Рисунки из американских альбомов 7 страница



Как только в Цинандали появлялись нижегородцы, рассказывает Потто, тотчас съезжались гости и «на широком, как степь», дворе Александра Чавчавадзе начиналась джигитовка, потом скачки, стрельба. Оружием щеголяли и русские и грузины: кинжал и шашка в дорогой оправе, пистолет за поясом и винтовка за спиной имелись почти у каждого. Но у нижегородцев кабардинские кони под легкими черкесскими седлами, а у грузин дорогие карабахские жеребцы, под расшитыми шелком персидскими чепраками, увешанные золочеными бляхами, звеневшими при каждом движении[611].

Сохранилось подробное описание одежды и вооружения грузинских всадников: «В высоких персидских шапках из черной мерлушки, в чухах с закидными рукавами, обшитых галуном по всем швам, в высоких коричневых сапогах и шелковых зеленых или красных шароварах, с перекрещенными на груди ремнями, покрытыми серебряными или золотыми бляхами, вооруженные длинными ружьями без чехла, перекинутыми чрез левое плечо, и кривыми персидскими саблями, они, — пишет современник, — казались неотразимыми наездниками. Персидские и карабахские рослые жеребцы, на которых высоколукие персидские седла и стропы узды сверкали серебром, золотом и дорогими камнями, нетерпеливо грызли удила и прыгали под седоками»[612].

Это — описание офицера Грузинского конного полка 30-х годов прошлого столетия. И невольно вспоминаешь, как изобразил Лермонтов «властителя Синодала» — отважного князя:

 

Ремнем затянут ловкий стан;

Оправа сабли и кинжала

Блестит на солнце; за спиной

Ружье с насечкой вырезной.

Играет ветер рукавами

Его чухи, — кругом она

Вся галуном обложена.

Цветными вышито шелками

Его седло; узда с кистями;

Под ним весь в мыле конь лихой

Бесценной масти, золотой.

Питомец резвый Карабаха

Прядет ушьми и, полный страха,

Храпя косится с крутизны

На пену скачущей волны[613].

 

Тому, что Лермонтов претворял в «Демоне» очень конкретные впечатления, полученные во время поездок по Кахетии, мы находим все новые доказательства.

Незадолго до войны в Киеве отыскалась неизвестная картина Лермонтова, писанная масляными красками: кавказский пейзаж с караваном верблюдов, слева возвышаются скалы, вершина одной увенчана башней. Это так называемый «замок царицы Тамары», но не в Дарьяльском ущелье, воспетый Лермонтовым в балладе «Тамара», а в Кахетии — между селением Караагач в Царскими Колодцами (Дедоплис Цкаро).

Я побывал там — это недалеко от Цители Цкаро, — и воочню смог убедиться в том, что Лермонтов изобразил окрестности Караагача, где находилась квартира Нижегородского драгунского полка. Сопоставление репродукции с лермонтовской картины и фотографии, приложенных в конце этой книги, мне кажется, решает этот вопрос. Колхозник Ила Георгиевич Гивишвили, 106 лет, помнил, где стояли казармы полка сто лет назад, когда он был маленьким, и помог мне определить место, откуда Лермонтов писал свое полотно.

Важные уточнения внес работник Цителцкаройского райкома партии М. Гунченко. Таким образом, вопрос о том, что изобразил Лермонтов на своем полотне, можно считать решенным, — крепость, носящую название «Хорнабуджа» или «Тамарисцихе» («Крепость Тамары»). Эта скала, возвышающаяся над Караагачем, видна за много десятков километров из левобережной части Алазанской долины. В лермонтовские времена здесь пролегал торговый путь, и караваны верблюдов из Шемахи, Нухи, Закатал шли мимо Никорацихе на Царские Колодцы и Тифлис.

Н. П. Пахомов, составивший подробный каталог живописных работ Лермонтова, предполагал, что на этой картине изображены окрестности озера Севан в Армении[614]. Это ошибка. Лермонтов в Армении никогда не бывал, а кроме того, на лермонтовской картине нет никакого озера. Задний план ее составляет Алазанская долина, подернутая туманной дымкой.

По дороге, вьющейся у подножия скал, идут навьюченные верблюды, сдерживая горячего коня, едет всадник в высокой бараньей шапке, ветер развевает рукава его чохи. Рядом с всадником вооруженный человек в бурке. Это изображение — типичное для Кахетии тех лет. И оно вызывает в памяти строфу «Демона» — описание пышного каравана, который ведет «нетерпеливый жених». В данном случае Лермонтов-живописец очень удачно дополняет Лермонтова-поэта:

 

Под тяжкой ношею даров

Едва, едва переступая,

За ним верблюдов длинный ряд

Дорогой тянется, мелькая:

Их колокольчики звенят…

Он сам, властитель Сннодала,

Ведет богатый караван…[615]

 

Правда, на картине изображен не длинный караван, а всадник и два верблюда, сопровождаемые погонщиками. Зато это и не иллюстрация к поэме. Важно, что одни и те же наблюдения Лермонтов запечатлел и в стихах и на полотне и что эти наблюдения связаны с его пребыванием в Кахетии в ту пору, когда он служил в Нижегородском драгунском полку и бывал в Цинандали у Чавчавадзе.

Высокий дом Чавчавадзе стоял на крутом берегу Кисисхеви. С просторного балкона открывался вид на долину Алазани.

Многое теряет тот, кто не бывал в Кахетии, кому не приходилось наблюдать в Цинандали восход солнца из-за дальних гор Кавказского хребта, заслоняющего Алазанскую долину с востока, когда движется утренняя прохлада, когда, меняя освещение, серо-лиловые облака постепенно принимают перламутровые оттенки, а небо белеет и проникается голубоватой прозрачностью. Но вот над одной из ближних, покрытых серебряным снегом вершин оно вдруг начинает живеть, розоветь, пламенеть, и рыжий диск солнца внезапно выскакивает из-за зубчатого горизонта, и тогда туман, заслоняющий низ долины, распахивается внезапно, как театральный занавес, и перед глазами раскрывается Кахетия — нескончаемый сад, опоясанный серебряным кушаком Алазани.

Вблизи, на переднем плане, раскинулись селения, утопающие в зелени виноградников, осененные могучими кронами ореховых деревьев и чинар. Дальше — развалины старинных башен с бойницами, тополя, нивы, речки, дороги, снова селения, еще дальше рисуется уступами на горе древний Телави, десятка за два километров белеет стена величавого собора Алаверды, и над всем этим, во всю длину долины, далекие, но словно придвинутые к вам, царят живые синие горы с припорошенными снегом вершинами.

 

Там, где вьется Алазань,

Веет нега и прохлада…

 

Так начинается написанное в Цинандали стихотворение Грибоедова. И, наверное, там же, в Цинандали, из уст самой Нины Лермонтов слышал рассказы о нем и о его трагической гибели в Тегеране. Семнадцати лет она осталась вдовой, отвергла любовь многих достойных, посещавших дом ее отца, и навсегда осталась верна памяти Грибоедова. Она могла бы сказать о себе словами лермонтовской Тамары:

 

Напрасно женихи толпою

Спешат сюда из дальних мест…

Немало в Грузии невест;

А мне не быть ничьей женою!..[616]

 

Она похоронила Грибоедова в Тифлисе, на склоне Мтацминда, в небольшом гроте возле храма св. Давида, и украсила могилу бронзовым изваянием плачущей женщины, упавшей к подножию креста; а на цоколе вывела вдохновенную эпитафию:

 

«Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя».

 

Беседуя с ней и с ее отцом, Лермонтов, вероятно, читал им стихи и, вероятно, слушал стихи хозяина и строфы из поэмы бессмертного Руставели, которые под аккомпанемент чонгури запевал кто-нибудь из гостей.

Над пиршественными столами, расставленными в винограднике, в тени столетних чинар слышались приветственные тосты, лились вина в азарпеши, кулы и роги, оправленные в золото и серебро, гремели грузинские застольные песни. Но вот раздавалось тягучее, клейкое пищание зурны, мерный ропот и говор бубна и плеск хлопающих ладоней, и в папахе, надвинутой на брови, загнув назад рукава чохи, поправляя кинжал на ловком стане, в круг вылетал смуглый танцор, вызывая из красавиц красавицу. И Лермонтов восторгался «лекури» — танцем, так удивительно изображенным им в «Демоне»:

 

В ладони мерно ударяя,

Они поют — и бубен свой

Берет невеста молодая.

И вот она, одной рукой

Кружа его над головой,

То вдруг помчится легче птицы,

То остановится, глядит —

И влажный взор ее блестит

Из-под завистливой ресницы;

То черной бровью поведет,

То вдруг наклонится немножко,

И по ковру скользит, плывет

Ее божественная ножка…[617]

 

С огромным вниманием отнесся Лермонтов к этим незнакомым ему дотоле обычаям, выспрашивал, запоминал значения грузинских слов. Впоследствии, как мы уже видели, он широко использовал эти наблюдения в работе над «Демоном» и даже снабдил поэму маленьким грузино-русским словариком:

 

«Чадра — покрывало.

Зурна — в роде волынки.

Чуха — верхняя одежда с откидными рукавами.

Папаха — баранья шапка персидская, в роде ериванки.

Чингар, чингура — род гитары».

 

А к строке «Привстав на звонких стременах» сделал примечание: «Стремена у грузин вроде башмаков из звонкого железа».

Правда, слова «чоха» и «чонгури» Лермонтов запомнил не совсем точно. Но это дела нисколько не меняет. Теперь уже наконец становится ясным, где мог наблюдать Лермонтов грузинский феодальный быт, так точно воспроизведенный им в «Демоне». И если об этом не сохранилось никаких сведений, то потому только, что все бумаги Александра и Нины Чавчавадзе сгорели.

В 1854 году, когда самого Александра Чавчавадзе уже не было в живых, а Нина Александровна гостила у сестры в Мингрелии, в Цинандали ворвались отряды Шамиля и, захватив в плен семью Давида Александровича, сына поэта, подожгли имение и скрылись. Известили нижегородцев, но лезгины с пленниками были уже далеко, а Цинандали пылало[618]. В огне погиб весь архив семьи. Если бы не этот пожар, мы, наверное, давно бы знали о том, что Лермонтов бывал у Чавчавадзе.

В романтической поэме о любви небожителя к красавице грузинке Лермонтов ограничился изображением княжеского быта. Но это вовсе не значит, что он не заметил, как жили грузинские крестьяне, как раз в ту пору, в тридцатых годах, поднимавшиеся на восстания против карталинских помещиков.

В «Герое нашего времени» Лермонтов описал бедную грузинскую саклю на Военно-Грузинской дороге. И этот реалистический эпизод не только один из лучших в путевых записках автора «Бэлы», но одно из первых и самых сильных в литературе изображений бесправной в ту пору жизни грузинских крестьян[619].

 

17

 

Десятого октября 1837 года в Тифлисе, на плацу Кабахи, состоялся царский смотр полкам, принимавшим участие в летней экспедиции против горцев. В параде участвовали четыре эскадрона Нижегородского драгунского полка. Царь остался доволен «нижегородцами», и косвенно это отразилось на судьбе Лермонтова, хотя сам Лермонтов, очевидно, в параде не участвовал. Николаю уже докладывали о хлопотах Арсеньевой, мечтавшей «услышать прощение государя внуку своему». Через несколько дней после парада упомянули и о заступничестве Жуковского, говорившего Бенкендорфу о надеждах, которые подавал Лермонтов русской литературе[620].

Наконец 1 ноября в «Русском инвалиде» был опубликован датированный 11 октября «высочайший приказ» о переводе Лермонтова в Гродненский лейб-гвардии гусарский полк[621]. Лермонтов получал возможность вернуться в Россию. Но служба в новом полку, стоявшем в аракчеевских военных поселениях близ Новгорода, не могла радовать его. «Если бы не бабушка, — признавался он в письме к Раевскому, — то, по совести сказать, я бы охотно остался здесь, потому что, — осторожно продолжал он, — вряд ли поселение веселее Грузии».

«Иные говорят, что будет к Николину дню, — писала Е. А. Арсеньева о внуке приятельнице своей П. А. Крюковой, — а другие говорят, что не прежде Рождества, приказ по команде идет»[622].

От Тифлиса «высочайший приказ» шел три недели до Петербурга, и столько же времени шел до Тифлиса «по команде» номер «Русского инвалида» с опубликованным в нем «высочайшим приказом». Следовательно, он был получен в Тифлисе не раньше 22 ноября. До Караагача, где квартировал Нижегородский драгунский полк, этот приказ дошел только на третий день. Теперь понятно, почему Лермонтов оставался в полку до 25 ноября. Тем самым можно считать окончательно установленным, что он провел в Грузии вторую половину октября, весь ноябрь и выехал в начале декабря[623].

Для нас ясно, что он виделся с Чавчавадзе и в Тифлисе. Доказательство этому находится в записи Лермонтова, относящейся к 1837 году, на которую прежде не обращали внимания только потому, что не видели в ней никакого смысла.

На обороте листа, на котором написано стихотворение «Спеша на север из далека», Лермонтов торопливо нацарапал карандашом слова: «маико мая»[624].

Ласкательным именем Маико называли известную красавицу того времени княжну Марию Кайхосровну Орбелиани, о которой Я. П. Полонский писал в 40-х годах в одном из своих стихотворений:

 

Из уст в уста ходила азарпеша,

И хлопали в ладони сотни рук,

Когда ты шла, Майко, сердца и взоры теша,

Плясать по выбору застенчивых подруг.

.

Как после праздника в глотке вина отраду

Находит иногда гуляка удалой,

Так рад я был внимательному взгляду

Моей Майко, плясуньи молодой[625].

 

Эта девушка была задушевным другом Николоза Бараташвили и усердной его корреспонденткой, когда молодому поэту пришлось покинуть Тифлис и уехать на службу в азербайджанский город Гянджу.

Правда, стихотворение Полонского не дает еще достаточных оснований считать, что «Маико» в записи Лермонтова непременно Маико Орбелиани. Но в том, что здесь нет ошибки и что Лермонтов имел в виду именно ее, убеждает второе имя в записи. Мая — имя другой красавицы, Маи Орбелиани.

«Кто перечтет всех красавиц-грузинок того времени?! — восклицал русский офицер Торнау, побывавший в Тифлисе в тридцатых годах. — Кто не любовался стройною княжной Еленой и ее смуглою тонколицею сестрой Майко… идеально прекрасною Майко Кайхосро… Кто не помнит Марию Ивановну Орбелиани?»[626]

Елена и ее сестра Маико (или, как ее звали, в отличие от другой Маико, — Мая) — дочери Луарсаба Орбелиани, родные племянницы Саломе Чавчавадзе, жены поэта. Маико — дочь Кайхосро Орбелиани — двоюродная племянница Саломе, другими словами, троюродная сестра Нины Грибоедовой[627].

В 30-х годах поэт Соломон Размадзе, находясь в ссылке и вспоминая свою безмятежную жизнь в Тифлисе, воспел двенадцать самых красивых женщин своего круга: Нину и Екатерину Чавчавадзе, Манану, Маико и Софию Орбелиани, Анну Орбелиани, ее дочерей Елену и Маю, Варвару Туманишвили, Меланию и Дарью Эристави и неизвестную нам Иакону. Каждой из них он посвятил строфу стихотворения «Пир Дианы»[628].

В 1882 году, уже на склоне жизни, Григорий Орбелиани, сообщая приятельнице Анастасии Оклобжио о смерти Анны Орбелиани, пишет, что она была так же красива, как дочери Александра Чавчавадзе, как Елена, как Манана, как Маико и Мая Орбелиани[629].

Важным доводом в пользу того, что Лермонтов записал имя Маико Кайхосровны Орбелиани, может, наконец, послужить письмо родственника и друга Лермонтова — Монго Столыпина, который в 1840 году писал из Тифлиса о красавицах, «каких не найти в Петербурге». Его тифлисскими знакомыми были: «маленькая княжна Аргутинская», а также Маико и Като Орбелиани — «две нежные жемчужины из тифлисского ожерелья». «И масса других, — продолжает Столыпин, — которых я не заметил, после того как увидел этих трех женщин»[630].

Столыпин находился в Тифлисе одновременно с Григорием Гагариным, который тогда же сделал два портрета Маико Орбелиани: один из них хранится в отделе рисунков Государственного Русского музея, другой — в частном собрании в Тбилиси.

Была в Тифлисе в то время еще одна Маико Орбелиани — Мария Ивановна, которую вспоминает Харламова, рассказывая, как к ним для совместного учения приходили Нина Чавчавадзе и Мария Ивановна (Маико) Орбелиани. Но эта Маико в тридцатых годах была уже замужем, уже побывала в Калуге за участие ее мужа в заговоре 1832 года и, в отличие от Маико Кайхосровны, — русские знакомые (Инсарский, Зиссерман, Торнау) и даже грузин Григорий Орбелиани в своих письмах вспоминают ее как Марию Ивановну.

В одном из писем 1838 года Лермонтов в шутку замечает, что женщины на Кавказе малоразговорчивы: «как, например, грузинки, — добавляет он в скобках, — они не говорят по-русски, а я — по-грузински»[631].

Хотя Маико и Мая Орбелиани, посещавшие официальные приемы и балы в доме главноуправляющего Грузией барона Розена, по-русски, конечно, объяснялись, все же у нас нет оснований считать, что Лермонтов вел с ними долгие беседы. Но в том, что Лермонтов встретил их в семье Чавчавадзе, — в этом мы совершенно уверены. Двери дома Чавчавадзе, вспоминает современник, «всегда были отверсты для бесконечного множества родных, друзей, знакомых, которые в нем веселились, пировали, плясали досыта»[632]. «Каждый день с утра, — пишет другой очевидец, — собирались у него родственники и родственницы грузинские, потом приходили русские, один за другим, кто как освобождался от службы. За стол садились иногда, кроме семейства, по двадцати нежданных гостей»[633].

Офицер Торнау, из воспоминаний которого взяты приведенные строки, рассказывает, что «своей добродушной встречей» на балу Александр Гарсеванович и его жена возбудили в нем «смелость на другой же день явиться к ним на поклон». «Не прошло в месяца, как я стал у них хотя и не домашним человеком, — пишет Торнау, — но таким, который бывал ежедневно, обедал очень часто и просиживал долгие зимние вечера, когда они сами не были приглашены в гости»[634].

Рассматривая и сопоставляя новые факты, мы снова убеждаемся в том, что у Лермонтова была полная возможность встретиться с Чавчавадзе в Тифлисе.

Одиннадцатого октября 1837 года, на четвертый день пребывания царя, главноуправляющий Грузией барон Розен устроил бал, на котором среди гостей современники отметили Нину Грибоедову и Маико Орбелиани[635]. Английский путешественник капитан Ричард Уильбрехем познакомился на этом балу с Екатериной Чавчавадзе, которую именует в своих мемуарах «княжной Катинькой» (Princess Katinka) и рассказывает о ней, о ее сестре «мадам Гребаидов», и об их отце «князе***», которому он вместе с адъютантом барона Розена К. А. Суворовым нанес визит 13 (25) октября 1837 года[636]. Итак, в то время, когда Лермонтов прибыл в Тифлис (а миновать Тифлиса он не мог), Чавчавадзе находились в городе.

Но когда же в таком случае могла состояться встреча в Цинандали?

Имеется точный ответ и на это! «В бытность барона Розена, — пишет Торнау, — Чавчавадзевы провели в городе только одну зиму». С его же слов мы знаем, что это была зима 1831/32 года[637].

Значит, в 1837 году, вскоре после отъезда царя, Чавчавадзе вернулись на зиму в Цинандали. Но, вероятно, Лермонтов познакомился с ними в Тифлисе, в их гостиной встретил красавиц Маико и Маю Орбелиани и записал на листке бумаги для памяти эти не встречавшиеся ему дотоле имена. А потом гденибудь на станции Военно-Грузинской дороги, достав этот лист из своего чемодана, стал набрасывать на обратной стороне пришедшие в голову строки:

 

Спеша на север из далека,

Из теплых и чужих сторон,

Тебе, Казбек, о страж востока,

Принес я, странник, свой поклон.

 

Так до сих пор не расшифровывавшаяся и не использованная запись Лермонтова подтверждает, что он был знаком с Чавчавадзе. А раз подтверждается это, то, следовательно, не исключена возможность знакомства Лермонтова с другим замечательным поэтом — Григорием Орбелиани. Участник грузинского противоправительственного заговора 1832 года, Орбелиани, как мы знаем, несколько лет находился в ссылке в России и служил на Балтийском побережье в Нарвском пехотном полку. Но как раз в 1837 году ему был разрешен годовой отпуск в Тифлис[638].


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 64; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!