Предчувствия, гадания, помыслы и заботы современного человека 22 страница



И по-прежнему с невозмутимым равнодушием маленькая женщина подбирала с полу бумажки, перевешивала с одной вешалки на другую разные платья и юбки, без всякой, впрочем, совершенно надобности, а единственно из удовлетворения живости и бойкости характера.

– Гм, в жизнь!.. а что такое жизнь ? – соображал между тем господин Мичулин, – вот в том-то и штука, Надежда Николаевна, что такое жизнь ?.. Не есть ли это обман, мечтание пустое?

Наденька на минуту перестала суетиться и в изумлении остановилась посреди комнаты.

Перед нею стоял все тот же ординарный господин Мичулин, которого она аккуратно видала каждое утро и каждый вечер; все так же геморроидален был цвет его испещренного рябинами лица, только на губах едва заметно играла не лишенная едкости и самодовольства улыбка, как будто бы говорила эта улыбка: «А что, задал я тебе, голубушка, загвоздку; на-тка, поди, раскуси ее!»

– То есть как же обман? – в свою очередь, робко и нерешительно спросила Наденька, думая, что Иван Самойлыч потому, вероятно , заговорил об обманах, что сам намерен употребить в отношении к ней какое-нибудь злостное ухищрение.

– Да так-с, обман! просто обман! Посудите сами, ведь если бы я в самом деле жил, я бы занимал какое-нибудь место, играл бы какую-нибудь роль!

Наденька уж совершенно разуверилась и обдумывала, что бы ей такое поднять с полу.

– Так вы думаете, – сказала она с расстановкою, – что тот только и живет, кто играет какие-нибудь роли?

Иван Самойлыч понял, что под словом «роли» Наденька разумела исключительно те, которые играет господин Каратыгин, и поэтому не нашелся, что отвечать.

– Гм, – сказала девица Ручкина.

– Так я все вот насчет этого дела, – снова начал Мичулин.

– То есть насчет чего же, Иван Самойлыч? если насчет того, то будьте совершенно покойны: уж я что сказала, так уж сказала, а если насчет чего другого, извольте, я с удовольствием.

Иван Самойлыч не отвечал; сердце его надрывалось; слова замирали на губах, и даже что-то похожее на слезу сверкнуло в глазах его… В который раз получал он этот черствый отказ!

– Оно не то, Надежда Николаевна, – говорил он дрожащим голосом, – все бы еще снести можно! Да ведь другие! .. Ведь другие-то пьют, другие едят, другие веселятся! Отчего же другие?

Действительно ли несчастие его происходило оттого, что другие живут, другие веселы, или просто присутствие маленького существа, к которому сам питаешь маленькую слабость, еще горчее делает наше горе, – как бы то ни было, но герою нашему действительно сделалось тяжко и обидно.

А между тем Наденька тоже задумалась; она, конечно, заметила эту слезу, но все еще как-то думалось ей, что Иван Самойлыч хитрит, что все это он насчет того дела, насчет прежнего, а назначение и роль были тут только предлогом, чтоб пустить ей пыль в глаза и, пользуясь ее ослеплением, поставить-таки на своем.

– Да, оно, конечно, обидно, – сказала она тонко и деликатно, делая вид, как будто не замечает, куда клонится речь господина Мичулина, – да знаете ли, Иван Самойлыч, уж не пойти ли вам спать?

Иван Самойлыч сознался, что действительно уж поздно и что спать пора.

Лежа на одинокой постели своей, долго не мог заснуть Иван Самойлыч. Все ему чудилось живое, полненькое личико Наденьки, и светло, и роскошно рисовалась и суетилась перед глазами его эта миньятюрная, уютная фигурка, вечно хлопочущая, вечно бегающая… И мерещится ему во мраке его комнаты, что вот сверкнула ее грудь, вот промелькнула около самых его губ крошечная ножка… и ловит он ее взглядом, и усиливается высмотреть в густой темноте это дорогое, мимолетное видение, но тщетно! во мгле тонет взор его, во мгле, в глубокой, непроницаемой мгле, и не успевает он опомниться, как перед ним стоит длинный и тощий вопрос, вопрос насмешливый и недоброжелательный, составляющий все несчастие и гибель его бедной жизни.

И скорее закрыл он глаза, чтоб не видеть этого больного, изнеможенного вопроса, и начал думать о том, как было бы приятно, если бы Наденька… О, если бы Наденька!.. если бы она знала, как бьется сердце бедного Ивана Самойлыча, несчастного Ивана Самойлыча, каждый раз, как долетает до него ее маленький, незатейливый голосок, поющий маленькую, незатейливую песенку!.. Если бы она видела, другими глазами видела, как судорожно и трепетно сжимается это сердце, как прислушивается это ухо, как притопывает эта нога, как преображается и озаряется внезапным светом и теплотою все это так долго зябнувшее на стуже и непогоде существо! Если бы она видела все это! И как смела и бойка была его мысль, какое будущее готовил он ей, этой дорогой, вечно незабвенной Наденьке! не то чреватое горестями и лишениями будущее, которое на самом деле ждало ее, а будущее ровное и спокойное, где все так удобно и ловко слагалось, где всякое желание делалось правом, всякая мысль становилась делом… если бы знала она!

Но не видала, не знала она ничего! Обидна и груба казалась ей привязанность господина Мичулина, и тщетно раскрывалось сердце скромного юноши, тщетно играло воображение его: ему предстояла вечная и холодная, холодная мгла!

 

III

 

Уж мозговое вещество Ивана Самойлыча подернулось пеленою, сначала мягкою и полупрозрачною, потом все более и более плотною и мутною; уж и слуховой его орган наполнился тем однообразным и протяжным дрожанием, составляющим нечто среднее между отдаленным звучанием колокольчика и неотвязным жужжанием комара; уж мимо глаз его пронесся огромный, неохватимый взором, город с своими тысячами куполов, с своими дворцами и съезжими дворами, с своими шпицами, горделиво врезывающимися в самые облака, с своею вечно шумною, вечно хлопочущею и суетящеюся толпою. Но вдруг город сменился деревнею с длинным рядом покачнувшихся на сторону изб, с серым небом, серою грязью и бревенчатою мостовой… Потом все эти образы, сначала определенные и различные, смешались: деревня украсилась дворцами; город обезобразился почерневшими бревенчатыми избами; у храмов привольно разрослись репейник и крапива; на улицах и площадях толпились волки, голодные, кровожадные волки… и пожирали друг друга.

Но вот и города исчезли в тумане, и деревня утонула в синем, неизглядном озере, и волки скрылись далеко-далеко в густые леса фантазии Ивана Самойлыча… Но что же вдруг так сладко поразило слух его, что защекотало вдруг, зашевелило бедное его сердце? С тоскою и трепетом вслушивается он в эти вечно милые, вечно желанные звуки, с томлением и грустью впивает в себя чудную гармонию простенькой песенки, ласкающей слух его…

– Наденька, Наденька! – молящим голосом говорит Иван Самойлыч.

Но гордо и с обидным презрением смотрит на него, униженного и умоляющего, маленькая женщина. Крошечная ироническая улыбка мелькает на розовых губках ее; миньятюрное негодованьице слегка приподняло ее тонкие ноздри и окрасило нежным пурпуром упругие щеки…

– Наденька! – говорит он задыхающимся от волнения голосом, – я не виноват, что люблю вас… Что же мне делать, если это выше сил моих!..

И он с трепетом ждет ее слова: он не замечает, что возле нее стоит другое лицо – лицо, принадлежащее ученому другу ее, белокурому Алексису; не замечает, как томно опирается она на руку юноши, какие полные неги и томления взоры от времени до времени обращает к нему…

Но вот и на него взглянула она, но как-то сурово и с недоумением. Обиженным тоном отвечает она ему, что удивляется, каким образом мог он даже подумать сделать ей такое странное предложение; что, конечно, он человек неглупый, и даже начитанный человек, но что и она, с своей стороны, девушка честная, и хотя не дворянка, но не хуже иной дворянки сумеет подать карету не только ему, Ивану Самойлычу, но и всякому другому, даже получше и почище его, кто осмелится подъехать к ней с подобным предложением.

И снова все исчезает в безразличном тумане: и белокурое, но несколько апатическое лицо Алексиса, и миньятюрная, вечно тревожная фигурка Наденьки, и тоскливо звучит вдали знакомая песенка о дорогом князе и золотых чертогах…

– Что́ же я, в самом деле, такое? – спрашивает себя господин Мичулин, – какое мое назначение, какая судьба моя?

Толпами собираются около него бледные призраки и насмешливо кричат ему: «Ох, устал, устал ты, бедный человек! разломило тебе всю голову!»

Бледный, трепещущий, падает он на колени, прося пощадить его, объяснить ему это страшное дело, не дающее ему ни днем, ни ночью покою, но падает так неловко и неожиданно, что бледные призраки мгновенно исчезают.

В комнате темно; старинная кукушка жалобно прокуковала два раза и замолкла.

«Черт знает, что за дрянь в голову лезет! – подумал Иван Самойлыч, – а вот еще философы утверждают…»

И он было намеревался, не пускаясь в дальнейшие рассуждения, во сне узнать, что утверждают философы, как вдруг за тонкою перегородкою, которая одна отделяла его постель от заветной комнатки, послышались голоса.

Иван Самойлыч начал прислушиваться.

– Уж я вижу, сударь, – щебетал знакомый ему голосок, – уж, пожалуйста, не приводите мне своих резонов, уж пожалуйста… Я все, все насквозь вижу…

– Нет, Наденька! ты ошибаешься, друг мой, ошибаешься, милый ты человек! – отвечал Алексис, стараясь придать голосу своему льстивый тон.

– Уж, пожалуйста, в чем другом, а в этом не ошибусь… Стыдитесь, сударь!

– Да помилуй же, Наденька! право, я нигде не был…

– Я вам говорю, что все насквозь вижу, все ваши хитрости вижу, Алексей Петрович! Уж как вы там меня ни называйте – образованная ли я, или необразованная, – а уж я все-таки вижу!

Алексис молчал.

– Зачем же притворство и коварство? – продолжала между тем Наденька, – уж скажите мне лучше прямо, что я несчастнейшая из женщин!.. Я девушка прямая, Алексей Петрович; я честная девушка, Алексей Петрович, и не люблю ходить вокруг да около… Уж скажите мне просто, что я в слезах должна проводить жизнь!

– Отчего же в слезах, Наденька? – отвечал лаконически Алексис и потом прибавил: – Отчего же в слезах, милый, хороший ты человек?

И опять все смолкло вокруг Ивана Самойлыча, но не в голове его: там, напротив, началась страшная деятельность, начался шум и стукотня; мысли бегали по мозговым его нервам, перебивали друг у друга дорогу, и вдруг накопилось их такое множество, что он уж и сам не рад был, что проснулся и, как глупая тварь, поддался грубому и животненному инстинкту любопытства…

Не успел еще он хорошенько сообразить, как бы этак, воспользовавшись недоразумением, хитро вырыть ближнему яму, как уж и действительно каким-то образом подкопался под Алексиса. В судьбе его внезапно произошла совершенная и неожиданная перемена; в одно мгновение ока он сделался решительно баловнем фортуны; он ходит по Невскому под руку с молодою женой, в бекеше с седым бобровым воротником, на лбу красуется глубокий шрам, полученный в битве за отечество, а на фраке огромная испанская звезда с бесчисленным множеством углов. Он меняется приятною улыбкою и поклоном с значительными господами, он совершенно доволен своею судьбою и беспрестанно вынимает из кармана необыкновенно массивный хронометр, как будто бы для того, чтоб узнать, который час, а в самом деле для того только, чтоб показать народу: пусть-де видит он, какие на свете бывают удивительные часы и цепочки.

С презрением и иронически улыбаясь, смотрит он на проходящего мимо и дрожащего от холода, в изношенном донельзя темно-вишневом с искрою пальто, Алексиса и делает вид, будто не замечает его. Но Алексис издалека завидел знакомую ему маленькую фигурку; он уж спешит к ней с обыкновенным приветствием: «Здравствуй, Наденька, здравствуй, хороший ты, милый человек!» – но вдруг у самых ушей его раздается грозный голос: «Милостивый государь, вы забываете…» – и Алексис, поджав хвост, удаляется поспешными шагами восвояси.

Но вот и четыре бьет на каланче Думы; Иван Самойлыч по привычке уж чувствует в желудке приятную тоску.

– Не прикажешь ли, душа моя, зайти в магазин, купить чего-нибудь к обеду? – говорит он, обращаясь к Наденьке.

– Отчего же и не зайти? – отвечает она с таким философским равнодушием, как будто бы действительно так и быть должно.

И в самом деле, люди богатые; отчего же и не зайти.

Уж с четверть часа стоят они в великолепном магазине.

Наденька, как существо живое и по преимуществу прожорливое, бегает из одного угла в другой, переходит от винограда к великолепным бонкретьенам, от превосходных, подернутых легким пухом персиков к не менее превосходному ананасу, всего отведывает, всего откладывает в свой ридикюль… Но все это в порядке вещей, все так и быть должно; одно только несколько странным кажется Ивану Самойлычу: седой и строгий приказчик как будто подозрительно, как будто исподлобья смотрит на все эти заборы. Он мысленно негодует на такую неуместную недоверчивость; уже рука его протянута, чтоб расстегнуть великолепное пальто и показать негодяю-корыстолюбцу многоугольную испанскую звезду, как вдруг… Но тут его руки опускаются; холодный пот градом катит с благородного чела, он бледнеет, осматривается, щупает себя… Боже! нет никакого сомнения! все это было самообольщение: и испанская звезда, и пальто с удивительно теплым воротником, и одутловатые щеки, и гордый вид… все, решительно все исчезло, как по волшебному мановению! Как и в бывалое время, висит на нем, как на подлой вешалке, его старая и вытертая шинелька, более похожая на капот, нежели на шинель; по-прежнему желты и изрыты рябинами его щеки; по-прежнему согнута его спина и унижен и скареден его вид.

Тщетно толкает он исподтишка неосторожную Наденьку, тщетно мучит он мозг свой, стараясь выжать из него что-нибудь похожее на изобретательность: Наденька, нисколько не конфузясь, услаждает свое нёбо дарами юга, и, тоже не конфузясь, спит мозг Ивана Самойлыча, тупо и равнодушно смотря на неимоверные старания его выпутаться из беды и как будто подсмеиваясь над собственным своим бессилием…

– Десять рубликов и семь гривенок-с! – звучит ему между тем в самые уши страшный голос приказчика.

– Серебром? – шепчет в ответ, заикаясь и совершенно растерявшись, Иван Самойлыч.

– Да, серебром… неужто медными? – решительно и вовсе непоощрительно отвечает тот же самый досадный голос.

Мичулин конфузится еще пуще.

– Так-с; серебром-с… – говорит он, бледнея и между тем ощупывая карманы, как будто отыскивая бывшие в них неизвестно куда завалившиеся деньги, – отчего же-с? я с удовольствием… я человек достаточный… Скажите пожалуйста, а я и не заметил!.. Представьте себе, мой милый, я и не заметил, что у меня в кармане дыра, и какая большая – скажите!..

Но приказчик только покачивает головой.

– А ведь можете себе представить, – продолжает Иван Самойлыч тоном соболезнования, – и пальто совсем новенькое! только что с иголочки! ужасно, как непрочно шьют эти портные! Да и не удивительно! Французы, я вам скажу, французы! Ну, а француз, известно, ветром подбит! уж это нация такая… Не то что наш брат русский: тот уж за что примется, так все на славу сделает, – нет, далеко не то!.. Скажите, пожалуйста, и давно вы торг ведете?

– Торг-то мы ведем давно, – отвечает угрюмый приказчик, – а деньги-то вы все-таки отдайте…

– Ах, боже мой! право, какой скверный народ эти французы! право, только что с иголочки! О, премошенники эти портные!

– Видно, брат, мошенник-то ты! – неумолимо и резко отвечает угрюмый приказчик, – знаем мы вас! у вас у всех карманы-то с дырьями, как к расплате приходится! Иван Терентьич! а сходи-ка, брат, за Федосеем Лукьянычем! Он, кажется, тут, поблизости!

Услышав знакомое ему имя Федосея Лукьяныча, Иван Самойлыч совершенно упал духом. Со слезами на глазах и униженно кланяясь, показывает он седому приказчику дырявые карманы своего пальто, тщетно доказывая, что не виноват же он, что за минуту перед тем имел и бобровый воротник, и испанскую звезду, и одутловатые щеки, и что все это, по ухищрениям одной злобной волшебницы, которая давно уж денно и нощно его преследует, вдруг пропало, и остался он дрянь дрянью, что называется, гол как сокол, пушист как лягушка.

– Мамону-то послужить умеешь! – говорит ему бесстрастный голос седого приказчика, – тельцу-то поклоняешься, чреву угождаешь! а что в Священном писании сказано? забыл? грех, брат, тебе! стыдно, любезный!

– Послужил, почтеннейший, попутал лукавый, точно, попутал! – отвечает жалобным голосом Иван Самойлыч, – да ведь это в первый раз; ведь другие едят же…

– Да другие-то почище! Мало ли что делают другие! У других в карманах-то не дырья!

И седой приказчик строго покачивает головой, приговаривая:

– Ишь, с чем подъехал, анафемский сын! ишь ты: и испанская звезда у него была! Знаем, брат, вас! знаем, чревоугодники, идолопоклонники!

А между тем Мичулин робко посматривает на Наденьку. Дерзко и с презрением глядит она на него, как будто хочет окончательно доконать и уничтожить несчастного.

– Так вы вот как, Иван Самойлыч! – говорит она ему, быстро размахивая руками, – так вы изволите на хитростях! вы хотели воспользоваться моею к вам откровенностью! Уж сделайте одолжение! я все понимаю! Может быть, я и необразованная, и не читала книг… Уж, пожалуйста, не отпирайтесь! я все вижу, все понимаю, очень хорошо понимаю… все ваши коварства… Сделайте одолжение!

– Да что́ же я, в самом деле, такое? – бормочет между тем Иван Самойлыч, очень кстати вспомнив, что затруднение именно в том и состоит, что он до сих пор не может себе определить, что́ он такое, – да чем же я хуже других?

– Известно чем! – лаконически отвечает седой приказчик, – известно чем! у других-то в карманах-то нет дырьев.

– Другие едят, другие пьют… да я-то что́ ж?

– Известно что́! – звучит тот же самый жесткий голос, – можете смотреть, как другие кушают! – но так иронически звучит, как будто бы хочет сказать недоумевающему Мичулину: – Фу, какой же ты, право, глупый! не можешь никак понять самой пустой и обыкновенной вещи!

Иван Самойлыч уж было и смекнул, в чем дело, и начал было углубляться в подробное рассмотрение ответа приказчика, как вдруг слух его поражает другой, еще страшнейший голос – голос Федосея Лукьяныча.

Важно и не мигнувши слушает Федосей Лукьяныч жалобу старого приказчика о том, что вот, дескать, такие-то мошенники и приедалы перерыли всю лавку, наели на десять рубликов и семь гривенок и теперь показывают только карманы с дырьями…

– Гм, – мычит Федосей Лукьяныч, оттопырив губы и обращаясь всем корпусом к Мичулину, – ты?

– Да я, того, – бормочет Иван Самойлыч, – я шел и устал… освежиться захотелось… вот я и зашел!

– Гм, ты не оправдывайся, а отвечай, – основательно возражает Федосей Лукьяныч, окидывая взором всех присутствующих, вероятно, для того, чтоб удостовериться, какой эффект производит на них его соломонов суд.

– За дело ему, за дело! – кричит с своей стороны Наденька, – осрамить меня хотел!.. Уж, пожалуйста, подальше с своими резонами! я очень хорошо все знаю и вижу.

– Фамилия? – отрывисто вопрошает суровый голос Федосея Лукьяныча, снова обращаясь к нашему герою.

– Мичулин, – отвечает Иван Самойлыч, но так робко, как будто бы и сам не уверен, точно ли это так и не есть ли это такое же создание блудного его воображения, как и теплое пальто, испанская звезда, одутловатые щеки и проч.

– Имя? – снова вопрошает Федосей Лукьяныч, весьма, впрочем, довольный, что произвел робость и страх в истязуемом субъекте.

– Иван Самойлов, – еще тише и робче отвечает герой наш.

– Эй, любезный, взять его!

Последние слова, очевидно, относились к одному рослому мужчине, как-то случайно тут же прогуливавшемуся.

И вот уже берут Ивана Самойлыча под руки; вот открываются перед ним двери ада…

– Пощадите! батюшки, пощадите! – кричит он, задыхаясь от трепета.


Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 111; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!