Рисунки из американских альбомов 9 страница



Это удивительное описание можно было бы и не приводить здесь, если бы в нем не выразилось отношение к декабристам целого поколения, к которому принадлежал и Лермонтов. Герцен имел в виду прежде всего преемственность революционных идей и общее отношение к подвигу декабристов, когда писал о Лермонтове: «Он полностью принадлежит к нашему поколению»[665]. Как и для них, Одоевский был для Лермонтова живым символом декабристского поколения. «Самый замечательный из декабристов, бывших в то время на Кавказе» — это превосходство Одоевского над остальными его товарищами отметил Огарев[666], и отметил именно потому, что ощутил в Одоевском постоянную готовность на мученичество за общее дело, не угасавшее в нем юношеское самоотвержение.

Эти же свойства Одоевского пленили Лермонтова: это видно из текста стихотворения.

Одоевский рассказывал ему, конечно, о дружбе своей с Рылеевым («по пылкости своей сошелся более с Рылеевым», — написано в его «Показаниях»), с Бестужевым, с которым вместе жил в Петербурге, в одной квартире. В этой квартире у Бестужева и Одоевского на Почтамтской, в доме Булатова, происходили совещания тайного общества, жил Грибоедов, в несколько рук переписывалось «Горе от ума». Рассказывал Одоевский Лермонтову о дружбе своей с Грибоедовым, с Кюхельбекером, который любил его «более чем братской» любовью.

14 декабря Одоевский оказался в самом центре событий. Возвращаясь из караула в Зимнем дворце, он поспешил к своему полку — в казармы Конной гвардии — и горячо агитировал солдат, пытаясь поднять их на восстание. Затем явился на Сенатскую площадь и был назначен начальником заградительной цепи. Недаром Николай I считал его в числе «самых сильных заговорщиков». Одоевский — не вовлеченный в заговор юноша, а пламенный революционер, боец, глубоко убежденный в исторической правоте их дела. «Мы умрем! Ах, как мы славно умрем!» — в этих словах Одоевского, сказанных перед восстанием, не было веры в их победу на площади, но была глубокая вера в историческое значение их подвига. По словам Огарева, он, «несмотря на ранний возраст… принадлежал к числу тех из членов общества, которые шли на гибель сознательно, видя в этом первый вслух заявленный протест России против чуждого ей правительства и управительства, первое вслух сказанное сознание, первое слово гражданской свободы; они шли на гибель, — говорит Огарев, — зная, что это слово именно потому и не умрет, что они вслух погибнут»[667]. «…Их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена», — писал В. И. Ленин[668]. А строчка из ответа декабристов Пушкину, написанного Одоевским, стала эпиграфом ленинской «Искры».

Одоевский до конца оставался верным своим убеждениям. Достаточно перелистать томик его стихотворений:

 

Мечи скуем мы из цепей

И пламя вновь зажжем свободы:

Она нагрянет на царей, —

И радостно вздохнут народы.

 

(1827)

 

За святую Русь неволя и казни —

Радость и слава…

Славим нашу Русь, в неволе поем

Вольность святую…

 

(1830)

 

Пять жертв встают пред нами; как венец

Вкруг выи вьется синий пламень,

Сей огнь пожжет чело их палачей,

Когда пред суд властителя царей

И палачи и жертвы станут рядом…

 

(1831)

 

Из текста лермонтовского стихотворения видно, что в его беседах с Одоевским политическая тема занимала важное место. Одоевский говорил ему, что продолжает верить в русскую свободу — в «иную жизнь» — и в людей, которые придут, чтобы продолжить их дело.

 

Он сохранял и блеск лазурных глаз,

И звонкий детский смех, и речь живую,

И веру гордую в людей и жизнь иную…

 

С горечью говорил Одоевский о гибели всех планов тайного общества, которые рухнули в то пасмурное декабрьское утро, говорил о крушении политических надежд своей молодости.

 

В могилу он унес летучий рой

.

Обманутых надежд и горьких сожалений.

 

Он рассказывал Лермонтову о друзьях, оставленных им в Сибири:

 

…он погиб далеко от друзей… —

 

делился с Лермонтовым замыслами

 

еще незрелых темных вдохновений… —

 

читал стихи, бо́льшая часть которых так и осталась незаписанной:

 

…дела твои, и мненья,

и думы, — все исчезло без следов…[669]

 

Они были на «ты». Это не условное обращение к умершему, нет! Лермонтов звал его «Сашей». Оба — поэты, оба — изгнанники, они вместе мечтали о свободе, во имя которой боролись и творили. Это была настоящая дружба. В самом стихотворении Лермонтов создал портрет вдохновенного поэта и стойкого политического борца[670].

В Нижегородском полку Лермонтов встретился с Николаем Андреевичем Жерве и графом Андреем Павловичем Шуваловым, отправленным царем в войска Кавказского корпуса за проявление оппозиционного духа. Оба были сосланы еще в 1835 году[671].

Штабс-капитан Шерве получил возможность вернуться в Россию одновременно с Лермонтовым, когда в Грузии был получен «высочайший» приказ о переводе их в гвардейские полки, подписанный в Тифлисе 11 октября 1837 года. Юнкер Шувалов провел в ссылке три года, несмотря на тяжелую рану, полученную им в экспедиции. Он возвратился в столицу только весной 1838 года, дослужившись до чина поручика.

Эта встреча положила начало тем приятельским отношениям, которые впоследствии привели всех троих — Лермонтова, Жерве и Шувалова — в «кружок 16-ти» — группу оппозиционно настроенных молодых людей, возникшую в столице осенью 1839 года. Известно, что участников этого кружка объединяла ненависть к николаевскому режиму, а также интерес к историческим судьбам России. Эта общность интересов, не означавшая, впрочем, общности идейных воззрений, не могла не выявиться в то время, когда все трое сосланных оказались в одном — Нижегородском — полку.

Итак, в письме к Раевскому речь шла о декабристах — об Одоевском, о Вольховском — и о представителях грузинского культурного общества, которых связывала с декабристами многолетняя дружба. Речь шла о молодых людях, выражавших оппозиционное отношение к николаевской деспотии.

Теперь становится понятным, почему Лермонтов предпочел отделаться в письме скупой фразой: «Хороших ребят здесь много, особенно в Тифлисе есть люди очень порядочные». Теперь мы понимаем, кто был «порядочным» в его глазах, и можем предполагать, кого он имел в виду. Особенно очевидным становится это, если вспомнить, что и в «Герое нашего времени» Лермонтов, глухо упоминая об «истинно порядочных людях», подразумевал, как это теперь уже выяснено, сосланных на Кавказ декабристов. Подробнее мы еще скажем об этом. Вспомним, наконец, что и Грибоедов в своих письмах из Грузии в начале двадцатых годов точно так же, не называя имен, писал иносказательно о «порядочных людях». М. В. Нечкина установила, что он разумел при этом «ермоловцев» — русских офицеров, группировавшихся в Грузии вокруг Ермолова и разделявших взгляды декабристов[672].

Терминология Лермонтова совпала с декабристской терминологией.

 

20

 

Теперь становится понятным и другое: с кем мог обсуждать Лермонтов политическую историю Грузии и вопрос о выгодах присоединения ее к России. Мы находим теперь объяснение тому, как возникли в рукописи «Мцыри» строки о Грузии, которая

 

…цвела

С тех пор в тени своих садов,

Не опасаяся врагов,

За гранью дружеских штыков.

 

Вспомним заключительные строки стихотворения Чавчавадзе «Кавказ», касающиеся проблемы присоединения Грузии к России:

 

Путь открылся, и родились у иверийцев надежда и вера,

Что оттуда <с Севера> войдет в их среду просвещенье.

 

Так думал не один Чавчавадзе.

В 1839 году, тогда же, когда была закончена работа над «Мцыри», Николоз Бараташвили написал свою историческую поэму «Судьба Грузии».

Эта небольшая поэма начинается, как известно, изображением Крцанисской битвы и оставления Тбилиси, разграбленного и сожженного кровавым персидским захватчиком Ага Магомет-ханом. Далее Бараташвили показывает, как созревала у царя Ираклия мысль вручить судьбу Грузии покровительству могучего соседа — России, как решается он высказать эту мысль советнику своему Соломону Леонидзе.

 

″Что стряслось такого до сих пор,

Чтоб отказываться от свободы? —

 

спрашивает царя пораженный Соломон. —

 

Кто тебе сказал, что русской двор

Счастье даст грузинскому народу?

Что́ единство веры, если нрав

Так различен в навыках обоих?

Русским в подчинение попав,

Как мы будем жить в своих устоях?

Сколько пропадет людей в тени

От разлада с чувствами своими?

Не спеши, Ираклий, сохрани

По себе нетронутое имя.

Жизнь, пока ты жив, идет на лад,

А умрешь — тебе какое дело,

Как поправит рухнувший уклад

Будущий правитель неумелый?″

«Это мне известно самому, —

Отвечал Ираклий, — в том нет спору.

И, однако, что я предприму?

Где народу отыщу опору?

Я сужу ведь не как властелин.

Льющий кровь, чтоб дни свои прославить,

Я хочу, как добрый семьянин,

Дом с детьми устроенный оставить.

Для страны задача тяжела —

День за днем всегда вести сраженья,

Сам ты убедился, сколько зла

Принесло нам это пораженье.

Хорошо еще, что Мамед-хан

Только главный город наш разграбил

И по деревням средь поселян

Меру зверства своего ослабил.

Требуется некий перелом.

Надо дать грузинам отдышаться.

Только у России под крылом

Можно будет с персами сквитаться.

Лишь под покровительством у ней

Кончатся гоненья и обиды

И за упокой родных теней

Будут совершаться панихиды».

Не стерпел советник. «Господин, —

Молвил он, — твой план ни с чем не сходен.

Презирает трудности грузин

До тех пор, покамест он свободен».

«Верно, Соломон. Но сам скажи:

Много ли поможет это свойство,

Если под угрозой рубежи

В эту пору общего расстройства?

Я готов молчать, но не забудь,

Я предсказываю, в дни лихие

Сам повторишь ты когда-нибудь:

Будущее Грузии в России»[673].

 

Дословно:

 

Но не забудь мои слова, —

Это будет сегодня или завтра —

Грузию защитит государство русских.

 

Прочтите после этого пять строк из «Мцыри»:

 

И божья благодать сошла

На Грузию! Она цвела

С тех пор в тени своих садов,

Не опасаяся врагов,

За гранью дружеских штыков.

 

Эти строки кажутся следствием разговора Ираклия со своим советником: это воплощение той же темы, которая волновала Бараташвили.

После одного из посещений Мцхетского собора Бараташвили написал стихотворение «Могила царя Ираклия», в котором, обращаясь к «святой тени прославленного героя», говорит о том, что Грузия постигла его завет и преклоняется перед его гробницей, «возведенной из слез».

Таким образом, размышления Лермонтова об исторических судьбах Грузии совпадают с тем, что думали, что чувствовали в ту пору лучшие люди Грузии — Александр Чавчавадзе и Николоз Бараташвили.

Но не только Лермонтов касался этой темы в своих беседах с грузинами. Ближайший друг Грибоедова, поэт-декабрист Александр Одоевский тоже, вскоре по приезде в Тифлис, познакомился с Ниной Александровной и с Чавчавадзе и стал бывать в их доме.

Тогда, очевидно, и перевел Чавчавадзе стихотворение Одоевского «Роза и соловей» на грузинский язык.

В апреле 1838 года, то есть через несколько месяцев после отъезда Лермонтова в Россию, Одоевский, находясь в Тифлисе, написал стихотворение, в котором аллегорически изобразил Грузию черноглазой, чернобровой красавицей невестой, а Россию женихом — светло-русым прекрасным витязем:

 

Не томит тебя кручина

Прежних пасмурных годов!

Много было женихов —

Ты избрала исполина.

· · · · · · · · · ·

Прошлых веков не тревожась печалью,

Вечно к России любовью горя,

Слитая с нею, как с бранною сталью,

Пурпур-заря![674]

 

Рукопись Одоевского сохранилась. Первоначально он озаглавил стихотворение «Брак Грузии с Россией». Потом переправил: «Брак Грузии с Русским царством»[675]. Переправил потому, очевидно, что слова «Грузия» и «Россия» — женского рода, а в стихотворении речь идет о браке. Понятно, что слово «царство» никак не синоним Российской империи. Исполин у Одоевского — это сказочный русский витязь, олицетворение русского народа-богатыря, гиперболический образ которого встречается и у Лермонтова, скажем, в «Двух великанах». Читая это стихотворение, важно помнить, что декабристы видели будущее Кавказа в объединении со свободной, революционной Россией.

Таким образом, четыре современника — Бараташвили, Александр Чавчавадзе, Лермонтов и Одоевский — одновременно задумываются над историческим смыслом союза Грузии и России и приходят к одному и тому же выводу: в этом союзе заключено единственное спасение грузинского народа от истребления, это объединение — залог будущего процветания Грузии.

Единомыслие грузинских и русских поэтов в этом вопросе объясняется прежде всего общим направлением, общей прогрессивностью их взглядов: все четверо принадлежали к числу самых передовых людей своего времени. Но, кроме того, становится понятным и то, что думали они об этом не порознь, а вместе, что Лермонтов, так же как и Одоевский, обсуждал эту тему со своими грузинскими друзьями. Это не могли быть участники заговора 1832 года — мы знаем, что они держались других взглядов. Все данные подводят нас к единственно вероятному выводу: в число этих друзей входил Александр Гарсеванович Чавчавадзе.

 

21

 

Внимание русского, приезжавшего в ту пору в Тифлис, более всего привлекала восточная часть города. Нынешняя центральная часть, носившая тогда название Гаретубани, еще только начинала застраиваться новыми домами и административными зданиями, да и те были расположены на большом расстоянии друг от друга и разделены густыми садами.

За Эриванской площадью, ныне площадью Ленина, где в то время находились самые большие здания: штаб Кавказского корпуса, дом полицейского управления, гимназия, ресторация и духовная семинария, — начинался Армянский базар — лабиринт узких и кривых переулков и тупиков, там жили тифлисские ремесленники. За Армянским базаром, за Сионской улицей шли Темные ряды — «Базаз-хана», а за ними «татарский Майдан» — торговая площадь с прилегающими к ней подворьями, «каравай-сараями».

В этой восточной части Тбилиси, в Старом городе, целый день двигалась густая толпа. Здесь под открытым небом чеканили серебро, жарили шашлыки, ковали лошадей, брили головы, шили бурки и сапоги, щупали разноцветные шелка, приценивались к дорогим персидским коврам, опиливали пистолеты, играли в нарды. С утра до ночи раздавался здесь грохот молотов, дыхание кузнечных мехов, стук игральных костей, песни ашугов, крики погонщиков, клейкий писк зурны, рокочущий, веселый грохот барабана, выбивающего такт лекури. И все это тонуло, пропадало, растворялось в общем гомоне, в шумном кипении толпы, в смешении слов грузинских, армянских, русских, азербайджанских с персидскими и турецкими словами. На прилавках и прямо на земле лежали горы сладкого винограда, янтарные початки кукурузы, рыжие помидоры, лиловый лук, белели круги овечьих сыров. Валил чад от жаровен, пахло кожей, свежей рыбой, пряными травами, терпкой прохладой тянуло из винных погребков. Бежали ослики с перекидными корзинами. Изнемогая от непосильной тяжести, блестящий от пота, в лохмотьях, носильщик тащил на спине кованный железом сундук. За ним поспешал купец с огненной бородой и крашеными ногтями, в чалме и халате, в маленьких зеленых туфлях. Вот, грубо оттолкнув ремесленника-азербайджанца, он почтительно уступил дорогу русскому чиновнику в казенном вицмундире, смерил взглядом стройную девушку, окутанную до самых глаз белой чадрой, — девушку провожает «бичо» — босоногий слуга-мальчуган. Навстречу денщик идет за модно одетой дамой, щеголь в черкеске сторонится, чтобы пропустить дрожки, и испуганные кони, косясь, объезжают верблюда. Едет арба, запряженная четверкой волов, покрытая полосатым ковром, под которым уместилось большое семейство, и дети таращат глаза на кивер драгуна.

С базара можно было подняться по вьющимся переулочкам к развалинам Нарикала — крепости, выстроенной во времена турецких и персидских нашествий, пройти по темным переходам, по изломанным закоулкам, пересечь площадь величиною в небольшую комнату, — и чем выше в гору, тем шире раздвигались зубчатые края образованной горами чаши, в которой лежит город, и становился виден весь «многобалконный Тифлис», с длинными открытыми галереями вторых этажей, с их кружевными решетками, с крохотными двориками, с гладкими кровлями, сбегавшими, подобно ступеням, к ярко-голубой мечети, к зеленым стремительным водам Куры. За Курой, на скалистом обрыве, виднелась, как и сейчас, церковь св. Шушаны и замок Метехи, а вправо, насколько глаз хватал, по самому карнизу этой отвесной стены лепились деревянные домики. И балконы, балкончики, лестничные переходы висели на огромной высоте над самой стремниной реки.

Внизу, под горой, где находятся знаменитые тбилисские бани и дымятся горячие серные ключи, вытекающие из расселин горы, женщины полоскали яркие тряпки; старухи, стоя на плоских кровлях, вели громкий разговор через улицу. За банями простирались тенистые Сеид-абадские сады, где по праздникам отдыхали и пировали тифлисцы. «Что здесь истинное наслаждение, — писал восторженно Лермонтов, — так это татарские бани!»

Не так давно обнаружен его рисунок, изображающий старинный Метехский замок на отвесной скале, и церковь св. Шушаны, и домики над обрывом, и узкий Авлабарский мост, в то время единственный, и строения Старого города, взбегающие на правый берег. На переднем плане верблюды, погонщики. Толстый человек ведет коня в поводу, собачонка бросается под ноги верблюдов; навстречу этой группе едет всадник на горячем коне; за невысокой глинобитной оградой виднеются домики с плоскими крышами, с галереями, висящими на косых упорах, утопающие в зелени сада. Караван движется от «Сумбатовских бань» по направлению к Майдану. «Я снял на скорую руку виды всех примечательных мест, которые посещал, — сообщал Лермонтов Раевскому, — и везу с собою порядочную коллекцию». Рисунок, о котором мы говорим, — из этой самой коллекции.

С наступлением темноты лавочки и растворы ремесленников в караван-сараях запирались, и жизнь на торговой площади и в кривых переулках замирала. Зато оживали плоские кровли тифлисских домов. Под стук бубна и живые напевы мелькали в полусвете силуэты пляшущих девушек. «В то время дома Старого города, — говорит современник, — были устроены так, что, не касаясь мостовой, а поднимаясь только и опускаясь с одной крыши на другую, можно было обойти целый квартал и открыть себе вход в любой дом»[676].

На другом сохранившемся рисунке Лермонтова изображена характерная сцена: девушки, танцующие лезгинку на плоской кровле тифлисского дома; за домом пирамидальные тополя и остроконечный купол грузинской церкви.

Но вот кончались и танцы, затихали звуки песен, и Тифлис погружался в сон. Изредка проскачут всадники, залают собаки или проскрипят порожние арбы. Потом умолкало все. Луна наводила черноту теней на окрестные горы, на сонные башни, да Кура крутилась и буйно плескалась у скалистых берегов и мчала мутные воды под высоким мостом[677].


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 61; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!