабардинцами, подвергаются опасности попасть в горные потоки или пропасти, через которые они переправляются на досках или переходят вброд, где иногда, чтобы спасти себя, они бросают доверенные им пакеты, и таким образом пропали две-три тетради Лермонтова»[758].

Рассказанная Ростопчиной история гибели лермонтовских тетрадей не вызывает сомнений. Тем более что из стихотворений, написанных на Кавказе в 1837 году, до нас дошло только одно: «Спеша на север из далека…». В пользу датировки этого стихотворения 1837 годом говорит не только самый текст, в котором поэт старается предугадать, что ожидает его на родине, но и записанные на обороте листа имена Маико и Маи. Правда, к стихотворениям 1837 года относят «Кинжал», но «Кинжал» написан, видимо, в следующем, 1838 году: черновой автограф его находится на обороте листа с посвящением к «Тамбовской казначейше», а «Посвящение» к этой поэме написано, безусловно, в 1838 году.

«Если бы не бабушка… я бы охотно остался здесь», — писал Лермонтов из Грузии Святославу Раевскому.

Это очень важное признание. Значит, еще не выехав из Грузии, Лермонтов уже хорошо представлял себе, как много дал ему этот год, как он расширил его кругозор, как способствовал его созреванию и росту.

Год спустя он уверял того же Раевского: «…если поедешь на Кавказ — вернешься поэтом…»

Это желание снова побывать на Кавказе не оставляло Лермонтова. «Просился на Кавказ, — жаловался он в 1838 году М. А. Лопухиной, — отказали…»

Кавказский материал в произведениях Лермонтова был результатом не случайных наблюдений ссыльного офицера, а результатом никогда не ослабевавшего интереса Лермонтова к Кавказу, к его поэзии, его истории, к судьбам кавказских народов.

Поэтому сообщение поэта о том, что он начал учиться по-татарски, заключало в себе важный смысл.

В условиях кавказской войны это был язык, связующий многие национальности («как французский в Европе»). Писателю, собиравшемуся работать над кавказскими темами, чтобы не ограничиваться внешними наблюдениями, было важно знать именно этот язык. Слова Лермонтова: «жаль, сейчас не доучусь, впоследствии могло бы пригодиться» — доказывают, что еще в 1837 году у него возник какой-то замысел, для которого могло пригодиться знание азербайджанского языка.

Это был замысел романа о кавказской войне.

 

9

 

Во второй статье о «Герое нашего времени», явившейся в то же время и некрологом Лермонтова, Белинский с грустью сообщал:

«Он сам говорил нам, что замыслил написать романическую трилогию, три романа из трех эпох жизни русского общества (века Екатерины II, Александра I и настоящего времени), имеющие между собою связь и некоторое единство…»[759]

Об этих планах Лермонтов рассказывал Белинскому в последний приезд в Петербург.

Продолжал он обдумывать их и в Пятигорске. И по дороге к месту дуэли с Мартыновым с увлечением рассказывал секунданту, корнету Глебову, планы двух задуманных им романов: «одного из времени смертельного боя двух великих наций, с завязкою в Петербурге, действиями в сердце России и под Парижем и развязкою в Вене, и другого — из кавказской жизни, с Тифлисом при Ермолове, его диктатурой и кровавым усмирением Кавказа, персидской войной и катастрофой, среди которой погиб Грибоедов в Тегеране»[760].

Замыслы, которыми Лермонтов поделился с Глебовым, — это планы второго и заключительного романа той самой трилогии, о которой пишет Белинский.

Через несколько минут после разговора с Глебовым эти замыслы были убиты. Не осуществилась замечательная эпопея, ибо план только одного из трех романов «из времени смертельного боя двух великих наций» уже в какой-то мере предвосхищал тему «Войны и мира».

Замысел заключительного романа связан с Тифлисом, с имением Чавчавадзе Цинандали, с Нижегородским полком. Тифлис при Ермолове был бы воссоздан по рассказам Ахвердовой, Чавчавадзе, старых кавказцев, встреченных в Грузии; персидская война — по рассказам однополчан: нижегородцы отличились в этой войне.

О Грибоедове Лермонтов беседовал, конечно, с Александром Одоевским, которого с автором «Горя от ума» связывала жаркая дружба. Слышал он рассказы о Грибоедове от Нины и от отца ее, многое знал от Ахвердовой. От них же были известны ему подробности тегеранской катастрофы. Да и вообще Грибоедова многие помнили в Тифлисе в ту пору, когда туда прибыл Лермонтов. Словом, материал для этого заключительного романа — воспоминания современников, очевидцев — был в его распоряжении огромный.

Можно без преувеличения сказать, что если бы Лермонтов успел осуществить эту трилогию, то не только обогатил бы русскую литературу замечательным произведением, но оказал бы еще более значительное влияние на все дальнейшее развитие русской литературы. Трудно назвать другую эпопею, столь обширную по охвату исторического материала.

В первой части трилогии («века Екатерины II») Лермонтов изобразил бы, вероятно, походы Суворова или вернулся бы к теме пугачевского восстания, над которой работал в юношеском «Вадиме». Вторая часть трилогии была бы романом об Отечественной войне: Лермонтов, видимо, хотел воплотить в ней события, связанные с Бородинским сражением и оставлением Москвы («действия в сердце России»), взятием Парижа и заключил бы ее, очевидно, Венским конгрессом («развязкою в Вене»). Третий роман должен был охватывать события кавказской войны в эпоху, последовавшую за восстанием 14 декабря 1825 года (Ермолов, персидская война, гибель Грибоедова). «Три романа из трех эпох русского общества», о которых Лермонтов говорил Белинскому, были, таким образом, приурочены ко временам пугачевского восстания, Отечественной войны и восстания декабристов. Судя по этому, можно предположить, что трилогия была задумана как эпопея о трех поколениях, принимавших участие в великих событиях, знаменовавших собой три эпохи.

На Кавказе служили многие участники Отечественной войны и заграничных походов, тянули солдатскую лямку разжалованные декабристы-офицеры; служили сотни рядовых — участников декабрьского восстания — матросы гвардейского экипажа, солдаты полков, вышедших на Сенатскую площадь, и Черниговского полка, поднявшего восстание на Украине; прогнанные сквозь строй, они были отправлены в Кавказский корпус. В Кавказской армии хранились живые предания о славных победах русских войск и о трагедии, разыгравшейся на Сенатской площади в Петербурге. В Кавказской армии не умирали суворовские традиции, имя Ермолова произносилось в армии с уважением, как символ демократизма и свободомыслия.

Работа Лермонтова над кавказским фольклором и кавказской темой связывалась с работой над темой исторической, Кавказ оказывался для него неисчерпаемым источником и вдохновения и материала. Лермонтов совершал путь к историческому повествованию, в котором кавказская тема ложилась в основу большого исторического романа о событиях едва минувшего времени. Вероятно, в свете исторического сопоставления и современность в романе о кавказской войне оказалась бы осмысленной исторически.

Теперь мы понимаем, как значителен был этот замысел и какую большую роль в его зарождении сыграло пребывание Лермонтова в Грузии.

 

10

 

В сознании миллионов читателей поэзия Лермонтова издавна и чаще всего ассоциируется с теми портретами, на которых он представлен в мохнатой кавказской бурке или в пехотном мундире без эполет и с кинжалом на поясе.

Этот кинжал сохранился. Многочисленные посетители Пушкинского дома в Ленинграде подолгу склоняются над стеклом витрины, в которой хранится сверкающий клинок с золотой арабской надписью и рукояткой, украшенной замысловатыми узорами.

Эта вещь привлекает к себе такое долгое внимание не только потому, что это личное оружие Лермонтова, с которым он не расставался в боях и изображен на портретах. Нет, кинжал в музейной витрине привлекает прежде всего потому, что образ кинжала живет в лермонтовских стихах, потому что кинжал — один из самых устойчивых атрибутов лермонтовской поэзии.

Как символ тираноборства и свободы он вошел в стихи Лермонтова из поэзии декабристов и Пушкина. Но Лермонтов развил этот образ, сделал его конкретным, «написал его биографию». Его кинжал — символ благородства, чести, силы, независимости и свободы в самом широком смысле. Это товарищ поэта — неизменный и верный, к которому обращены лучшие стихотворения.

 

Люблю тебя, булатный мой кинжал,

Товарищ светлый в холодный.

Задумчивый грузин на месть тебя ковал,

На грозный бой точил черкес свободный[761].

 

Вступив на путь борьбы с самодержавной властью, всем своим творчеством выражая протест против общественно-политического уклада дворянско-крепостнической России, поэт заявлял о своей твердости, подобной кинжальной стали:

 

Ты дан мне в спутники, любви залог немой,

И страннику в тебе пример не бесполезный;

Да, я не изменюсь и буду тверд душой,

Как ты, как ты, мой друг железный.

 

Кинжал — мерило лучших чувств: возвышенной любви и стремления к «мятежной жизни», к свободе.

 

За звук один волшебной речи,

За твой единый взгляд,

Я рад отдать красавца сечи,

Грузинский мой булат…[762]

 

В стихотворении «Поэт» рассказана история этого грузинского кинжала с надписью на стальном клинке:

 

Наезднику в горах служил он много лет,

Не зная платы за услугу;

Не по одной груди провел он страшный след

И не одну прорвал кольчугу.

Забавы он делил послушнее раба,

Звенел в ответ речам обидным.

В те дни была б ему богатая резьба

Нарядом чуждым и постыдным.

Он взят за Тереком отважным казаком

На хладном трупе господина,

И долго он лежал заброшенный потом

В походной лавке армянина.

Теперь родных ножон, избитых на войне,

Лишен героя спутник бедный,

Игрушкой золотой он блещет на стене —

Увы, бесславный и безвредный!

Никто привычною, заботливой рукой

Его не чистит, не ласкает,

И надписи его, молясь перед зарей,

Никто с усердьем не читает…

 

Кинжал был для Лермонтова символом высокого служения поэта, его поэтической чести. С клинком кинжала сравнивал он силу слова. Назначение поэзии, общественную миссию поэта видел в том, чтобы уподобить стих оружию — звенящему клинку кинжала. Поэты конца 30-х годов отказывались от общественного служения. И, обращаясь тогда к образу поэта — пророка, трибуна, поэта — гражданина и учителя, вспоминая Пушкина и Рылеева, призывавших народ на подвиги во имя свободы, Лермонтов вопрошал:

 

Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк?

Иль никогда, на голос мщенья,

Из золотых ножон не вырвешь свой клинок,

Покрытый ржавчиной презренья?..

 

Новые разыскания советских исследователей показывают, что клинок своего поэтического оружия Лермонтов отточил на Кавказе, после того как смело обличил в своих стихах убийц Пушкина и встал в ряды активных поборников русской свободы и славы.

 

 

«Поэтическая апофеоза Кавказа»

 

1

 

То, о чем сейчас пойдет речь, прямого отношения к пребыванию Лермонтова в Грузии не имеет. Тем не менее без этого не будет вполне понятно, как использовал Лермонтов кавказские народные предания, песни, легенды, в какой мере преображал он фольклорный источник, что оставлял неприкосновенным.

Произведения грузинского и азербайджанского фольклора Лермонтов знал в пересказе. Поэтому стиль их не мог быть усвоен Лермонтовым и оказать влияния на его стиль не мог. Иначе обстоит дело с произведениями, которые будут сопоставлены с фольклором в настоящей главе.

Фольклор был для Лермонтова в зрелые годы объектом не подражания, не стилизации, а мерилом в отборе явлений жизни. И не только в таком произведении, как «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова», связь которого с фольклором была очевидна и прежде, но и в «Дарах Терека», и в «Казачьей колыбельной песне», и в «Демоне», и в балладе «Тамара», и в «Бородине». Находятся все новые доказательства «факта о кровном родстве духа поэта с народным духом» (Белинский).

Среди документов, поступивших в Тбилисский исторический архив из Военно-исторического отдела штаба Кавказского военного округа, хранится неизданная рукопись старинных казачьих преданий, проливающая свет на возникновение одного из лучших стихотворений Лермонтова — «Дары Терека».

Но прежде чем перейти к содержанию рукописи, следует рассказать в связи с ней о гребенских казаках, об их песнях и о знакомстве Лермонтова с гребенским казачьим фольклором. Но еще раньше для этого следует заняться некоторыми неизученными эпизодами из жизни самого Лермонтова.

…Впервые Лермонтов увидал Кавказ в раннем детстве, когда бабушка Елизавета Алексеевна возила его на Кавказские воды и в имение своей сестры Екатерины Алексеевны Хастатовой.

Он побывал тогда на Кавказе трижды — в 1818, 1820 и 1825 годах. Везде стояли казачьи пикеты, переезды совершались не иначе, как под охраной пушки. Мальчик видел черкесов в мохнатых шапках и бурках, скачки джигитов, огненные пляски, хороводы, видел праздник байрама, слышал горские песни, легенды, предания.

Что представляли собой в ту пору Кавказские воды, в общем ясно. И можно считать, что круг первых впечатлений Лермонтова, полученных во время нахождения на Водах, выяснен довольно подробно. Но о поездках его в имение Хастатовой и о самом имении неизвестно почти ничего.

Имение генеральши Хастатовой находилось на границе Чечни, на левом берегу Терека, выше станицы Червленой, и называлось Шелкозаводск, Шелководск, а еще чаще — Шелковое.

В первой половине XVIII века Сафар Васильев, армянский купец из Кизляра, выстроил на этом месте шелковый завод для переработки шелка-сырца. «К работе из доброй воли» на заводе поселились и построили вокруг него слободу кизлярские грузины и армяне, томившиеся в иранском плену, выведенные оттуда Петром I во время Персидского похода и поселенные им на Тереке. С 1764 года завод стал собственностью обер-директора армянина Хастатова, потом взят в казну. Впоследствии работавшие на заводе грузины и армяне были причислены к государственным крестьянам, а сын обер-директора, Яким Васильевич Хастатов, стал шелкозаводским помещиком[763]. В последние годы царствования Екатерины II он женился в Москве на дочери богатого симбирского помещика Екатерине Алексеевне Столыпиной. Умер он в 1809 году в Петербурге[764]. Известно, что Хастатов участвовал в штурме Измаила, в сражениях при Кинбурне, Фокшанах и Рымнике и удостаивался похвал самого Суворова[765]. В измаильском штурме вместе с Хастатовым участвовал Н. Д. Арсеньев — отец Ахвердовой. И почти наверное можно сказать, что Арсеньевы познакомились с Ахвердовыми через Хастатовых.

При Ермолове Шелкозаводское поселение было причислено к казачьим станицам, а жители его обращены в казачье сословие[766].

Но даже и по прошествии полутора веков шелководские грузины не забыли свой родной язык и свои песни. В 1904 году композитор Д. И. Аракишвили, предпринявший специальную поездку на Терек, в станицы грузин-казаков, записал в станице Шелковской, или Сарапани, как называли ее сами жители-грузины, несколько кахетинских мелодий: «Алило» (рождественский гимн), «Перхули» (свадебную), «Супрули» (застольную), «Сатамашо» (плясовую), «Шавлего» (героическую), «Автандил гадвинадиро…» («Автандил поохотился…») и любовную «Тетро кало, тетро мтредо» («Белая девица, белая голубка»).

Композитор обратил внимание, что в Шелковской грузины, кроме грузинского и русского языков, знали еще армянский и ногайский.

Станица Александроневская (или Аневская) близ Кизляра называлась вначале Сасоплы, или Саплы (от грузинского слова «сопели» — «селение»), и точно так же была населена грузинами, сохранившими родной язык[767]. Жили грузины и в Новогладковской станице[768].

Теперь понятно, почему пятнадцатилетний Лермонтов, написавший «Грузинскую песню» задолго до того, как в первый раз побывал в Грузии, сделал на полях примечание: «Слышано мною что-то подобное на Кавказе». Он слышал подобное в Шелковской станице, где в те времена, кроме русских казаков, жили около двухсот грузин и более пятисот армян[769].

В 30-х годах военный топограф, обследуя гребенский участок кордонной линии, записал, что в станице Шелковской имеются одна греко-российская и одна армяно-григорианская церкви и спиртокурительный завод помещицы Хастатовой. Занимаясь виноделием и сельским хозяйством на землях, смежных с владениями Гребенского казачьего полка соседней станицы Червленой, генерал-майорша Хастатова получала ежегодно более 6000 ведер вина и 700 ведер виноградной водки. Она владела полутора тысячами десятин удобной земли, на которой работали двести крепостных душ[770].


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 67; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!