Рассказ из великосветской жизни



 

Разговор мы вели самый незначительный… Что-то, кажется, о затонувших пароходах и о способах их вытаскивания из воды. Тысячи таких разговоров ведут незнакомые люди, случайно встретившиеся друг с другом.

Выбор же сюжета объясняется тем, что мы в то время сидели на берегу реки на покосившейся скамейке.

Собеседник мой был старый, серый, износившийся человек… Заботы и огорчения безжалостно исковеркали его лицо, избороздив целым десятком крупных морщин лоб, щеки и губы.

Разговаривали мы вяло. Улучив минуту молчания, он, с не свойственным ему оживлением, внезапно повернулся ко мне грудью и задал вопрос:

– А занимались вы когда-нибудь шантажом?

– Не приходилось. Конторщиком был, гравером, писателем, а заняться шантажом – этого не было.

– Не подвертывалось случая?

– Нет, так просто… А что?

– А я пробовал.

– Выгодно?

– Вот вы послушайте… Вы человек молодой, и вам это может пригодиться… Нынче свет стал совсем иной, все меняется с головокружительной быстротой, чуть ли не с каждым годом, – и кто этого не учитывает, тот дурак.

– Неужели?

– Уверяю вас. Так вот как… Дело было четырнадцать лет тому назад летом на курорте, где я немного лечился и очень много бездельничал. Шантажом я в то время не занимался, мне и в голову это не приходило. А может быть, просто не подвертывалось случая, вот – как вам.

Я открыл рот, желая возразить ему, но он сделал успокоительный жест:

– Хорошо, хорошо. Это ваше личное деликатное дело. А со мной случилось вот что: бродя однажды утром по пустынному пляжу, я увидел у самого берега на песке девочку лет восьми-девяти, которая сидела в непринужденной позе и внимательно рассматривала пойманного ею микроскопического краба. В пылу этого занятия простодушное дитя совершенно не обращало внимания на свой костюм. Короткое платье сбилось кверху, обнажило голые ножки, и, когда мой рассеянный невнимательный глаз скользнул по ним, я увидел на левом бедре выше колена родимое пятно. Оно было большое, величиной в полтинник, и резко выделялось коричневым цветом на фоне белой кожи.

Я прошел мимо, и – представьте себе, – машинально мысль моя заработала около девочки и этого родимого пятна. Теперь, подумал я, невинное дитя природы не стесняется своей наготы и всякий может увидеть ее родимое пятно, а когда дитя превратится в девушку и жену – об этом пятне убудет знать только муж… И сейчас же явилась другая мысль: «или любовник»… А третья явившаяся мысль была уже самого шантажного свойства: «Человек, который будет знать об этом родимом пятне, может держать обладательницу его всецело в своих руках»… Тут же мысль эта приняла определенные формы, и решил узнать, кто ее родители и будет ли она богата, когда вырастет? Терпение у меня было дьявольское… Цель была на расстоянии двенадцати-пятнадцати лет от меня, но я мог ждать.

– Это очень нехорошо, – нравоучительно возразил я.

– Конечно! Я и сам теперь это вижу. Но тогда идея шантажа всецело захватила меня. Я в тот же вечер выведал, кто ее родители, – и результаты сыска были самые великолепные: она оказалась единственной дочерью графа К., обладателя нескольких миллионов и десятка громадных имений. Было из-за чего терпеливо выжидать!

– Чем же это кончилось? – заинтересованный, нетерпеливо спросил я.

– Вот чем… Ждал я четырнадцать лет… Дела мои пришли в упадок – я мало интересовался ими! Часто приходилось голодать, но я не смущался этим, видя впереди блестящую, полную довольства и сытости жизнь. За молодой графиней К. я внимательно следил, не теряя ее из виду, знал, что она делает, как развивается, когда и чем болеет (ее смерть разорила бы меня)… Знал я также, когда она вышла замуж за великолепного хлыща барона фон Кука, блестящего красивого малого. Брак, очевидно, состоялся по страстной любви, и это было мне на руку. Тут-то я и мог ее прижать. Ха-ха!

– Это отвратительно! – с гримасой возразил я.

– Конечно! Возмутительно, безобразно. Слушайте же, что было дальше: родимое пятно молодой баронессы сделалось моей манией, моим помешательством, оно снилось мне во сне… Иногда являлась даже страшная мысль: а вдруг пятно исчезло? А имейте в виду, молодой человек, что родимые пятна не исчезают! Хорошо-с! На прошлой неделе… да! Это было именно на прошлой неделе – я не мог дольше ждать! Почва для шантажа уже созрела, и медлить было бы глупо. Не забывайте, что я четырнадцать лет ждал… Ха-ха! Поехал я к баронессе, узнав заранее, когда у нее никого нет. Приняла она меня с недоумением… «Что нужно?» – «Сударыня! – сказал я. – Баронесса! Я знаю, пятьдесят тысяч вас не разорят… Дайте их мне. Если вы мне откажете – я потребую сто!»

– Однако! – сказал я, качая головой.

– Не перебивайте! Она, конечно, пожала плечами: «За что же я вам дам? С ума вы сошли?» – «Вы дадите, баронесса, когда я сообщу вам, что завтра же муж ваш может узнать о родимом пятнышке на левом бедре выше колена. О таких вещах, баронесса, знают только мужья и… любовники!» Вы знаете, как я в мечтах рисовал себе последующее? Она побледнеет, закроет лицо руками и тихо, дрожа, спросит: «Это… шантаж?» «Да, – скажу я, – шантаж. Всякий зарабатывает, как он находит удобным». А вышло вот что: когда я пригрозил ей раскрытием тайны, она широко открыла глаза, потом упала на диван и залилась таким хохотом, которого я никогда в жизни не слыхал… Она тряслась, выгибалась, кашляла, охала и хохотала так громко, что я стал бояться – как бы ее визг не собрал всего населения дома. Я постоял, спросил: «Какой же ваш ответ, баронесса?» Она снова взглянула на меня, откинула голову на спинку дивана и снова закорчилась от страшного, невыносимого приступа смеха… «Все погибло, – подумал я. – Она не испугалась!» Теперь у меня оставалась, по крайней мере, месть! Я повернулся и пошел… Прямехонько к ее мужу, великолепному барону.

– Это отвратительно! – снова, не сдержавшись, сказал я.

– Не спорю: это хуже, чем отвратительно. Ну, слушайте. Прихожу к нему. «Чем могу служить?» – «Барон! Могу сообщить вам тяжелую новость!» Он молчит, сидит. «Относительно вашей жены». Молчит. «Вы уверены в ее верности?» Барон молча скривил голову, слушает. Мне сделалось жутко. Эх, думаю, скажу сразу. Наклоняюсь ближе и – шепчу, пронизывая его глазами: «Мне известно о родимом пятне на левом бедре, величиной с полтинник. Как вы на это посмотрите?»

Барон скривился, как будто лимон проглотил, и вдруг замямлил: «Ох уж это мне пятно на левом бедре! Вот оно где у меня сидит… Все мои приятели прожужжали о нем мои уши… Скучно, глупо… над-доело. Бросьте, милейший. Стоит ли об этом говорить? Курите?»

Рассказчик умолк, повеся голову.

– Чем же кончилось?

– Сигарой! За четырнадцать лет ожиданий, беспокойств и тревоги – одна сигара! Скажите – стоит ли после этого заниматься шантажом?

Я поднялся, поблагодарил за рассказанную историю и повернулся уходить.

– Слушайте! – несмело удержал он меня за рукав. – К черту шантажи, не правда ли? Гм… Нет ли у вас какой-нибудь другой работы: переписки бумаг, корректуры или места конторщика рублей на тридцать…

 

Мать

 

 

I

 

Так как нас было только трое: я, жена и прислуга, а дачу жена наняла довольно большую, то одна комната – маленькая угловая – осталась пустой.

Я хотел обратить эту комнату в кабинет, но жена отсоветовала.

– Зачем тебе? Летом ты почти не занимаешься, ничего не пишешь, а если что-нибудь понадобится – письмо, телеграмму или заметку, – это можно написать в спальне.

– Да зачем же этой комнате пустовать?

– У меня есть мысль: давай сдадим ее.

– Кому? – тревожно спросил я. – Женщине? Это будет возня, капризы, горячие утюги… Мужчине? Он, пожалуй, каналья, начнет за тобой ухаживать… А ты знаешь – взгляды мои на этот счет определенные…

– Что ты, милый! Ни мужчина, ни женщина в этой клетушке не уместится. Нам нужно взять мальчика или девочку. Я так люблю детей…

Мы оба давно мечтали о детях, но детей у нас, как назло, не было. То есть у меня где-то ребенок был, однако жена в нем не была совершенно заинтересована.

Поэтому мы жили скромно и мирно вдвоем, и лишь изредка в наших душах взметалась буря, и щемила нас тоска, когда мы встречали какую-нибудь няньку, влекущую колясочку, занятую толстым краснощеким ребенком.

О дети! Цветы придорожные, украшающие счастливцам тяжелый путь горькой жизни… Почему вы так капризны и избегаете одних, принося радость другим?

– Ты права, милая, – сказал я, закусив губы, так как сердце мое больно ущемила тоска. – Ты права. Пусть это будет не наше дитя, но оно скрасит нам несколько месяцев одиночества.

В тот же день я поехал в город и сдал в газету объявление:

 

«Молодая бездетная чета, живущая на даче в превосходной здоровой местности, имеет лишнюю комнату, которую и предлагает мальчику или девочке, не имеющим возможности жить на даче с родителями. Условия – тридцать рублей на всем готовом. Любовное отношение, внимательный уход, вкусная, обильная пища. Адрес…»

 

Через три дня я получил ответ:

 

«Милостивые государи!

Я спешу откликнуться на ваше милое объявление. Не возьмете ли вы моего малютку Павлика, который в этом году лишен возможности подышать и порезвиться на свежем воздухе, так как дела задержат меня в городе на все лето. А свежий воздух так необходим бедному крошке. Он мальчик кроткий, не капризный и забот вам не доставит. Надеюсь, что и у вас его обижать не станут.

С уважением к вам Н. Завидонская».

 

В тот же день я телеграфировал:

 

«Согласен. Присылайте или привозите милого Павлика. Ждем».

 

 

II

 

Целое утро провели мы в хлопотах, устраивая маленькому гостю его гнездышко. Я купил кроватку, поставил у окна столик, развесил по стенам картинки, пол устлал ковром – и комнатка приняла прекрасный, сверкающий вид.

В обед получилась телеграмма:

 

«Встречайте сегодня семичасовым. Сожалею, сама быть не могу; его привезет няня. Если ночью будет спать неспокойно, ничего – это от зубов. Ваша Завидонская».

 

Прочтя телеграмму, я свистнул.

– Э, черт возьми… Что это значит – от зубов? Если у этого парня прорезываются зубы, хороши мы будем. Он проорет целую ночь. Экая жалость, что мы не указали желаемого нам возраста. Я думал – мальчишка 8 – 10 лет, но если это годовалый младенец… благодарю покорно-с!

– Вот видишь! – с упреком сказала жена. – А ты купил ему кровать чуть не в два аршина длины. Как же его положить туда? Он свалится…

– Наплевать! – цинично сказал я (я уже стал разочаровываться в нашей затее). – Можно его веревками к кровати привязать. Но если этот чертенок будет орать…

Жена гневно сверкнула глазами.

– У тебя нет сердца! Не беспокойся… Если малютка станет плакать – я успокою его. Прижму к груди и тихо-тихо укачаю…

На жениной реснице повисла слезинка. Я задумчиво покачал головой и молча вышел.

К семи часам мы, приказав прислуге согреть молока, были уже на станции.

Гремя и стуча, подкатил поезд. Станция была крохотная, и пассажиров вышло из вагонов немного: священник, девица с саквояжем, какой-то парень с жилистой шеей и угловатыми движениями и толстая старуха с клеткой, в которой прыгала канарейка.

– Где же наш Павлик? – удивленно спросила жена, когда поезд засвистел и помчался дальше. – Значит, он не приехал? Гм… И няньки нет.

– А может, нянька вон та, – робко указал я, – с саквояжем?

– Что ты! А где же в таком случае Павлик?

– Может… она его… в сак… вояже?

– Не говори глупостей. Что это тебе, котенок, что ли?

Толстая женщина с канарейкой, озираясь, подошла к нам и спросила:

– Не вы ли Павлика ждете?

– Мы, мы, – подхватила жена. – А что с ним? Уж не захворал ли он?

– Да вот же он!

– Где?

– Да вот же! Павлик, пойди сюда, поздоровайся с господами.

Парень с жилистой шеей обернулся, подошел к нам, лениво переваливаясь на ходу, выплюнул громадную папиросу из левого угла рта и сказал надтреснутым, густым голосом:

– Драздуйде! Мама просила вам кланяться.

Жена побледнела. Я сурово спросил:

– Это вы… Павлик?

– Э? Я. Да вы не бойтесь. Я денежки-то вперед за месяц привез. Маменька просила передать. Вот тут тридцать рублей. Только двух рублей не хватает. Я в городе подзакусил в буфете на станции да вот папиросок купил… Хи-хи…

– Нянька! – строго зашептал я, отведя в сторону толстую женщину. – Что это за безобразие? Какой это мальчик? Если я с таким мальчиком в лесу встречусь, я ему безо всякого разговора сам отдам и деньги, и часы. Разве такие мальчики бывают?

Нянька умильно посмотрела мне в лицо и возразила:

– Да ведь он еще такое дитя… Совсем ребенок…

– Сколько ему? – отрывисто спросил я.

– Девятнадцатый годочек.

– Какого же дьявола его мать писала, что он от зубов спит неспокойно? Я думал, у него зубы режутся.

– Где там! Уже прорезались, – успокоительно сказала старуха. – А только у него часто зубы болят. Вы уж его не обижайте.

– Что вы! Посмею ли я, – прошептал я, в ужасе поглядывая на его могучие плечи. – Пусть уж месяц живет. А потом уж вы его ради Бога заберите…

– Ну, прощай, Павлик, – сказала нянька, целуя парня. – Мой поезд идет. Веди себя хорошо, не огорчай добрых господ, не простужайся. Смотрите, барыня, чтобы он налегке не выскакивал из дому; оно хотя время и летнее, да не мешает одеваться потеплее. Да… вот тебе, Павлик, канареечка. Повесь ее от старой няньки на память – пусть тебе поет… Прощайте, добрые господа. До свиданьица.

 

III

 

Молча втроем – жена, я и наш питомец – побрели мы на дачу.

По дороге Павлик разговорился. Выражался он очень веско, определенно.

– На кой дьявол эта старушенция навязала мне канарейку? – прорычал он. – Брошу-ка я ее.

И с младенческим простодушием он не раздумывая размахнулся и забросил клетку с птицей в кусты.

– Зачем же птицу мучить? – возразила жена. – Выпустите ее лучше.

– Вы думаете? В самом деле – черт с ней.

Павлик поднял клетку, поискал неуклюжими пальцами дверцу и, не найдя ее, легким движением рук разодрал проволочную клетку на две части. Канарейка упала на дорогу и, подпрыгнув, улетела.

Мы молча зашагали дальше.

– А рыба в реке здесь есть? – спросил вдруг Павлик.

– Вы любите ловить рыбу?

Он неожиданно схватился руками за бока и захохотал.

– На сковородке люблю ловить! Я мастер есть рыбов.

Когда мы подходили к дому, он снова прервал молчание и спросил:

– И лес есть? И грибы есть?

– Собирать хотите?

– Кого-о? Тут девицы невредные должны, по-моему, за грибами шататься. Ха-ха!..

И снова он разразился хохотом.

Мы усадили его в саду, попросили минутку подождать, а сами вошли в дом. Жена заплакала:

– Что же это такое?

– Придумала! – злобно сказал я. – Ребеночка иметь захотелось?.. На груди своей его собиралась укачивать, если зубки заболят? Пойди-ка… укачай его…

– Куда же мы его денем? – спросила практичная жена, утирая слезы. – Ведь на той кроватке, если его и пополам сложить, он не уместится.

– Уступлю ему свою комнату, – мрачно сказал я. – А сам как-нибудь тут… на полу буду… или к тебе перейду…

– А вот я ему купила одеяльце… Другого-то нет.

– Отдай ему вместо носового платка. А укрывается пусть ковром. Ничего… не подохнет.

Вошла прислуга.

– Я молочко-то разогрела…

– Спасибо, – сказал я. – Ты коньяку лучше к ужину подай.

У открытого окна показался Павлик.

– Это здорово – коньяк. Башковитый вы парень. А котлеты будут?

– Будут.

– А рыба будет?

– Будет.

– Здорово. Значит, мы сегодня двинем для ради первого знакомства.

– Вы можете двигать, – сухо сказала жена, – а ему я не позволю.

 

IV

 

На другой день пришло письмо от матери Павлика:

 

«Прошу сообщить мне, дорогие друзья, как живется у вас Павлику… Я очень беспокоюсь (он у меня один ведь), но приехать навестить его пока не могу. Здоров ли он? Как аппетит? Вы не смущайтесь, если он немного мешковат и застенчив… Он чужих боится, а тем более мужчин. К женщинам он идет скорее, потому что более привык, так как рос в женском обществе. Не надо его особенно кутать, но и без всего его не пускайте. У детей такая нежная организация, что и сам не знаешь, откуда что появляется. Пьет ли он молоко?

С уважением к вам Н. Завидонская».

 

В тот же вечер я убедился, что мать Павлика была права: малютка «шел к женщинам скорее, чем к мужчинам». Когда я зашел за горячей водой на кухню, мне прежде всего бросилась в глаза массивная фигура Павлика. Он сидел, держа на коленях прислугу Настю, и, обвив руками Настину талию, взасос целовал ее шею и грудь. От этого Настя ежилась, взвизгивала и смеялась.

– Что ты делаешь? – бешено вскричал я. – Павлик! Убирайся отсюда!

Он выпучил глаза, всплеснул руками и захохотал.

– Вот оно что… Хо-хо! Не знал-с, не знал-с.

– Чего вы не знали? – грубо спросил я.

– Ревнуете-с? А еще женатый…

– Уходите отсюда и никогда больше не шатайтесь в кухне.

Вечером я писал его матери:

 

«Павлик ваш здоров, но скучает. Мы, признаться, не знали, что он такой крошка, иначе бы не взяли его к себе. Ведь оказалось, что Павлик ваш совсем младенец и даже только недавно отнятый от груди (сегодня мною); лучше бы его взять обратно, а? Мы бы и деньги вернули. Тем более что от молока он отказывается, а молоко с коньяком пьет постольку, поскольку в нем коньяк. Аппетит у него неважный… Вчера за весь день съел только гуся, двух жареных судаков и малюсенький бочоночек малосольных огурцов. Взяли бы вы его, а?»

 

Мать Павлика ответила телеграммой.

 

«Неужели трудно подержать мальчика до конца месяца? По тону вашего письма вижу, что вы чем-то недовольны. Странно… Если же он застенчивый ребенок, то это со временем пройдет. Я рада, что аппетит его неплох. Не скучает ли он по маме?»

 

Я пошел к «застенчивому ребенку». «Застенчивый ребенок» сидел в своей комнате, плавая в облаке табачного дыма, и доканчивал бутылку украденного им из буфета коньяку.

– Павлик! – сказал я. – Мама спрашивает: не скучаете ли вы по ней?

Он посмотрел на меня свинцовым взглядом:

– Какая мама?

– Да ваша же.

– А ну ее к черту!

– За что ж вы ее так?

– Дура! Куда она меня прислала? Тоска, чепуха. Девчоночек нет хороших. Настю – не трогай, того не трогай, этого не трогай… Другой бы давно уже за вашей женой приударил, однако я этого не делаю. Я, братец мой, товарищ хороший… Другой давно бы уже… Выпей, братец, со мной, черт с ними…

Я помолчал немного, размышляя.

– Ладно. Я пойду еще коньяку принесу. Выпьем, Павлик, выпьем, малютка.

Я принес свежую бутылку.

– А вот стакан ты, Павлик, сразу не выпьешь.

Он улыбнулся:

– Выпью!

Действительно, он выпил.

– А другой не выпьешь?

– Вот дурак-то. Выпью!

– Ну ладно. Умница. Теперь третий попробуй. Ну что? Вкусно? Что? Спать хочешь? Ну спи, спи, проклятый малютка. Будешь ты у меня знать…

 

* * *

 

Я притащил с чердака огромную бельевую корзину, завернул Павлика в простыню и, согнув его надвое, засунул в корзину.

На голову ему положил записку:

 

«Прошу добрых людей усыновить бедного малютку. Бог не оставит вас. Крещен. Зовут Павликом».

 

Теперь этот несчастный подкидыш лежит в пустом вагоне товарного поезда и едет куда-то далеко-далеко на юг.

Боже, защитник слабых!.. Сохрани малютку…

 

Под облаками

 

 

I

 

С самого раннего детства наибольшим моим удовольствием было устраивать какую-нибудь мистификацию. Первые мои мистификации – плод кроткого детского ума – не носили характера продуманности, замысловатости и сложности. Просто я изредка выскакивал из детской, мчался в кухню и кричал диким голосом:

– Агаф-фья, иди, тебя мама зовёт!

Кухарка легко поддавалась на эту удочку, шла к матери, а та её и не звала…

Потеха была невообразимая.

Или шёл я с невинным лицом в кабинет к отцу и сообщал ему, что его зовут к телефону.

Нужно ли говорить, что никто отца к телефону не звал, и простодушный старик тщетно по десяти минут орал у телефона:

– Кто у телефона? Кто звал? Да отвечайте же, черти вас разорви!

Вообще в это блаженное время младенчества и детства все мои мистификации. вращались вокруг того, что кто-то зовёт кого-то, кто-то имеет в ком-то нужду, а по расследовании выяснялось, что никто никого не звал и всё это мои хитрости.

Один раз в детстве совершил я оригинальную мистификацию, не похожую на «кто-то кого-то зовёт». Какой-то знакомый прислал с посыльным моей сестре коробку конфет. Я встретил этого посыльного на лестнице, взял конфеты и, залезши потом под какие-то дрова, целиком уничтожил всю коробку.

Вечером этот знакомый пришёл к нам в гости и тщетно дожидался благодарного словечка от сестры. Она его так и не поблагодарила, а он не решился спросить, получила ли она конфеты.

В периоде юности мистификации усложнились, приобрели некоторую яркость и блеск.

На дверях одного магазина я приклеил потихоньку большой плакат: «Вход посторонним строго воспрещается», и хозяин магазина, сидя целый день без покупателей, сильно недоумевал, куда они провалились.

У проходившего по улице пьяного я взял из рук газету, перевернул её вверх ногами и уверил беднягу, что вся газета напечатана вверх ногами. Он догнал газетчика и устроил ему страшный скандал, а я чуть не танцевал от удовольствия.

Но особенного блеска и красоты достигли мои мистификации, когда я перешёл из юношеского в зрелый возраст. По крайней мере, мне лично они очень нравились.

 

II

 

Однажды ко мне явился сын моих знакомых, великовозрастный верзила, и сообщил. мне, что он устроил аэроплан.

– Летали? – спросил я.

– Нет, не летал.

– Боитесь?

– Нет, не боюсь!

– Почему же вы не летаете?

– Потому что он не летает! Если бы он летал, то, согласитесь, полетел бы и я.

– Может быть, чего-нибудь не хватает? – спросил я.

– Не думаю. Мотор трещит, пропеллер вертится, проволок я натянул столько, что девать некуда. И вместе с тем проклятая машина ни с места! Что вы посоветуете?

Я обещал заняться его делом и простился с ним.

Через час ко мне зашел журналист Семиразбойников.

Он тоже явился ко мне, чуть не плача, с целью поведать своё безысходное горе.

– Можешь представить, коллега Попляшихин сделал мне подлость. Я собирался на гребные гонки с целью дать потом отчёт строк на двести, а он написал мне подложное письмо от имени какой-то блондинки, которая просит меня быть весь день дома и ждать её. Понятно, я ждал её, как дурак, а он в это время поехал на гонки и написал отчёт, за который редактор его похвалил, а меня выругал.

– Что же ты хочешь? – спросил я.

– Нельзя ли как-нибудь написать?

– Можно, ступай и будь спокоен: я займусь твоим делом.

Он ушёл.

Это был день визитов: через час у меня сидел Попляшихин.

– Тебе ещё чего?

– Я подставил ножку этому дураку Семиразбойникову, а теперь, после гонок, редактор считает меня первым спортсменом в мире. Только знаешь что: я боюсь полететь.

– Откуда?

– Не откуда, а куда. Вверх. На аэроплане. Редактор требует, чтобы я взлетел на каком-нибудь аэроплане и дал свои впечатления. Понимаешь ли, это ново. А я боюсь.

– Ступай, – задумчиво сказал я, – иди домой и будь спокоен: я займусь твоим делом.

 

III

 

На другой день я усердно занялся полётом Попляшихина, и к обеду всё было готово.

Целая компания наших друзей сопровождала меня и Попляшихина, когда мы поехали к даче родителей великовозрастного верзилы, владельца аэроплана.

Был с нами и Семиразбойников, на которого то и дело оглядывался Попляшихин, как будто боясь, чтобы он не устроил ему какого-нибудь подвоха. Семиразбойников же был молчалив и сосредоточен.

Осмотрели хитрое сооружение. По наружному виду аэроплан был как аэроплан.

Мы взяли Попляшихина под руки, отвели в сторону и спросили:

– Вы подвержены головокружению?

– Гм… кажется, да, – сконфуженно ответил журналист.

– В таком случае я не могу вас взять, – сурово ответил верзила. – Вы начнёте кричать, хватать меня за руки и погубите нас обоих.

– О, боже, – закричал журналист, – а я обещал редактору полететь! Умоляю вас, возьмите меня. Хоть на немножко.

– Хотите полететь с завязанными глазами? – предложил я.

– Да ведь пропадет вся прелесть полёта.

– А что вам видеть? Главное – ощущение. Вы рискуете потерять полёт совершенно.

Попляшихин спросил верзилу нерешительно:

– А вы как думаете?

– С завязанными глазами я вас возьму, – по крайней мере, сидеть будете тихо.

– Берите, – махнул рукой Попляшихин.

Пропеллер, пущенный опытной рукой верзилы, затрещал, загудел и слился в один сверкающий круг. – Садитесь же, – скомандовал верзила.

Бледный Попляшихин подошел к нам, обнял меня и сказал, криво усмехаясь:

– Ну, прощай, брат!.. Свидимся ли?

– Мужайся, – посоветовал я.

Кто-то из друзей поцеловал Попляшихина, благословил его и ободряюще сказал:

– Суждено умереть – умрёшь, не суждено – не умрёшь. Лети милый. Дай бог тебе…

Попляшихин подошёл к Семиразбойникову и нерешительно протянул ему руку.

– Ты, брат, кажется, на меня дуешься? Прости, ежели что, сам знаешь – такое дело.

Семиразбойников приложил платок к глазам.

– Бог с тобой, зла я тебе не желаю. Желаю тебе удачи.

Оба расцеловались, минута была трогательная.

– Прощайте, братцы! – с искусственной бодростью крикнул Попляшихин, взбираясь на какое-то креслице сзади верзилы и путаясь в целом лабиринте проволок.

Верзила обернулся к своему спутнику и туго завязал ему глаза носовым платком.

Пропеллер бешено вертелся, мы кричали, а Попляшихин сидел такой бледный, что лицо и платок были одного цвета.

– Отпускайте! – скомандовал пилот. – Летим.

Мы зашли сзади, уцепились за хвост аэроплана и протащили его несколько шагов.

Потом подошли вплотную к гордо сидевшему на своём кресле верзиле и стали слушать.

Заглушаемый шумом пропеллера, верзила орал во всё горло, обернувшись назад:

– Тридцать метров над землёй… сорок… пятьдесят… Что вы чувствуете?

– Страшно, – прохрипел Попляшихин.

– Бодритесь, это только начало.

– Где мы сейчас?

– Мы пролетаем над какой-то деревушкой. Люди, как клопы, ползут по дорожкам. Церковь кажется серебряным напёрстком. Держитесь, сейчас будет порыв ветра.

Мы с Семиразбойниковым поднялись на цыпочки и стали дуть на Попляшихина, а потом сорвали с него шапку и отступили.

 

IV

 

Тот человек, который благословлял его, взял с земли тряпку и мазнул Попляшихина по лицу.

– Ой, что это? – закричал тот.

– Птица ударилась, – ответил пилот, – не смущайтесь, сейчас мы пролетаем над рекой. Лодки кажутся щепочками, а паруса – обрывками бумажек. На западе собирается туча. Кажется, будет дождь. Ах, чёрт возьми, на меня уже упало несколько капель!

Семиразбойников притащил садовую лейку и, взобравшись мне на плечи, стал щедро поливать трясущегося журналиста.

– Вода!

– Не вода, а дождь. Он сейчас, впрочем, перестанет.

– А… где мы теперь?

– Двести двадцать метров. Вдали виден какой-то город.

– Две-сти? Спускайтесь, ради бога, спускайтесь! Тут нет воздуха… Я задыхаюсь.

– Понятно, – проревел верзила, – наверху разреженная атмосфера! Приготовьтесь, спускаемся!..

Попляшихин судорожно уцепился за планки аэроплана, молчаливый, со сжатыми зубами, а Семиразбойников поднялся сзади на цыпочках и стукнул товарища кулаком по голове.

– Ой!

– Толчок от спуска, – сказал пилот. – Всегда ударяет в голову. Впрочем, поздравляю, спуск прекрасный.

Мы захлопали в ладоши и подняли бешеный крик, а наш фотограф отступил назад и сунул в карман кодак, которым он снимал полёт Попляшихина.

– Браво, молодцы, ребята! Один момент мы думали, что вы не вернётесь. Совершенно из глаз скрылись.

Попляшихин сорвал с глаз повязку, соскочил с аэроплана и очутился в объятиях друзей.

Семиразбойников приблизился к нему и протянул ему руку.

– Поздравляю, – тихо, сконфуженно сказал он. – Я думал о вас хуже. Вы не трус и держали себя прекрасно.

– А вы знаете, совсем не страшно было. Только какая-то птица шваркнулась о мою физиономию. Дождь тоже потом мочил. А впрочем, пустяки!

– Да, – сказал горячо Семиразбойников, – только с помощью таких отважных и безрассудно-смелых людей и совершается завоевание воздуха.

– Урра, Попляшихин!

Попляшихин подошёл к великовозрастному верзиле и обнял его.

– Без вас мне никогда не сделать бы этого.

– О, что вы, право! – покраснел скромный верзила.

 

V

 

Всякий интересующийся воздухоплаванием мог прочесть на следующий день в газетах:

 

Полёт журналиста Попляшихина

 

Вчера мне удалось достичь того, о чем тысячи людей только мечтают…

Я поднялся на аэроплане. Удивительная вещь: как только я уселся на своё место, в душу закрался жуткий, предательский страх, но стоило только отделиться от земли, как страх исчез и уступил место какому-то странному спокойствию и лёгкости…

Ветер свистал в ушах, фуражку рвало с головы, но это происходило не со мной, а где-то далеко-далеко. Перед глазами развёртывалась великолепная панорама. Вот внизу, под ногами, какая-то деревушка. Церковь кажется серебряным напёрстком, а люди – жалкими, мизерными клопами.

Мы пролетаем над рекой… Что это, какие-то щепочки? Нет, это лодки. А на них что – лоскутки бумаги? Да ведь это же паруса!

Пилот кричит:

– Пятьсот метров, шестьсот, семьсот!

В ушах шум, дышать затруднительно, я прошу спуститься.

Несколько минут молчания, сильный толчок, больно отразившийся в голове, – и мы снова на земле, среди восторженно приветствовавших нас друзей…

И кажется, будто это был сон! будто греза о невозможном, несбыточном. Но нет – это не сон! Щека болит от удара крылом налетевшей птицы, и мокрое от дождя платье липнет к телу. А сердце неумолчно стучит:

«Свершилось – воздух завоеван».

 

 

VI

 

Статья Попляшихина появилась в газете 12-го числа. А 13-го в другой газете, конкурирующей с попляшихинской, появилось подробное описание всех стадий полёта Попляшихина, иллюстрированное фотографическими снимками.

На снимках ясно было видно – какой дождь мочил Попляшихина, какая птица задела его крылом и какой ветер сорвал с него фуражку.

Все боялись, что Попляшихин повесится. Но он только запил.

 

Мой сосед по кровати

 

Гостей на этой даче было так много, что я не всех знал даже по фамилиям. В 2 часа ночи вся эта усталая, нашумевшая за день компания стала поговаривать об отдыхе. Выяснилось, что ночевать остаются восемь человек – в четырех свободных комнатах.

Хозяйка дома подвела ко мне маленького приземистого человечка из числа остающихся и сказала:

– А вот с вами в одной комнате ляжет Максим Семеныч.

Конечно, я предпочел бы иметь отдельную комнату, но по осмотре маленького незнакомца решил, что если уж выбирать из нескольких зол, то выбирать меньшее.

– Пожалуйста!

– Вы ничего не будете иметь против? – робко осведомился Максим Семеныч.

– Помилуйте… Почему же?

– Да видите ли… Потому что компаньон-то я тяжелый…

– А что такое?

– Человек я пожилой, неразговорчивый, мрачный, все больше в молчанку играю, а вы паренек молодой, небось душу перед сном не прочь отвести, поболтать об этом да об том?

– Наоборот. Я с удовольствием помолчу. Я сам не из особенно болтливых.

– А коли так, так и так! – облегченно воскликнул Максим Семеныч. – Одно к одному, значит. Хе-хе-хе…

Когда мы пришли в свою комнату и стали раздеваться, он сказал:

– А ведь знаете, есть люди, которые органически не переносят молчания. Я потому вас и спросил давеча. Меня многие недолюбливают за это. Что это, говорят, молчит человек, ровно колода…

– Ну, со мной вы можете не стесняться, – засмеялся я.

– Ну, вот спасибо. Приятное исключение…

Он снял один ботинок, положил его под мышку, погрузился в задумчивость и потом, улыбнувшись, сказал:

– Помню, еще в моей молодости был случай… Поселился я со знакомым студентом Силантьевым в одной комнате… Ну, молчу я… день, два – молчу… Сначала он подсмеивался надо мной, говорил, что у меня на душе нечисто, потом стал нервничать, а под конец ругаться стал… «Ты что, – говорит, – обет молчания дал? Чего молчишь, как убитый?» – «Да ничего», – отвечаю. «Нет, – говорит, – ты что-нибудь скажи!» – «Да что же?» Опять молчу. День, два. Как-то схватил он бутылку да и говорит: «Эх, – говорит, – с каким бы удовольствием трахнул тебя этой бутылкой, чтобы только от тебя человеческий голос услышать». А я ему говорю: «Драться нельзя». Помолчали денька три опять. Однажды вечером раздеваемся мы перед сном, вот как сейчас, а он как пустит в меня сапогом! «Будь ты, – говорит, – проклят отныне и до века. Нет у меня жизни человеческой!.. Не знаю, – говорит, – в гробу я лежу, в одиночной тюрьме или где. Завтра же утром съезжаю!» И что же вы думаете? – Мой сосед тихо засмеялся. – Ведь сбежал. Ей-богу, сбежал.

– Ну, это просто нервный субъект, – пробормотал я, с удовольствием ныряя в холодную постель.

– Нервный? Тогда, значит, все нервные! Ежели девушка двадцати лет, веселая, здоровая, она тоже нервная? У меня такая невеста была. Сначала говорила мне: «Мне, – говорит, – нравится, что вы такой серьезный, положительный, не болтун». А потом, как только приду – уже спрашивать начала: «Чего вы все молчите?» – «Да о чем же говорить?» – «Как! Неужели не о чем? Что вы сегодня, например, делали?» – «Был на службе, обедал, а теперь вот к вам приехал». – «Мне, – говорит, – страшно с вами. Вы все молчите…» – «Такой уж, – говорю, – я есть – таким меня и любите». Да где там! Приезжаю к ней как-то, а у нее юнкер сидит. Сиди-ит, разливается! Я, говорит, видел и то и се, бывал и там и тут, и бываете ли вы в театре, и любите ли вы танцы, и что это значит, что подарили мне сейчас желтый цветок, и со значением или без значения? И сколько этот юнкер мог слов сказать, это даже удивительно… А она все к нему так и тянется, так и тянется… Мне-то что… сижу – молчу. Юнкер на меня косо посматривает, стал с ней перешептываться, пересмеиваться… Ну, помолчал я, ушел. И что ж вы думаете? Дня через два заезжаю к ней, выходит ко мне этот юнкер. «Вам, – говорит, – чего тут надо?» – «Как чего? Марью Петровну хочу видеть». – «Пошел вон! – говорит мне этот проклятый юнкеришка. – А то я, – говорит, – тебя так тресну, если будешь еще шататься». Хотел я возразить ему, оборвать мальчишку, а за дверью смех. Засмеялась она и кричит из-за двери: «Вы мне, – говорит, – не нужны. Вы молчите, но ведь и мой комод молчит, и мое кресло молчит. Уж лучше я комод в женихи возьму, какая разница…» Дура! Взял я да ушел.

Я сонно засмеялся и сказал:

– Да-а… История! Ну, спокойной ночи.

– Приятных снов! Вообще, у мужчины хотя логика есть по крайней мере. А женщина иногда так себя поведет… Дело прошлое – можно признаться – был у меня роман с одной замужней женщиной… И за что она меня, спрашивается, выбрала? Смеху подобно! За то, видите ли, «что я очень молчалив и поэтому никому о наших отношениях не проболтаюся»… Три дня она меня только и вытерпела… Взмолилась: «Господи, Создатель! – говорит. – Пусть лучше будет вертопрах, хвастунишка, болтун, но не этот мрачный надгробный мавзолей. Вот, – говорит, – со многими приходилось целоваться и обниматься, но труп безгласный никогда еще любовником не был. Иди ты, – говорит, – и чтобы мои глаза тебя не видели отныне и до века!» И что ж вы думаете? Сама пошла и мужу рассказала о наших отношениях… Вот тебе и разговорчивость! После скандал вышел.

– Действительно, – поддакнул я, с трудом приоткрывая отяжелевшие веки. – Ну, спите! Вы знаете, уже половина четвертого.

– Ну? Пора на боковую.

Он неторопливо снял второй сапог и сказал:

– А один раз даже незнакомый человек на меня освирепел… Дело было в поезде, едем мы в купе, я, конечно, по своей привычке, сижу молчу…

Я закрыл глаза и притворно захрапел, чтобы прекратить эту глупую болтовню.

– …Он сначала спрашивает меня: «Далеко изволите ехать?» – «Да». – «То есть как – да?»…

– Хррр-пффф!

– Гм! Что он, заснул, что ли? Спит… Ох, молодость, молодость. Этот студент бывало тоже, что со мной жил… Как только ляжет – сейчас храпеть начинает. А иногда среди ночи проснется и начинает сам с собой разговаривать… Со мной-то не наговоришься – хе-хе!

Я прервал свой искусственный храп, поднялся на одном локте и ядовито сказал:

– Вы говорите, что вы такой неразговорчивый. Однако теперь этого сказать нельзя.

Он недоумевающе повернулся ко мне:

– Почему?

– Да вы без умолку рассказываете.

– Я к примеру рассказываю. Вот тоже случай у меня был с батюшкой на исповеди… Пришел я к нему, он и спрашивает, как полагается: «Грешен?» – «Грешен». – «А чем?» – «Мало ли!» – «А все-таки?» – «Всем грешен». Молчим. Он молчит, я молчу. Наконец…

– Слушайте! – сердито крикнул я, энергично повернувшись на постели. – Сколько бы вы ни говорили мне о вашей неразговорчивости, я не поверю! И чем вы больше мне будете рассказывать – тем хуже.

– Почему? – спросил мой компаньон обиженно, расстегивая жилет. – Я, кажется, не давал вам повода сомневаться в моих словах. Мне однажды даже на службе была неприятность из-за моей неразговорчивости. Приезжает как-то директор… Зовет меня к себе… Настроение у него, очевидно, было самое хорошее… «Ну, что, – спрашивает, – новенького?» – «Ничего». – «Как ничего?» – «Да так – ничего!» – «То есть позвольте… Как это вы так мне…»

– Я сплю! – злобно закричал я. – Спокойной ночи, спокойной ночи, спокойной ночи!

Он развязал галстук.

– Спокойной ночи. «…Как это вы так мне отвечаете, – говорит, – ничего! Это невежливо!» – «Да как же иначе вам ответить, если нового ничего. Из ничего и не будет ничего. О чем же еще пустой разговор мне начинать, если все старое!» – «Нет, – говорит, – все имеет свои границы… можно, – говорит, – быть неразговорчивым, но…»

Тихо, бесшумно провалился я куда-то, и сон, как тяжелая, мягкая шуба, покрыл собою все.

 

* * *

 

Луч солнца прорезал мои сомкнутые веки и заставил открыть глаза.

Услышав какой-то разговор, я повернулся на другой бок и увидел фигуру Максима Семеныча, свернувшегося под одеялом. Он неторопливо говорил, смотря в потолок:

– «Я, – говорит, – буду требовать у вас развода, потому что выходила замуж за человека, а не за бесчувственного, безгласного идола. Ну, чего, чего вы молчите?» – «Да о чем же мне, Липочка, говорить?»

 

Что им нужно

 

 

I

 

Надгробный памятник напоминает мне пресс-папье на столе делового человека. Такое пресс-папье служит для удерживания бумаг на одном месте. Мне кажется, что и первоначальная идея надгробного памятника заключалась в том, чтобы хорошенько придавить сверху беззащитного покойника и тем лишить его возможности выползать иногда из могилы, беспокоя близких друзей своими необоснованными визитами.

Поэтому, вероятно, постановка над трупом предохранительного пресс-папье – всегда дело рук близких друзей.

Я противник надгробных памятников, но если один из них когда-нибудь по настоянию моих друзей придавит меня – я не хотел бы, чтобы на нем красовались какие-либо пышные надписи, вроде: «Он умер, но он живет в сердцах», «Хватит ли океана слез, чтобы оплакать тебя?», «Бодрствуй там!», «Жил героем, умер мучеником»…

Я не хочу таких надписей.

Пусть на моем памятнике высекут четыре слова:

«Здесь лежит деликатный человек».

 

* * *

 

Злое чувство к той женщине, которую я любил, зародилось во мне таким образом: мы сидели с ней в гостиной, она рисовала карандашом в альбоме домик, в трубу которого кто-то, вероятно, с целью откупорить это странное здание, ввинтил штопор. На мой рассеянный вопрос о цели штопора художница ответила «дым» и немедленно пририсовала к домику поставленную на земле гребенку зубьями вверх.

Я сидел и думал: завтра нужно идти в театр, а моя горничная едва ли догадалась отдать в стирку белый жилет.

– О чем вы думаете? – спросила, глядя вдаль загадочным взором, хозяйка.

– Я? Так, знаете… Взгрустнулось что-то.

– Да… Я в последнее время замечаю, что вам как-то не по себе.

Это было верно. Третьего дня меня весь вечер терзало сомнение – запер ли я на ключ входную дверь моей квартиры, а вчера я получил письмо от отца с кратким уведомлением, что «такие ослы, как я, не могут рассчитывать на получение от него денежных сумм».

– Что же с вами такое?

– Так, знаете… Есть вещи, в которых не признаешься и близкому другу.

– Вы, может быть, влюблены?

– Ох, не будем об этом говорить…

– Да? По глазам вижу, угадала. А она… Отвечает она вам тем же?

– Не знаю… – рассеянно вздохнул я.

– Отчего же вы ее не спросите?

– Кого?

– Да эту женщину.

– Какую?

– В которую вы влюблены.

– Почему не спрошу?

– Да.

– Неловко…

Она нервно отвернулась от меня и взялась за карандаш, а я погрузился в размышления: если жилет был надет один раз – может он считаться свежим или нет?

Сзади шею мою обвили две ласковые теплые руки, и дрожащий голос хозяйки прошептал:

– Если ты, дурачок, не решаешься ее спросить, она тебе сама скажет: «Люблю!»

Первым моим побуждением было – подавить крик удивления и испуга… Я встал с кресла, обнял талию хозяйки и вежливо вскричал:

– Милая! Какое счастье!.. Наконец-то…

«Ничего, – подумал я, – теперь не люблю – после полюблю. Как говорится, стерпится-слюбится. Она, в сущности, хорошенькая».

Со своей стороны она тоже взяла мою голову и крепко прижала к своей груди, на которой красовалась брошка– выложенное рубинами ее имя «Наташа». Рубины впились в мою щеку и выдавили на ней странное слово «ашатан».

«Ну, – подумал я, – кончено! На мне оттиснут даже ее торговый знак, ее фабричная марка. Я принадлежу ей – это ясно».

 

II

 

Недавно Наташа сказала мне:

– А сегодня ко мне заезжал офицер Каракалов, мой старый знакомый.

– Ну, – сказал я. – Симпатичный?

– Очень.

– Да… Между офицерами иногда встречаются чрезвычайно симпатичные люди.

Мы помолчали.

– Он, кажется, до сих пор влюблен в меня.

– Да? Ну а ты что же?

– Я к нему раньше тоже была неравнодушна. Он такой жгучий брюнет.

– Вот как, рассеянно сказал я. – Иногда, действительно, эти брюнеты бывают… очень хорошие. Ты скоро начнешь вдеваться? Через час уже начало концерта.

Она заплакала.

– Что ты? Милая! Что с тобой?..

– Ты меня не любишь… Другой бы уж давно приревновал, сцену устроил, а ты, как колода, все выслушал… Сидишь, мямлишь… Нет, ты меня… не любишь!

– Честное слово, люблю! – сконфуженно возразил я. – Чего там, в самом деле. Право же, люблю.

– Человек… который… любит… Он слышать равнодушно не может… если его любовница… обратила внимание на другого мужчину…

– Милая! Да мне тяжело и было. Ей-Богу… Я только молчал… А на самом деле мне было чрезвычайно тяжело.

Когда мы ехали в концерт, я был задумчив.

Раздеваясь у вешалки, я обратил внимание на легкий поклон, сделанный Наташей какому-то рыжеусому толстяку.

– Кто это? – спросил я.

– Это наш домовладелец, Я у него снимаю квартиру.

– Сударыня, – угрюмо сказал я. – Чтобы этого больше не было!

Она удивилась.

– Чего-о?

– Чего? У, подлая тварь! Я видел, как ты на него посмотрела… Это, наверное, твой любовник!

– Да нет же! Дорогой мой… Я этого толстяка едва знаю. Мы с ним раза два всего и беседовали по поводу ремонта.

– Ремонта? У-у змея? Ремонта? Я бы тебя задушил своими руками. Мне говоришь, что любишь только меня, а в то же время…

Ее глаза засияли восторгом, и лицо просветлело.

– Милый мой, сокровище! Ты меня ревнуешь? Значит, любишь?..

– Я вас теперь ненавижу. А этому субъекту, если я его встречу, я дам такую пощечину, что он узнает, где раки зимуют. Я вам покажу себя.

Отделавшись от этой обязанности, я взял Наташу под руку, и мы вошли в зал.

Не успели мы сесть, как я стал выказывать все признаки беспокойства: вертел головой, ерзал на месте и злобно шипел.

– Что с тобой, дружочек?

– Я этого не допущу-с! Вот тот молодец в смокинге очень внимательно на тебя посматривает.

– Ну, Бог с ним! Какое нам до него дело…

– Да-с? «Бог с ним?» Усыпить мою бдительность хотите? Успокоить дурака, а потом за его спиной надувать его. Благодарю вас. Я не желаю носить этих украшений, которые…

– Но уверяю тебя, милый, что я даже не знаю, о ком ты говоришь.

Я саркастически засмеялся.

– Не знает? А сама уже, наверное, ему записочку приготовила.

– Какую записочку, что ты, мое солнце! На, посмотри, у меня руки пустые…

– Ты ее в чулок спрятала!

– Да когда бы я ее написала?

– Когда с тебя снимали ротонду. Тебе это даром не пройдет!

– Милый! Милый!

И опять лицо ее сияло гордостью и восторгом.

 

III

 

…Мы гуляли по парку. Наташа бросила на меня косой взгляд и сказала с деланным равнодушием:

– А я сегодня утром по Набережной каталась.

– Одна?

– Не одна.

– А с кем?

– Да зачем тебе это?

– Отвечай! – скучающим голосом крикнул я. – Я хочу это знать!

– Не скажу, – засмеялась Наташа. – Ты разозлишься.

– Ах, так? – вскричал я, скрежеща зубами. – У-у, гадина! Так я знаю: ты каталась с новым любовником.

Скрытая усмешка промелькнула в Наташиных глазах.

– Ну уж, ты скажешь тоже – любовник. Если мы с ним, с этим художником, несколько раз поцеловались…

– А-а! – взревел я раскатами громогласного вопля, будя свое равнодушие и врожденную кротость. – Ты осмелилась? Негодная! Хорошо же!.. Если я еще раз увижу тебя не одну я знаю, что сделаю!

– А что, что, что? – дрожа от лихорадочного любопытства, крикнула Наташа.

– Я сейчас же повернусь и уйду от тебя. Больше ты меня не увидишь..

Наташа опустилась на скамью и заплакала.

– Голубка моя! Наташа?.. Что с тобой? Почему?

– Ты… меня… не любишь, – заливаясь слезами, прошептала Наташа. – Другой за такую ужасную вещь избил бы меня, поколотил, а ты покричал, покричал, да и успокоился…

– Дорогая моя! Как же так можно бить женщину?

– Можно! Можно! Можно! Есть случаи, когда любящий человек себя не помнит.

Я пожалел, что в этот момент не было такого случая, который лишил бы меня памяти и рассудка…

– Конечно, – колеблясь, возразил я, – бывают и у меня такие случаи, когда я себя не помню, но дело в том, что теперь я сразу догадался…

– О чем? – улыбаясь сквозь слезы, спросила она.

– Что история с художником выдумана тобой, что ты просто хочешь меня подразнить.

– Нет, не выдумана. Вот каталась с ним – и каталась. Целовались – и целовались!

– А-а, – бешено вскричал я, хватая ее за руку с таким расчетом, чтобы не сделать синяка. – Это правда?! Так вот же тебе!

Я осторожно схватил ее за горло и, выбрав место, где трава росла гуще, бросил ее на землю.

Лежа на боку, она смотрела на меня взглядом, в котором сквозь слезы светилась затаенная радость.

– Ты… меня… бьешь?

– Молчи, жалкая распутница! Или я задушу тебя!!

Я опустился около нее на колени и, обняв ее шею пальцами, слегка сжал их.

«Надо бы ударить ее, – подумал я, – но в какое место?»

Вся она казалась такой нежной, хрупкой, что даже легкий удар мог причинить ей серьезный ущерб.

– Вот тебе! Вот, змея подколодная! Один удар пришелся ей по руке, другой по траве…

 

Наташа сидела на земле и плакала радостными слезами.

– Ты меня… серьезно… поколотил?

– Конечно, серьезно. Я чуть не убил тебя.

Она встала, оправила платье и сказала с хитрой усмешкой:

– Ты ничего не будешь иметь против, если ко мне сегодня вечером приедет Каракалов?

Я ленивым движением схватил ее за руку, бросил на землю и с искусством опытного оператора ударил два раза по спине и раз по щеке.

– Чуть не убил тебя. Ну, вставай. Пойдем домой – делается сыро.

 

* * *

 

В последнее время у нас с Наташей происходят страшные сцены, что иногда вызывает даже вмешательство соседей.

Мы возвращаемся из театра или с прогулки; я, не успев раздеться, бросаю Наташу на ковер, душу ее подушкой или колочу из всей силы по спине с таким расчетом, чтобы не переломать ей позвонков. Она кричит, молит о пощаде, клянется, что она не виновата, и на этот шум сбегаются соседи.

– С ума вы сошли, – говорят они в ужасе. – Вы не интеллигентный человек, а бешеный зверь.

 

* * *

 

Так и будет стоять на памятнике:

«Здесь лежит деликатный человек».

 

Мода

 

Самым богатым человеком сельца Голяшкина был мужик Пантелей Буржуазов.

Он имел то, чего не имел ни один из прочих граждан сельца – скот.

Правда, весь скот его выражался в одной худощавой курице, но так как этой редкой птицы у других не имелось, то молва единогласно наградила Пантелея Буржуазова именем богатея.

В те сумрачные дни, когда голяшкинцам надоедало глодать вечную кору, сердце их начинало жаждать чего-нибудь высокого, несбыточного, и они серой бесформенной кучей сбивались у порога избы Пантелея Буржуазова – полюбоваться на его курицу.

Пантелей выносил худую испуганную курицу, садился с ней на завалинку и позволял мужикам не только смотреть, но и трогать рукой курицу.

– Ах ты, животная! – умиленно говорил какой-нибудь бобыль Игнашка, гладя шершавой рукой дрожащую курицу. – Гляди, дядя Пантелей, штоб не улетела.

– Долго ли, – поддакивали добродушные мужики.

– Не плодущая она, – вздыхал польщенный втайне Пантелей Буржуазов…

– Не спосылает Господь? – догадывался Игнашка.

– Петушка для ней нету.

Старики, опершись на палки, вспоминали, что у какого-то Андрона Губатого был петух, но этого петуха уже не было. Да и сам Андрон был на том свете, объевшись как-то свыше меры печеным хлебом.

Облизав языком черные, в трещинах губы, Игнашка хрипел:

– Такой бы курице, да вырасти с быка – до чего б! Говядины с нее надрать пудов двадцать… Мясо белое-белое. Сольцей его присолить, да чашку водки перед этим – до чего б!..

Мужики сверкали бледными глазами и, лязгнув зубами, сдержанно смеялись.

Качая головами, говорили:

– Уж этот Игнашка. Уж он такое скажет.

Налюбовавшись на Буржуазову курицу, вздыхали и заботливо говорили:

– Ну, чего там. Неси ее, дядя Пантелей, в избу. Неровен час – остудится.

Так, между едой и развлечениями, мужики сельца Голяшкина и жили, коротая век.

 

* * *

 

Странно как-то.

Пока была жива Буржуазова курица, никто из голяшкинцев не чувствовал своей бедности и убожества. Но когда заласканная мужиками курица умерла и разоренный Пантелей съел ее ночью с потрохами и перьями, все почувствовали себя скверно и безотрадно.

– Бедные мы, – говорил Пантелей Буржуазов мужикам, сидя на выгоне.

– Это ты правильно, дядя. В точку. Небогатый мы народ. Одно слово – крестьяне.

Пропившийся писарь, проходя по большой дороге, свернул к мужикам, и так как был от природы бестолков и словоохотлив, то лег рядом, желая после долгого молчания отвести душу.

– Драсте, – сказали мужики и продолжали потом свой тихий, печальный разговор.

Прослушав их, писарь лег на живот и сказал:

– Это, братцы, что. Живете вы тихо, мирно, и земля под вами не трясется. Нет поэтому к вам внимания общественных слоев взаимопомощи, интеллигентного народонаселения столиц и провинциальных мест. А ежели бы земля сотряслась под вами, вроде как бы Мессина, – не было бы вам тогда от публики обидно… Сразу бы вы получили взаимопомощь эмиритальных взносов на предмет благоустройства потрясенного быта…

Писарь вычурным языком рассказал о землетрясении в Мессине и о сочувствии общества к этому бедствию.

Притихшие мужики жадно выслушали его и долго безмолвствовали.

– Привалит же этакое счастье народу, – завистливо сказал Игнашка. – Они, надо быть, теперь не только хлеб, а и крупу получают.

– Какое же счастье, ежели народу гиблого сколько, – возразил писарь.

– Гиблый народ везде есть, – сурово поддержал Игнашку мужик по имени Жердь. – Тоже это понимать надо. Айда по избам, ребятки.

Когда вставали, беспочвенный и вздорный бобыль Игнашка ощупал рукой землю и злобно сказал:

– Крепкая, подлая. Нет того, чтобы сотрястись.

– Крупа хороша вареная, – задумчиво прошептал один мужик.

И пошли.

 

* * *

 

– Ежели писарек не врет, – сказал по дороге Игнашка мужику по прозванию Жердь, – то можно бы трясение земли устроить и у нас.

– Болтливый ты человек, Игнашка. Всегда скажешь этакое. Нешто ж такую вещь устроить?

– Эка невидаль!

Восторженный Игнашка уже махал перед мужиками длинными руками, божился и ругался, убеждая устроить землетрясение.

Мужики отнеслись к вздорному предложению скептически, но писарь выслушал Игнашку внимательно.

– А что ж, братцы… Все равно – погибель тут ваша… Можно такую Мессину устроить! Хуже не будет.

– Да как же ты ее повернешь? – недоумевали мужики. – Землю-то…

– Эх, оглобля… Ее и поворачивать не надо. Вы ломайте избы, а я в город побегу телеграмму давать. Дескать, все разрушено, полная катастрофа и крах крестьянского быта. Иди, проверяй после – было или не было. Зато, по крайности, обеспечены будете.

Толковали до вечера.

 

* * *

 

Вечером ели кору без всякого удовольствия и охоты и, отравленные сладким ядом Писаревой гнусной выдумки, были вялые, молчаливые.

А к ночи пришли к спящему где-то в клети бесприютному писарю и сказали:

– Ты беги, писарек, в город, а мы тут займемся.

Когда снаряженный, из общественных капиталов, в дорогу писарь, охваченный волной общего подъема, вышел из избы, чтобы идти в город, то увидел величественную картину: мужики ломали избы, амбары, разные верхние клетушки, и пыль от этого разгрома высоким столбом поднималась к небу, будто апеллируя к нему, высокому и равнодушному.

 

* * *

 

Через день в столичных газетах появилась потрясающая телеграмма:

 

3емлетрясение.

В районе местности села Голяшкина разразилось страшное, небывалое, перед которым бледнеет мессинская катастрофа, землетрясение… От сотрясения земли воды вышли из берегов, затопивши все богатое, зажиточное до катастрофы, село. Постройки обрушились, и часть их бесследно провалилась в расщелину. Масса раненых и пострадавших. Когда их откапывали, то геройскую помощь оказывал писарь Гавриил Семенович Уздечкин, самоотверженно бросавшийся в самые опасные места. Отчаяние беспредельное. Требуется немедленная помощь общественных кругов. Писарь Уздечкин потерял все свое состояние. Деньги и припасы направлять туда-то…

 

 

* * *

 

Мужики ждали.

 


Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 329; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!