Рисунки из американских альбомов 15 страница



Небольшой дом Хастатовых стоял возле самой станицы и был укреплен, наподобие казачьих постов, воротами, вышками и малым орудием, направленным в сторону Терека, на противоположном берегу которого виднелся чеченский аул Акбулат-Юрт.

Жители гребенских казачьих станиц, ожидая нападений, день и ночь стояли дозором на своем берегу и часто отражали набеги больших и малых партий «абреков». «Особенно трудно, — пишет историк гребенского казачества, — было трем гребенским станицам: Червленой, Щедринской и Шелковской»[771].

Но Екатерину Алексеевну Хастатову это ничуть не смущало, к ночным вылазкам горцев она относилась с большим спокойствием. Родные рассказывали, что если ее пробуждал ночной набат, она спрашивала только: «Не пожар ли?» И если ей отвечали, что не пожар, а набег, она поворачивалась на другой бок и продолжала прерванный сон. По всей кордонной линии она была известна под названием «авангардной помещицы» и очень гордилась этим титулом[772].

Чтобы ясно представить себе быт гребенской казачьей станицы, надо только вспомнить повесть Л. Н. Толстого «Казаки», в которой воспроизведена жизнь станицы Старогладковской в начале 50-х годов. Но при этом следует иметь ввиду, что Лермонтов впервые увидел все это на тридцать лет раньше, во времена Ермолова, когда линия крепостей на Тереке только закладывалась и казачьи станицы, выполняя роль передовых постов на Тереке, принимали на себя гораздо более сильные удары.

 

По камням струится Терек,

Плещет мутный вал;

Злой чечен ползет на берег,

Точит свой кинжал.

 

В «Казачьей колыбельной песне» Лермонтов воплотил образы, усвоенные им самим с детства. Но выразить это просто и сдержанно, без излишней романтической приподнятости он сумел только тогда, когда стал зрелым поэтом.

Возле станицы Шелковской, на месте обнесенного рвами старинного укрепления, виднелись валы с отверстиями четырех ворот, с остатками тридцати двух больших и двенадцати малых башен и следами водопроводной канавы. Казаки именовали это место «Некрасовской крепостью» или «Мамаевым городищем», ногайцы называли его «Чигим-кала» — «брошенной крепостью» — и уверяли, что в иные ночи, припав ухом к земле, можно слышать подземный гул.

Подальше, за станицей Старощедринской, находилось «Суншино городище», выстроенное на том месте, где в старину шел торговый путь, проходивший через Кумыкскую плоскость и хазарское поселение Маджары (где стоит ныне г. Прикумск), связывавший Персию с Крымом.

«Суншино городище» — это развалины первой русской крепости «Терки».

Приняв под свою руку «пятигорских черкасов», Иван Грозный в 1559 году послал на Терек для помощи кабардинскому князю Темрюку царское войско. Воеводы смирили шахмала Тарковского и покорили тюменского князя Агиша.

Женившись на дочери Темрюка Идаровича, княжне Гошаней, в крещении Марии Темрюковне, царь Иван снова послал войско — на этот раз чтобы защищать Темрюка от его подданных. Вот тогда-то русские люди и построили на Тереке, на правом берегу его, против самого устья Сушки, первый царский городок «во владениях государева тестя».

За два с половиной столетия на крутых скатах валов выросли могучие дубы. Но, забравшись на гребень ската, верст на сорок по течению Терека, описывающего в этом месте крутую дугу, можно было видеть гребенские казачьи станицы.

Еще в 1555 году гребенские казаки послали в Москву, к Ивану Грозному, своих выборных. Царь простил казакам уход из новгородской и рязанской земли и пожаловал им терские земли навечно, подарил их, как поется в казачьей песне, «быстрым Тереком со притоками до синя моря до Касницкого». И повсюду в станицах пелись и до сих пор поются старинные песни про Ивана Грозного, про Ермака, про Степана Разина, про «каменну Москву».

И в пензенском имении Арсеньевой, и на Тереке у Хастатовых, и в Середникове под Москвой Лермонтов с детства слышал народные песни — колыбельные и хороводные, любовные и величальные, ямщицкие, солдатские, «разбойничьи». Знал исторические песни. Восприняв эту живую историю народа вместе с первыми представлениями об окружающей жизни, сроднившись с ними, он потом с какой-то непостижимой легкостью воспроизвел не только стиль, но и самый дух народных песен в своей «Песне про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова». Но теперь уже незачем удивляться тому, что Лермонтов знал различные варианты исторических песен про царского шурина Мастрюка Темрюковича, когда, можно сказать, жил в его прежних владениях.

С малых лет воображение Лермонтова поражали рассказы о нравах и обычаях горцев, о кровной мести, о кровопролитных сражениях и схватках, о засадах, подстерегавших казаков на каждом шагу, о жителях ближайших за Тереком аулов — Акбулат-Юрта, Нового Юрта, Азамат-Юрта. Не потому ли Лермонтов назвал потом Азаматом брата Бэлы, который похитил ее для Печорина, и Акбулатом — одного из героев своей юношеской поэмы «Аул Бастунджи»?

В основу всех юношеских кавказских поэм и стихотворений Лермонтова легли эти первые, неизгладимые впечатления, этот виденный им в детство край войны и свободы, этот подлинный сражающийся Кавказ.

Рассказы о войне, о горцах, об их нравах и быте Лермонтов слышал и от жителей станицы Шелковской, и от Хастатовых — от самой Екатерины Алексеевны, от ее сына Акима Акимовича, приходившегося ему двоюродным дядей, и от двоюродных теток. Одна из них, Анна Акимовна, была замужем за командиром Моздокского казачьего полка Павлом Ивановичем Петровым — тем самым, который дослужился потом до должности начальника штаба войск на Кавказской линии и в Черномории и покровительствовал поэту в дни его первой ссылки. Другая дочь Хастатовой, Мария Акимовна, вышла замуж за «отставного штабс-капитана Павла Петровича Шенгерея из Кизляра». И снова мы утверждаемся в том, что знакомство с «кизлярскими» Ахвердовыми пошло у Столыпиных и Арсеньевых через Хастатовых.

Впечатления, полученные Лермонтовым в ту пору, когда он маленьким мальчиком гостил в Шелкозаводском, пополнялись рассказами Хастатовых потом, когда они приезжали в Москву и в Петербург (Аким Акимович с 1828 года служил в столице, в лейб-гвардии Семеновском полку) и навещали бабушкины Тарханы, саратовскую Нееловку Афанасия Алексеевича Столыпина, подмосковное столыпинское Середниково, а позже пензенское имение Шан-Гиреев Апалиху; Елизавета Алексеевна Арсеньева уговорила племянницу Марию Акимовну переехать с Кавказа в Россию и поселиться с ней по соседству.

Теперь уже становится окончательно ясным, откуда было у Лермонтова такое изобилие кавказского материала в юношеских произведениях и такое точное знание кавказской войны. С. А. Андреев-Кривич на текстах «Измаил-бея» и «Аула Бастунджи» показал, что Лермонтов располагал богатым фактическим материалом. Но при этом не надо забывать, что горцев, их жизнь и нравы Лермонтов описывал не по собственным наблюдениям, а с чужих слов — по рассказам людей, весьма осведомленных, но смотревших на все это разными глазами. И сколько же нужно было воображения, как сильно должна была работать творческая мысль поэта, совсем еще юного, чтобы сплавить воедино все эти впечатления и дать кавказской войне новую, совершенно самостоятельную трактовку! В этой связи можно вспомнить слова Пушкина, сказанные им по поводу своего «Кавказского пленника», случайно попавшего ему в руки на станции Военно-Грузинской дороги, по пути в Арзрум. «Признаюсь, перечел его с большим удовольствием, — отметил Пушкин. — Все это слабо, молодо, неполно, но многое угадано и выражено верно». И дальше в рукописи вычеркнутые слова: «Сам не понимаю, каким образом мог я так верно, хотя и слабо изобразить нравы и природу, виденные мною издали»[773].

Если это удивляло самого Пушкина в его «Кавказском пленнике», то еще более должно удивлять нас в юношеских кавказских поэмах Лермонтова. В своих юношеских поэмах он изобразил Кавказ конкретнее, чем Пушкин в «Кавказском пленнике». Даже трудно себе представить, как сумел он с таким правдоподобием, с такой точностью изобразить и природу, и нравы, и историю виденного им издали, да еще детскими глазами. Ведь жизнь по ту сторону Терека была известна ему только со слов других! Это, понятно, не означает, что по художественным своим достоинствам ранние поэмы Лермонтова могут идти в сравнение с пушкинским «Пленником». Нет, хотя многое в «Ауле Бастунджи», в «Хаджи Абреке» и особенно в «Измаил-бее» прекрасно, тем не менее они очень еще далеки от совершенств пушкинской поэмы и зрелых вещей самого Лермонтова.

Но вот в 1837 году Лермонтов снова попадает на Кавказ, и уже возмужавшим человеком, со сложившимися общественно-политическими взглядами, наблюдает быт и нравы кавказских народов, находясь в их среде, из первых рук знакомится с их историей и поэзией и, как поэт и как участник войны, постигает Кавказ во всей совокупности и прежних и новых впечатлений. Он снова побывал там, где, по словам Огарева, «со времени Ермолова не исчезал приют русского свободомыслия, где по воле правительства собирались изгнанники, а генералы, по преданию, оставались их друзьями»[774]. Он соприкоснулся на Кавказе с народом. В казачьих станицах, в провинциальных кавказских городишках, в укреплениях на Линии, в поездках от Кизляра до Тамани, «то на перекладной, то верхом», потом в Закавказье он видел людей совсем иного социального круга, чем тот, в котором прошли в Москве и в Петербурге его юные годы. Ведь наблюдения последних лет ограничивались для него казармами лейб-гусарского полка и светскими гостиными Петербурга. От этого зависели в известной степени и выразительные средства его поэзии. И если, скажем, Лермонтов был очень конкретен в изображении светской жизни в «Маскараде» или в «Княгине Лиговской», то в «Боярине Орше» условно все — и нравы, и костюмы, и гримы, и XVI век, и русско-литовская граница.

Кавказ помог Лермонтову связать с живой действительностью замыслы «Демона» и «Мцыри», вдохновил его на создание «Героя нашего времени», стал важной ступенью на пути его к реализму, определил темы многих будущих сочинений.

Вот одна из причин, почему с 1837 года начинается творческая зрелость Лермонтова. Конечно, прежде всего зрелость была следствием необычайно возросшего общественно-политического сознания, причем огромную роль сыграли в этом и гибель Пушкина, и смелое решение выступить с протестом против его убийства, и ссылка, и окончательное решение печататься, то есть перейти от борьбы внутренней к активной борьбе на литературно-общественном поприще. Пожалуй, ни на ком из писателей прошлого так ясно не виден этот переход, как на творчестве Лермонтова. Как возрос и возмужал и окреп он, когда его поэзия стала общественным событием, когда его голос зазвучал на всю Россию, а мерилом в оценке его творений стало для него мнение широких кругов читателей, а не только свое собственное и узкого круга друзей!

Но кроме того, зрелость пришла и потому, что Лермонтов вернулся с Кавказа с запасом новых, богатейших впечатлений. Потому-то Белинский и писал, что Кавказ сделался «его поэтическою родиною, пламенно любимою им», что «на недоступных вершинах Кавказа, венчанных вечным снегом, находит он свой Парнас; в его свирепом Тереке, в его горных потоках, в его целебных источниках находит он свой Кастальский ключ, свою Ипокрену»[775].

Белинский имел при этом в виду зрелые, а не юношеские произведения Лермонтова, которых в ту пору не знал. Для него было ясно, что Кавказ сделался «колыбелию поэзии» Лермонтова после ссылки за стихи на смерть Пушкина.

Читая статью Белинского, мы должны помнить, что, говоря о Кавказе, ставшем колыбелью лермонтовской поэзии, великий критик имел в виду не одни «Дары Терека», но прежде всего «Мцыри» и «Демона», по поводу которых он и писал это. Отсюда видно, какое значение придавал Белинский кавказским впечатлениям Лермонтова, а тем самым — можем мы сделать вывод — его пребыванию в Грузии.

 

2

 

В 1837 году Аким Акимович Хастатов в чине поручика лейб-гвардии Семеновского полка состоял адъютантом при начальнике штаба войск Кавказской линии в Ставрополе. Там, следовательно, Лермонтов и встретился с ним, когда следовал через Ставрополь в Нижегородский драгунский полк.

Прослужив несколько лет в Семеновском полку, в Петербурге, Хастатов с 1832 по 1835 год находился в отставке, жил в своем Шелкозаводском и, выезжая на Линию вместе с казаками на все тревоги, прослыл отчаянным храбрецом. Гарцевал он под пулями в штатском платье, в круглой соломенной шляпе, без оружия, с одним хлыстиком, немало удивляя своим видом казаков и, очевидно, еще более удивляя чеченцев, для которых он служил отличной мишенью. На своих визитных карточках, гордясь тем, что живет на «переднем крае», Хастатов писал вместо звания: «Передовой помещик Российской империи». Вообще о нем ходило множество анекдотов.

В 1835 году он снова определился в Семеновский полк, но с назначением состоять адъютантом начальника штаба линейных войск в Ставрополе[776]. Эту должность, как мы знаем, занимал в то время генерал-майор Павел Иванович Петров, женатый на сестре Хастатова.

А. П. Шан-Гирей, приходившийся Хастатову родным племянником, рассказывал П. А. Висковатову, что во время первой ссылки Лермонтов гостил у Хастатова в Шелкозаводском. Значит, в 1837 году поэт снова побывал в тех местах, которые видел в детстве. Передавал Шан-Гирей также, что в основу рассказа «Бэла» положено «происшествие, бывшее с Хастатовым, у которого действительно жила татарка этого имени». Говорил, будто бы в «Фаталисте» Лермонтов описал случай, происшедший с Хастатовым в станице Червленой, когда тот ворвался в хату, в которой заперся пьяный казак, вооруженный пистолетом и шашкой[777].

Но даже и без этого ясно, что поэт не мог не побывать в Червленой и Шелковской, раз он начал свое путешествие «вдоль Линии» от Кизляра. Линия, как известно, проходила по Тереку. От Кизляра до Шелковской считалось пятьдесят восемь верст. Путешествуя от Кизляра, Лермонтов неизбежно должен был проезжать через станицы. Мы же знаем, что он там гостил у Хастатова, — очевидно, просто поехал туда вместе с ним.

Эта поездка обогатила русскую литературу «Казачьей колыбельной песней» и «Дарами Терека», а кроме того, дала Лермонтову богатый материал для «Бэлы» и «Фаталиста».

«Мне как-то случилось прожить две недели в казачьей станице на левом фланге; тут же стоял батальон пехоты; офицеры собирались друг у друга поочередно, по вечерам играли в карты».

Так начинается «Фаталист»[778].

Пребыванию Лермонтова в Червленой и Шелковской мы обязаны упоминанием в этой повести о каза́чках, «прелесть которых трудно постигнуть, не видав их», и описанием ночной станицы, когда Печорин возвращается домой пустыми переулками после пари с Вуличем и месяц, «полный и красный, как зарево пожара», показывается «из-за зубчатого горизонта домов».

Казачья станица описана в «Фаталисте» необычайно скупо, а между тем лермонтовское изображение остается в памяти на всю жизнь и другими описаниями не вытесняется.

«Убийца заперся в пустой хате, на конце станицы, — пишет Лермонтов в „Фаталисте“. — Мы шли туда. Множество женщин бежало с плачем в ту же сторону. По временам опоздавший казак выскакивал на улицу, второпях пристегивая кинжал, и бегом опережал нас»[779].

Действие «Бэлы» происходит за Тереком, на левом фланге кордонной линии, «в крепости у Каменного брода».

Это не выдумано: Лермонтов называет конкретное место. Крепость находилась на Аксае, в восемнадцати верстах от Шелковской станицы, за переправой, и называлась «Таш-Кичу», или «Каменный брод». Выстроена она была при Ермолове, одновременно с крепостью «Внезапной», и обеспечивала Линию, шедшую по рекам Аксай и Акташ, от набегов чеченцев.

Все это хорошо известный Лермонтову район гребенских станиц. Недаром Печорин посылает нарочного за подарками в Кизляр («Бэла»), а потом отлучается в казачью станицу («Фаталист»).

Из книг и рукописей по истории гребенского казачества, из воспоминаний участников кавказской войны можно почерпнуть богатый материал, но даже и приблизительно нельзя себе представить, как близко все это одно от другого — Кизляр, Шелковская, Червленая, крепость за Каменным бродом, долины Аргуна и Ассы, описанные в «Измаил-бее», Грозная, откуда Лермонтов в 1840 году отлучался в казачьи станицы. От Шелковской до Гудермеса (бывш. Алхан-Юрт на Сунже) — около тридцати километров, до Хасав-Юрта — около тридцати двух.

Это стало понятно мне после того, как удалось побывать на Тереке, проехать через станицы в Кизляр, послушать рассказы старожилов, особенно доктора Степана Петровича Ларионова в станице Шелковской.

Нынешняя Шелковская стоит не там, где она находилась при Лермонтове. Жители ее отселились на новое место — в четырех километрах от Терека — после наводнения 1885 года. Наследники Акима Акимовича Хастатова продали тогда имение переселенцам, и на землях хастатовской усадьбы возник хутор Харьковский. Но и сейчас в густом лесу можно еще найти места, где было Шелкозаводское поселение, станица, кладбище, усадьба Хастатовых.

Идешь через чинаровый и карагачевый лес, обвитый плетями дикого винограда, бесконечной кажется непроходимая чаща, темная зелень, поляны, окруженные терном и ежевичником, заросшие травой дороги, в полтора человеческих роста камыш с сухими метелками. И вдруг — внезапный простор: плавное, быстрое течение Терека, широкого, как в половодье, с глянцевитой поверхностью тяжелой, словно густой воды. А за Тереком — горы, тоже уже знакомые нам через Лермонтова, а потом через Льва Толстого.

Недаром Шелковое звалось «земным раем». И понятно, почему Лермонтов так привязался к этим местам на всю жизнь.

Сохранилось предание, что «Казачью колыбельную песню» Лермонтов написал в станице Червленой. Рассказывают, что, войдя в хату, где ему отвели квартиру, он застал там молодую красавицу казачку Дуньку Догадиху, напевавшую песни над колыбелью сына своей сестры. И будто бы эта встреча вдохновила Лермонтова на создание его замечательного стихотворения[780].

Допустим, что в действительности этого даже и не было. А если и было, то все равно мы должны помнить, что, кроме песен, Лермонтов знал нравы и быт гребенских казаков и что его «Песня» не подражание народной, а обобщение самых разнообразных впечатлений. Но бесспорно, что воплощены эти впечатления в духе народной поэзии. Недаром жители Червленой считали, что Лермонтов написал «Казачью колыбельную песню», услышав в их станице подлинные казачьи песни. Если бы они не почувствовали этого внутреннего сродства лермонтовской песни с их собственными, не возникло бы предания о том, как, услышав пение казачки, Лермонтов тут же, пока вносили в хату его вещи, присел к столу и набросал на клочке бумаги свою «Колыбельную песню», да еще, окликнув казака Борискина, прочел ему эту песню, чтобы услыхать его мнение[781].

Это предание имеет несколько вариантов, — значит, оно очень устойчиво и основано, очевидно, на действительном случае.

У гребенских казаков весьма популярны песни на слова Лермонтова, в том число и «Казачья колыбельная песня». Как известно, чуждые слова и книжные обороты в песнях поэтов неизбежно подвергаются в народе замене или переделке, применительно к пению и живому народному языку. Однако составитель сборника «Песни гребенских казаков» специально отмечает, что «тексты лермонтовских стихов в фольклорном бытовании не подвергаются существенным изменениям»[782], — новое доказательство, что образы и эпитеты лермонтовских стихотворений сродни гребенским песням.

Каким же песням гребенских казаков сродни «Казачья колыбельная» Лермонтова?

 

3

 

В качестве главного источника «Казачьей колыбельной песни» в примечаниях к полным собраниям сочинений до самого последнего времени называлась «Песнь над колыбелью ребенка вождя» Вальтера Скотта. Первым заявил об этом С. Шевырев в статье, направленной против Лермонтова и напечатанной еще при жизни поэта[783]. С тех пор это «наблюдение» Шевырева путешествует из книги в книгу в продолжение целого столетия. Французский исследователь Э. Дюшен совершенно уверенно сообщает в своей книге, что «вдохновителем» этой песни Лермонтова «является, главным образом, Вальтер Скотт». Эта оговорка — «главным образом» — прибавлена только потому, что, кроме Вальтера Скотта, Дюшен предлагал считать вдохновителем этого стихотворения и Полежаева[784].


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 66; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!