С днём рождения, господин Кузнецов 5 страница



Когда подъехали поближе, оказалось, что дома в деревне ещё нарядней, чем в Денисьеве – с резными ставнями, жестяными флюгерами, разноцветными крышами, что для российской избы уж вовсе невиданно.

Но Крыжов об этой красоте почему‑то отозвался неодобрительно:

– Ишь, Рай себе построили. Паразиты!

И объяснил, что Рай – это название селения, а живут здесь люди пришлые, гусляки.

– На гуслях, что ли, играют? – не понял Эраст Петрович.

– Могут и на гуслях, но прозвание не от этого. Здесь живут выходцы с Гуслицы, лет сто уже. Ремесло у них особенное – нищенствуют.

– Как это «нищенствуют»?

– Профессионально. Ходят по всему староверческому миру, а он, как известно, простирается до Австрии и Турции, собирают подаяние. Стерженецких гусляков всюду знают, подают хорошо – они мастера сказки сказывать, песни петь. Большие деньги домой приносят. Это целая философия. Задумывалось когда‑то как наука смирения и нестяжательства, но мужик наш – куркуль. Как червонцы зазвенели, про спасение души позабыл. Сидят тут, барыши копят. Вон каких хором понастроили. Но богомольны, этого не отнимешь. Мир для них – ад, свой дом – рай, потому так и деревню назвали. Тут ещё вот что любопытно. Побираться ходят только старики и старухи, они и есть главные добытчики. Молодые отсюда ни ногой – запрещено. Должны дома сидеть, хозяйство вести. Пока душой не дозреют, от мирских соблазнов не укрепятся.

– Своеобразный modus vivendi,[37]– пробормотал Эраст Петрович, приподнимаясь в санях и глядя на деревню с все возрастающей тревогой. – Послушайте, а что это на улице пусто? Не нравится мне это. И собак не слышно.

– Собак гусляки не держат – грех. А почему народу нет, сейчас выясним.

Лев Сократович хлестнул конька, и минуту спустя сани уже катились меж высоких изб в два этажа: на первом – отапливаемая часть дома, так называемый «зимник», наверху – летние комнаты.

– Эй, баба! – окликнул Крыжов женщину, семенившую куда‑то с пыхтящим самоваром в руках. – Что у вас, все ли ладно?

– Слава Богу, – певуче ответила та, останавливаясь и с любопытством глядя на приезжих – даже рот разинула.

– А что не видно никого?

– Так воскресение, – удивилась обитательница Рая. – В соборной все, где ж ишшо?

– Ах да. В самом деле, нынче воскресенье. Тогда понятно.

Лев Сократович обогнал женщину, тащившую самовар, и направил сани к длинной бревенчатой постройке, стоявшей в самом центре деревни.

– Что такое «соборная»? Это м‑молельня? – спросил успокоившийся Фандорин.

– Нет, общинный дом. В каждой мало‑мальски приличной деревне такой имеется. Зимой, когда дела мало, собираются по вечерам. Чай пьют, байки травят, книги читают. Бабы рукодельничают. Эдакая мечта народника. Книги, правда, не Маркс с Бакуниным, а жития да стихиры. Ну а гусляки по воскресеньям, когда работать грех, прямо с утра собираются – баклуши бить. Это очень кстати, что все в одном месте. Потолкуем с народишком.

«Соборная» изнутри напоминала большой, вытянутый сарай, только очень чистый и богато изукрашенный. Посередине сияла бело‑синим кафелем огромная голландская печь, по стенам стояли лавки, на которых были разбросаны вышитые подушки. Эраст Петрович заметил, что пространство поделено на три зоны: в красном углу (он же вышняя горница ) стоял настоящий городской диван, там в торжественном одиночестве сидел главный из гусляков – длиннобородый старшина. Рядом, за крашеным столом, на венских стульях, пили чай другие старики; мужики помоложе держались средней горницы – разговаривали, играли в шашки, иные что‑то мастерили; бабы и девки сидели внизу  за прялками и швейками, грызли орехи; дети обоего пола шастали и ползали повсюду, не разбирая, где чья территория. Всего тут было, наверное, человек шестьдесят‑семьдесят, то есть вся деревня.

На вошедших гурьбой чужаков сначала уставились насторожённо, но Евпатьева здесь явно знали и уважали. Старшина кинулся встречать промышленника, даже облобызался с ним, Подошли и остальные старики. Мужики же, как отметил Фандорин, не преминули поручкаться с Крыжовым.

– Что, спасённые души, все за Богом проживаете? – весело обратился к старикам Евпатьев.

– Твоим радением, Никифор Андроныч. Веялка, что ты прислал, хороша. Как бы ишшо одну такую? – искательно заулыбался старшина.

– Счётчиков для переписи дашь – будет тебе ишшо. Что у вас слыхать, старинушки? Чем вы тут занимаетесь?

– Странников перехожих привечаем. – Староста показал в самый дальний угол избы, где за дощатым столом сидели какие‑то люди. – Сейчас покушают, песни запоют. И вы послушайте.

Эраст Петрович поглядел в ту сторону и не поверил своим глазам. С торца, положив на столешницу драные локти, восседал денисьевский юродивый и быстро‑быстро метал в рот кашу из миски.

– Лаврушка! – ахнул урядник. – Как это он поспел? Неужто один, лесом? И волки ему нипочём!

– Не «Лаврушка», а Лаврентий, Божий человек, – строго поправил полицейского один из стариков. – Блаженного Господь бережёт. А ещё с восхода мать Кирилла пожаловала.

– Чья мать? – не понял Фандорин. – Какого К‑Кирилла?

Старик ему не ответил, отвернулся. Спасибо, Евпатьев объяснил.

– Да нет, это её так зовут – Кирилла. Старое русское имя. Слыхал я про неё. Мастерица сказки говорить и песни петь. Пойдёмте, посмотрим.

На противоположном конце стола сидела прямая, как хворостина, женщина в чёрном платке и чёрной же хламиде с широкими рукавами. Её бледное лицо рассекала пополам чёрная повязка, закрывавшая глаза. Лицо у Кириллы было не молодое и не старое – то ли сорок лет, то ли шестьдесят, не поймёшь. Она тоже ела кашу, но не так, как юродивый, а очень медленно, будто нехотя. Больше за столом никого не было, лишь вокруг стояли несколько женщин, подкладывая странникам то хлеба, то пирожок.

– Как же она одна ходит? – тихо спросил Эраст Петрович. – Слепая‑то.

– Во‑первых, не слепая. – Никифор Андронович с интересом разглядывал бродячую сказительницу. – Это она зарок дала – греховным миром зрение не поганить. Есть в старообрядстве такой обет, пожизненный. Самый тяжкий из всех возможных, мало кто решается. Поглядите, какие черты! Боярыня Морозова да и только!

– А что во‑вторых? – спросил поражённый Фандорин.

– А во‑вторых, при ней поводырка есть, вон под столом.

На полу, в самом деле, сидела чумазая девчонка лет тринадцати, пялилась на Эраста Петровича бойкими карими глазами. Её ноги в лаптях были широко раскинуты, голова обмотана грязным холщевым платком. Рядом лежала большая сума и длинный посох, очевидно, принадлежавший Кирилле.

– Полкашка, не елозь! – прикрикнула на девочку странница. – На‑ко вот!

И бросила на пол надкушенный пирог. Поводырка подхватила, сунула в рот и, почти не жуя, проглотила. Что за чудное имя, подумал Фандорин. От Поликсены, что ли?

– Почему ребёнка кормят объедками? – раздался возмущённый голос доктора Шешулина. – Что за дикость!

– Это так положено, – вполголоса пояснил Евпатьев. – Девочка не просто сказительницу водит, она ещё испытание проходит. Называется «искус поношением». Наставница должна с ней грубо обращаться, бить, унижать, держать впроголодь. Кирилла ещё поблажку даёт. Видели – пирог только для виду надкусила. Смотрите, ещё один кинула, и тоже едва тронутый.

– Интересный обычай! – восхитился психиатр и записал что‑то в книжечку.

Блаженный вылизал языком пустую миску, сыто рыгнул. Перестала есть и Кирилла, но сделала это прилично, даже изысканно: вытерла ложку мякишем, кинула его под стол девчонке, сама сдержанно поклонилась:

– Благодарение Господу и вам, добрые люди.

– Спасибо, что откушали, – откликнулась одна из женщин, старше остальных, – Батюшка Лаврентий Иваныч, что на свете‑то деется? Поведай.

Со всей избы потянулись люди – кажется, начиналось представление (этим не вполне уместным словом назвал про себя Фандорин начинающееся действо).

Эраст Петрович отошёл от стола и обвёл взглядом все три горницы. Фольклор и этнография – это, конечно, очень интересно, но не мешало проверить, чем занимаются остальные участники экспедиции.

Крыжова и урядника нигде не было видно. Ну, Одинцов, понятно – несёт службу, рыскает по деревне, вынюхивает. А Сократович‑то куда подевался?

Алоизий Степанович, размахивая руками, доказывал что‑то старшине. Тот морщился и переступал ногами, потихоньку перемещаясь поближе к юродивому – видно, тоже хотел послушать. Но Кохановский не отставал, всё хватал длиннобородого за рукав.

Отец Викентий шептался о чём‑то в углу с двумя стариками. О чём бы это?

Дьякон Варнава прикорнул возле печки.

Неладно было с японцем.

Вокруг него сбились кучкой бабы и девки – никогда такого чуда не видали. Маса невозмутимо и важно смотрел поверх цветастых платков. Это выражение его лица Эраст Петрович знал очень хорошо. В данной ситуации, да при раскольничьих строгостях, осложнения из‑за женского пола были бы совершенно ни к чему. На время забыв об этнографии, Фандорин двинулся к своему слуге, чтобы сделать, ему внушение, но вмешательство не понадобилось.

Одна из девок, самая смелая, отважилась спросить:

– А вы откудова такой будете?

Только Маса к ней повернулся, только прищурил глаза, взгляд которых почитал неотразимым, как на баб налетел один из стариков – нахохленный, сердитый:

– Пссть, дуры! Кыш! Азият это. Оне в Туркестане проживают. В Господа‑Бога не веруют, и зато архангел Гавриил их косорылием покарал. Станете перед им хвостом вертеть – сами такие жа будете!

Женский пол враз словно метлой смело. Раздосадованный Маса прошипел деду:

– Сам ты косорырый!

А тот лишь плюнул, да перекрестился, не стал связываться.

Опасность миновала, можно было возвращаться в «соборную».

 

 

Прерванный концерт

 

Кирилла сидела в той же позе, всеобщим вниманием завладел Лавруша. Очевидно, по местной иерархии блаженный считался фигурой более почтённой, чем сказительница, потому и вещал первым.

Смотреть на него было жутко. Юродивый ни секунды не стоял на месте: то завертится вокруг собственной оси, то начнёт к чему‑то принюхиваться, то вдруг кинется к какой‑нибудь из баб – та с визгом отскочит. И всё бормочет что‑то, бормочет, с каждым мгновением всё громче, всё быстрей.

Поначалу Эраст Петрович в этом речитативе почти ничего не понимал, потом понемногу начал разбирать слова.

Лавруша выкрикивал:

 

Хожу‑хожу, ворожу‑ворожу!

Туды пойду, сюды пойду,

Ищу беса, ищу беса, ищу беса!

 

Тут он упал на четвереньки, стал нюхать юбку у одной из баб – бедняжка так шарахнулась, что задним пришлось подхватить её на руки.

 

Чую Лукавого, чую вертлявого!

Нюхом чую, брюхом чую!

Идёт Сатана, глубока мошна,

Души забрать, в суму запихать!

Бойтеся, бойтеся, бойтеся!

Публику можно было не уговаривать – она и так боялась. Даже мужики стояли нахмуренные и бледные, бабы ойкали, дети и вовсе ревели навзрыд.

Камлание юрода делалось все менее членораздельным, по его лбу ручьями стекал пот. Наконец он остановился, воздел кверху свой железный крест и крикнул:

– Берегися, Сатана! Сыщу – Божьим огнём пожгу! Не пужай, не пужай! Света конец – Христу венец, а тебе, рогатому, в глотку свинец!

Умолк. Ему поднесли квасу – он, часто дыша, стал жадно пить.

Было слышно, как доктор загудел, обращаясь к Евпатьеву:

– Эффектно. Человек он, безусловно, психически нездоровый. Полагаю, истероидная паранойя – возможно, эпилептоидного происхождения. Но какая интенсивность, какое воздействие на толпу! Я и то ощутил исходящие от него нервические волны. Охотно поработал бы с этим экземпляром. Контрастный душ. Возможно, небольшой сеанс гипноза…

Никифор Андронович отодвинулся, бубнеж психиатра был ему явно неприятен. Лицо раскольничьего витязя было взволнованным.

А деревенские уже повернулись к Кирилле.

– Спой, матушка, утешь. Напужал Лавруша!

– Что спеть? – спокойно молвила странница, задирая безглазое лицо к потолку. – Про Иоасафа‑царевича? Об Алексее божьем человеке?

Раздались голоса:

– «Похвала пустыне»!

– Нет, «Древян гроб сосновый»!

– Годите! Пускай старшина скажет!

Старшина сказал:

– Спой новое, чего раньше не певала. Глядишь, переймём, на пользу пойдёт.

Она поклонилась и сразу, безо всякого вступления, завела песню сильным и чистым голосом, который то разворачивался в полную мощь, то стихал почти до шёпота. Тонкая сухая рука Кириллы была прижата к чёрной рясе с вышитым восьмиконечным крестом, пальцы чуть подрагивали.

 У окошка ткёт красна девица.     

Красну пряжу ткёт, думу думает.

Рано поутру, как по воду шла,

Солетели к ней птицы‑голуби.

Голубь сизая на лево плечо,

Голубь чёрная села сысправа.

И сказала ей голубь сизая:

«Ввечеру, как звезды высыпят,

Выходи гулять за околицу.

Парни с девками там играются,

Будто селезни со утицами.

Ты в сторонке встань, под рябиною,

Подойдёт к тебе друг твой суженый,

У него ль глаза будто льдиночки,

Будто льдиночки да в весенний день.

Так и тают от ясна солнышка,

От тебя, мой свет, красна девица…

 

Дальше следовал длинный перечень наслаждений, которые сулила влюблённым сизая голубица – вполне целомудренный, удивительно поэтичный. Аудитория, особенно женская её половина, слушала с затуманенными глазами. Лишь юродивый, отставив ковш, весь подёргивался и хищно раздувал ноздри. В выпученных глазах посверкивали безумные искры. Эраст Петрович усмехнулся: Божьему человеку, оказывается, тоже не чужда актёрская ревность.

Песня неторопливо текла дальше.

 

Сиза голубь речи окончила,

Завела свои голубь чёрная,

Голубь чёрная да печальная,

Голос жалостный, будто плачется:

«Не ходи к парням за околицу,

Повяжи ты плат, плат монашеской,

И ступай за мной во дремучий лес.

То горой пойдёшь, то пустынею,

Станешь есть полынь, траву горькую,

Запивать слезою солёною,

Укрываться вьюгой студёною,

Хоровод водить с ветром во поле…

Теперь пошло описание невзгод, которые ожидают девушку, выбравшую путь монашеского служения. Слушатели внимали напряжённо, ловя каждое слово. Но бедному старшине покою всё не было – едва от него отстал статистик, как привязался отец Викентий, и ну давай нашёптывать что‑то.

– Это уж как водится, – нетерпеливо и довольно громко сказал длиннобородый.

На него недовольно заоборачивались.

Героиня песни тем временем отложила пряжу и пошла за советом к отцу‑матери. Поклонилась в пояс, заплакала, просит научить, кого ей слушать и за кем идти – за сизой голубкой или за чёрной. Отец отвечает:

 

Мы родили тя, мы растили тя,

Но душе твоей не родители,

А Родитель ей – Саваоф Господь,

Что велит тебе, то и выполни.

Ради тела жить – доля вольная,

Доля сладкая да короткая.

Отцветёшь цветком и осыпешься,

От красы один прах останется.

А души краса, она вечная,

Ни во что ей годы и горести.

Кто отринул плоть, не раскается,

Суждено ему царство вечное.

 

У матери, разумеется, иная аргументация – ей жалко дочку, да и внуков хочется. Песня была нескончаемая, но, поразительное дело, публике нисколько не надоедала.

Евпатьев наклонился к Эрасту Петровичу, прошептал:

– Это ведь притча про свободу выбора, не более и не менее. Что там ваши Кант с Шеллингом. Наша религия – самая свободная из всех, на такой рабами не вырастают.

Фандорину самому стало интересно, за какой из голубиц отправится героиня, но это так и осталось тайной. На строфе: «И сказала им красна девица свою волюшку, слово твёрдое» песня внезапно оборвалась.

Раздался истошный вопль. Он был так душераздирающ, так страшен, что, ещё даже не поняв, в чём дело, завизжали женщины, испуганно закричали дети. И лишь в следующий миг все увидели – у блаженного Лаврентия начался приступ.

– Про‑па‑даю! Оссссподи, пропадаю!!! – выл юродивый. – А‑а‑а‑а!!! Мочи нет!

Оттолкнув кинувшихся к нему мужиков, да с такой силой, что двое или трое повалились на пол, припадочный разбежался и ударился головой об угол печи.

Упал, по разбитому лбу потекла кровь, но чувств не лишился.

– Слаб! Грешен! – уже не яростно, а жалобно заныл блаженный. – Не могу спасти люди Твоя! Научи, Господи! Помогайте, архангелы Гавриил и Михаил! Увы мне, беспользному!

К нему не решались подойти.

Несчастный сидел на полу, размеренно колотился и без того окровавленной головой о печку, в стороны летели красные брызги.

Растерялись все кроме Шешулина. Честно говоря, послушав бредовые рассуждения ученейшего Анатолия Ивановича о «биологической машине», Эраст Петрович решил, что психиатр серьёзного к себе отношения не заслуживает, но теперь был вынужден переменить мнение.

Шешулин действовал быстро и уверенно.

Вышел вперёд, прикрикнул на баб:

– Уймитесь, кликуши! Он для вас старается.

Мужикам велел:

– Воды! Холодной!

Крепко взял Лаврентия за плечо, развернул и – шлёп! шлёп! – влепил две увесистые пощёчины. По избе прокатился вздох, и стало тихо.

Умолк и блаженный, вытаращился на решительного барина в очках.

Анатолию Ивановичу подали чугунок с водой, и доктор вылил её святому человеку на голову. Быстро обвязал промытую рану на лбу носовым платком. Потом крепко взял юродивого ладонями за виски, наклонился.

– В глаза смотреть!

Блаженный послушно задрал подбородок.

– Споко‑ойно, споко‑ойно … Вот та‑ак, у‑умничка… – Голос у доктора сделался вкрадчивым, гласные тянулись, как мёд с ложки. – И Гавриил тебе поможет, и Михаил… Архангел Анатолий уже здесь… Всех выручишь, всех спасёшь… Кричать не надо, головой биться не надо… Надо ду‑умать… Сначала подумал, потом сделал. И всё будет хорошо…

Таким манером он уговаривал больного довольно долго – наверное, минут десять.

Внушение действовало. У Лаврентия стихла дрожь в членах, руки безвольно обвисли, муть из глаз исчезла.

– Пусти, барин. Будет, – сказал он наконец тихо, осмысленно. – Поднимите меня.

Его с двух сторон, бережно, поставили на ноги.

– Спасибо тебе, – низко поклонился блаженный Шешулину и очень серьёзно сказал. – Помог ты мне. И сам не знаешь, как помог. Теперь – знаю.

– Что именно? – удивился психиатр.

Но юродивый больше не сказал ни слова. Встряхнувшись по‑собачьи, он скинул с плеч руки поддерживавших его мужиков и, ни на кого не глядя, вышел вон, только дверь хлопнула.

 

 

Бог попустил

 

Из‑за охромевшего коренника пришлось задневать и заночевать в Раю. Здесь жил известный на всю округу коновал, который обещал завтра к утру поставить коня на ноги, ну а пока всяк занялся своим делом.


Дата добавления: 2020-04-08; просмотров: 144; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!