Предчувствия, гадания, помыслы и заботы современного человека 24 страница



– Когда же можно вас видеть? – говорил между тем исподтишка студент.

– Ах, какие вы, право, странные! – отвечала веселая барышенька, еще пуще закрываясь платком.

– Вы находите? – снова начал студент.

– Разумеется! ги-ги-ги!

– Отчего же – разумеется?

– Да как же это можно!

– Да отчего же это неможно?

– Да нельзя!

– Странно! – сказал студент, хотя, по-видимому, не отчаивался еще в успехе своего предприятия.

– Главное дело в том, – соображали вслух усы, – чтоб человеку цель была дана, чтоб видел человек, зачем он существует… вот главное – а прочее все пустяки!

Иван Самойлыч начал прислушиваться.

– То есть вы разумеете под этим то, что у французов зовется проблемою жизни? – спросил портфёль, сильно напирая на слово «проблемою». – Что французы? что немцы? – лаконически отвечали усы, – уж поверьте моей опытности, уж мне лучше знать это дело, уж я там и служу… все это надуванция, все гога и магога!.. это дело мне вот как известно!

И снова усы показали обнаженную ладонь чрезвычайно почтенного размера.

– Однако ж, согласитесь со мной, ведь и французская нация имеет свои неотъемлемые достоинства… Конечно, это народ ветреный, народ малодушный – кто же против этого спорит?.. Но, с другой стороны, где же найдете столько самоотвержения, того, что они сами так удачно назвали – резиньясьйон?[92] а ведь это, я вам скажу…

– Знаем мы! – видали мы и французов, и немцев! – пожили-таки на своем веку! – говорили бесчувственные усы, – все это вздор! – главное дело, чтоб человек видел, что он человек, знал бы цель!.. Цель-то, цель – вот она штука, а прочее – что? вздор! все вздор!.. уж поверьте моей опытности…

– Вот вы изволили выразиться насчет цели нашего существования, – скромно прервал Иван Самойлыч, – изволите видеть, я сам много занимался насчет этого предмета, и любопытно бы узнать ваши мысли…

Усы задумались; Мичулин ожидал с трепетом и волнением разрешения загадки.

– Лакей! что ж ты, братец, не остановишь? ворон считаешь, тунеядец! – загремела венгерка.

– Так и я тут выйду, – меланхолически сказали усы.

– А как же ваши мысли насчет этого обстоятельства? – робко заметил Иван Самойлыч.

– Все зависит от того, с какой точки взглянуть на предмет! – разом сообразили усы.

– О, это совершенно справедливо! ваше замечание выхвачено из натуры! – отозвались надвинутые брови, – все, решительно все зависит от точки зрения…

Усы и брови вышли из кареты. Медленно и неповоротливо поплелся снова экономический экипаж по гладкой мостовой.

– Когда же вас можно видеть? – по-прежнему спрашивал студент у веселой барышеньки.

– Ах, какие вы странные! – по-прежнему отозвалась барышенька, закрывая рот платком.

– Отчего же – странный? – приставал студент.

– Да как же это возможно!

– Да отчего же это невозможно?

– Да оттого, что нельзя!

– А я так думаю совсем напротив, – отвечал студент и дернул за снурок.

– Пойдемте! – снова сказал юноша.

– Ги-ги-ги!

Карета остановилась, студент вышел, барышенька немножко подумала – и все-таки пошла за ним, сказав, однако ж: «Ах, право, какие вы странные! уж чего не вздумают эти мужчины!» – но сказала она это решительно только для очищения совести, потому что студент уж вышел и ждал ее на улице.

Наконец и Ивану Самойлычу пришлось выходить. На улице, по обыкновению, сновала взад и вперед толпа, как будто искала чего-то, хлопотала о чем-то, но вместе с тем так равнодушно сновала, как будто сама не сознавала хорошенько, чего ищет и из чего бьется.

И герой наш отправился искать и хлопотать, как и все прочие.

Но и на этот раз фортуна, с обыкновенною своею настойчивостью, продолжала показывать ему нисколько не благовидный зад свой.

Как нарочно, нужный человек, к которому уж в несчетный раз пришел Иван Самойлыч просить себе места, провел целое утро на воздухе, по случаю какого-то торжества. Нужный человек был не в духе, беспрестанно драл и марал находившиеся пред ним бумаги, скрежетал зубами и в сотый раз обещал согнуть в бараний рог и упечь «куда еще ты и не думал» стоявшего пред ним в струнке маленького человека с весьма лихо вздернутым седеньким хохолком на голове. Лицо нужного человека было сине от свежего еще ощущения холода и застарелой досады; плеча вздернуты, голос хрипл.

Иван Самойлыч робко вошел в кабинет и совершенно растерялся.

– Ну, что́ еще? – спросил нужный человек отрывистым и промерзлым голосом, – ведь вам сказано?

Иван Самойлыч робко приблизился к столу, убедительным и мягким голосом стал рассказывать стесненные свои обстоятельства; просил хоть что-нибудь, хоть какое-нибудь, хоть крошечное местечко.

– Я бы не осмелился, – говорил он, заикаясь и робея все более и более, – да ведь посудите сами, последнее издержал, есть нечего, войдите в мое положение.

– Есть нечего! – возразил нужный человек, возвышая голос, – да разве виноват я, что вам есть нечего? да что вы ко мне пристаете? богадельня у меня, что ли, что я должен с улицы подбирать всех оборвышей… Есть нечего! – ведь как нахально говорит! Изволите видеть, я виноват, что ему есть хочется…

Седенький старичок с хохолком тоже не мало удивился.

– Да ведь и я не виноват в этом, посудите сами, будьте снисходительны, – заметил Иван Самойлыч.

– Не виноват! – вот как отвечает! На ответы-то, брат, все вы мастера… Не виноват! Ну, да положим, что вы не виноваты, да я-то тут при чем?

Нужный человек в волнении заходил по комнате.

– Ну, что ж вы стоите? – сказал он, подступая к господину Мичулину и как будто намереваясь принять его в потасовку, – слышали?

– Да я все насчет места, – возразил Иван Самойлыч несколько твердым голосом, как бы решившись во что бы то ни стало добиться своего.

– Говорят вам, что места нет! слышите? Русским языком вам говорят: нет, нет и нет!.. Поняли вы меня?

– Понять-то я понял! – глухим голосом отвечал Мичулин, – да ведь есть-то все-таки нужно!

– Да что вы ко мне привязались? – да вы знаете ли, что я вас, как неблагонамеренного и назойливого, туда упеку, куда вы и не думаете? Слышите! – есть нужно! точно я его крепостной! Ну, в богадельню, любезный, идите! в услужение идите… хоть к черту идите, только не приставайте вы ко мне с вашим «есть нечего»!

И нужный человек снова начал разминать по комнате окоченевшие члены.

– Тут целое утро на холоду да на сырости… орешь, кричишь на них, на бестий, а они еще и дома покоя не дают…

– Да ведь я не виноват, – снова возразил Иван Самойлыч дрожащим голосом, худо скрывая накипевшую в груди его злобу, – я не виноват, что целое утро на холоду да на сырости…

– А я виноват? – с запальчивостью закричал нужный человек, топнув ногою и сильно пошевеливая плечами, – виноват? а? да ну, отвечайте же!

Иван Самойлыч молчал.

– Что ж вы привязываетесь? Да нет, вы скажите, что ж вы пристаете-то? виноват я, что ли, что вам есть нечего? виноват? а?

– Стыдно будет, если на улице подымут, – заметил Иван Самойлыч тихо.

– Отвяжитесь вы от меня! – вскричал нужный человек, теряя терпение, – ну, пусть подымут на улице! я вам говорю: нет места, нет, нет и нет.

Иван Самойлыч вспыхнул.

– Так нет места! – закричал он вне себя, подступая к нужному человеку, – так пусть на улице подымут – так вот вы каковы, а другим небойсь есть место, другие небойсь едят, другие пьют, а мне и места нет!..

Но вдруг он помертвел; малый-то был он смирный и безответный, и робкая его натура вдруг всплыла наружу. Руки его опустились; сердце упало в груди, колени подгибались.

– Не погубите! – говорил он шепотом, – виноват – я! я один во всем виноват! Пощадите!

Нужный человек стоял как оцепенелый; с бессознательным изумлением смотрел он на Ивана Самойлыча, как будто не догадываясь еще хорошенько, в чем тут дело.

– Вон! – закричал он наконец, оправившись от изумления, – вон отсюда! и если еще раз осмелитесь… понимаете?

Нужный человек погрозил, сверкнул глазами и вышел из комнаты.

 

VI

 

Иван Самойлыч был окончательно уничтожен. В ушах его тоскливо и назойливо раздавались страшные слова нужного человека:

– Нет места! нет, нет и нет!

– Да отчего же нет мне места? да где же, наконец, мое место? Боже мой, где это место?

И все прохожие смотрели на Ивана Самойлыча как будто исподлобья и иронически подпевали ему: «Да где же, в самом деле, это место? ведь кто же нибудь да виноват, что нет его – места-то!»

Мичулин решился немедленно обратиться с этим вопросом к людям знающим, тем более что его мучили уж не одни материальные лишения, не одна надежда умереть с голода, но и самая душа его требовала успокоения и отдыха от беспрестанных вопросов и сомнений, ее осаждавших.

Знающие люди были не кто иные, как известные уж читателю Вольфганг Антоныч Беобахтер, философии кандидат, и Алексис Звонский, недоросль из дворян.

Оба друга только что пообедали и, сидя на диване, покуривали себе папироски. У Вольфганга Антоныча была в руках гитара, на которой он самым сладкозвучным образом тренькал какую-то страшную бравуру; у Алексиса плавала в глазах какая-то мутная влага, на которую он беспрестанно и горько жаловался, говоря, что она мешает ему прямо и бодро взглянуть в самые глаза холодной, бесстрастной и безотрадной действительности. Друзья, казалось, были в хорошем расположении духа, потому что говорили о будущих судьбах человечества и об эстетическом чувстве.

Оба друга равно стояли грудью за страждущее и угнетенное человечество; разница состояла только в том, что Беобахтер, как кандидат философии, непременно требовал ррразрррушения, а Алексис, напротив того, готов был положить голову на плаху, чтоб доказать, что период разрушения миновался и что теперь нужно создавать, создавать и создавать

– Ну, клади! – говорил Беобахтер самым равнодушным голосом, делая при этом обычное движение разжатою рукою сверху вниз и уж совсем приготовившись отмахнуть Алексису его легковесную голову.

Но Алексис головы не клал.

– Уж ты не коварствуй, – возглашал Беобахтер мелодическим голосом в ту минуту, когда вошел Иван Самойлыч, – ты не уклоняйся, а говори прямо: любишь или не любишь? любишь – так прочь их, с лица земли их – вот что! А иначе не любишь!

– Однако ж, за что ж их с лица земли? – заметил, с своей стороны, Алексис, – я, право, никак не могу понять этого ригоризма…

И действительно, по лицу Алексиса можно было угадать, что он точно никак не мог понять.

Кандидат философии крошечным сжатым кулачком описал самую незаметную дугу.

– И знать ничего не хочу, и видеть ничего не хочу! – говорил он медовым своим голоском, – и не представляй ты мне своих резонов! все это софизмы, любезный друг! Не любишь, говорю тебе, не любишь – и все тут! Так бы и сказал с первого слова! Разрушить, говорю тебе, ррразрушить – вот что нужно! а прочее все вздор!

И господин Беобахтер сделал несколько аккордов на гитаре и запел совершенно особенную и крайне затейливую бравуру, но запел таким голосом, как будто гладил кого-нибудь по головке, приговаривая: «Паинька, душенька! умница, миленький!»

– Странно, однако ж!.. – заметил после некоторого молчания, собравшись с мыслями, Алексис.

Беобахтер сделал совершенно незаметное движение плечами.

Буква р снова посыпалась в страшном изобилии.

– Странно, однако ж! – не переставал возражать, с своей стороны, Алексис, всякий раз все более и более собираясь с мыслями.

– Уж я тебя, подлеца, насквозь знаю, – говорил Беобахтер, – ведь ты «буржуазия», я тебя знаю…

На это Алексис отвечал, что, ей-богу, он не «буржуазия», и что, напротив того, для человечества готов всем на свете пожертвовать, и что если уж на то пошло, то, пожалуй, хоть сейчас же, среди белого дня, пройдет по Невскому под руку с мужиком.

– Нет, уж это будет не эстетически! – заметил господин Беобахтер.

– Ну, я не думаю, – отвечал Алексис, еще раз собравшись с мыслями.

– Что такое эстетическое чувство? – спросил господин Беобахтер, видимо намереваясь дать своим доказательствам вопросительную форму, столь часто употребляемую самыми знаменитыми ораторами.

Алексис задумался.

– Эстетическое чувство, – сказал он, собравшись с мыслями, – есть то чувство, которым в высшей степени обладает художник.

– Что такое художник? – столь же отрывисто спросил кандидат философии.

Алексис снова задумался.

– Художник, – сказал он, в последний раз собравшись с мыслями, – есть тот смертный, который в высшей степени обладает эстетическим чувством…

– Гм, – заметил господин Беобахтер, – прочь их! с лица земли их! Нет им пощады!.. я тебя знаю, всю твою душу насквозь вижу: ты подлец, ренегат…

– Странно, однако ж! – заметил Алексис.

Но Вольфганг Антоныч не слушал; он сделал аккорд на гитаре и сладким тенором запел известную: Разгульна, светла и любовна , всячески стараясь выразить что-нибудь удалое, отколоть какое-нибудь отчаянное коленце, но решительно без всякого успеха, потому что коленце оказывалось самым смирным и снисходительным.

– А я к вам, господа, насчет одного дельца, – приступил Иван Самойлыч.

Беобахтер и Алексис начали вслушиваться.

Мичулин вкратце изложил им свои утренние похождения, рассказал, как он был у нужного человека, как просил о местечке и как нужный человек отвечал, что места ему нет, нет и нет… Затем Иван Самойлыч уныло поник головой, как бы ожидая решения знающих людей.

Но Беобахтер и Алексис упорно молчали: первый – потому что не вдруг мог отыскать в голове своей неизвестно куда завалившуюся сильную мысль, которую он давно уже припас и которая могла одним разом сшибить с ног вопрошавшего; второй – потому что имел благородную привычку всегда выждать мнение кандидата философии, чтоб тут же приличным образом возразить ему.

– Да ведь мне есть нужно, – начал снова Иван Самойлыч.

– Гм, – сказал Беобахтер.

Алексис начал собираться с мыслями.

– Конечно, он не виноват в этом, – продолжал Мичулин, с горечью вспомнив полученный утром от «нужного человека» жесткий отказ, – конечно, жизнь – лотерея, да в том-то и штука, что вот она лотерея, да в лотерее-то этой билета мне нет…

Беобахтер положил в сторону гитару и посмотрел ему пристально в глаза.

– Так вы меня не поняли? – сказал он с укором, – а прочли вы книжку?

Иван Самойлыч отвечал, что не имел еще времени. Беобахтер грустно покачал головой.

– Вы ее прочтите! – убеждал он самым меланхолическим тоном, – там вы все узнаете, там обо всем говорится… Все, что я вам ни говорил, – все это только предварительные понятия, намеки; там все полнее объяснено… но уж поверьте, тут иначе и быть не может! Или любишь, или не любишь: тут нет средины, я вам говорю!

– Однако ж, это странно! – тотчас же возразил Алексис, хотя и не развивал далее своей мысли.

– Так вы думаете? – перебил Иван Самойлыч.

– Прочь их! с лица земли их! вот мое мнение! Ррррр…

– А вы как насчет этого дела? – спросил Мичулин, обращаясь к Алексису.

– Моя грудь равно для всех отверста! – отвечал Алексис совершенно невинно.

За сим водворилось глубокое молчание.

– Извините, что обеспокоил вас, господа, – сказал Иван Самойлыч, намереваясь удалиться восвояси.

На это приятели отвечали, что это ничего, что, напротив , они очень рады и что если вперед случится какая-нибудь нужда, то смело обращался бы прямо к ним. При этом с немалым также искусством дано было ему заметить, что если между ними и существует некоторое разногласие, то это только в подробностях, что в главном они оба держатся одних и тех же принципов, что, впрочем, и самый прогресс есть не что иное, как дочь разногласия, и если их мнения не безусловно верны, то, по крайней мере, об них можно спорить.

Со всем этим Мичулин, конечно, не мог не согласиться, хотя, с другой стороны, не мог и не сознаться внутренно, что все это, однако ж, чрезвычайно мало подвигало его вперед.

На столе у себя он нашел тщательно сложенную записку. Записка была следующего содержания:

«Иван Макарыч Пережига, свидетельствуя свое совершенное почтение его высокоблагородию Ивану Самойлычу, честь имеет покорнейше просить его высокоблагородие, по случаю дня тезоименитства, пожаловать завтрашний день, в три часа пополудни, откушать обеденный стол».

С досадою отбросил он от себя затейливую записку и лег на кровать.

Но ему не спалось; кровь его волновалась; злоба кипела в груди, и все нашептывал тайный голос какую-то вкрадчивую и вместе с тем страшную легенду.

Вокруг все тихо; ни шороха не слышно в комнате соседки. Мичулин встал с постели и начал ходить по комнате – средство, к которому прибегал он всякий раз, когда что-нибудь его сильно тревожило.

А между тем ветер все шумит на улице, все стучится в окно к Ивану Самойлычу и совершенно вразумительно свистит ему в самые уши: «Озяб бедный ветер! пусти его, добрый человек, бог наградит тебя за это!»

И герой наш решительно не знает, кому отвечать, продрогнувшему ли ветру, или комоду под красное дерево и картине, изображавшей, в противоречие свидетельству всей истории, погребение кота мышами, и уж не висевшей, а как будто бегавшей по стене, потому что и комод, и картина тоже, в свою очередь, допекали ужасно и насмешливо спрашивали: «А отвечай нам, отчего она лотерея? какое твое назначение?»

А Наденька между тем вкушала в соседней комнате на маленькой своей кроватке то удивительное кушанье, полное разных десертов и неимоверно воздушных пирожных, которое называется сном. В ее позе было нечто необыкновенно грациозное и девственное; маленький, уютный ротик был полуоткрыт; булавочное ее сердечко быстро и усиленно билось в миньятюрной темнице своей.

Но она не обращала внимания ни на страстное буйство ветра, который, смотря на нее из окошка, злился и завывал, ни на полный томления взор молодого месяца, только что скинувшего с себя черную епанчу из туч, которая, на досаду, не давала ему до тех пор пощеголять перед людьми своею молодостью и удальством. Она спокойно спала себе, как и всякая другая смертная, и надо же какому-то злому недругу беспокоить и будить ее в эту сладкую минуту; надо же, чтоб какая-то безобразная белая фигура дернула ее за руку в самый патетический момент сна!..

Открыв заспанные глаза, Наденька не мало струхнула. В околотке давно уже носились слухи насчет какой-то странной болезни, которая ходила будто бы из дома в дом в самых странных формах, проникала в самые сокровенные закоулки квартир и, наконец, очень равнодушно приглашала на тот свет.

Сообразив все эти обстоятельства, Наденька сильно встревожилась, потому что была крайне животолюбива и ни за что в свете не согласилась бы умереть. А привидение между тем не шевелилось и молча устремило на нее глаза свои. Наденька заключила, что дело-то плохо и что конец ее пришел невозвратно, и потому, простившись мысленно с ученым своим другом и поручив, кому следует, свою крошечную душу, обдумывала уж, какой даст там ответ в своем бренном и несколько легком земном странствии, как вдруг молодой и щеголеватый месяц взглянул прямо в лицо привидению.

– Так вы так-то! – вскричала Наденька, оправившись внезапно от своего испуга и быстро вскочив с постели, несмотря на очевидную легкость своего костюма, – так вы вот как! вы не удовлетворяетесь тем, что по целым ночам стонете и не даете мне спать – вы еще и подсматривать вздумали! Вы думаете, что я не благородная, не мадам, так со мною все, дескать, можно! Ошиблись, сударь, очень ошиблись! Конечно, я простая девица, конечно, я русская, да не хуже иной барыни, не хуже немки; вот что-с!


Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 104; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!