Формы мышления в практической жизни 10 страница



 

Тщась меланхолию избыть,

Я вышел плоть возвеселить

По утру сладостну в поля,

Когда весной любовна прыть

Стремит сердца соединить…

 

Всё чисто условно, и никакие красоты ритма или звучания не возвышают это над уровнем обыденнейшей заурядности. Далее следует описание весеннего утра.

 

Tout autour oiseaulx voletoient,

Et si très-doulcement chantoient,

Qu’il n’est cueur qui n’en fust joyeulx.

Et en chantant en l’air montoient,

Et puis l’un l’autre surmontoient

A l’estrivée à qui mieulx mieulx.

Le temps n’estoit mie nueux,

De bleu estoient vestuz les cieux,

Et le beau soleil cler luisoit.

 

Хор пташек трепетно порхал

И пеньем долы оглашал,

Восторгом сердце наполняя.

То в воздух певчий рой взмывал,

Взвиваясь ввысь, то опадал,

И птичья рассыпалась стая.

Простерлись над землей, блистая

Лазурью, небеса без края,

И ясный солнца лик сиял.

 

Просто упомянуть о радости в определенное время и в определенном месте – и всё было бы великолепно, если бы поэт в состоянии был на этом остановиться. Впрочем, это бесхитростное поэтическое любование природой не лишено прелести. Однако здесь не хватает сколь-нибудь отчетливой формы.  Перечисление легким галопом следует далее; задержавшись несколько на описании пения птиц, поэт продолжает:

 

Les arbres regarday flourir,

Et lièvres et connins courir.

Du printemps tout s’esjouyssoit.

Là sembloit amour seignourir.

Nul n’y peult vieillir ne mourir,

Ce me semble, tant qu’il y soit.

Des erbes ung flair doulx issoit,

Que l’air sery adoulcissoit,

Et en bruiant par la valee

Ung petit ruisselet passoit,

Qui les pays amoitissoit,

Dont l’eaue n’estoit pas salée.

Là buvoient les oysillons,

Après ce que des grisillons,

Des mouschettes et papillons

Ilz avoient pris leur pasture.

Lasniers, aoutours, esmerillons

Vy, et mouches aux aguillons,

Qui de beau miel paveillons

Firent aux arbres par mesure.

De l’autre part fut la closture

D’ung pré gracieux, où nature

Sema les fleurs sur la verdure,

Blanches, jaunes, rouges et perses.

D’arbres flouriz fut la ceinture,

Aussi blancs que se neige pure

Les couvroit, ce sembloit paincture,

Tant y eut de couleurs diverses.

 

Я видел, древа сень цветуща

Манила кролика бегуща.

Веселье вешний мир впивал.

Любовь здесь, мнилось, токмо суща,

Не старость или смерть гнетуща,

Для тех, в полях кто пребывал.

И воздух толь благоухал

Трав ароматом, и журчал

Ручей, что в мураве зеленой

Струей сребристой пробегал

И дольный край сей орошал

Своею влагой несоленой.

Пичуг лесных поил поток,

Чуть мушки всяки, и сверчок,

И легкокрылый мотылек

Им в клювы скоры попадали.

Там кречет, пустельга, чеглок

Носились; мухи, что в цветок

Вонзали острый хоботок,

В медовый свой шатер влетали.

А там, где расстилались дали,

В лугах, я зрел, произрастали

Цветы, что зелень одаряли

Красой лиловой, алой, белой.

Поляны – рощи обрамляли,

Что, как в снегу, в цвету стояли

И прелесть естества являли,

Рукой начертаны умелой.

 

Ручеек журчит, пробегая по камушкам; в нем плещутся рыбки, рощица по его берегам зеленой сенью простирает ветви дерев. И вновь следует перечисление птиц: там гнездятся утки, горлицы, цапли, фазаны.

Каков же эффект безграничной стихотворной разработки этой картины природы сравнительно с произведением живописи, то есть выражение одинакового вдохновения, но различными средствами? Эффект тот, что художник в силу самого вида искусства живописи просто вынужден быть верным природе, тогда как поэт теряется в поверхностности и нагромождении традиционных мотивов, лишенных какой бы то ни было формы.

Проза в этом отношении стоит ближе к живописи, чем поэзия. Она меньше привязана к определенным мотивам. Зачастую она убедительнее достигает добросовестного воспроизведения окружающей действительности и выражает ее более свободными средствами. Быть может, этим проза лучше поэзии выявляет глубокое родство литературы и изобразительного искусства.

Основная особенность культуры позднего Средневековья – ее чрезмерно визуальный характер. С этим тесно связано атрофирование мышления. Мыслят исключительно в зрительных представлениях. Всё, что хотят выразить, вкладывают в зрительный образ. Полностью лишенные мысли аллегорические театральные сцены, так же как и поэзия, могли казаться терпимыми именно потому, что удовлетворение приносило только то, что было зримо. Склонность к непосредственной передаче внешнего, зримого находила более сильное и более совершенное выражение средствами живописи, нежели средствами литературы. И к тому же – более сильное выражение средствами прозы, нежели средствами поэзии. Поэтому проза XV столетия во многих отношениях занимает место среднего члена пропорции, где крайние члены – живопись и поэзия. Все три одинаковы в необузданной разработке деталей, но в прозе и живописи это приводит непосредственно к реализму, которого не знает поэзия – не обладая при этом ничем лучшим взамен.

Есть автор, чьи произведения трогают нас тем же кристаллически ясным видением внешнего облика вещей, каким обладал ван Эйк; это Жорж Шателлен. Он был фламандцем, родом из Аалста. Хотя он и называл себя «léal François» [«истинным французом»], «François de naissance» [«французом по рождению»], похоже на то, что родным языком его был фламандский. Ля Марш называет его «natif Flameng, toutesfois mettant par escript en langaige franchois» [«прирожденным фламандцем, разве только пишущим по-французски»]. Сам он с простоватым самодовольством выставляет напоказ свои фламандские черты и крестьянскую неотесанность; он говорит о «sa brute langue» [«грубом своем языке»], называет себя «homme flandrin, homme de palus bestiaux, ygnorant, bloisant de langue, gras de bouche et de palat et tout enfangié d’autres povretés corporelles à la nature de la terre»[1244] [«фламандцем, человеком с болот, где пасут овец, невеждою с заплетающимся языком, обжорою, деревенщиной, запятнанным телесными недостатками тех мест, откуда он родом»]. Этому народному духу обязан Шателлен своей тяжеловесной, ступающей как на котурнах, всячески разукрашенной прозой, этой торжественной «grandiloquence» [«велеречивостью»], делающей его всегда более или менее неприятным для французского уха. Его пышный стиль отличается какой-то слоноподобной помпезностью; один из современников по праву называет его «cette grosse cloche si haut sonnant»[1245] [«этаким громадным колоколом столь громкого звона»]. Но своей фламандской природе он обязан, пожалуй, также четким видением контуров и красочной сочностью, чем он нередко напоминает бельгийских писателей наших дней.

Между Шателленом и Яном ван Эйком есть, несомненно, родство, разумеется, при том, что по уровню их никак нельзя ставить рядом. Ван Эйк в своем самом несовершенном в общем-то не уступает Шателлену в его самом лучшем; однако это уже немало: хотя бы и в незначительном быть равным ван Эйку. Взять, например, поющих ангелов из Гентского алтаря.  Тяжелые одежды в золоте, багреце и сверкающих дорогих каменьях, чересчур выразительные лица и какой-то слишком уж мелочный декор пюпитра – вот что в изобразительном искусстве соответствует сверкающей напыщенности бургундского придворного стиля в литературе. Однако если в живописи риторический элемент занимает подчиненное место, то в прозе Шателлена он является главным. Острая наблюдательность и жизненный реализм историка чаще всего тонут в потоке слишком пышно разукрашенных фраз и громыхающего словесного великолепия.

Но как только Шателлен описывает событие, особенно отвечающее его фламандскому духу, при всей торжественности слога в его повествование входит та непосредственная изобразительная сила, которая делает его рассказ прямо-таки захватывающим. Его мысли не богаче, чем у его современников; в своей основе – это давно уже находящаяся в обращении разменная монета религиозных, моральных и рыцарских убеждений. Представления его никогда не перестают быть поверхностными, изображение, однако, получается живое и острое.

Его описание Филиппа Доброго почти так же непосредственно, как портреты ван Эйка[1246]. С удовольствием, естественным для составителя хроник, Шателлен, в душе истинный новеллист, с особенной выразительностью рассказывает о распре между герцогом и его сыном Карлом, начало которой было положено в 1457 г. Нигде его отчетливое зрительное восприятие вещей не выступает с такою силой; все внешние обстоятельства этого события переданы с исчерпывающей ясностью. Здесь просто необходимо привести несколько пространных отрывков[1247].

Возникает спор из-за занятия должности придворного молодого графа Шароле. Старый герцог хотел, вопреки данному ранее обещанию, предоставить это место одному дворянину из рода Круа, человеку, которому он покровительствовал. Карл, который не одобрял этого предпочтения, воспротивился.

«Le duc donques par un lundy qui estoit le jour Saint-Anthoine[1248], après sa messe, aiant bien désir que sa maison demorast paisible et sans discention entre ses serviteurs, et que son fils aussi fist par son conseil et plaisir, après que jà avoit dit une grant part de ses heures et que la cappelle estoit vuide de gens, il appela son fils à venir vers luy et lui dist doucement: „Charles, de l’estrif qui est entre les sires de Sempy et de Hémeries pour le lieu de chambrelen, je vueil que vous y mettez cès et que le sire de Sempy obtiengne le lieu vacant“. Adont dist le conte: „Monseigneur, vous m’avez baillié une fois vostre ordonnance en laquelle le sire de Sempy n’est point, et monseigneur, s’il vous plaist, je vous prie que ceste-là je la puisse garder“. – „Déa, ce dit le duc lors, ne vous chailliez des ordonnances, c’est à moy à croistre et à diminuer, je vueil que le sire de Sempy y soit mis“. – „Hahan! ce dist le conte (car ainsi jurait tousjours), monseigneur, je vous prie, pardonnez-moy, car je ne le pourroye faire, je me tiens à ce que vous m’avez ordonné. Ce a fait le seigneur de Croy qui m’a brassé cecy, je le vois bien“. – „Comment, ce dist le duc, me désobéyrez-vous? ne ferez-vous pas ce que je vueil?“ – „Monseigneur, je vous obéyray volentiers, mais je ne feray point cela“. Et le duc, à ces mots, enfelly de ire, respondit: „Hà garsson, désobéyras-tu à ma volonté? va hors de mes yeux“, et le sang, avecques les paroles, lui tira à cœur, et devint pâle et puis à coup enflambé et si espoentable en son vis, comme je l’oys recorder au clerc de la chapelle qui seul estoit emprès luy, que hideur estoit à le regarder…» [«Тогда в понедельник, в день св. Антония, после мессы, герцог, весьма желая, чтобы в доме его царил мир и не было раздоров между слугами и чтобы сын его также исполнял его волю и делал всё к его удовольствию, после того как он уже прочитал большую часть своих обычных молитв и часовня очистилась от народа, подозвал к себе сына и сказал ему мягко: „Шарль, я желаю, чтобы Вы положили конец спору, в который вступили сир дё Сампи и сир дё Эмери за место камердинера, и пусть сиру дё Сампи достанется это место“. Граф же в ответ: „Монсеньор, однажды Вы отдали мне свое распоряжение, в котором о сире дё Сампи не было речи, и посему, монсеньор, я прошу Вас позволить мне его и придерживаться“. – „Эй, не суйтесь в мои распоряжения, – сказал тогда герцог, – это мое дело возвышать или низводить, и я хочу, чтобы сир дё Сампи получил это место“. – „Черт побери! – воскликнул граф (а он всегда бранился подобным образом). – Монсеньор, простите меня, прошу Вас, но я никоим образом сего не могу исполнить, ибо держусь того, что Вы мне уже приказали. Всё это заварил сеньор дё Круа, как мне теперь ведомо“. – „Что, – вскричал герцог, – не повиноваться мне? Не делать того, чего я хочу?“ – „Монсеньор, я охотно повинуюсь Вам, но сделать сего не могу“. Герцог, услышавши это и будучи вне себя от гнева, воскликнул: „Мальчишка, ты не желаешь выполнять мою волю? Прочь с моих глаз!“ – и с таковыми словами кровь отхлынула ему в сердце, он сделался бледен, но вот вновь лицо его вспыхнуло, и тогда вид его стал настолько ужасен, как я слышал от служителя той часовни, который один стоял рядом с герцогом, что видеть его было страшно…»].

Не исполнено ли это силы? Этот тихий зачин, этот разгорающийся гнев в обмене короткими репликами, запинающаяся речь сына, в которой уже как бы полностью проявляется будущий герцог Карл Смелый!

Взгляд, который герцог бросает на сына, пугает герцогиню (о присутствии которой до сих пор ничего не было сказано) до такой степени, что она поспешно и в полном безмолвии, подталкивая сына перед собою, покидает молельню и, спеша прочь из часовни, хочет бежать от гнева своего супруга. Но им приходится несколько раз огибать углы, чтобы достигнуть двери, ведущей наружу, и, кроме того, ключ находится у служителя. «Caron[1249], ouvre-nous» [«Карон, открой нам»], – говорит герцогиня. Однако тот бросается к ее ногам, умоляя ее вынудить сына просить прощения перед тем, как покинуть часовню. Она обращается с настойчивым увещеванием к Карлу, он же отвечает надменно и громко: «Déa, madame, monseigneur m’a deffendu ses yeux et est indigné sur moy, par quoy, après avoir eu celle deffense, je ne m’y retourneray point si tost, ains m’en yray à la garde de Dieu, je ne sçay où» [«Эй, мадам, монсеньор запретил мне появляться ему на глаза, да он и зол на меня, так что, после такого запрета, не только не поспешу я вернуться к нему, но под защитою Господа удалюсь не знаю куда»]. Тут опять раздается голос герцога, который не в силах сдвинуться с места от бешенства, – и герцогиня в смертельном страхе взывает к служителю: «Mon amy, tost, tost ouvrez-nous, il nous convient partir ou nous sommes morts» [«Друг мой, скорей, открой нам, скорей, нам нужно уйти, не то мы погибли»].

Филипп был взбешен, горячая кровь Валуа бросилась ему в голову; возвратившись в свои покои, старый герцог впал в своего рода безумие, свойственное более юному возрасту. Под вечер он, вскочив на коня, один и даже как следует не снарядившись, тайно покидает Брюссель. «Les jours pour celle heurre d’alors estoient courts, et estoit jà basse vesprée quant ce prince droit-су monta à cheval, et ne demandoit riens autre fors estre emmy les champs seul et à par luy. Sy porta ainsy l’aventure que ce propre jourlà, après un long et âpre gel, il faisoit un releng, et par une longue épaisse bruyne qui avoit couru tout ce jour là, vesprée tourna en pluie bien menue, mais très-mouillant et laquelle destrempoit les terres et rompoit glasces avecques vent qui s’y entrebouta» [«Об эту пору дни были короткие, и уже пали глубокие сумерки, когда государь наш вдруг вскочил на коня и не желал ничего, кроме как очутиться одному средь полей. По воле провидения в сей день, после долгой и жестокой стужи, начало таять, и из-за долгого густого тумана, который стоял весь день, к вечеру пошел мелкий, но весьма докучливый дождь, который напитывал влагою землю и вместе с порывистым ветром рушил ледяные покровы»].

Затем следует описание ночных блужданий по полям и лесам; живейший натурализм и какая-то странная, впадающая в напыщенный тон морализирующая риторика выступают здесь в примечательном единстве друг с другом. Усталый и голодный, мечется герцог вокруг, никто не отвечает на его крики. Он бросается к реке, принимая ее за дорогу, однако лошадь, испугавшись, вовремя шарахается назад. Герцог падает и больно ушибается обо что-то. Он тщетно прислушивается, не донесется ли до его ушей крик петуха или лай собаки, которые могли бы навести его на жилье. Неожиданно замечает он вдали проблеск света, к которому хочет приблизиться; он теряет его из виду, вновь находит и в конце концов подступает к нему вплотную. «Mais plus l’approchoit, plus sambloit hideuse chose et espoentable, car feu partoit d’une mote d’en plus de mille lieux, avecques grosse fumiere, dont nul ne pensast à celle heure fors que ce fust ou purgatoire d’aucune âme ou autre illusion de l’ennemy…» [«Но чем более он к нему приближался, тем более казалось это пугающим и страшным, ибо огонь исходил из небольшого холма, чуть ли не из тысячи мест, с густым дымом; и вряд ли в тот час подумать можно было об этом что иное, нежели что это огонь Чистилища, сожигающий чью-то душу, либо злая проделка врага рода человеческого…»]. Он останавливается. Внезапно он вспоминает, что обычно углежоги жгут уголь глубоко в лесных дебрях. Так оно и было. И никакого жилья, никакой хижины нигде поблизости. Лишь после новых блужданий тявканье пса выводит его к хижине бедняка, где он может отдохнуть и кое-чем подкрепиться.

Другие яркие эпизоды у Шателлена – это поединок между двумя валансьенскими бюргерами[1250]; ночная потасовка в Гааге между фризскими послами и бургундскими дворянами, чей покой был нарушен тем, что первые, занимая верхнюю комнату, затеяли в своих деревянных башмаках игру в салки; возмущение в Генте в 1467 г. при первом посещении города Карлом уже в качестве герцога, которое совпало с ярмаркой в Хоутеме, откуда народ возвращался, неся раку св. Ливина[1251].

В описаниях Шателлена то и дело попадаются непроизвольные мелочи, свидетельствующие о том, насколько остро он видит  внешний облик происходящего. У герцога, поспешающего навстречу бунтовщикам, перед глазами встает «multitude de faces en bacinets enrouillés et dont les dedans estoient grignans barbes de vilain, mordans lèvres» [«множество лиц в заржавленных шлемах, мужицких бород, оскаленных зубов и закушенных губ»]. Снизу вверх устремляются крики. Некто протискивается к окну рядом с герцогом; на руке у него черная вороненая стальная перчатка; требуя тишины, он ударяет ею по подоконнику[1252].

Способность описывать происходящее точно и прямо, пользуясь крепкими, простыми словами, в литературе – то же самое, что огромная зоркость ван Эйка, приводившая к совершенству выражения в живописи. Но в литературе этот натурализм в основном встречает всякого рода препятствия, выражение его стеснено условными формами и остается исключением рядом с ворохом сухой риторики, тогда как в живописи – сияет, словно цветы, распустившиеся на ветвях яблони.

В средствах выражения живопись далеко опережает литературу. Она добивается поразительной виртуозности в передаче эффектов освещения. Прежде всего это миниатюры, авторы которых стремятся к тому, чтобы запечатлеть свет, увиденный именно в это мгновение. В живописи такое умение впервые полностью раскрывается в Рождестве  Хеертхена тот Синт Янса. Но миниатюрист уже задолго до этого испробовал свои силы в передаче бликов от света факелов на броне в изображении сцены взятия Христа. Лучистый восход солнца уже был запечатлен мастером, иллюминировавшим Cuer d’amours espris  [Влюбленное сердце ] короля Рене. Мастер Heures d’Ailly  [Часослова д’Айи ] сумел даже изобразить лучи солнца, прорывающиеся сквозь грозовые тучи[1253].


Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 134; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!