Мопассан (Роман в одной книге)



 

 

I

 

Недавно, часов в двенадцать утра, моя горничная сообщила, что меня спрашивает по делу горничная господина Зверюгина.

Василий Николаевич Зверюгин считался моим приятелем, но, как всегда случается в этом нелепом Петербурге, с самыми лучшими приятелями не встречаешься года по два.

Зверюгина не видел я очень давно, и поэтому неожиданное получение весточки о нем, да еще через горничную, очень удивило меня.

Я вышел в переднюю и спросил:

– А, что, милая, как поживает ваш барин? Здоров?

– Спасибо, они здоровы, – сверкнув черными глазами, ответила молоденькая, очень недурной наружности, горничная.

– Так, так… Это хорошо, что он здоров. Здоровье прежде всего.

– Да уж здоровье такая вещь, что действительно.

– Без здоровья никак не проживешь, – вставила свое слово и моя горничная, вежливо кашлянув в руку.

– Больной человек уж не то, что здоровый, – благосклонно ответила моей горничной горничная Зверюгина.

– Где уж!

Выяснив всесторонне с этими двумя разговорчивыми девушками вопрос о преимуществе человеческого здоровья над болезнями, я, наконец, спросил пришлую горничную:

– А зачем барин вас прислал ко мне?

– Как же, как же! Они записку вам прислали. Ответа просили.

Я вскрыл конверт и прочел следующее странное послание:

– «Прости, дорогой Аркадий, что я долго не отвечал тебе. Дело в том, что когда мы в прошлом году встретились случайно в театре Корша, ты спросить у меня, не могу ли я тебе одолжить сто рублей, так как ты, по твоим словам, не мог получить из банка по случаю праздника денег. К сожалению, у меня тогда не было таких денег, а теперь есть и, если тебе надо, я могу прислать. Я знаю, как ты аккуратен в денежных делах. Так вот, напиши мне ответ. Пиши побольше, не стесняйся.

Моя горничная подождет. Твой Василиск».

– Судя по письму, – подумал я, – этот Василиск или сейчас пьян, или у него начинается прогрессивный паралич.

Я написал ему вежливый ответ с благодарностью за такую неожиданную заботливость о моих делах и, передавая письмо горничной, спросил:

– Ваш барин, наверное, тут же живет, на Троицкой?

– Нет-с. Мы живем на двадцать первой линии Васильевского Острова.

– Совершенно невероятно! Ведь это, кажется, у чёрта на куличках.

– Да-с, – вздохнула горничная. – Очень далеко. Прощайте, барин! Мне еще в два места заехать надо.

 

II

 

На третий день после этого визита горничная около часу дня снова доложила мне:

– Вас спрашивает горничная господина Зверюгина.

– Опять?! Что ей надо?

– Письмо от ихнего барина.

– Впустите ее. Здравствуйте, милая. Ну, как дела у вашего барина?

– Дела ничего, спасибо. Дела хорошие. Да уж плохие дела – это не дай Господь.

Моя горничная тоже согласилась с нею:

– Хорошие дела когда, так лучше и хотеть не надо. Отдав дань этикету, мы помолчали.

– Письмо? Ну, давайте.

– «Радуюсь за тебя, дорогой Аркадий, что деньги тебе сейчас не нужны. Между прочим: когда ты был весной прошлого года у меня, то забыл на подзеркальнике пачку газет („Нов. Время“, „Речь“ и Друг.), а так же проспект фирмы кроватей „Санитас“. Это всё у меня случайно сохранилось. Если тебе нужно – напиши. Пришлю. Обнимаю тебя. Ну, как вообще? Пиши по больше. У тебя такой чудесный стиль, что приятно читать. Любящий Василиск».

Я ответил ему:

– «Три года тому назад однажды в ресторане „Малоярославец“ ты спросил меня: который час? К сожалению, у меня тогда часы стояли. Теперь я имею возможность ответить тебе на твой вопрос. Сейчас четверть второго. Не стоит благодарности. Что же касается газет, то, конечно, я хожу без них сам не свой, но из дружбы к тебе могу ими пожертвовать. Именно – передай их своей горничной. Пусть она обернет тебя ими и подожжет в тот самый момент, когда ты ее снова погонишь за не менее важным делом. Спи только на кроватях фирмы Санитас!»

– Скажите, милая, – спросил я, передавая горничной письмо, – вы только ко мне ездите или еще к кому?

– Нет, что вы, барин! У меня теперь очень много дела. Мне еще нужно съездить сегодня на Безбородкинский проспект, а потом в Химический переулок. Это где-то на Петергофском шоссе.

– Чёрт знает что! А в Химический переулок нужно не к Бройдесу ли?

– Да-с, к господину Бройдесу.

– Ага! Так этот Бройдес через час будет у меня. Оставьте ему письмо, я передам.

– Премного благодарю. А то это действительно… Отсюда часа полтора…

 

III

 

Приехал Бройдес.

– Данила, – сказал я. – Вот тебе письмо от Зверюгина.

– Ты знаешь, этот Зверюгин – он с ума со шел, – пожал плечами Бройдес. – Его вдруг обуяла самая истерическая деликатность, внимательность и аккуратность. Он буквально заваливает меня письмами. Я бы на мест его горничной давно сбежал.

– Он и тебе тоже пишет?

– А разве и тебе? Представь себе, третьего дня я получил письмо с запросом: не знаю ли я, где находится главное управление по делам местного хозяйства, – справку, которую можно навести в любой телефонной книге, у любого городового. А вчера присылает мне рубль восемьдесят копеек, с письмом, в котором сообщает, что вспомнил, как мы с ним в прошлом году ездили на скачки в Коломяги и я, якобы, платил за мотор три рубля шестьдесят копеек. Я уверен, что с ним делается что-то нехорошее…

– Посмотри-ка, что он тебе сегодня пишет. Бройдес прочел:

– «Дорогой Данила! У меня к тебе большая просьба: не знаешь ли ты адрес Аркадия Аверченко – никак я не могу его отыскать, а очень нужно. Напиши, как поживаешь. Не стесняйся писать побольше (у тебя замечательный стиль), а горничная подождет».

Мы взглянули друг на друга.

– Тут дело нечисто. Человек пишет мне почти каждый день письма, получает на них ответы и в то же время справляется, где я живу! Данила! Этот человек или очень болен, или здесь кроется какой-нибудь ужас.

Бройдес встал.

– Ты прав. Едем сейчас же к нему. Вызови таксомотор – он живет, чёрт знает, где!

 

IV

 

Мы звонили у парадного минуть десять – из квартиры Зверюгина не было никакого ответа.

Наконец, когда я энергично постучал в дверь кулаком и крикнул, что иду в полицию, дверь приотворилась, и в щель просунулась растрепанная голова полураздетого Зверюгина. Он был встревожен, но, увидя нас, успокоился.

– Ах, это вы! Я думал – горничная. Тссс! Тише. Идите сюда и разденьтесь. В те комнаты нельзя.

– Почему?! – в один голос спросили мы.

– Там… дама!

Я бросил косой взгляд на Бройдеса.

– Ты понимаешь, Данила, в чем дело?

– Да уж теперь ясно, как день. Только послушай, Вася… Как тебе не стыдно гонять бедную девушку по всему Петербургу от одного края до другого? Неужели ты не мог бы запирать ее на это время в кухне?!

– Да, попробуй-ка, – жалобно захныкал Василиск Зверюгин. – Это такая бешеная ревнивица, что сразу поймет, в чем дело, и разнесет кухню в куски.

– Вот… оно… что! – с расстановкой сказал Бройдес. – Бедная девушка! Вот все вы такие мужчины подлецы: обольстите нас, бедных женщин, совратите, опутаете сладкими цепями, а потом гоняете с Химического переулка на Троицкую, проводя это время в объятиях разлучницы. Так, что ли?

– Так, – бледной улыбкой усмехнулся Зверюгин.

Я уселся без приглашения на стул и спросил:

– Скажи, у тебя нет еще каких-нибудь друзей, кроме нас?

Он понял.

– Есть-то есть, да они или близко живут, или уже я всё у них узнал и всё им возвратил, что было возможно. Вы не можете представить, какой я сталь аккуратный: за эти нужные мне три часа в день я возвратил по принадлежности все когда-то взятые и зачитанные мною книги, я ответил на все письма, на которые не отвечал по три года, я возвращал долги, вспоминая всё до последней копейки! Я просто даже справлялся о здоровье моих милых, моих дорогих, моих чудесных друзей! И я теперь обращаюсь к вам: придумайте что-нибудь для моей горничной… Что-нибудь на три часа! Моя фантазия иссякла.

Я подошел к столу, взял какую-то книгу и сказал:

– Ладно! Это какая книга? Мопассан? Том третий? Завтра же пришли мне эту книжку… Слышишь? Мне она очень нужна. Через час я ее верну тебе. Это ничего, что горничная подождет? И ничего, что ты мне пришлешь эту книгу также и послезавтра?

– О, пожалуйста, – засмеялся он. – Она, всё равно, полуграмотная, моя Катя, – и в этих делах ничего не понимает. Скажи ей, что это корректура, что ли. Ей ведь всё равно.

 

V

 

Каждый день аккуратно бедная Катя привозила мне том третий Мопассана.

– Ну, как погода? – спрашивал я.

– Ничего, барин. Погода теплая, солнышко.

– Чудесно! Терпеть не могу, когда холодно и идет дождь.

– Что уж тут хорошего. Одна неприятность. А моя горничная добавляла:

– В дождь-то совсем нехорошо. Одна грязь чего стоит.

– А как же! Кому такое приятно?! Я брал Мопассана и уходил в кабинет читать газеты или просматривать редакционные письма.

Часа через полтора выходил в кухню и снова возвращал Мопассана.

– Готово. Поблагодарите барина и кланяйтесь ему. Скажите, чтобы завтра обязательно прислал – это, брат, очень нужная вещь!

– Хорошо-с. Передам.

Мопассан за три недели порядочно поистрепался. Обрез книги засалился и обложка потемнела. Через три недели книжка не появлялась у меня под-ряд четыре дня, потом, появившись однажды, исчезла на целую неделю, потом её не было десять дней… Самый длительный срок был полтора месяца. Катя принесла мне ее в тот раз, будучи в очень веселом настроении, сияющая, оживленная:

– Барин просили меня сейчас же возвращаться, не дожидаясь. Книжку я оставлю; когда-нибудь зайду.

Да так и не зашла. Это было, очевидно, там последнее – самое краткое свидание.

Это была ликвидация.

Счастливица – ты, Катя! Бедная ты – та, другая!

Желтеет и коробится обложка Мопассана. Лежит эта книга на шкапу, уже ненужная, и покрывается она пылью.

Это пыль тления, это смерть.

 

Дело Ольги Дыбович

 

Посвящается А.И. Куприну.

 

 

I

 

…Когда всё уже было съедено, выпито, когда все откинулись на спинки стульев и задымили папиросами, – Резунов хлопнул рукой по столу и сказал:

– Хотите чего-нибудь острого?

– Давай! – поощрила компания.

– Сейчас приведу его!

– Кого? Кого?!

Но Резунов уже выскочил из кабинета к помчался в общий зал ресторана.

– Этот Резунов вечно придумает какую-нибудь глупость, – укоризненно проворчал Тырин. – Наверное, какую-нибудь девицу притащить.

– Идет! – весело крикнул Резунов, влетая в кабинет.

– Кто?!

– Он! Муж Дыбович. Сейчас будет здесь!

Никто даже не успел высказать протеста против этого нелепого приглашения. Последние дни у всех на устах было имя Ольги Дыбович, убитой её любовником и его сообщником – слугой этого любовника. Труп убитой был положен в корзину, отправлен в Москву, и только там, на вокзале, преступление раскрылось. Следствие скоро добралось до источников преступления, и любовник Темерницкий, вместе со слугой Мракиным, были арестованы.

Большинство людей, пировавших в кабинет ресторана, было недовольно неуместной выходкой Резунова, притащившего несчастного мужа убитой напоказ праздным людям, а двое-трое, наоборот, с жадным любопытством впились глазами в лицо, вошедшего за Резуновым, господина.

Лицо было розовое, круглое, с редкими светлыми усиками и выцветшими голубыми глазами.

Толстые губы не совсем прикрывали два ряда крупных неровных зубов.

Держался он неспокойно, всё время нервно вертя головой направо и налево.

Когда он обходил столь, пожимая всем руки и повторяя каждый раз: «Дыбович, Дыбович, Дыбович»…, все деликатно сделали вид, что не обращают внимания на эту фамилию, так зловеще звучащую уже в течение двух месяцев.

Но Резунов, ревниво следивший за успехом своего «номера», заметил эту деликатность. Очевидно, он находил ее не соответствовавшей его программе, потому что сейчас же громко и развязно заявил:

– Это, господа, тот Дыбович, у которого жену в корзине нашли убитую. Вы, конечно, все следили за этим делом?

Два приятеля, сидевшие по бокам Резунова, энергично толкнули его в бок, но он отмахнулся от них и продолжал:

– Как же, как же! Нашумевшее дельце. Ты, Дыбович, небось совсем и не думал, что в такие знаменитости попадешь?…

Все притихли, как перед грозой, опасливо следя за фруктовым ножом, который вертел в руках Дыбович, усевшийся между Тыриным и Капитанаки.

Дыбович улыбнулся, положил нож и махнул рукой.

– Ну, уж тоже… Нашел знаменитость. Где нам… Мы люди маленькие.

– Послушайте, – тихо спросил, наклоняясь к нему, Тырин. – Он ведь мистифицирует нас, а? Вы не Дыбович?

– Нет, нет, что вы… Я Дыбович!

– Но, вероятно, однофамилец?

– Помилуйте, – горячо воскликнул Дыбович. – Какой там однофамилец. Я настоящий Дыбович… Тот самый, у которого жену убили. Да вы, вероятно, меня видели на суд! Я свидетелем был.

– Я на суде не был.

– Не были?!. – ахнул Дыбович, нервно крутя желтые усики. – Да как же вы так это!.. Вот странно.

И лицо его приняло обиженное выражение, как у актера, который услышал от приятеля, что тот не попал на его бенефис.

– Неужели не были? Удивительно! Один из самых сенсационных процессов. Интереснейшее дело! Господа, кто из вас был на суде?

– Я… – несмело отозвался Капитанаки.

– Вы меня там видели?

– Да… видел. Вы давали показание по поводу… друга… вашей жены.

Молодой Дыбович сделал рукой торжествующий жесть.

– Ну, вот, ну вот… Видите! А вы говорите – не тот Дыбович!.. Зачем же мне обманывать вас?

Минута неловкого молчания была прервана деликатным Тыриным, решившим, что необходимо сказать хоть что-нибудь.

– Ужасная трагедия, – прошептал он. – Вы, вероятно, переживали глубокую душевную драму?

– А еще бы не глубокую! Это хоть кому доведись такая история… Жена… Где жена? Нет! Вот-с только куски в чемодане – извольте вам! Получайте! Прямо подохнуть можно. Самое ужасное, что эти идиоты сыщики стали первым долгом следить за мной… Как вам это понравится? Положеньице! Я на поезд – они на поезд, я в гостиницу – они в гостиницу.

– Тяжелая история, – вздохнул Тырин. – Звериное время.

– Еще бы не тяжелое, – возмущенно сказал Дыбович. – Подумайте, какие мерзавцы: убить женщину, разрезать на куски и отправить в Москву. Свинство, которому имени нет. Показывают корзину: «Ваша жена?» – «Моя». Положеньице!

Снова все замолчали.

Капитанаки закурил новую сигару и тут же заметил, с целью развеселить присутствующих:

– Смотрите-ка, окно открыто. Можно выпрыгнуть и убежать, не заплатив по счету.

Покачав сокрушенно головой, Дыбович сказал:

– Да-с… Такое-то дело… Взяли и убили. И какое дьявольское самообладание! Целую неделю не сдавались, пока их не уличили.

– Вы знали Темерницкого? – спросил Капитанаки Дыбович оживился.

– Как же, как же! Как теперь вот с вами сижу, – с ним сидел. Помилуйте! Приятелями были. Он отхлебнул глоток вина и сурово добавил:

– Ска-атина.

 

II

 

В дверь постучались.

– Это Хромоногов, – сказал Капитанаки. – Вечно он опаздывает.

Действительно, Хромоногов вошел, рассыпаясь в извинениях, похлопывая приятелей по плечам, пожимая руки.

– Вы, господа, кажется, незнакомы, – сказал Тырин, указывая на Дыбовича. – Это Дыбович, это – Хромоногов.

– Дыбович, – значительно подчеркнул Дыбович, глядя Хромоногову прямо в глаза. – Дыбович!

– Очень рад, – сказал Хромоногов, опускаясь на стул.

Тырин не мог не заметить выражения легкого разочарования в лице Дыбовича после такого хладнокровного отношения Хромоногова к его имени.

Поэтому деликатный Тырин мягко заметил:

– Это, милый Хромоногов, тот самый Дыбович, в семье которого случилось такое тяжелое несчастье. Знаешь, нашумевшее дело Ольги Дыбович.

– А-а, – неопределенно протянул Хромоногов и тут же, наклонившись к соседу, прошептал: – Что за толстокожая свинья этот Тырин!! Ставит несчастного человека в такое невыносимое положение… Как можно кричать громогласно веселым голосом на весь стол! Никакого участия к человеку, несущему такое тяжелое бремя ужаса…

Но «человек, несущий тяжелое бремя ужаса», сразу оживился, когда упомянули его имя.

– Да, да, – захлопотал он. – Ужасное дело, не правда ли? Убили, действительно, убили… Как же! И труп в корзину засунули. Не негодяи ли? Что им женщина худого сделала? А ведь я, представьте, этого Мишку Темерницкого, вот как его, Резунова, знал.

– Пожалуйста, без сравнений, – засмеялся Резунов. – Я трупы в чемоданах не экспортирую.

– Кошмарное дело, – прошептал Хромоногов; – Еще бы не кошмарное! Не правда ли? А мое-то тоже положение: исчезает жена. Что такое, где, по чему – неизвестно. И вдруг – на тебе! Пожалуйте – труп в корзине. Положение – хуже губернаторского!..

– Слушай… – шутливо перебил его Резунов. – А, может быть, это ты ее убил, а? Признайся.

– Ты говоришь, братец мой, чистейшую ерунду, – горячо возразил Дыбович. – Ну, посудите сами, господа, – зачем мне ее было убивать? Денег она не имеет, на костюмы тратила немного – зачем ее убивать? Меня и следователь, когда допрашивал, так прямо сказал, что это только для проформы.

– А, всё-таки, – подмигнул Тырину Резунов, – публика к Темерницкому на суде относилась с большим интересом, чем к тебе.

– Ну, извини, брат… Не думаю. Я бы такого интереса не пожелал. Да и я знаю, что ты это говоришь, чтобы меня только подразнить.

– Ну, ладно, ладно, не обижайся, – нагло похлопал его по плечу Резунов. – Ты у нас самый известный, ты у нас знаменитость!!

– Как странно, – заметил Капитанаки. – Окна открыты, а душно.

– Гроза будет, что ли?

– Нет, небо чистое.

– Накурили сильно.

– Но кого я не понимаю, – неожиданно сказал Дыбович, заискивающе глядя на всех, будто прося, что бы ему позволили говорить, – кого я не понимаю – так это слугу его Мракина. Что этот болван хотел выиграть?! Выиграл, нечего сказать. Ха-ха! Выгодное предприятие!..

– Послушай, Резунов, – потихоньку сказал Хромоногов, наклоняясь к товарищу. – Убери ты его или я за себя не ручаюсь. Как ты можешь демонстрировать такую омерзительную личность?!..

– Вот тебе раз, – фальшиво засмеялся Резунов, – он герой, а ты его называешь омерзительной личностью.

– Ради Бога – уведи его.

Резунов встал и бесцеремонно взял Дыбовича за плечо.

– Эй, ты, герой! Веселая вдова! Пойдем.

– Куда? – удивился тот, топорща свои желтые усики.

– Да, так, брат. Довольно. Показал я своим друзьям знаменитость – и будет.

Пожимая всем руки, Дыбович сузил маленькие глазки и засмеялся довольным смехом:

– Уж ты скажешь тоже – знаменитость. Далеко нам до знаменитостей.

– Ну, пойдем, пойдем. Нечего там.

Когда Резунов вернулся, все на него набросились:

– Чёрт знает, что! Как тебе не стыдно?! Отравил целый вечер. Вот фрукт-то!! Послушай, он не вернется, а?

– Не беспокойтесь, – засмеялся Резунов. – Я его пристроил к столику знакомых дам. Они, вероятно, будут очень довольны друг другом, потому что, услышав его фамилию, дамы первым долгом ахнули: «Как?! Вы тот самый Дыбович? Ну, скажите, вам жалко жены? Вы пережили драму, да?» А он им сейчас же ответил: «Еще бы! Это хоть кому доведись… Положеньице! Но подумайте, какие мерзавцы – убить женщину, да еще ее же и в корзину положить, а? Каково!» Я уверен, что и дамы, и Дыбович уже очарованы друг другом.

 

Мексиканец

 

На скамье городского сада, осеняемая прозрачной тенью липовых листьев, сидела красивая женщина.

Проходя мимо, я повернул голову, увидел красавицу и остановился.

Вслед затем сделал вид, что внезапно смертельная усталость овладела мною. Еле дотащился до скамейки и уселся рядом с красавицей.

Решил: придерусь к чему-нибудь, заговорю и познакомлюсь.

Её чистый профиль кротко и нежно рисовался на зелени кустов. Полуопущенные глаза лениво скользили по носку маленькой туфли.

Я вобрал в себя как можно больше воздуху и сказал скороговоркой:

– Не понимаю я этих мексиканцев!.. Из-за чего, спрашивается, воюют, революции устраивают, свергают старых президентов, выбирают новых? Кровь льется рекой – для чего всё это? По-моему, всякий гражданин имеет право требовать для себя спокойной жизни. А? Как вы думаете?

Её чистый, ничем не возмущенный взор заскользил по дорожкам.

Мы помолчали.

– И почти каждый день у них резня, которой «старожилы не запомнят».

Она молчала.

– А что такое, в сущности, старожилы? Старожилами сразу не делаются, не правда ли? Старожилами делаются постепенно.

Ничто не изменилось в лиц её.

«Кремень, – подумал я. – Ничем ее не расшевелишь».

Подняв глаза к небу, я сказал мечтательно:

– Где-то теперь моя дорогая мама? Что-то она делает сейчас? Вспоминает ли обо мне? Вам сигара не помешает?

Очевидно, у неё была привычка отвечать только на прямо, в упор поставленные вопросы.

– Нет, – уронила она, снова замкнув свой розовый ротик.

– Мне бы тоже не помешала хорошая сигара, да я, отправляясь сюда, забыл купить. Что мне делать с моей памятью, прямо-таки не знаю. Хоть плачь!.. Ей-Богу. Скажите, это липа?

– Липа.

– Merci. Ботаника – моя страсть. Тоже и зоология. Наука как-то… укрепляет, не правда ли?

Казалось, она дремала.

– Что-то мне из Москвы перестали писать, – пожаловался я. – Это ужасно, когда не пишут. Вы по думайте: три месяца хоть бы слово! Ни-ни. Ни звука. Каково? Вы сами москвичка?

Она медленно, плавно, повернула ко мне порозовевшее лицо.

– Послушайте!! Меня не то возмущает в вас, что вы самым наглым образом заговариваете с одинокой женщиной. Это обычное явление. Но то меня возмущает, что вы возвели этот спорт в ежедневное обычное занятие и, вероятно, сейчас же забываете об объектах вашей разговорчивости. Что за гнусная небрежность! Неужели вы забыли, что мы уже знакомы?! Три месяца тому назад вы пристали ко мне в вагоне трамвая, и я была так малодушна, что познакомилась с вами. Вы еще провожали меня… И теперь вы, выбросив всё из головы, заводите эту отвратительную канитель снова?!

Я вскочил, почтительно обнажил голову и сказал:

– Я очень рад, что и вы вспомнили меня… Признаться, я сейчас поступил так невежливо потому, что боялся…

– Чего? – спросила она мрачно.

– Что вы совершенно выкинули меня из головы. А чтобы я забыл?! Помилуйте, разве можно забыть эти чудные мгновения? Помню еще, как вы сидели в вагон с правой стороны…

– С левой.

– Ну да – с левой стороны по ходу вагона и с правой, если считать против хода. Вы еще были в шляпе, верно?

– Пожалуй…

– Ну, конечно. Еще, помните, кондуктор, когда получал деньги, то кричал: «Yет местов, нет местов». Помню, еще дал он нам по билетику – вам и мне… Да… Вам и мне.

Иссякнув, я обернулся к ней и ждал её реплики.

– Вот что, – сказала она, поднимаясь, забирая зонтик и книгу. – Хотя глупость и дар богов, но, видно, к вам боги отнеслись особенно внимательно, особенно щедро. Слушайте – вы! Ни в каком трамвае мы с вами не знакомились – я вас вижу впервые в жизни. Я только хотела убедиться – помните ли вы все эти ваши случайные встречи, мимолетные знакомства и интрижки. Оказывается, у вас их так много (целая фабрика!), что вы уже об отдельных людях и не помните… Какой позор! Я уйду, а вы пока посидите тут, пораздумайте о нелепой судьбе Мексики, а также и о своей судьбе – еще более нелепой. Прощайте… мексиканец!

Она ушла…

Я посидел еще немного, потом встал, засвистал и побрел к следующей скамейке, на которой сидела дама в черной шляпе.

Устало опустился на скамейку и сказал:

– Есть люди, которые до сих пор верят в оккультные науки. Я этого увлечения не разделяю. Конечно, вы мне возразите, что присутствие тайных сил в природе отрицать нельзя. Однако, спрошу я вас, по чему медиумы попадались в целом ряде мошенничеств? Если такая сила существует – для чего это нужно? Конечно, вы мне ответите, что…

 

Наслаждение жизнью*

 

 

I

 

Скупость – одно, а бережливость – совсем другое: насколько мы все относимся с брезгливостью и презрением к скупому человеку, настолько мы обязаны относиться с уважением к человеку бережливому, к человеку, который не повесится из-за копейки, но и не швырнет ни за что даром, куда попало, лишний рубль.

Именно о таком человеке, о студенте ветеринарного института, неизвестном мне по фамилии – и расскажу я.

Зайдя, однажды, жарким днем в прохладную полутемную пивную, я сел за угловой столик и потребовал себе пива.

Кроме меня, в пивной сидели за целой батареей бутылок два студента: ветеринар – бережливый и универсант – простой, обыкновенный, безличный.

Вели они такой разговор:

– А вот – ты не разобьешь еще один бокал, – говорил безличный студент, улыбаясь с самым провокаторским видом. – Ни за что не разобьешь…

– Я? Не разобью?

– Конечно, не разобьешь. Где тебе!..

– А как же я первый стакан разбил?…

– Ну, первый ты разбил нечаянно… Это что! Это всякий может разбить. А ты специально разбей.

Ветеринар с минуту подумал.

– Нешто разбить? Постой… Эй, человек!

Бледный, тупой слуга, с окаменевшим от скуки и бессонницы лицом, приблизился…

– Послушай, человек… Сколько вы берете за стакан, если его разбить?

– Десять копеек.

– Только-то?! Господи! А я думал, полтинник или еще больше. Да за эти деньги я могу хоть шесть стаканов разбить…

На стол стояли четыре стакана, до половины наполненные темным и светлым пивом.

– Эх! – сказал ветеринар. – Позволить себе, что ли?

И легким движением руки сбросил стаканы на пол.

– Сорок копеек, – автоматично отметил слуга.

– Чёрт с ним, – залихватски сказал ветеринар. – Плачивали и побольше. Люблю кутнуть!

Потом в голову ему пришла какая-то другая мысль.

– Эй, человек! А пустую бутылку если разбить – сколько стоит?

– Пять копеек-с.

Ветеринар приятно изумился:

– Смотри, как странно: маленький стакан – гривенник, большая бутылка – пятак.

– А вот ты не разобьешь сразу шесть бутылок, – усмехнулся безличный студент.

– Я? Не разобью?…

– Конечно. Где тебе!

– Шесть бутылок? Плохо ж ты меня знаешь! Эх-ма!

Со звоном, треском и лязгом полетели бутылки на пол.

Хозяин вышел из-за стойки и упрекнул:

– Нельзя, господа студенты, безобразить. Что же это такое – посуду бить!..

– Вы не бойтесь, мы заплатим, – успокоительно сказал ветеринар.

– Я не к тому, а вот посетителю, может быть, беспокойно.

Я пожал плечами:

– Мне всё равно.

– Мерси, – общительно обратился ко мне студент. – Вы подумайте, какая дешевка: гривенник за бокал!

– Да, – подтвердил его товарищ. – Хоть целый день бей.

– В дорогом ресторане не очень-то разойдешься, – сказал ветеринар с видом экономной хозяйки, страдающей от дороговизны продуктов для стряпни. – Дерут там, наверное, семь шкур. Хм!.. А тут – гривенник.

Он повертел в руках стакан, подробно осмотрел его и бросил на пол.

– Во французском ресторане за бокал с вас рупь возьмут, – отозвался из-за стойки хозяин.

– Подумайте, а? А тут за эти деньги десять раз бить можно. Брось, Миша, свой стакан… Чего там! В кои веки разойдешься… Вот так… Молодец. Человек! Еще полдесяточка.

Нельзя сказать, чтобы у амфитриона был вид беззаботного пьяного кутилы, безрассудно крушащего всё на своем пути. Было заметно, что он не выходил из бюджета, доставляя себе и своему другу только ту порцию удовольствия, которую позволяли средства.

– Человек! сколько за посуду?

– Девяносто копеек.

– Вот тебе – видишь, Миша! А ты говорил: «пойдешь в ресторан». Там бы с нас содрали… Хо хо! А тут… Девяносто? Получай рубль. Постой… Дай-ка еще стакан… Ну, вот. Теперь сдачи не надо. Ровно рубль.

Довольный, он откинулся на спинку стула и с благодушным видом стал осматривать комнату.

 

II

 

Пошептавшись с товарищем, ветеринар встал, подошел к стойке и спросил хозяина:

– Сколько этот увражик стоит?

«Увражиком» он назвал гипсового раскрашенного негра высотой в аршин, стоявшего на стойке и держав шагов руках какую-то корзину.

– Это-с? Четыре рубля.

– Да что вы! В уме ли? За такую чепуху – четыре рубля!

– Помилуйте – настоящий негр.

– Какой он там настоящий!.. Тут, я думаю, матерьялу не больше, чем на целковый…

– А работа-с? Не цените?

– Ну, и работа – целковый. Предовольно с вас будет два рублика. Хотите?

– Не могу-с. Обратите внимание на глаза – белки то… вво! Матерьял? Настоящий гипс!

– Ну – два с полтиной. Никто вам за него больше не даст. Негритишка-то подержанный.

– Помилуйте, это и ценится: старинная вещь – третий год стоить. Обратите внимание на фартук – настоящего голубого цвета.

– Вы отвлекаетесь, хозяин. Хотите три рубля? Больше – ни гроша не дам. Миша, как ты думаешь?

– Конечно, уступите, – отозвался Миша. – Чего там! Другого купите, лучше этого.

– Ну, знаете что, – сказал хозяин. – Ладно. Три с полтиной – забирайте.

– За этого негра?! – фальшиво удивился ветеринар. – Ну, знаете ли. Еще вопрос – настоящий ли это гипс?!.. Вы бы еще пять рублей запросили… ха ха! Берете три? А то и не надо – в другом месте дешевле уступят.

– Да накиньте хоть двугривенный, – простонал корыстолюбивый хозяин.

– Позвольте-ка, я его еще осмотрю. Гм! Ну, ладно. Куда ни шел еще двугривенный. Верно, Миша?

– Верно.

– Значить – три двадцать?

– Три двадцать.

– Эх-ма! – дико вскричал ветеринар, поднимая над головой негра. – Кутить, так кутить. Урра!

Он хватил негра об пол, оттолкнул ногой подкатившуюся к нему гипсовую голову и вынул из кармана кошелек.

– Дайте с пяти рублей сдачи.

Потом он расплачивался со слугой за пиво.

– Сколько?

– Два с полтиной.

Он повертел в руках трехрублевую бумажку и наклонился к товарищу:

– Я думаю, ему за два с полтиной – полтинник на чай – много?

– Много, – кивнул головой товарищ. – Нужно десять процентов.

– Верно. Постой… (опустив голову, он погрузился в какие-то расчеты). Ну, вот!

Он смел рукой на пол два стакана, бутылку и от дал слуге три рубля.

– Теперь правильно и сдачи не надо. Пойдем, Миша.

И они ушли оба, напялив на лохматая головы фуражки – тот, что казался безличным, – универсант Миша, и ветеринар – бережливый, хозяйственный человек, рассчитывающий каждый грош.

 

Одиннадцать слонов

 

 

I

 

Схватив меня за руку, Стряпухин быстро спросил:

– В котором ухе звенит? Ну! Ну! Скорее!!

– У кого звенит в ухе? – удивился я.

– Да у меня! Ах ты. Господи! У меня же!! Скорее! Говори!

Я прислушался.

– В котором? Что-то я не слышу… А ты сам сразу не можешь разобрать?

– Да ты угадай, понимаешь? Угадай! Какой ты бестолковый!..

– Да угадать-то не трудно, – согласился я. – Если бы ушей было много ну, тогда другое дело… А то два уха – это пустяки. Левое, что ли?

– Верно, молодец!

Я самодовольно улыбнулся.

– Еще бы! Я могу это – и вообще… многое другое… А зачем тебе нужно было, чтобы я угадал?..

– А как же! Такая примета есть… Я что-то задумал. Если ты угадал, значит, исполнится.

– А что ты задумал?

– Нельзя сказать. Если скажу – оно не исполнится.

– Откуда ты знаешь?

– Такая примета есть.

– Ну, тогда прощай, – проворчал я, немного обиженный. – Пойду домой.

– Уже уходишь? Да который теперь час?

– Не могу сказать, – упрямо ухмыльнулся я.

– Почему?

– Такая примета есть.

Его лицо выразило беспокойство.

– Неужели есть такая примета?

– Еще бы… Самая верная. Несчастье приносит.

– А ты знаешь, я ведь часто отвечал на вопрос: «Который час?»

– Ну вот, – улыбнулся я зловеще. – И пеняй сам на себя. Обязательно это к худу.

Он призадумался:

– Постой, постой… И верно ведь! Вчера у меня шапку украли в театре.

– Каракулевую? – спросил я.

– Нет, котиковую.

– Ну, тогда это ничего.

– А что?

– Примета такая есть. Пропажа котиковой шапки – в доме радость.

Он даже не спросил: в чьем доме радость – в его или воровском. Просиял.

– Я тоже с тобой выйду. Прислуга побежала за ворота – дай я тебе пальто подержу.

Я натянул с его помощью пальто, а когда он снял с вешалки свое, я сказал:

– Ты прости, но я тебе тем же услужить не могу.

– Почему?

– Такая примета есть: если гость хозяину пальто подает – в доме умереть должны.

Стряпухин отскочил от меня и наскоро натянул в углу сам на себя пальто.

Когда мы шагали по улице, он задумчиво сказал:

– Да, приметы есть удивительные. Есть счастливые, есть несчастливые. Но на днях я узнал удивительную штуку, которая приносит счастье и застраховывает от всяких неудач.

– Это еще что?

– Слоны. Одиннадцать слонов. Нужно купить одиннадцать штук от самого большого до самого маленького и держать их в доме. Поразительная примета.

– Что ж ты, уже купил их?

– Девять штук. Двух еще нет. Самых больших. Да они дорогие, большие-то. Рублей по тридцати… Кстати, ты не можешь одолжить мне пятьдесят рублей? Я бы завтра комплект уже имел.

– Что ты! Разве можно одалживать деньги в пятницу?! Есть такая приме…

– Да сегодня разве пятница? Нынче ведь четверг, – возразил он.

Сначала я растерялся, а потом улыбнулся с видом превосходства.

– Я знаю, что четверг. Но ведь четверг – это у нас?

– Ну да.

– А в Индии-то что теперь? Пятница!

– Пятница, – машинально подтвердил он, приоткрыв от недоумения рот.

– Ну вот. А слоны-то ведь индийские?

– Какие слоны?

– Да которых ты собираешься покупать!

– Предположим.

– То-то и оно. Как же можно в пятницу деньга давать взаймы? Несчастье… Страшная примета есть.

Он замолчал.

 

II

 

Стряпухин исчез на долгое время. Но однажды пришел ко мне расстроенный, с явными признаками на лице и в костюме целого ряда жизненных неудач.

– Эге, – сочувственно встретил я его. – Твои дела, вижу, неважные. Как поживаешь?

– Да, брат, плохо… У жены чахотка.

– Гнусная вещь, – согласился я. – Впрочем, вези ее на юг. Теперь это легко поправить можно.

– Да откуда же я денег-то возьму?

– А у жены-то были ведь деньги… я знаю… Несколько тысчонок.

– Были да сплыли. На бирже проиграл.

– Эх, ты, Фалалей! Ну, на службе возьми аванс.

– Хватился! Со службы уволили. За биржевую игру. Вы, говорят, еще наши деньги проиграете, казенные.

– Однако! А что же твой дядя какой-то? Помнишь, ты говорил: собирался умереть и тебе дом оставить.

– Да и умер. Только не тот дядя, а другой. Вдовец с двумя детьми. Детей мне оставил… Прямо беда!

– Так ты бы продал что-нибудь из обстановки… У тебя ведь обстановка хорошая, я помню, была…

Он тоскливым взглядом посмотрел на меня.

– Продано, брат. Почти все. Кроме слонов.

– Каких слонов? – удивился я.

– Да тех, что я, помнишь, говорил.

– А они дорогие?

– Рублей полтораста…

– Так ты бы их и пустил в оборот. Это ведь жене месяц жизни в Крыму.

Стряпухин откинулся назад и всплеснул руками:

– Что ты! Как же я могу их продать, когда они приносят счастье!

 

III

 

Я долго прохаживался по кабинету, бормоча себе под нос всякие рассуждения.

Остановился перед Стряпухиным и сказал:

– Дурак ты, дурак, братец!

– Почему?

– Такая примета есть.

Он бледно, насильственно улыбнулся.

– Вот ты теперь уже и ругаешься. Ругаться-то легко.

– И ругаюсь! Обрати внимание: не было у тебя этих слонов – жена была здорова, деньги в банке лежали и служба была. Появились слоны, которые, ты говорил, счастье приносят, – и что же!

– А ведь верно! – охнул он, побледнев. – Я совсем не обратил на это внимания… Действительно… Знаешь, тут есть какой-то секрет. Может быть, не одиннадцать слонов нужно, а какое-нибудь другое количество?

Я кивнул головой.

– Весьма возможно… И может быть, нужно было не слонов покупать, а каких-нибудь верблюдов или зайцев.

– А в самом деле! – ахнул он, приоткрыв по своей привычке от изумления рот.

– И может быть, не покупать их, а украсть нужно было…

– Да, да!..

– …и держать не в доме, а в погребе.

Оба мы замолчали. Он поднял опущенную голову и несмело спросил:

– Ну, как ты думаешь – верблюда или зайца?

Я пожал плечами.

– Конечно, верблюда.

– Почему?

– Примета такая есть.

– А сколько их надо?..

– Тридцать восемь штук.

– Ого! – с оттенком уважения в голосе пробормотал Стряпухин. – Вот это число! Что же их… покупать нужно?

– Украсть! Только украсть! И держать в погребе на бочке с огурцами. Такая примета есть.

Он внимательно разглядывал выражение лица моего, и в глазах его я прочел легкое колебание.

– Что это ты?.. – робко заметил он. – Не то говоришь серьезно… не то насмехаешься надо мной.

Я горячо воскликнул:

– Что ты, что ты! Я говорю совершенно серьезно. Слоны ведь тебе не помогли, а? Одиннадцать слонов мал мала меньше. Ведь не помогли? Так?

– Не помогли, – вздохнул он.

– Ну вот! Попробуем верблюдов. Тридцать восемь верблюдов! Не купим их, а стащим в магазине: это и дешевле и практичнее. Поставим в погреб и посмотрим – не повернется ли фортуна к тебе лицом? Если все будет по-прежнему плохо – верблюдов к черту, купим лисиц или лягушек, индийских болванчиков, крокодилов, черта, дьявола лысого купим! Попробуем покупать по семнадцать, по тридцать три, по шестьдесят штук, будем держать их под полом, на крыше, в печной трубе – все испробуем, все испытаем!! Как только тебе повезет – стоп! Вот, значит, скажем мы, это и есть настоящая примета!

– Да ты это… серьезно?

– А то как же, братец? Слоны твои провалились – нужно искать других путей. Какой-то немец-профессор сделал свыше девятисот комбинаций лекарства, пока не наткнулся на настоящую. У нас будет девять тысяч комбинаций – но ничего! Ведь он открывал только новое лекарство, а мы ищем секрет счастья… Разрешить проблему счастья – какая это великая миссия!!

– Да ведь этак всю жизнь провозишься…

– А ты что же думал? И провозишься.

Он устало опустил голову.

– Боже, как все это неопределенно… А может быть, вся штука в том, что слонов нужно не одиннадцать, а двенадцать. Прикупим еще одного…

– Может быть! Жаль, что это не ослы. Если бы ты имел одиннадцать ослов, то двенадцатого и прикупать бы не стоило.

С видом человека, окончательно запутавшегося в сложной тине жизни, он поднял на меня глаза:

– Почему?

 

IV

 

Уходя, он небрежно спросил, боясь выказать интерес к ответу и вызвать тем новые мои насмешки:

– Сколько, ты сказал, верблюдов?

– Тридцать восемь, – ехидно улыбнулся я. – Думаешь купить?

– Нет, не то. А вот нужно бы запомнить цифру тридцать восемь. Буду нынче в клубе, возьму карту лото с этой цифрой.

– Ага! Ты и этим занимаешься? Что же, везет?

– Пока нет.

И в глазах его светилось отчаяние.

– Почему? – допрашивал я безжалостно. – На какую, например, цифру ты вчера брал карту?

– Восемьдесят шесть. Счастливое число. Мой кузен Гриша на эту цифру в лотерею корову выиграл.

– Значит, и ты выиграл?!!

– Нет, – робко прошептал он, запуганный моим криком, моими оскорблениями, моей иронией.

Я схватил его за шиворот.

– Так как же ты, каналья, находишь это число счастливым?!

– Постой… Пусти! Я бы, может быть, и выиграл, а только, уходя из дому, забыл ключ и с дороги вернулся. А это считается очень нехорошо. Примета…

 

* * *

 

Рассказанную мною правдивую историю я считаю очень нравоучительной.

Тем не менее я уверен, что среди моих читателей найдется пара-другая людей, которые запомнят цифры 38 и 86.

И подумают они: «Что ты там себе ни говори, а мы на эти цифры возьмем карточку и сыграем в лото».

Так и быть, сообщу я для них еще одну, самую верную счастливую цифру: пятьдесят девять.

Играйте на нее… Замечательная цифра.

А проиграете, – значит, покойника встретили или кошка дорогу перебежала.

Так вам и надо! Мне все равно вас не жаль.

 

Женщина в ресторане

 

 

I

 

Совершенно незнакомые мне постороннее люди пришли в ресторан и расположились за соседним с моим столиком.

Двое. Он и она.

Черта, преобладавшая в ней, была – кокетливость. Она кокетливо куталась в меховое боа, лениво-кокетливо снимала с руки перчатку, прикусывая поочередно пальцы перчатки острыми мелкими зубами, кокетливо пудрила носик, заглядывая в маленькое карманное зеркальце, и, поймав на себе восхищенный, полный обожания, взгляд своего спутника, сделала ему кокетливую гримасу…

Он украдкой, будто случайно, прикоснулся к её руке и спросил бархатным баритоном:

– Ну, что же мы, мое солнышко, будем кушать?

– Ах, вашему солнышку решительно всё равно!.. Что хотите.

– А пить?

– И тоже всё равно. Что вы спросите, то и будем пить.

– Повинуюсь, принцесса.

Он поднял задумчивый углубленный в себя взгляд на склонившегося перед ним метрдотеля и сказал:

– Заморозьте бутылку Брють-Америкэн.

Дама подняла нос от зеркала и сделала удивленную гримаску.

– Вы пьете Брют? Это еще почему?

– Хорошая марка. Я ее люблю.

– Ну, вот! Я всегда твердила, что вы самый гнусный эгоист. Ему, видите ли, нравится этот уксус, так и я, видите ли, должна его пить.

Господин ласково, снисходительно улыбнулся и снова погладил её руку.

– Что вы, принцесса! Какой уксус?! Вы пили когда-нибудь Брют?

– Не пила и пить не хочу.

– Так, – засмеялся господин. – Тогда подойдем к вам с другой стороны: а что вы пили?

– Ну, что я пила… Мало ли! Монополь-сэк я пила… Единственное, которое можно пить!

– Ага! Ах, плутовка… наконец-то я узнал вашу марку… Управляющий! Вы слышите? Монополь-сэк!

– Слушаю-с. Что прикажете на ужин?

– Маргарита Николаевна! Как вы на этот счет?

Дама с кокетливой беспомощностью повертела в руках карточку кушаний и пожала плечами.

– Я не знаю… Разве это так важно? Выберите просто что-нибудь для меня.

– Просто что-нибудь? Нет, это дело серьезное, – улыбнулся господин. – Мы сейчас это разберем. Вы какую рыбу любите?

– Никакую.

– Так; рыба отпала. Мясо любите?

– Смотря какое.

– Ну, например, филе миньон или котлеты-де-мутон, соус бигарад?

– Я люблю брюссельскую капусту.

– Значить, вы мяса не хотите, – удивился господин. – Ну, скушайте что-нибудь… Ну, пожалуйста. Какое вы мясо любите?

– Господи, как этот человек пристал! Зачем из этого делать вопрос жизни? Закажите, что хотите.

– Тогда я знаю, что вы будете кушать… Ризотто по-милански с шампиньонами и раковыми шейками.

– Да ведь там рис?

– Рис. Форменный рис.

– Терпеть не могу риса. Закажите просто что-нибудь полегче.

– Скушайте дупеля, – посоветовал метрдотель, потихоньку распрямляя согнутую спину.

– Это такие носатые? Ну, их.

Метрдотель бросил на господина взгляд, полный отчаяния. А господин, наоборот, ответил ему, – да мимоходом и мне – взглядом, в котором ясно читалось: «Ну, что это за очаровательное взбалмошное существо! Она вся соткана из чудесных маленьких капризов и восхитительных неожиданностей».

Вслух сказал:

– И носатые дупеля провалились? Ха-ха! Видите, метрдотель, и вы не счастливее. Ну, вот, возьмите, принцесса, закройте глазки и подумайте: чего бы вы сей час очень, очень хотели?

– Да если бы была хорошая семга, я бы семги съела.

– Это само собой – это закуска. А что горячее?

– Господи, как вам это не надоело! Ну, самое простое – я буду есть то же, что и вы.

– Я буду – цыпленок сюпрем. С рисом.

– Благодарю вас! Я ему уже час твержу, что риса не признаю, а он со своим рисом! Ну, да ладно! Сделайте мне вот это и отлипните.

– Рубцы по-польски? Слушаю-с.

– И к ним спаржу с голландским соусом.

Метрдотель недоумевающе поглядел на даму, но сей час же сделал каменное лицо и сказал:

– Будет исполнено.

В ожидании заказанных кушаний ели икру, семгу, и молодой господин потихоньку, как будто нечаянно, прикасался к руке Маргариты Николаевны.

А когда подали цыпленка и рубцы, Маргарита Николаевна брезгливо поглядела на рубцы, кокетливо сморщила носик и оказала:

– Фи, какое… гадкое. Это у вас что? Курица?

– Да, цыпленок. С рисом.

– Ах, это я люблю. Забирайте себе мое, а я у вас отберу это. Не будете плакать?

Конечно, он не плакал. Наоборот, лицо его сияло счастьем, когда он отдавал ей своего цыпленка. И только раза два омрачилось его лицо – когда он с трудом прожевывал услужливо пододвинутые метрдотелем рубцы.

Но сейчас же взгляд его вспыхивал, как молния, и читалось в этом горделивом взгляд, брошенном на меня: «Найдите-ка другую такую очаровательницу, такое чудесное дитя, такую прихотливую и милую капризницу!».

 

II

 

Люди, которых я где-то уже однажды встречал, пришли в ресторан и расположились по соседству с моим столиком.

Двое: он и она.

Она вся была соткана из кокетливых ужимок и жестов. Кокетливо поправила шляпу, кокетливо и зябко повела плечами, потерла маленькие руки одну о другую и в заключение бросила на меня кокетливый взгляд. Её спутник спросил:

– Ну, что же мы будем пить?

– Мне всё равно. Закажи, что хочешь.

– Хорошо. Человек! Бутылку Кордон-Руж.

– Ой, что ты! – кокетливо надула губки дама (я почему-то вспомнил как ее звали; Маргарита Николаевна). – Как можно пить эту гадость!..

– Но ведь ты же, Маргарита, сказала, что тебе всё равно. А теперь вдруг говоришь, что это гадость.

– Пожалуйста, не повышай тона.

– Я не повышаю, но согласись сама, что это абсурд. То – всё равно, а то – гадость! Ведь я же тебя спрашивал: что ты хочешь, какую марку?

– Я хочу это… с красной шапочкой…

– Ну, вот. Это другое дело. А что ты хочешь кушать?

Снова Маргарита Николаевна повертела в руках с очаровательно беспомощным видом карточку и протянула ее обратно метрдотелю:

– Я не знаю. Ах, Господи… Ну, закажите нам что-нибудь.

– Что прикажете? – переспросил бывалый метрдотель.

– Ну, что-нибудь… Выбери ты, Коля. Молодой господин поглядел на нее пристальным взглядом.

– Ладно. Выберу. Сделайте ей котлеты де-воляй.

– Только не котлеты де-воляй! Это все шансонетки едят – котлеты де-воляй.

– Виноват, – сдержанно сказал молодой господин, но бархатный баритон, который он старался сдерживать, звенел, густел и наливался раздражением. – Виноват… Ты сказала, что тебе всё равно. Поручила мне выбрать. Я выбрал. И вдруг ты говоришь, что «только не де-воляй!» А что же?

Откуда же мне знать, что ты хочешь?

– Что-нибудь рыбное. И, пожалуйста, не говори со мной таким тоном.

– Тон у меня прекрасный. Что-нибудь рыбное? Но что же?

– Да что-нибудь. Полегче что-нибудь. Рыбное.

– Хорошо. Человек! Сделай ей стерлядку по русски.

– Нет, не стерлядку; что-нибудь другое, – с очаровательно-кокетливым видом поморщилась Маргарита Николаевна.

Еще более сдерживая раскаты своего сгустившегося голоса, молодой господин привстал и подал даме карточку.

– Послушай! Ты дважды сказала, что тебе всё равно. Слышишь? Дважды! А когда я тебе предложил два, по-моему, очень вкусных блюда – ты, изволите ли видеть, отказываешься!!. О, будь ты голодна, о, если бы тебя хоть денек проморить голодом, с каким восторгом ты слопа… съела бы эти два блюда. Послушай! Я тебе говорю серьезно: оставь, брось ты это амплуа кокетливо избалованного дитяти. Оно может человека довести до белого каления.

– Если ты со мной еще будешь говорить таким тоном – сегодня мы с тобой видимся в последний раз.

– Дорогая моя! Да ведь этот мой тон – результат твоего тона. Ей дают карточку – на, выбирай! Что может быть проще: выбери, что тебе хочется. Нет, сейчас же начинается: «Ах, мне всё равно! Выбери сам. Мне безразлично!» Тебе безразлично? Хорошо. Может, ты скушаешь котенка жареного в машинном масле? Нет? Но ведь ты же говорила, что тебе всё равно. Или крысиные филейчики на крутонах соус ремуляд?! Ведь тебе же всё равно? Да? Но, однако, я тебе ни крыс, ни кошек не предлагаю. Вот тебе вкусные человеческие блюда… Не хочешь? Выбирай сама!!

– Ты сейчас рассуждаешь, как водовоз! Пять месяцев тому назад ты говорил другое.

– Э, матушка…

Он махнул рукой и осекся.

– Что «э, матушка?» Ну, договаривай… Что «э, матушка?»

– Послушай, человек ждет. Это некрасиво – пользоваться его подневольным положением и держать его около себя по полчаса.

– Пожалуйста, без замечаний! Вы кричите, как носильщик. Послушайте, человек… Закажите мне что-нибудь… Мне всё равно…

– Нет!! – ударил ладонью по столу молодой господин. – Я эти штуки знаю. Он тебе притащит какую-нибудь первую попавшуюся дрянь, а ты понюхаешь ее, да отдашь мне, а себе заберешь мое. Ха! Избалованное дитя! И я, как кавалер, как мужчина, буду давиться дрянью, а ты, слабое, беспомощное, избалованное дитя, будешь пожирать мое, выбранное мною для меня же блюдо?! Довольно!.. Я про-шу вас точ-но у-ка-зать по кар-точ-ке: что вы хо-ти-те?!

– Прощайте! – холодно сказала Маргарита Николаевна, вставая. – Я не думала, что придется ужинать с человеком, который кричит, как угольщик.

И она быстро пошла к выходу.

Молодой господин вскочил тоже и бросил на меня взгляд, полный отчаяния и полный жажды сочувствия. А я ему сказал:

– Идиот!

– Кто… идиот? – опешил он.

– Вы!

– Я?

– Ну да же! Вам с этого нужно было начать, а не кончить этим.

Он хотел броситься на меня, но вместо этого махнул рукой, выругался и устало побежал за дамой.

Больше они вместе не появлялись.

 

Секретарь из почтового ящика*

 

 

I

 

Редакционный сторож вошел ко мне в кабинет и сказал:

– Вас там спрашивают.

– Кто спрашивает?

– Царь Эдип.

– А что ему нужно?

– С рукописью, что ли.

– Пусть подождет. Сейчас, когда кончу – позвоню. Тогда впустишь.

После моего звонка, действительно, в кабинет вошел Царь Эдип.

Это был очень упитанный молодой человек, с глазами на выкате, толстыми губами и горделиво откинутой назад головой. Лицо его было сплошь покрыто веснушками, а руки – рыжим пухом.

– Здравствуйте, здравствуйте, – снисходительно сказал он, усаживаясь. – Вы, конечно, помните Царя Эдипа по почтовому ящику?

– Ну, не только по почтовому ящику, – возразил я. Он удивился.

– Как? Неужели, вы еще где-нибудь встречали мое имя?

– Да, встречал… Грек там был один такой, Эдип. Потом Антигона…

– Миф! – отрубил он. – А хороший я себе псевдоним выбрал, а?

– Недурной.

– Заковыристый, а?

– Зазвонистый, – согласился я.

– Забористый псевдонимчик. Вы, наверное, были удивлены, когда отвечали первый раз в почтовом ящик. Что, бишь, вы тогда ответили?

– Если не ошибаюсь, так: «Здесь, Царю Эдипу. Написано с царственной небрежностью. Уничтожили». – Да… кажется, так. А второй раз написали: «Никакая „голова“, кроме, может быть, вашей, – не рифмуется со словом „солома“». Это у меня стихи такие были:

 

Повсюду лишь пустырь один,

Куда ни взглянет голова…

И преждевременных, седин

Повсюду веется солома.

 

Здорово вы мне в почтовом ящике тогда ответили!

– Вы что же, – осторожно спросил я. – По поводу этого ответа и пришли со мной объясняться?

– Нет, не по поводу этого. Я пришел к вам по поводу третьего вашего ответа. Вы тогда написали в этаком серьезном духе: «Оставьте навсегда сочинение стихов. По-дружески советуем заняться чем-нибудь другим». – Чем же?

– Что «чем же»?

– Чем же мне заняться?

– А я почем знаю?

– Нет, – возразил он, еще более веско. – Так же нельзя. Раз вы так категорически советуете мне в одном направлении – вы должны посоветовать и в другом направлении. Согласитесь сами, что, отговорив меня от поэтических занятий, вы тем самым взяли, так сказать, на себя ответственность за мою дальнейшую судьбу.

– Я бы, конечно, мог вам посоветовать что-нибудь в смысле выбора вашей карьеры, но для этого я должен знать, что вы собой представляете и на что способны.

– На всё! – снова отрубил он.

– Это слишком много. И иногда даже опасно. Нужно быть способным на что-нибудь одно. Чем бы, например, вам хотелось заняться?

– Мне бы, всё-таки, хотелось занять место, имеющее отношение к литературе.

– Ну, например?

– Я бы хотел быть секретарем вашего журнала.

– У нас есть секретарь.

– Тоже препятствие! Его можно рассчитать.

– Да как же мы его «рассчитаем», если нет причины.

– Мне ли вас учить! – ухмыльнулся он. – Придеритесь, что он какую-нибудь важную рукопись потерял, и вышибите его.

– Конечно, я мог бы устроить эту штуку, – согласился я с самым сообщническим видом. – Но кто мне поручится, что вы окажетесь лучше его?

– Да помилуйте! Я сразу переверну всё вверх дном. Я…

 

II

 

В кабинет вошла служащая из конторы.

– Что вам, Анна Николаевна? – спросил я.

– Из типографии сообщают, что цензура не пропустила стихотворения с виньеткой.

– А вы зачем же посылали стихотворение? – строго спросил ее Царь Эдип. – Послали бы одну виньетку.

– Мы раньше и послали одну виньетку. Они и виньетку не пропустили.

Царь Эдип нервно забарабанил пальцами по столу.

– Что же мне делать со всем этим, – задумчиво прошептал он. – Гм! Ну, да ладно. Скажите, что я сам заеду, объяснюсь с Петром Васильевичем.

Конторская служащая удивленно взглянула на хлопотливого Эдипа, потом взглянула на меня и вышла.

– Кто это Петр Васильевич? – спросил я.

– Там один… Приятель. Вся цензура от него зависит… Альфа и Омега! Вы у кого бумагу для журнала берете? Почем платите?

Я сказал.

– Ого! Дорого платите. Я могу устроить вам бумагу на пятнадцать процентов дешевле. Вы позволите?

Прежде, чем я успел что-нибудь сказать, он снял телефонную трубку, нажал кнопку и сказал:

– Центральная? Семьдесят семь – восемнадцать. Да, мерси. Это кто говорить? Ты, Эдуард Павлыч? Тебя-то мне и надо. Слушай! Сколько ты можешь ради меня посчитать бумагу для «Нового Сатирикона»? Что? Ну, высчитывай. Да… Такую же. Что? Врешь, врешь. Дорого. Считай еще дешевле. Что? Ну, это другое дело. Спасибо. А? Что же ты вчера удрал так потихоньку из «Аквариума»?… Никому ни слова, бесстыдник… Ага! Ну, прощай. Так мы тебе пришлем заказ.

Он повесил трубку и сказал:

– Сделано. А вы всё время переплачивали пятнадцать процентов. В год это составляет пять тысяч рублей, в десять лет пятьдесят, а в сто – полмиллиона! Вы подумайте!!

Я встал с кресла и зашагал по кабинету.

 

III

 

– Теперь вы скажите мне вот что: как у вас поставлено дело с объявлениями? Почему у вас нет банковских объявлений?

Он уже успел пересесть на мое место и делал карандашом какие-то заметки в записной книжке.

– Банки не дают объявлений в сатирический журналы.

– Вздор. Конечно, Государственный Банк не дает, но частные – почему же? Например, Сибирский. Да мы это сейчас же можем устроить. У меня там есть кое-какие знакомства… Алло! Центральная? Сто двадцать один – четырнадцать. Спасибо. Сибирский Банк? Попросите Михаила Евграфовича. Да. Это ты? Здравствуй. Ну, как у вас в этом году дивиденд? Ага! То-то. А я к тебе за одним маленьким делом. А? Да. Пришли завтра же объявление для «Нового Сатирикона». Что? Пустяки! И слушать не хочу! Ну, то-то. А? Да недорого. Пятьсот рублей за страницу я с тебя возьму. Что? Никаких скидок!!

– Дайте ему скидку двадцать процентов, – сказал я.

Он укоризненно покачал головой.

– Ох, балуете вы их… Не следовало бы. Ну, ты там… Гросс-бух! Слушаешь? Мы тебе делаем скидку в двадцать процентов. Что? Ага!

Он обернул лицо ко мне.

– Благодарить вас.

– Не стоит, – скромно возразил я. – Значить, дело сделано?

Он повесил трубку.

– Сегодня не успеет прислать. Завтра утром. Ничего?

– О, помилуйте.

Он сложил руки на груди и откинулся на спинку моего кресла.

– Теперь скажите… Как у вас поставлена редакционная часть?

– В каком смысле?

– Я бы хотел знать: кто у вас пишет?

– Да многие пишут.

– Так, так…

Он поднял голову и строго спросил:

– Короленко пишет?

– Нет. Да ведь он для сатирических журналов, вообще, не пишет.

– Это не важно. Интересное имя. Пусть даст просто какую-нибудь пустяковину – и то хорошо. Да вот мы сейчас пощупаем почву. Понюхаем, чем там пахнет. Алло! Центральная? Дайте, барышня, «Русское Богатство!» Что? Чёрт его знает, какой номер. Посмотрите, голубчик.

Я покорно взял телефонную книжку, перелистал ее и сказал:

– Четыреста сорок семь – одиннадцать.

– Благодарствуйте. Алло! Четыреста сорок семь – одиннадцать. Да. Попросите к телефону Владимира Игнатьича!

– Галактионовича, – поправил я.

– Да? Хе-хе!.. Я его по отчеству никогда не называю. Алло, алло! Это кто? Ты, Володя? Здравствуй, голубчик. Ну, что, пописываешь? Хе-хе! «И пишет боярин всю ночь напролет! Перо его местию дышет»… Бросил бы ты, брать, свою публицистику – написал бы что-нибудь беллетристическое… Куда? Ну, да уж будь покоен – пристроим. Давай мне, я тебе авансик устрою, всё, как следует. Только ты, Володичка, вот что: повеселее что-нибудь закрути. Помнишь, как раньше. Мне для юмористического журнала. Что? Уже написано? Семьсот строк? Что ты, милый, это много! А? Ну, да, ладно. Сократить можно. Прочтем, ответим в Почтовом Яшик. Прощай! Анне Евграфовне и Катеньке мой привет. Ффу!

Он устало опустился в кресло.

– Как вы думаете, семьсот строк – это не много? Я, впрочем, предупредил, что мы сокращаем…

 

IV

 

– А у вас, я вижу, большие знакомства, – заискивающе сказал я.

Эдип снисходительно улыбнулся.

– Ну, уж и большие! Кое-кто, впрочем, есть. Если вам нужно, пожалуйста! Хе-хе! Эксплуатируйте! Ну, а теперь вы мне скажите: выстою я против вашего секретаря?

– Господи! Может ли быть сравнение!! Только вот не знаю я, как от него получше избавиться: обвинить в потере рукописи или просто придраться к его убеждениям?…

Царь Эдип призадумался.

– А можно и так, – посоветовал он. – Написать ему письмо, будто от другого журнала – и предложить там место с двойным жалованьем. Он сей час же заявить тут о своем уходе – мы его и проводим, голубчика. Скатертью дорога!

– Идея, – одобрил я. – Значить, до завтра.

– Вы мне завтра позвоните?

– Позвонить? – пробормотал я, искоса поглядывая на него. – Это не так-то легко. Кстати, вы знакомы с директором телефонной сети?

– С директором? Сколько угодно. Кто же не знает Ваничку! А что нужно?

– Попросите его, пожалуйста, поскорее включить этот телефон в общую сеть. А то уже три дня, как поставили аппарат, а в сеть он еще не включен. Совершенно мы, как говорится, отрезаны от всего мира.

Царь Эдип подошел к дивану и погладил его спинку; потом подошел к окну, отогнул портьеру и выглянул на улицу; взял из пепельницы спичку, сломал ее, положил обратно; снова погладил спинку дивана; переставил на новое место бокал с карандашами; взял свою шляпу, провел по ней рукавом – и вдруг выбежал в переднюю.

Секретарь у нас прежний.

 

Сила красноречия

 

На углу одной из тихих севастопольских улиц дремлет на солнечном припеке татарин – продавец апельсинов.

Перед ним стоить плетеная корзинка, до половины наполненная крупными золотыми апельсинами.

Весь мир изнывает от жары и скуки. Весь мир – кроме татарина.

Татарину не жарко и не скучно.

Неизвестно, о чем он думает, усевшись на корточках перед своей корзиной, в которой и товару-то всего рубля на полтора.

Вероятнее всего, что татарин ни о чем не думает. О чем думать, когда всё миропредставление так уютно уложилось в десяток обыденных понятий… То можно, этого нельзя – ну, и ладно. И проживет татарин.

А лень обуяла такая, что те хочется даже замурлыкать любимую татарскую песенку, которую по воскресеньям на базаре выдувает на кларнете «чал», сопровождающий загулявшего оптового фруктовщика, причем фруктовщик этот выступает с таким важным видом, будто бы он римский победитель, подвиги которого прославляются певцами и флейтистами.

Дремлет татарин над своими апельсинами, и так ему спокойно и хорошо, что он даже не потрудится поднять голову, чтобы проводить взглядом тяжелый широкий «южный» – экипаж, ползущий мимо.

Безлюдно…

Но вот вдали показывается фигура спотыкающегося человека в синем костюме и соломенной шляпе.

Бредет он, очевидно, без всякой цели – вино и жара разморили его.

Приблизившись к татарину, он останавливается над ним и смотрит в корзину мутным задумчивым взглядом…

Потом спрашивает с натугой:

– Ап'сины продаешь?

– Канэшна, – отвечает татарин, лениво поднимая брови. – Можит, нужна?

– Т'тарин? – допрашивает скучающий человек.

– Разумейса, – добродушно подтверждает татарин, – которы человек, так он всякий что-нибудь имеет. Диствит'лна, бывает татарин, бывает грек, да?

– Так, так, так, так… А скажи, п'жалуйста, вот что: вы, татарины, водку пьете?

– Никак нет, мы ему не пьем, потому нилзя.

– Почему же это нельзя, скажите на милость? – гордо закинув голову, снова спрашивает прохожий, – вредна она эта водка для вас, или что?

– Канэшна, почему что у наши законе говорят, что водком пить нилзя! Балшой грех ему, да!..

– Вздор, вздор, – покровительственно мямлить прохожий. – Что еще там за грех? Это вы, наверно, корана не поняли, как следует… Д'вай сюда коран, я тебе покажу место, где можно пить…

Татарин обиженно пожимает плечами. Долго думает, что бы возразить.

– Которы человек пьяны, тот ход'ть, шатайся, – какой такой порядок?

– Вот ты, значить, ничего и не понимаешь… «Шатается, шатается». Разве он сам шатается? Это водка его шатает. Он тут не причем.

– Се равно. Идот, пает – кирчит, как осел, собакам, кошкам пугает, рази можно?

– А ежели весело, так почему ж не петь.

– Которы поет хорошо – так, канэшна, д'стви'тельна, ничего; а которы пьяный, так прохожий даже обижается, да?

– Мил человек!! Послуш'те, татарин! Так наплевать же на прохожего! Понимаете? Лишь бы мне было весело, а прохожему если не нравится-пусть тоже пьет.

И опять крепко задумывается татарин. Придумывает возражение… Торжествующе улыбается:

– Ему, которы што – пьяный, лежат посреди улиса, спить, как мертвый, а ему обокрасть можно, да?

– Это неправда, – горячится защитник пьянства. – Слышите, татарин?! Ложь! Слышите? Если человек уже свалился, – его уже не могут обокрасть!

– Что такой – не могут? Он гаво'рть не могут. Почему, которы падлец вор, так он возмет да обокрал, да?

– Как же его обокрадут, татарский ты чудак, ежели, когда он сваливается – так уже, значить, всё пропито.

– Се равно. Вазмет, сапоги снимет, да?

– Пажалста, пажалста! В такую-то жару? Еще прохладнее будет!

Татарин поднимает голову и бродить ищущим взором по глубокому пышному синему небу, будто отыскивая там ответ…

– Началство, которы где человек служить да скажет ему: «Почему, пьяный морда, пришел? Пошел вонь!»

– А ты пей с умом. Не попадайся.

– Нилза пить.

– Да почему? Господи Боже ты мой, ну, почему?!.

– Ему… канэшна – диствит'лна – уразумейса – водка очин горкий.

– Ничего это не разумеется. А ты сладкую пей, ежели горькая не лезет.

– Скажи, пажалста, гасподын… Почему мине пить, если не хочется, да?…

Аргумент веский, достойный уважения. Но защитник веселой жизни не согласен.

– Как так не хочется? Как так может не хотеться? А ты знаешь, как русский человек через «не хочу» пьет? Сначала, действительно, трудно, а потом разопьешься – и ничего.

– Ты мине, гаспадын, скажи на совести: как лучше здоровье – человек, которы пьет, или которы не пьет – да?

– В этом ты прав, милый продавец апельсинов, но только… что ж делать? Тут уж ничего не по делаешь… Живешь-то ведь один раз.

– Адын! А если печенкам болит, голова болит, ноги болит – разве это хороши дело?

– А ты статистику читал? – пошатнувшись, спрашивает прохожий.

– Нет, ни читал.

– Так вот ежели бы ты читал – ты бы знал, что п… по статистике на каждую душу человека народонаселения приходится в год выпить полтора ведра. Понял? Значить, обязан ты выпить свою долю или нет? Понял?

Татарин, сбитый с толку, растерянно смотрит на склонившееся над ним воспаленное от жары и водки лицо, на котором, как рубин, сверкает нос, доказывающий, что обладатель его выпил уже и свою долю, и татаринову, и долю еще кое-кого из непьющих российских граждан…

Татарин вздыхает, сдвигает барашковую шапку на бритый загорелый затылок и произносить свое неопределенное:

– Канэшна – диствит'лна – уразумейса…

– То-то и оно, – строго роняет прохожий и, не попрощавшись с татарином, идет дальше.

Подходить к пустынной Графской пристани, долго стоит, опершись о колонну и глядя на тихую темную гладь бухты.

Думает…

Потом бормочет:

– А х'роший татарин попался!.. Правильный… рассудительный. Верно! Действительно, водка – это дрянь. Правильно он говорит – и здоровье расстраивает, и деньги, и начальство. Правильно! Ей Богу, чего там. Он молодец! Я знаю, что – я сделаю: я брошу пить! А? Прошу молчать, не возражать… Брошу и баста!

Он приподнимает руку и, немного согнувшись, долго стоить так, будто прислушиваясь к каким-то разбуженным голосам, неясно звучащим внутри его.

Прислушался… Будто проверил себя. Потом энергично разрубил воздух поднятой рукой.

– Бросил!!

А татарину – едва только отошел прохожий – сделалось вдруг скучно.

Он долго покачивал головой, причмокивал и одергивал свои широкие шаровары.

Потом сказал он сам себе:

– Диствит'лна, хорошо гаво'рт человек. Правилна. Раз я выпимши и мине хорошо – кому какой дело-да?… Надо, разумейса, иметь на свой жизнь удоволствие… Эх, адын раз попробовать, пачему не попробовать-да?…

Решительно поднявшись с корточек, татарин еще больше заламывает на затылок шапку, берет на руку корзину и бодро шагает к берегу – в веселый севастопольский трактир «Досуг моряка»

 

Фат

 

Подслушивать – стыдно.

Отделение первого класса в вагоне Финляндской железной дороги было совершенно пусто.

Я развернул газету, улегся на крайний у стены диван и, придвинувшись ближе к окну, погрузился в чтение.

С другой стороны хлопнула дверь, и сейчас же я услышал голоса двух вошедших в отделение дам:

– Ну, вот видите… Тут совершенно пусто. Я вам говорила, что крайний вагон совсем пустой… По крайней мере, можем держать себя совершенно свободно. Садитесь вот сюда. Вы заметили, как на меня посмотрел этот черный офицер на перроне?

Бархатное контральто ответило:

– Да… В нем что-то есть.

– Могли бы вы с таким человеком изменить мужу?

– Что вы, что вы! – возмутилось контральто. – Разве можно задавать такие вопросы?! А в-третьих, я бы никогда ни с кем не изменила своему мужу!!

– А я бы, знаете… изменила. Ей-Богу. Чего там, – с подкупающей искренностью сознался другой голос, повыше. – Неужели вы в таком восторге от мужа? Он, мне кажется, не из особенных. Вы меня простите, Елена Григорьевна!..

– О, пожалуйста, пожалуйста. Но дело тут не в восторге. А в том, что я твердо помню, что такое долг!

– Да ну-у?..

– Честное слово. Я умерла бы от стыда, если бы что-нибудь подобное могло случиться. И потом, мне кажется таким ужасным одно это понятие: «измена мужу!»

– Ну, понятие как понятие. Не хуже других.

И, помолчав, этот же голос сказал с невыразимым лукавством:

– А я знаю кого-то, кто от вас просто без ума!

– А я даже знать не хочу. Кто это? Синицын!

– Нет, не Синицын!

– А кто же? Ну, голубушка… Кто?

– Мукосеев.

– Ах, этот…

– Вы меня простите, милая Елена Григорьевна, но я не понимаю вашего равнодушного тона… Ну, можно ли сказать про Мукосеева: «Ах, этот»… Красавец, зарабатывает, размашистая натура, успех у женщин поразительный.

– Нет, нет… ни за что!

– Что «ни за что»?

– Не изменю мужу. Тем более с ним.

– Почему же «тем более»?

– Да так. Во-вторых, он за всеми юбками бегает. Его любить, я думаю, одно мученье.

– Да ежели вы к нему отнесетесь благосклонно – он ни за какой юбкой не побежит.

– Нет, не надо. И потом он уж чересчур избалован успехом. Такие люди капризничают, ломаются…

– Да что вы говорите такое! Это дурак только способен ломаться, а Николай Алексеевич умный человек. Я бы на вашем месте…

– Не надо!! И не говорите мне ничего. Человек, который ночи проводит в ресторанах, пьет, играет в карты…

– Милая моя! Да что же он, должен дома сидеть да чулки вязать? Молодой человек…

– И не молодой он вовсе! У него уже темя просвечивает…

– Где оно там просвечивает… А если и просвечивает, так это не от старости. Просто молодой человек любил, жил, видел свет…

Контральто помедлило немного и потом, после раздумья, бросило категорически:

– Нет! Уж вы о нем мне не говорите. Никогда бы я не могла полюбить такого человека… И в-третьих, он фат!

– Он… фат? Миленькая Елена Григорьевна, что вы говорите? Да вы знаете, что такое фат?

– Фат, фат и фат! Вы бы посмотрели, какое у него белье, – прямо как у шансонетной певицы!.. Черное, шелковое – чуть не с кружевами… А вы говорите – не фат! Да я…

 

* * *

 

И сразу оба голоса замолчали: и контральто, и тот, что повыше. Как будто кто ножницами нитку обрезал. И молчали оба голоса так минут шесть-семь, до самой станции, когда поезд остановился.

И вышли контральто и сопрано молча, не глядя друг на друга и не заметив меня, прижавшегося к углу дивана.

 

Сельскохозяйственный рассказ

 

 

I

 

Мы – любимая мною женщина и я – вышли из лесу, подошли к обрыву и замерли в немом благоговейном восхищении.

Я нашел её руку и тихо сжал в своей.

Потом прошептал:

– Как хорошо вышло, что мы заблудились в лесу… Не заблудись мы – никогда бы нам не пришлось наткнуться на эту красоту. Погляди-ка, каким чудесным пятном на сочном темно-зеленом фоне выделяется эта белая рубаха мальчишки-рыболова. А река – какая чудесная голубая лента!..

– О, молчи, молчи, – шепнула она, прижимаясь щекой к моему плечу.

И мы погрузились в молчаливое созерцание…

– Это еще что такое? Кто такие? Вы чего тут делаете? – раздался пискливый голос за нашими спинами.

– Ах!

Около нас стоял маленький человек в чесучовом пиджаке и в черных длиннейших, покрытых до колен пылью брюках, которые чудовищно-широкими складками ложились на маленькие сапоги.

Глаза неприязненно шныряли по сторонам из-под дымчатых очков, а бурые волосы бахромой прилипли к громадному вспотевшему лбу. Жокейская фуражечка сбилась на затылок, а в маленьких руках прыгал и извивался, как живой, желтый хлыст.

– Вы зачем здесь? Что вы тут делаете? – А? Почему такое?

– Да вам-то какое дело? – грубо оборвал я.

– Это мне нравится! – злобно-торжествующе всплеснул он руками. – «Мне какое дело?!» Да земля-то эта чья? Лес-то это чей? Речушка эта – чья? Обрыв это – китайского короля, что ли? Мой!!

Всё мое.

– Очень возможно, – сухо возразил я, – но мы ведь не съедим всего этого?

– Еще бы вы съели, еще бы съели! А разве по чужой-то земле можно ходить?

– А вы бы на ней написали, что она ваша.

– Да как же на ней написать?

– Да вот так по земле бы и расписали, как на географических картах пишется: «Земля Чёрт-Иваныча».

– Ага! Чёрт-Иваныча? Так зачем же вы прилезли к Чёрту-Иванычу?!.

– Мы заблудились.

– «Заблудились!..» Если люди заблудятся, они сейчас же ищут способ найти настоящую дорогу, а вы, вместо этого, целых полчаса видом любовались.

– Да скажите, пожалуйста, – с сердцем огрызнулся я, – что вам какой-нибудь убыток от того, что мы полюбовались вашим пейзажем?… – Не убыток, но ведь и прибыли никакой я пока не вижу…

– Господи! Да какую же вам нужно прибыль?!

– Позвольте, молодой человек, позвольте, – пропищал он, усаживаясь на незамеченную нами до тех пор скамейку, скрытую в сиреневых кустах. – Как это вы так рассуждаете?… Эта земля, эта река, эта вон рощица мне при покупки – стоила денег?

– Ну, стоила.

– Так. Вы теперь от созерцания её получаете совершенно определенное удовольствие или не получаете?

– Да что ж… Вид, нужно сознаться, очаровательный.

– Ага! Так почему же вы можете придти, когда вам заблагорассудится, стать столбом и начать восхищаться всем этим?! Почему вы, когда приходите в театр смотреть красивую пьесу или балет, – вы платите антрепренеру деньги? Какая разница? Почему то зрелище стоит денег, а это не стоить?

– Сравнили! Там очень солидные суммы затрачены на постановку, декорации, плату актерам…

– Да тут-то, тут – это вот всё – мне даром досталось, что ли? Я денег не платил? «Актеры!» Я тоже понимаю, что красиво, что некрасиво: вон тот мальчишка на противоположном берегу, «белым пятном выделяется на фоне сочной темной зелени» – это красиво! Верно… Пятно! Да ведь я этому пятну жалованье-то шесть рублей в месяц плачу или не плачу?

Я возразил, нетерпеливо дернув плечом:

– Не за то же вы ему платите жалованье, чтобы он выделялся на темно-зеленом фоне?

– Верно. Он у меня кучеренок. Да ведь рубашка то эта от меня ему дадена, или как? Да если бы он, паршивец, в розовой или оранжевой рубашке рыбу удил – ведь он бы вам весь пейзаж испортить. Было бы разве такое пятно?

– Послушайте, вы, – сказал я, выйдя из себя. – Что вам надо? Чего вы хотите? Я стою здесь с этой дамой и любуюсь видом, расстилающимся перед нами. Это ваш вид? Вы за него хотите получить деньги? Пожалуйста, подайте нам счет!!

– И подам! – выпятил он грудь, с видом общипанного, но бодрящегося петуха. – И подам!

– Ну, вот. Самое лучшее. А сейчас оставьте нас в покое. Дайте нам быть одним. Когда нужно будет, мы позовем.

Ворча что-то себе под нос, он криво поклонился моей спутнице, развел руками и исчез в кустах.

 

II

 

Хотя настроение уже было сбито, скомкано, растоптано, но я попытался овладеть собой:

– Ушел? Ну, и слава Богу. Вот навязчивое животное. А хорошо тут… Действительно замечательно! Посмотри, милая, на этот перелесок. Он в теневых местах кажется совсем голубым, а по голубому разбросаны какие пышные, какие горячие желтые пятна освещенных солнцем ветвей. А полюбуйся, как чудесно вьется эта белая полоска дороги среди буйной разноцветной вакханалии полевых цветов. И как уютна, как хороша вон та красная крыша домика, белая стена которого так ослепительно сверкает на солнце. Домик – он как-то успокаивает, он как-то подчеркивает, что это не безотрадная пустыня… И эта, как будто вырезанная на горизонте, потемневшая серая мельница… Её крылья так лениво шевелятся в ленивом воздух, что самому хочется лечь в траву и глядеть так долго-долго, ни о чем не думая… И вдыхать этот головокружительный медовый запах цветов. Мы долго стояли, притихшие, завороженные.

 

III

 

– Пойдем… Пора, – тихо шепнула мне моя спутница.

– Сейчас. Эй, человек, – насмешливо крикнул я. – Счет!

Тотчас же послышался сзади нас треск кустов, и мы снова увидели нелепого землевладельца, который подходил к нам, размахивая какой-то бумажкой.

– Готов счет? – дерзко крикнул я.

– Готов, – сухо отвечал он. – Вот, извольте. На бумажке стояло:

 

СЧЕТ:

От помещика Кокуркова на виды местности, расположенной на его земле, купленной у купца Семипалова по купчей крепости, явленной у нотариуса Безбородько.

За стояние у обрыва, покрытого цветами, испускающими головокружительный медовый запах. 2 руб. 00 к.

Река, так называемая голубая лента 1 руб.

Яркое белое пятно мальчика на темно-зеленом фон кустов – 50 к.

Голубой перелесок, покрытый желтыми пятнами, в виду дальности расстояния на сумму – 30 к.

Белая полоска дороги, среди буйной вакханалии цветов; в общем за всё – 60 к.

Успокаивающий ослепительный домик с уютной красной крышей, подчеркивающий, что это не безотрадная пустыня 1 руб. 50 к.

Потемневшая серая мельница крестьянина Кривых, будто вырезанная на горизонте (настоящая! Это так только кажется) – 70 к.

Итого: Всего вида на 6 руб. 60 к.

 

Скривив губы, я педантически проверил счет и заявил, приданая своим словам оттенок презрения:

– К счету приписано.

– Где? Где?! Не может быть.

– Да вот вы под шумок ввернули тут семь гривен за мельницу какого-то крестьянина Кривых. Ведь это не ваша мельница, а Кривых… Как же вы так это, а?

– Позвольте-с! Да она только с этого обрыва и хороша. А подойдите ближе – чепуха, дрянь, корявая мельничонка.

– Да ведь не ваша же?!

– Да я ведь вам и не ее самое продаю, а только вид на нее. Вид отсюда. Понимэ? Это разница. Ей от этого не убудет, а вы получили удовольствие…

– Э, э! Это что такое? За этот паршивый домишко вы поставили полтора рубля?! Это грабеж, знаете ли.

– Помилуйте! Чудесный домик. Вы сами же говорили: «домик он как-то успокаивает, как-то подчеркивает…»

– Чёрт его знает, что он там подчеркивает, только за него вы три шкуры дерете. Предовольно с вас и целковый.

– Не могу. Верьте совести не могу. Обратите внимание, как белая стена ослепительно сверкает на солнце И не только сверкает, но и подчеркивает, что это не безотрадная пустыня. Мало вам этого?

Я решил вытянуть из него жилы.

– И за дорогу содрали. Разве это цена – шесть гривен? Мы на нее почти и не смотрели. Скверная дорожка, кривая какая-то.

– Да ведь тут за всё вместе: и за дорогу, и за буйную вакханалию цветов. Извольте обратить ваше внимание: ежели оценить по-настоящему вакханалию, то на дорогу не больше двугривенного придется. Пусть вам в другом месте покажут такую дорогу за двугривенный с обрыва…

Я повернул счет в руках и придирчиво заявил:

– Нет, я этого счета не могу оплатить.

– Почему же-с? Как смотреть, так можно, а платить – так в кусты?!

– Счет не по форме. Должен быть оплачен гербовым сбором.

– Да-с? Вы так думаете? Это по какому такому закону?

– По обыкновенному. Счета на сумму свыше пяти рублей должны быть оплачены гербовым сбором.

– Ах, вы вот как заговорили?!. Пожалуйста! Вычеркиваю вам мельницу крестьянина Кривых и речку. Чёрт с ней, всё равно, зря течет. А уж четыре девяносто – это вы мне подайте. Вот вам и Чёрт-Иваныч!

Я вынул кошелек, сунул ему в руку пятирублевую бумажку и, сделав величественный жесть: «сдачи не надо», взять свою спутницу под руку.

По дороге от обрыва мы наткнулись на очень красивую пышную липу, но я уж воздержался от выражения громогласного восторга…

 

Экзаменационная задача*

 

Когда учитель громко продиктовал задачу, все за писали ее, и учитель, вынув часы, заявил, что дает на решение задами двадцать минуть, – Семен Панталыкин провел испещренной чернильными пятнами ладонью по круглой головенке и сказал сам себе:

– Если я не решу эту задачу – я погиб!.. У фантазера и мечтателя Семена Панталыкина была манера – преувеличивать все события, все жизненные явления и, вообще, смотреть на вещи чрезвычайно мрачно.

Встречал ли он мальчика больше себя ростом, мизантропического сурового мальчика обычного типа, который, выдвинув вперед плечо и правую ногу и оглядевшись – нет ли кого поблизости, – ехидно спрашивал: «Ты чего задаешься, говядина несчастная?», – Семен Панталыкин бледнел и, видя уже своими духовными очами призрак витающей над ним смерти, тихо шептал:

– Я погиб.

Вызывал ли его к доске учитель, опрокидывал ли он дома на чистую скатерть стакан с чаем – он всегда говорил сам себе эту похоронную фразу

– Я погиб.

Вся гибель кончалась парой затрещин в первом случае, двойкой – во втором и высылкой из-за чайного стола – в третьем.

Но так внушительно, так мрачно звучала эта похоронная фраза: «Я погиб», – что Семен Панталыкин всюду совал ее.

Фраза, впрочем, была украдена из какого-то романа Майн-Рида, где герои, влезши на дерево по случаю наводнения и ожидая нападения индейцев – с одной стороны и острых когтей притаившегося в листве дерева ягуара – с другой, – все в один голос решили:

– Мы погибли.

Для более точной характеристики их положения необходимо указать, что в воде около дерева плавали кайманы, а одна сторона дерева дымилась, будучи подожженной молнией.

 

* * *

 

Приблизительно в таком же положении чувствовал себя Панталыкин Семен, когда ему не только подсунули чрезвычайно трудную задачу, но еще дали на решение её всего-на-всё двадцать минут.

Задача была следующая:

«Два крестьянина вышли одновременно из пункта А в пункт Б, при чем один из них делал в час четыре версты, а другой пять. Спрашивается, насколько один крестьянин придет раньше другого в пункт Б, если второй вышел позже первого на четверть часа, а от пункта А до пункта Б такое же расстояние в верстах, – сколько получится, если два виноторговца продали третьему такое количество бочек вина, которое дало первому прибыли, сто двадцать рублей, второму восемьдесят, а всего бочка вина приносить прибыли сорок рублей».

Прочтя эту задачу, Панталыкин Семен сказал сам себе:

– Такую задачу в двадцать минуть? Я погиб!?

Потеряв минуты три на очинку карандаша и на наиболее точный перегиб листа линованной бумаги, на которой он собирался развернуть свои «математические способности», – Панталыкин Семен сделал над собой усилие и погрузился в обдумывание задачи.

Бедный Панталыкин Семен! Ему дали отвлеченную математическую задачу в то время, как он сам, целиком, весь, с головой и ногами, жил только в конкретных образах, не постигая своим майн-ридовским умом ничего абстрактного.

Первым долгом ему пришла в голову мысль:

– Что это за крестьяне такие: «первый» и «второй»? Эта сухая номенклатура ничего не говорит ни его уму, ни его сердцу. Неужели нельзя было назвать крестьян простыми человеческими именами?

Конечно, Иваном или Василием их можно и не называть (инстинктивно он чувствовал прозаичность, будничность этих имен), но почему бы их не окрестить – одного Вильямом, другого Рудольфом.

И сразу же, как только Панталыкин перекрестить «первого» и «второго» в Рудольфа и Вильяма, оба сделались ему понятными и близкими. Он уже видел умственным взором белую полоску от шляпы, выделявшуюся на лбу Вильяма, лицо которого загорело от жгучих лучей солнца… А Рудольф представлялся ему широкоплечим мужественным человеком, одетым в синие парусиновые штаны и кожаную куртку из меха речного бобра.

И вот – шагают они оба, один на четверть часа впереди другого…

Панталыкину пришел на ум такой вопрос:

– Знакомы ли они друг с другом, эти два мужественных пешехода? Вероятно, знакомы, если попали в одну и ту же задачу… Но если знакомы – почему они не сговорились идти вместе? Вместе, конечно, веселее, а что один делает в час на версту больше другого, то это вздор – более быстрый мог бы деликатно понемногу сдерживать свои широкие шаги, а медлительный мог бы и прибавить немного шагу. Кроме того, и безопаснее вдвоем идти – разбойники ли нападут или дикий зверь…

Возник еще один интересный вопрос:

– Были у них ружья или нет?

Пускаясь в дорогу, лучше всего захватить ружья, которые даже в пункт Б могли бы пригодиться, в случае нападения городских бандитов – отрепья глухих кварталов.

Впрочем, может быть, пункт Б – маленький городок, где нет бандитов?…

Вот опять тоже – написали: пункт А, пункт Б… Что это за названия? Панталыкин Семен никак не может представить себе городов или сел, в которых живут, борются и страдают люди, – под сухими бездушными литерами. Почему не назвать один город Санта-Фе, а другой – Мельбурном?

И едва только пункт А получил название Санта-Фе, а пункт Б быль преобразован в столицу Австралии, – как оба города сделались понятными и ясными… Улицы сразу застроились домами причудливой экзотической архитектуры, из труб пошел дым, по тротуарам за двигались люди, а по мостовым забегали лошади, неся на своих спинах всадников – диких, приехавших в город за боевыми припасами, вакеро и испанцев, владельцев далеких гациенд…

Вот в какой город стремились оба пешехода – Рудольф и Вильям…

Очень жаль, что в задаче не упомянута цель их путешествия? Что случилось такое, что заставило их бросить свои дома и спешить, сломя голову, в этот страшный, наполненный пьяницами, карточными игроками и убийцами, Санта-Фе?

И еще – интересный вопрос: почему Рудольф и Вильям не воспользовались лошадьми, а пошли пешком? Хотели ли они идти по следам, оставленным кавалькадой гверильясов, или просто прошлой ночью у их лошадей таинственным незнакомцем были перерезаны поджилки, дабы они не могли его преследовать, – его, знавшего тайну бриллиантов Красного Носорога?…

Всё это очень странно… То, что Рудольф вышел на четверть часа позже Вильяма, доказывает, что этот честный скваттер не особенно доверял Вильяму и в данном случае решил просто проследить этого сорви голову, к которому вот уже три дня под ряд пробирается ночью на взмыленной лошади креол в плаще.

…Подперев ручонкой, измазанной в мелу и чернилах, свою буйную, мечтательную, отуманенную образами, голову – сидит Панталыкин Семен.

И постепенно вся задача, весь её тайный смысл вырисовывается в его мозгу.

 

* * *

 

Задача:

…Солнце еще не успело позолотить верхушек тамариндовых деревьев, еще яркие тропические птицы дремали в своих гнездах, еще черные лебеди не выплывали из зарослей австралийской кувшинки и желто цвета, – когда Вильям Блокер, головорез, наводивший панику на всё побережье Симпсон-Крика, крадучись шел по еле заметной лесной тропинке… Делал он только четыре версты в час – более быстрой ходьбе мешала больная нога, подстреленная вчера его таинственным недругом, спрятавшимся за стволом широколиственной магнолии.

– Каррамба! – бормотал Вильям. – Если бы у старого Биля была сейчас его лошаденка… Но… пусть меня разорвет, если я не найду негодяя, подрезавшего ей поджилки. Не пройдет и трех лун!

А сзади него в это время крался, припадая к земле, скваттер Рудольф Каутерс, и его мужественные брови мрачно хмурились, когда он рассматривал, припав к земле, след сапога Вильяма, отчетливо отпечатанный на влажной траве австралийского леса.

– Я бы мог делать и пять верст в час (кстати, почему не «миль» или «ярдов?»), – шептал скваттер, – но я хочу выследить эту старую лисицу.

А Блокер уже услышал сзади себя шорох и, прыгнув за дерево, оказавшееся эвкалиптом, притаился…

Увидев ползшего по трав Рудольфа, он приложился и выстрелил.

И, схватившись рукой за грудь, перевернулся честный скваттер.

– Хо-хо! – захохотал Вильям. – Меткий выстрел. День не пропал даром, и старый Биль доволен собой…

 

* * *

 

– Ну, двадцать минуть прошло, – раздался, как гром в ясный погожий день, голос учителя арифметики. – Ну что, все решили? Ну, ты, Панталыкин Семен, покажи: какой из крестьян первый пришел в пункт Б.

И чуть не сказал бедный Панталыкин, что, конечно, в Санта-Фе первым пришел негодяй Блокер, потому что скваттер Каутерс лежит с простреленной грудью и предсмертной мукой на лице, лежит, одинокий в пустыне, в тени ядовитого австралийского «змеиного дерева»!..

Но ничего этого не сказал он. Прохрипел только: «не решил… не успел…».

И тут же увидел, как жирная двойка ехидной гадюкой зазмеилась в журнальной клеточке против его фамилии.

– Я погиб, – прошептал Панталыкин Семен. – На второй год остаюсь в классе. Отец выдерет, ружья не получу, «Вокруг Света» мама не выпишет…

И представилось Панталыкину, что сидит он на развалине «змеиного дерева»… Внизу бушует разлившаяся после дождя вода, в воде щелкают зубами кайманы, а в густой листве прячется ягуар, который скоро прыгнет на него, потому что огонь, охвативший дерево, уже подбирается к разъяренному зверю…

Я погиб!

 

Актриса

 

Один из поклонников драматической актрисы Синекудровой однажды, исчерпав все темы салонных разговоров, спросил ее:

– А откуда вы родом, Марья Николаевна?

– Ах, вы не поверите, – оживилась Марья Николаевна, заламывая руки за голову. – Из Калиткина! Ни более, ни менее… Есть такой городок в Юго Западном крае… Верст четыреста отсюда. Ах, мой милый, милый Калиткин!

Вид у Марьи Николаевны был умиленный.

– Господи! Вот вспомнила я о нем – и сладко сжалось мое сердце… Девочкой пятнадцати лет уехала я оттуда и вот уже не была там лет двадц… что я, дура, говорю!.. Лет двенадцать не была я в этом милом городишке. Да. Или десять.

– Большой город? – спросил поклонник. В связи с этим вопросом он поцеловал и погладил руку Марьи Николаевны…

– Нет, крошечный… Вот такой…

– Уехали вы оттуда маленькой девочкой, – задумчиво сказал поклонник, прикладываясь губами, в связи с этим замечанием, к розовому, как лепесток цветка, локтю Марьи Николаевны. – Уехали маленькой девочкой, а приедете большой, взрослой женщиной.

Это замечание поразило Марью Николаевну.

– А ведь действительно! Уехала маленькой, а приеду большой…

– Если соберетесь ехать, возьмите и меня. И я вспомню с вами ваше детство.

И, как солидная казенная бумага скрепляется печатью, – так и поклонник подкрепил свой совет поцелуем в плечо.

– Оставьте! На нас смотрят. Чего же я ни с того, ни с сего туда поеду?…

– А вы там спектакль дайте. Как раз на будущей неделе ваш театр сдается на три дня под гастроли итальянской оперы – и вы свободны. Идея, а? Подумайте, какой шум будет в этом Калиткине! – «Известная драматическая артистка Синекудрова, уроженка нашего города – дает только один спектакль».

При слове «уроженка» поклонник поцеловал ладонь Марьи Николаевны, чем в достаточной мере подчеркнул многозначительность этого слова.

– Да с кем же я спектакль устрою?

– Господи! Да с товарищами же! Ведь они тоже свободны.

– Калиткин, Калиткин, милый мой городишка… – умиленно прошептала Марья Николаевна. – Я, кажется, на старости лет становлюсь сентиментальной. Разве поехать?

– О, солнце мое! И я с вами!!

И впервые, вероятно, за всё время существования солнечной системы, с солнцем было поступлено так фамильярно: солнце было поцеловано в сгиб руки, у локтя.

В пути было чрезвычайно весело: чувствовалось, что это не деловая поездка, а приятный шумный пикник. И весь вагон был наполнен пением, смехом и визгом.

Одна Марья Николаевна, по мер приближения к Калиткину, делалась всё тише, просветленнее и как-то кротко-самоуглубленнее.

Она всем ласково улыбалась и чувствовала себя, при этом, маленькой десятилетней девочкой.

– О, как я вас понимаю, – шептал ей увязавшийся-таки за всеми в поездку поклонник. – Вы себя должны чувствовать девочкой.

В связи с этим он чмокнул ее в плечо.

– Оставьте, смотрят, – лениво отмахнулась Марья Николаевна, – Так вы же чувствуете себя маленькой девочкой, а детей можно целовать.

Видно было, что этот шустрый поклонник знал тысячу разных уверток, и уж его бы на этой почве Марья Николаевна никогда не переспорила.

– Всё-таки… нельзя же так целоваться. Что подумают актеры!

– Актеры сейчас едят ветчину с горчицей, а когда актеры едят ветчину с горчицей – они не думают.

– Ну, разве что. И откуда вы всё это так хорошо знаете?…

Приехали около трех часов дня. Кое-кто бросился к извозчикам, но Марья Николаевна запротестовала.

– Нет, нет! Багаж пусть отвезут в гостиницу, а мы пойдем пешком. Так приятно окунуться в детство.

– И мне тоже, – сказал приютившийся сбоку поклонник. – И я тоже хочу окунуться.

Сделал он это так: поцеловал руки Марьи Николаевны.

И все – числом восемь человек – побрели пешком.

Шли сзади Марьи Николаевны, из уважения к ней немного сосредоточенные, – из уважения к ней сдерживая веселье и вежливо осматривая маленькие покосившиеся домишки.

– Смотрите! – сказала поклоннику Марья Николаевна. – Вот на этой улице я покупала сладкие рожки. Знаете, что это такое? Рожки… Тут они были особенно сладкие.

– Неужели? – удивился поклонник и, как парень не промах, прижал локоть Марьи Николаевны к своему.

– А вот здесь меня один мальчишка, когда я шла из училища, камнем в ногу ударил.

– Какой подлец, – проревел поклонник. – Экие канальи! Вешать их мало! А? Как вам нравится! Камнем в ногу! Ну, попался бы он мне…

– Да, да… Мне тогда было лет десять. Я еще, помню, остановилась у этого домика и – плачу, плачу, плачу, а какой-то лавочник вышел, дал мне две мармеладины и успокоил меня.

Поклонник задрожал от восхищения.

– Какой симпатичный лавочник! Смотрите-ка! Приласкал мое милое солнышко! С каким бы удовольствием я пожал ему руку, этому честному торговцу.

– Ну, где там… Он уже, наверное, умер.

– Царство же ему небесное! – прошептал поклонник, благоговейно целуя руку Марьи Николаевны.

– А это вот домик, где, кажется, жил наш дьякон. Смотрите-ка!

– Ага… Да, да. Действительно. Хороший домик. Ишь ты, какая труба!.. И дым идет. Очень мило.

– Я всё боялась тут ходить. По этой улице бродила какая-то полоумная нищенка, всё прыгала на одной ноге и грозила мне пальцем.

– А? Как это вам понравится! – возмущенно пожал плечами поклонник. – Вот она, наша полиция! Взятки брать мастерица, а что нищенство у неё под самым носом развернулось пышным махровым цветком – на это ей наплевать. Эх, режим!

На лице его было написано страдание.

Вышли на какую-то крохотную площадь, посредине которой сверкала еще не совсем просохшая после дождя лужа. Площадь была окружена маленькими каменными и деревянными домиками с зелеными ставнями, белыми занавесочками на окнах и горшками красных и розовых цветов на подоконниках.

Толстая женщина, положив маленького мальчишку к себе на колено, награждала его методическими шлепками.

Мальчишка, увидя показавшееся на площади пышное общество, открыл широко глаза, впился ими в актеров и совсем позабыл, что ему нужно реветь.

– Ах, не наказывайте этого милого мальчика, – сказала Марья Николаевна. – Он такой хорошенький. Как тебя зовут.

– Епишкой, – ответил мальчик, воткнув в рот палец не первой свежести.

– На тебе, Епиша, гривенничек. Купи себе леденцов!

– Очень милый мальчуган.

По своей привычке отражать все чувства и переживания Марьи Николаевны в чудовищно преувеличенном вид, её поклонник выдвинулся и тут.

– Очаровательный мальчик! Прямо-таки, замечательный, – в экстазе вскричал поклонник.

– Никогда я не встречал таких интересных детей. На тебе, дорогое дитя, три рубля! Купи себе леденчиков.

Марья Николаевна отошла от всех и остановилась в сладкой задумчивости перед кирпичным одноэтажным домиком с красными покосившимися воротами и крохотной калиточкой.

– Вот он, – прошептала она подоспевшему к ней юркому поклоннику, опираясь на его плечо. – Вот место моих детских игр и забав… Вот на этой калитке я любила кататься, схватившись за щеколду. Калитка скрипела, а мне казалось, что это какая-то рыжая птица, я срывалась и бросалась к этой кузнице, которая была излюбленным местом наших сборищ. Мы любили сидеть тут, вот на этих палках… Как они называются? К которым еще лошадей привязывают…

– Коновязь?

– Не знаю, право… Так вот… И кузнец был черный, грубый и всегда кричать нам: «Эх, поджарю я вас, чертенят!» Но только мы его не боялись, потому что он был добрый.

– Гм! – сказал поклонник, – прямо-таки это поразительно.

– А вот это колодец, видите? Я чуть в него не свалилась однажды. Хотела плюнуть в него, перевесилась и… Ах! А вот это – смотрите-ка! В этом домик жила моя подруга Таша Тягина. Боже мой! Ах, мне плакать хочется… Всё, всё тут, как было… И эта будочка, где квас продают – в стене, и эта деревья. Смотрите-ка, я лазила иногда к Таше через этот забор, когда ее наказывали. Видите, в саду там белая постройка – это баня. Ее в баню запирали, а я к ней лазила. Ее родители строго держали.

– Ах, какие мерзавцы! – ахнул старательный, готовый на всё, поклонник. – Повесить их мало! Коле совать таких изуверов.

– Что вы! Они были хорошие люди. И крыльцо таким же осталось!.. Я помню, мы однажды свалились с него вместе с Ташей, и я ударилась виском о такую металлическую штуку, которой с подошв грязь счищают. Видите – вот эта штука до сих пор… И даже грязь на ней засохшая… Милая грязь! А вон – то домик околоточного. Мы его очень боялись, потому что он пьяных бил. А в комнатах у него масса птиц.

– А что, если эта милая, эта очаровательная ваша подруга Таша – еще здесь? – спросил поклонник. – Нельзя ли узнать? Я бы крепко поблагодарил ее за дружбу, которую она питала к вам.

– А это хорошо, знаете! – загорелась Марья Николаевна. – Господи! Это было бы такое счастье.

В это время сгорбленный седой старик показался на крыльце домика, перед которым столпились актеры.

– Вот он, – зашептала Марья Николаевна, хватая поклонника за руку. – Как он постарел. А вот из ворот вышел их работник Веденей. Вот я сейчас его спрошу. Эй, Веденей, милый! Узнаешь ты меня?

Чернобородый Веденей подошел ближе и сказал:

– Чего извольте? А я не Веденей даже.

– Что ты говоришь! Не могла же я забыть твоего имени. Еще ты нас с Ташей на лошади катал.

– Никак нет.

Сгорбленный старик, ковыляя, уже спустился с крыльца и подошел к компании.

– Что им угодно? Чего вы, господа, спрашиваете?

– Николай Егорыч! Вы меня узнаете?

– Простите, вы ошиблись! Я не Николай Егорыч. Извините-с. Я Матвеев-с. Парамон Ильич. Извините!

– Да позвольте! Гм… Странно. Вы, значить, этот дом перекупили у Тягиных?…

– Ничего я не перекупал… Сам-с, простите, по строил.

– Гм! Давно?

– Сорок пять лет-с уже тому.

– Ничего не понимаю! А вы Козяхиных помните? Ваших соседей!.. А? Это моя настоящая фамилия.

– Никаких Козяхиных не знаю, – сказал старик с некоторой даже обидой в голос. – Даром изволите говорить. Занапрасно.

– Ах, ты. Господи! Ведь моего отца вся Мельничная улица знала. Вот, в этом красном домике… Господи. Ведь это всё мое детство!..

– Может-с быть, может-с быть. А только это не Мельничная улица, а Малая Слободская.

– Не понимаю, – растерялась Марья Николаевна… – Неужели? И вы всё время жили в Калитине?

– Никогда-с, сударыня, там не был. Оно хотя Калитин от нашего Сосногорска и в семидесяти верстах – а не случалось бывать.

– Так этот город – не Калитин? – спросил комик.

– Сосногорск, извините… Так уж он у нас и обозначать: Сосногорск. Рановато, сударыня, с поезда слезли. Еще часа два до Калитина.

Все постояли с минуту и потом, повернувшись, пошли к вокзалу. Молчали.

 


Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 196; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!