Ю. Ионов: моя северная одиссея



 

 

«Почему я вам пишу? Чем необычна моя тридцатичетырехлетняя жизнь? Вначале она складывалась как у многих: школа в маленьком городке, потом вуз в Москве, горячая студенческая пора — пора возмужания, социального созревания, хотя бы в самом сжатом виде. И когда один мой старший по возрасту сосед по общежитию начал открыто смеяться над моими — а в общем, нашими общими — идеалами, уверяя, что через пяток — десяток лет я буду мыслить точно так же, я после долгих споров заявил, что готов встретиться с ним через 10 лет и убедить его в обратном. То было знаменательное время, когда был опубликован для обсуждения, а затем утвержден на съезде проект новой Программы нашей партии с содержащимся в ней моральным кодексом строителя коммунизма. Я даже во время летних каникул носил в кармане измятый номер „Правды“ с проектом Программы, и заявление моему тогдашнему оппоненту оказалось, так сказать, клятвой верности новому коммунистическому кодексу нравственности…

Потом — распределение на Север, работа инженером сплава на Печоре, заочная учеба в Литинституте имени Горького, переход в редакцию местной газеты, кипение в текучке общественных дел: парторг редакции, бессменный член бюро райкома комсомола. В известной мере типичная „северная“ неустроенность, полупоходный быт как-то помешали быстро устроить личную жизнь, но в то же время располагали к более тесным духовным контактам с коллегами по основной и общественной работе, соседями по общежитию, дому.

Приехав на Север вроде бы ненадолго, я остался здесь уже на второе десятилетие. И незаметно получилось так, что для окружавших меня полутора-двух десятков людей примерно моего (иногда моложе, иногда старше) возраста я стал неким нравственным авторитетом, опорой в разрешении сложных житейских коллизий. Они советовались со мной по самым сокровенным вопросам своей жизни, приходили просто излить душу, обращались за помощью — в том числе и материальной — в беде. Я старался помочь каждому в меру своих сил, и сообща нам действительно легче удавалось выходить из своих жизненных затруднений. И столь же незаметно со многими из этих людей у меня сложились исключительно близкие, исключительно доверительные отношения, как если бы это были лучшие из числа моих кровных родственников. Общение с ними доставляло мне огромное наслаждение, особенно когда давало ощутимые нравственные плоды, хотя и стоило многих хлопот.

Мы искренне и горячо полюбили друг друга, как любят друг друга члены одной крепкой семьи или как любили друг друга не родные по крови, но родственные но духу „новые люди“ в романах моего земляка Н. Г. Чернышевского. Мы делили вместе горе и радость… Коллектив становился на моих глазах своеобразной семьей: а в сознании моем выковывалось уже угадывавшееся ранее сердцем убеждение в том, что это и есть путь к коммунизму в области этической, что коммунизм как этическая категория будет невозможен до тех пор, пока между реально сосуществующими формально неродными людьми не установятся отношения духовного родства, истинного братства, как это, собственно, и заповедано в моральном кодексе строителя коммунизма.

В своей личной жизни строгий к себе почти до аскетизма, до „рахметовских гвоздей“, я был столь же строг и к моим сотоварищам, требуя от них, например, терпимее, тоньше и участливее относиться к недостаткам и слабостям друг друга (но и совместными силами изживать эти недостатки!), призывал их не поддаваться мещанским предрассудкам примата мира вещей над миром духовных ценностей. Совместно отмечая наши большие и малые праздники, мы устраивали безалкогольные банкеты, дарили друг другу недорогие, но с очень глубоким смыслом подарки. И мы так и жили — наполненно, трудно и весело.

Наполненно, потому что я призывал их уже сегодня добиваться того всестороннего совершенства, о котором говорится в Программе партии, никогда не переставать учиться, расти, совершенствоваться во всем. Трудно, потому что нам и сообща не всегда удавалось избегать жизненных драм и несчастных любовей, потому что мне так и не удалось привить товарищам абсолютной трезвости, предотвратить навсегда те или иные стычки и конфликты между ними. И весело, я бы даже сказал, счастливо, потому что мы жили все же лучше, дружнее и спаяннее тех, кто больше придерживался старых, индивидуалистических и эгоистических привычек, мещанских предрассудков. Почти всякое, даже мимолетное общение превращалось для нас в маленький праздник для души. Люди, вливавшиеся в наш коллектив, охотно принимали его традиции, а люди, случайно сталкивавшиеся с нами, например командированные из республиканских газет коллеги, присматривались к нам и подчас завидовали этой нашей атмосфере.

И так же незаметно получилось так, что мои товарищи стали считать меня как бы главой нашей импровизированной семьи-коммуны и вроде бы в шутку называть „отцом“, „батей“, „папашей“ и т. д., я их — соответственно — „детьми“, а по отношению друг к другу они стали тем самым „братьями“. И поскольку эти звания для родственников по духу, по нашему мнению, должны быть чем-то почетным, мы на письме эти термины семейного родства начинали с большой буквы: „Сын“, „Брат“, „Сестра“. А ведь с иными приходилось общаться уже только путем переписки, так как по различным житейским обстоятельствам некоторые из нашей среды меняли местожительство, работу и т. д. Но мы с нетерпением ждали писем друг от друга, были едва ли не самыми деланными гостями друг для друга в период отпускных путешествий.

Естественно, чтобы быть нравственным авторитетом для современных взрослых людей, чтобы с полным моральным правом призывать их к идеалам всестороннего совершенства, я должен был сам не только оставаться до предела взыскательным к себе, но и тоже по возможности во всем совершенствоваться, быть во всем образцом. И уж если я работал, то старался работать за двоих, если учился, заочно оканчивая второй институт, то учился отлично, если нес общественные нагрузки — то добросовестно, если от природы не мог похвастаться здоровьем и физическим могуществом, то устранял эти изъяны, всякую свободную минуту занимаясь гимнастикой, лыжами… Доставалось это нелегко.

А сколько сил отнимали повседневные житейские заботы о моих подопечных. Одного, после случайного пьяного конфликта, надо было мирить с женой; другого, наоборот, разуверять в том, что его неожиданная невеста — образец нравственности, как ему показалось в минутном умопомрачении; третьего, слабого духом, напротив, требовалось вновь уверить в ценности жизни и в ошибочности мысли о самоубийстве из-за крупных неприятностей по работе. Одной из наших „коммунарок“ я терпеливо помогал освоить секреты новой для нее профессии; другой, долгое время остававшейся без квартиры, нес в общежитие свою раскладушку (а сам перебрался просто на топчан, на котором, впрочем, без особого сожаления сплю уже лет пять); третьей, у которой не совсем удачно сложилась личная жизнь, нес в роддом с огромным трудом найденные в разгар северной зимы живые цветы, рискуя совсем не так быть понятым обывателями.

Со временем к нашей семье-коммуне стали тяготеть и люди с трудными, изломанными судьбами, которых немало на таких вот окраинах страны. И как отрадно было видеть, что и они просветлялись, мягчели душой, когда с ними обращались истинно по-человечески. Помню, как я одевал в дорогу возвращавшегося в Ленинград после административной высылки за тунеядство одного заблудившегося в жизни человека, а он говорил мне: „Никакая мать так не собирает в первый класс своего сына, как ты меня!“ — и в глазах этого сорокалетнего, пережившего блокаду, прошедшего через наркологический диспансер мужчины стояли слезы, как стояли они у него как-то еще раз до этого, когда он принес мне в подарок и молча вручил маленький букетик собранных по дороге скромных полевых цветов. Так же он встречает меня теперь и на ленинградском вокзале, когда я посещаю этот недавно узнанный мною город, и ведет меня в свою комнату, и не знает, чем угостить.

В общем, слезы в глазах у меня и моих взрослых подопечных потом не раз стояли во время расставаний на долгие годы и новых встреч всего на несколько часов… Они были такими светлыми и такими красноречивыми, эти слезы, и мне никогда не жаль будет их.

Мы расставались, принимали в свою среду новых людей, и они с нашей помощью быстрее и легче обживались на неласковой этой широте. И пухла папка, в которую я складывал письма.

Мне иногда говорят, что, не посвяти я этому странному, на взгляд обывателя, „эксперименту“ столько сил и времени (и это наряду с напряженной основной работой, ответственными общественными нагрузками, заочной учебой во втором вузе), я, с моими двумя дипломами и послужным списком бессменного комсомольского и партийного активиста, мог бы сделать отличную карьеру в хорошем смысле этого слова. То же самое и с „обычной“ семьей. Ведь отнюдь не какая-то неполноценность, не опасения остаться старым холостяком толкнули меня на создание некоего „суррогата“ семейной общности. Я совсем не выгляжу уродом и, насколько мне известно, способен внушать симпатии женщинам самых разных возрастов. В иные моменты мне и самому очень не хватает самого единственного, самого неповторимого, самого близкого человека, а в придачу еще одного-двух родных маленьких человечков. Более того, я постоянно надеюсь, что и это у меня впереди, было бы здоровье и время.

Но когда вслед за этим я думаю о том, что в разных концах страны есть десяток людей, которые уже сегодня мне ближе, чем иные самые близкие, кровные родственники, в домах которых я едва ли не самый желанный гость (гак же как и они для меня), я прихожу к выводу: одного того, что мы есть друг у друга и что наша жизнь стала от этого намного богаче, достаточно, чтобы считать все эти годы прожитыми мною не напрасно. И я, с моей усидчивостью, целеустремленностью, волей, не имея в активе ни кандидатской диссертации, ни элементарных атрибутов материального благополучия после 12 лет работы на Севере, мог бы уже сейчас умереть со спокойной совестью, хотя конечно же с неутоленной жаждой жизни.

Ну, а пока… Вот снова в течение последнего месяца я снял со сберкнижки весь свой НЗ — около тысячи рублей — и раздал моим приемным родственникам: потому что один из них играл свадьбу (а ведь каждому хочется, чтобы такое событие прошло не хуже, чем у других); другой получил единственную возможность сделать покупку, о которой давно мечтал: а третий просто не рассчитал своего бюджета в длительной командировке — с кем не бывает! На книжке у меня осталась пятерка, а с 27 рублями я лечу в Сыктывкар на пленум общества „Знание“. Лечу совершенно спокойный, зная, что и там есть мне близкие люди, которые постараются сделать для меня все, что может оказаться нужным в дальней командировке. Так было всегда… Так — теперь уже командировка позади — случилось и на этот раз.

Вот, собственно, и все. Конечно, сумбурно и запоздало. Но если я не выговорюсь вот так, найдя неожиданный повод, мой душевный (житейский) опыт может пропасть бесследно. А он, как мне кажется, может оказаться полезным; он, по крайней мере, побуждает задуматься всех тех, кто всерьез мечтает готовить себя к вступлению в коммунистическое общество.

На то ведь мы и коммунисты.

п. Троицко-Печорск, Коми АССР».

 

 

Рабочий Иван Черногорский: мой сад!

 

 

«Хочу обратиться к Вам с вопросом, который не дает мне покоя. Лет пятнадцать назад посадил я на крутом, бесплодном склоне растущего оврага сто штук деревьев яблонь и груш. Я знал прекрасно, что в интересах страны и народа следует бороться с наступающими оврагами, и решил посадить сад. Приближалось столетие годовщины рождения В. И. Ленина, и я посадил именно сто деревьев в честь вождя трудового народа.

Пять раз сад погибал, уничтожали люди, козы, зайцы, мороз… Я снова сажал сад. Если среди вас есть человек, который понимает землю, мир растений, он поймет, как было трудно пять раз садить в поле сад.

И вот в защиту ленинского сада появилась статья в газете „Вечерний Харьков“, и однажды, собрав два ведра мичуринских слив, я привез их на стол редакции. Спасибо вам, добрые люди, что поддержали, примите мой скромный подарок. Все, что созревает в том саду, я раздаю людям, да они и сами не стесняются брать, ведь сад выращен для них, людей.

Чего в нем теперь только нет! Яблони, груши, сливы, вишни, черешни, абрикосы, виноград, розы, кизил, барбарис, облепиха, актинидия, черная рябина, лимонник китайский. Сейчас ветви яблонь от тяжелых плодов лежат на земле.

Я работаю на заводе и сад вырастил в выходные дни. Я инвалид войны, но ничего — вырастил.

Когда я по воскресеньям вижу десятки, сотни людей, стучащих костяшками в домино — из года в год, всю жизнь, — сердце переворачивается. Мудрец Александр Твардовский умолял не играть в домино, ибо в том мире, Аида, единственное занятие — домино.

Когда я узнал, что в Переделкино умирает великий поэт, я оформил отпуск, я сорвал лучшие цветы и поехал к умирающему Твардовскому. Он улыбался, искренне, счастливо улыбался цветам, он знал, что они — это труд, самая Великая Святыня в этом мире…

Теперь рядом со мной хорошие ребята. Они говорят, вернешься с работы, отдохнешь часик и такая появляется жажда поработать в саду, нет, не ради денег, не ради доходов, а просто охота совершить что-то красивое для общества. Это не пустые слова. Это стремление человека к великому и прекрасному.

Но не все они удерживаются на большой высоте, кто-то и падает…

Есть ли основание для большой тревоги о человеческой душе? По-моему, есть…

У каждого поселка, у каждого городка и города имеются рядом пустующие, не пригодные ни к чему земли. (Я не призываю отбирать земли у совхозов и колхозов, высшая мудрость в том, что земля является государственной, общенародной собственностью!) Но больно и обидно видеть пустующие, необработанные земли! Как полезна людям клубника! Давайте же, дорогие братья, друзья, ее выращивать! Давайте начнем кампанию не временную, а постоянную, неустанную, ежемесячную, ежегодную за то, чтобы каждый непригодный для колхоза, совхоза клочок земли был облагорожен, окультурен!

Больно, обидно видеть, как иногда скучно, постыдно, бесславно живут люди, а ведь они могли бы жить как боги. Сад, книги, цветы, музыка, шахматы, песни и высшее наслаждение — труд!

Харьковская область, г. Южный».

 

 

И. Касьянова: мое хобби

 

 

«Хорошо бы издать для юношества поэтический сборник, куда вошли бы лучшие русские поэты, и составить „Избранное“ из их стихотворений, выбрав из них самые высокопоэтические, такие, которые без музыки уж сами музыка. Сборник должен быть в красивом переплете, на хорошей бумаге и издан таким большим тиражом, чтобы его везде можно было купить и он стал бы настольной книгой для юношества.

У нас издан четырехтомник русских поэтов, но, во-первых, его нигде невозможно купить, во-вторых, он очень объемист, в него кроме красивейших, высокопоэтических стихотворений вошло много довольно посредственных, но многие изумительные по своей выразительности и музыкальности стихотворения не вошли в сборник. Вероятно, составители его полагали, что эти прекраснейшие стихотворения, обретшие новую жизнь в песнях и романсах, будут слушаться в музыке. Но часто ли они звучат в передачах и много ли их осталось в магазинах грампластинок?

 

Я составила такой сборник в 250 машинописных листов, напечатала на машинке и переплела. В него вошли лучшие стихотворения А. С. Пушкина, М. Ю. Лермонтова, Н. А. Некрасова, А. К. Толстого, С. Я. Надсона, А. А. Блока, Ф. И. Тютчева, А. А. Фета, А. В. Кольцова, С. А. Есенина, А. Н. Плещеева, А. Н. Майкова, Ф. Сологуба, А. Н. Апухтина, И. И. Козлова, И. А. Бунина, Н. М. Языкова, А. И. Одоевского, И. П. Мятлева, Я. П. Полонского, А. А. Дельвига, Н. П. Огарева, А. И. Полежаева, Д. В. Веневитинова, В. Я. Брюсова, Е. А. Баратынского, К. Ф. Рылеева, П. А. Вяземского.

 

Мне пришлось проделать большую работу. В районных и заводских библиотеках можно найти лишь разрозненные томики некоторых поэтов. Мне пришлось сидеть в Исторической библиотеке, выбирать из полного собрания сочинений лучшее и переписывать. Но некоторых поэтов и там нельзя было достать, потому что они не были изданы, как, например, Кукольник. А какой своеобразный поэт, одна его „Прощальная песня“ чего стоит, а „Рыцарский романс“, а „К Молли“ („Не требуй песен от певца“), а „Жаворонок“, а „Колыбельная“, а „Попутная песня“ и многие другие. Недостающие стихотворения мне пришлось списывать с грампластинок. Это очень кропотливая работа.

Я уверена, что если бы такой сборник был издан (конечно, гораздо полнее, чем мой), то юношество зачитывалось бы этими стихотворениями, заучивало бы их наизусть, пело.

У меня часто бывает молодежь. Должность моя скромная: техник в одном из НИИ, но тем не менее дом мой не пустует, мои гости задают мне самые разно-

образные вопросы: о музыке, о поэзии, о великих людях, часто вопросы неожиданные, но неизменно умные, глубокие.

В этих вопросах огромное желание ощутить сопричастность мировой культуре. Понять собственное я, понять я — в меняющемся мире.

г. Москва».

 

 

Я — В МЕНЯЮЩЕМСЯ МИРЕ

 

Я — в меняющемся мире

 

Как и все советские писатели, я часто отвечаю на те или иные вопросы, содержащиеся или в письмах читателей, или в записках на читательских конференциях, или в диалогах с общественными деятелями, учеными, собратьями по перу.

Вопросы, которые мне задавали в последние годы, касались в основном духовного мира человека, то есть в них запечатлен напряженный и острый интерес к человеку, к его сердцу и уму, интерес, завещанный великой русской литературой и ставший в наши дни обыденным, само собой разумеющимся для нравственной и интеллектуальной жизни сотен тысяч «обыкновенных» советских людей. В этих вопросах, часто неожиданных, кажущихся наивными и странными, ощутимо и живое чувство, и живая мысль. В них ощутима и духовная, этическая атмосфера нашего общества.

Я отобрал четыре вопроса и четыре моих ответа на них. Я даю ответы по живой записи, со всеми достоинствами и недостатками последней, потому что в ней, как и в любой живой записи, есть особая убедительность — убедительность непосредственного, непридуманного общения отвечающего с вопрошающим.

Вопросы эти были заданы мне на читательских конференциях, объединяет эти вопросы одно: мысли о всестороннем развитии личности.

 

 

Вопрос первый:

можно ли В. Шукшина с его разносторонней одаренностью назвать человеком Итальянского Ренессанса, то есть поставить его в один ряд с выдающимися людьми той далекой эпохи, когда человека отмечало универсальное развитие?

 

— Мне кажется, что в Шукшине отразился именно наш век, наше время. Это личность, характерная для третьей четверти XX столетия.

Чтобы понять мою мысль, давайте совершим небольшой исторический экскурс. Люди склонны идеализировать отдельные периоды истории. Это относится, в частности, и к эпохе Возрождения, особенно Итальянского. Она дала миру титанические фигуры — Леонардо да Винчи, Микеланджело. Чуть раньше — Данте. В ту эпоху понимание человека, его возможностей было необычайно высоким. Можно утверждать, что Ренессанс создал некий миф о человеке. Людям казалось, что человек может совершать все, что пожелает, все, что захочет. Но у этой эпохи есть и вторая сторона — потрясающая безнравственность ее, даже у великих людей. Она парадоксально сочетала удивительное раскрытие возможностей человека и отсутствие понимания ценности любой человеческой личности. Убить человека не было грехом. Людей убивали в постели, травили ядом, против них устраивали заговоры, их казнили. Наемный убийца — одна из типичных фигур эпохи Итальянского Возрождения. Стендаль, когда писал о Возрождении, часто употреблял очень современное сейчас слово — «энергия». Мы говорим об энергии атомного ядра. С ее помощью могут появиться сады в пустыне, а могут — развалины Хиросимы. Именно такое раздвоение было с человеческой энергией в эпоху Возрождения. Она освободила ту энергию, которая отдыхала в средние века. Но энергия эта была этически, что ли, безразличной. Даже «Декамерон» при всем своем обаянии заключает в себе опасность нравственного порядка. Ключ «Декамерона», по-моему, в песне Эмилии, на которую мало обращают внимания.

Ренессанс открыл Я — в этом его величие. Но он не открыл ТЫ. В этом его трагедия. ТЫ открыла другая эпоха. Ренессанс помог открыть в человеке бесконечный мир. И эти особенности Возрождения определили индивидуализм эпохи, ее взлет и ее ограниченность. Ведь не увидев бесконечный мир в другом, нельзя в полной мере считать себя Человеком.

Вот теперь, видимо, понятно, почему я не считаю Шукшина человеком, похожим на людей эпохи Возрождения.

Наш век тоже дал людей, которые как будто созданы были для Итальянского Ренессанса, — Циолковский, Эйнштейн, Швейцер… Альберт Швейцер, например, был ученым, врачом, естествоиспытателем, отличным музыкантом. Ему была свойственна чрезвычайная любознательность ко всему, характерная для людей эпохи Возрождения. Но дальше происходит с ним то, что не происходило ни с одним человеком той эпохи. Швейцер вдруг жертвует искусством, жертвует всем, чего достиг, чтобы создать в Африке больницу. Мысль пожертвовать искусством ради людей показалась бы кощунственной в эпоху Ренессанса. Конечно, история развития человечества — вещь необычайно сложная, Я кое-что упрощаю из полемических соображений. Были и тогда люди с необычайно развитым нравственным чувством — Донателло, Фельтре… Но у них это гало от сердца, а не от высокого нравственного, морального самосознания. Кстати, я думаю, что люди Возрождения в наши дни — Эйнштейн, Планк — родись они в XIV–XV веках, были бы великими художниками, так как тогда все было направлено на развитие искусства, именно в нем максимально выражался человек. Сказать так позволяет мне широта художественных воззрений, например, того же Эйнштейна. Дело не в том, что он играл на скрипке и был одним из самых глубоких знатоков Достоевского. А дело в том, что он обладал редким художественным потенциалом и сильно развитым воображением, что в конце концов и помогло ему создать теорию относительности.

Кстати, я думаю, что известные люди Ренессанса, родившиеся в наши дни, были бы величайшими учеными. Наука сегодня играет ту же роль, что и искусство в XIV–XV веках. Художники той поры, в сущности, и были учеными — исследователями человека, и их рисунки, в том числе и Микеланджело, напоминали рисунки ученых.

Вернемся к Шукшину. Можно ли назвать его всесторонне одаренным человеком? Бесспорно. В нем естественно сочетаются таланты, хотя и смежные, но редко сочетающиеся в одной личности. В лучшем случае актеры оставляли мемуары, имеющие лишь историческую, а не литературную ценность. Вот это сочетание актера и писателя, режиссера и писателя — большая редкость, большая удача и для него, и для нас, его современников.

Но Шукшина нельзя назвать универсальной личностью, как и никого из нас. Ибо универсальная личность Ренессанса проявляла себя и в искусстве, и в науке, и в философии. Было бы смешно ставить это в упрек всем нам. У Шукшина отсутствие универсальности окупается высоким нравственным самосознанием: в его рассказах живет подлинный гуманизм. Такая его тонкокожесть, ранимость, восприимчивость ставит его в один ряд с лучшими художниками XX века.

Это был человек обнаженной совести, сердца, отзывчивого на любую боль. Вот уж для кого ТЫ было неизмеримо важнее Я. Он умел открыть нравственную красоту там, где до него ее не видели.

Нравственно Шукшин выше человека эпохи Возрождения. Хотя и уступает ему в универсальности и конечно же в творческом титанизме. Я бы сказал так: он выше его на пять столетий. Эти пять столетий большой нравственной работы отразились в Шукшине необычайно ярко и остро.

Теперь давайте отвлечемся от В. Шукшина. Существует в наши дни взгляд, что для достижения каких-то результатов необходимо сосредоточиться на чем-то одном и себя ограничить. Об этом первым сказал Гете. У него такая потребность шла от множества различных увлечений, интересов, от желания обуздать себя. У него это шло от богатства, а не от бедности. Затем прагматики, в которых нет и намека на богатство, стали из этих высказываний делать рецепт успеха.

При этом не объясняется, что для них значит «успех».

Истина в мысли Маркса о том, что в будущем развитие человеческой личности станет самоцелью. Человеческая личность будет развиваться не для достижения результатов, а ради собственного своего развития. Как ни странно, но лишь когда развитие человека — самоцель, человек и общество достигают наибольшего успеха. Кстати, наши лучшие ученые ни в чем себя не ограничивали. Интересовались буквально всем. Таков, к примеру, П. Л. Капица.

Кажется, у Пришвина есть мысль: если идешь в лес с единственной целью — собрать грибы, ты их не найдешь. Но стоит тебе прийти, чтобы насладиться лесом, прийти бескорыстно — грибы сами попадутся тебе. Это закон всей жизни.

Создали теорию относительности, квантовую механику, сделали «ядерные» и великие биологические открытия люди очень разносторонне образованные. Я думаю, что в этих открытиях Моцарт, Пушкин, Бах, Гете принимали большее участие, чем нам это кажется. Настоящий творческий человек — это тот, кто одаривает мир новизной.

А для этого надо нести в себе все богатства человеческого духа, быть может не выявляя их, сохраняя лишь для себя. В наш век действительно универсальная личность — явление редкое, но я убежден, что человек коммунистической эпохи будет сочетать универсализм Ренессанса с высоким нравственным самосознанием.

Нынешний момент — информационный взрыв, небывалые ритмы и т. д. — момент преходящий, и по нему судить о будущем близоруко. Наука идет к тому, что нужно философское осмысление накопленных ею новых открытий. И пусть сейчас шумят физики и лирики, пусть работают биологи, но я убежден, что XXI век будет веком философов, ибо сова мудрости, как говорили древние греки, прилетает ночью, то есть она птица более или менее поздняя. XXI век — век совы мудрости. Надо не верить человеку и не любить его, чтобы полагать, что люди, подобные Гамлету, Рафаэлю, принадлежат только прекрасному прошлому. Человечество молодо, оно переживает отрочество.

Примечание 1984 года . Сегодня на вопрос о В. Шукшине я ответил бы несколько иначе. Мне хочется опять вернуться к этой теме, потому что именно сегодня, на пороге середины восьмидесятых годов XX века, она особенно важна и для самосознания личности, и для формирования ее.

Начну с того, что, как я все яснее понимаю, разносторонняя одаренность и универсальность — не одно и то же. Они могут совпадать, а могут и не совпадать. Все зависит от духа эпохи. Многосторонность — обилие различных умений и талантов. В эпоху итальянского Ренессанса, когда жили и работали Леонардо да Винчи, Микеланджело, Рафаэль, подобная разносторонность была органичной. Художник в эту эпоху не мог не быть универсальным в традиционном смысле этого слова. Чтобы быть хорошим художником, ему надо было обладать баснословной многогранностью: быть математиком, ибо без этого нельзя было открыть в живописи перспективу, быть анатомом, ибо именно тогда постигали истины и тайны человеческого тела, быть историком — для овладения новыми сюжетами и углубления в старые, не говоря уже о том, что в ту эпоху цельной культуры все науки и искусства были настолько органично соединены, что, пожалуй, не было живописца, который бы одновременно не выявил себя в архитектуре. А архитектура вела к инженерии, а инженерия, как у Леонардо да Винчи, вела к углубленному и сосредоточенному всматриванию в жизнь. Не говорю уже о том, что большинство живописцев были одновременно в той или иной степени поэтами. Сонеты Микеланджело сохранили ценность по сей день.

Это особый тип универсальности — универсальности цельной и единой культуры. Художник XV века универсален, как и врач XII века в арабском мире. Он не может позволить себе «роскоши» не быть универсальным. Это качество не только личности, но и эпохи. Любой рисунок на рукописях Леонардо да Винчи дышит универсальностью в восприятии бытия.

Но разве не дышат универсальностью рисунки на рукописях Пушкина? Пушкин не был ни живописцем, ни математиком, ни анатомом, ни архитектором, ни инженером… Он был поэтом, он был историком. И он был универсальной личностью.

Это иной тип универсальности. Нелепо говорить о том, что выше и что ниже — традиционный тип универсальности Итальянского Ренессанса или универсальность Пушкина. Это — иные типы, иные эпохи, иные стадии развития духовной жизни человечества. И все же не могу не заметить, что если художник в эпоху Итальянского Ренессанса не мог не быть универсальным в силу самих законов становления живописи в то время, то поэт в начале XIX века в России мог быть неуниверсальным. Разумеется, мое утверждение не бесспорно, я понимаю его субъективность, но лично мне универсальность Пушкина дороже универсальности людей Итальянского Ренессанса, что отнюдь не умаляет их в моем сердце.

Леонардо да Винчи был универсален и потому, что вобрал в себя все богатство человеческой действительности, и потому, что сочетал в себе бесчисленный ряд талантов и умений. Но в его эпоху для того, чтобы вобрать в себя это богатство, надо было обладать разносторонностью. Во времена Пушкина и позже, когда структура духовной жизни изменилась, можно было стать универсальной личностью, не обладая удивительной разносторонностью. Универсальность ушла вглубь, утратив в широте.

Тип универсализма формируется духом времени. Но существует все же одна любопытнейшая особенность: во все века и тысячелетия, начиная с баснословной Вавилонии и не менее баснословного Египта эпохи пирамид, универсальные личности имели то или иное отношение к искусству.

Универсализм менял обличье: в Египте фараонов — архитектура, в легендарном Вавилоне — астрономия, в эпоху античности — мудрость, в эпоху Возрождения — живопись, в XVII веке — философия, в XVIII — музыка, в XIX, особенно в России, — литература, в XX — во всем мире — наука…

Но во все века универсальные личности, будь то жрец в Вавилоне, зодчий в Египте, писатель в России, имели отношение к искусству не только как к любимому делу, но и как к стилю мировосприятия. Мне дорога мысль В. Ф. Одоевского о том, что искусство — не утеха, не роскошь, а необходимость. Если бы не искусство, человек бы погиб (по Одоевскому), не найдя ответы на вопросы, разрывающие душу и ум; если бы не искусство, человек не выдержал бы неизвестности о себе и о мире; искусство и познает, и угадывает, и исцеляет. Теперь самое время вернуться к вопросу о том, был ли универсальной личностью В. Шукшин, и ответить на него несколько иначе, чем я ответил в семидесятых годах. Да, Шукшин обладал чертами универсальной личности нашего времени и нашего общества. И не потому, что сочетал в себе режиссера, актера и писателя (хотя и это весьма существенно), а потому, что возрождал, воскрешал человеческое в человеке.

Универсальная личность стремится к познанию начала вещей. В восьмидесятые годы мы еще острее поняли, что «начало вещей» — человечность.

Мы стали особенно ценить и дорожить человечностью, как ценностью не только этической, но и социальной. Этим отмечена вся жизнь сегодняшнего нашего общества, и поэтому я и даю сегодня новый ответ на старый вопрос о Василии Макаровиче Шукшине.

 

 

Вопрос второй:

что общего между искусством и повседневностью?

 

— Казалось бы, что может быть общего между искусством, которое всегда праздник, всегда приобщение к чему-то очень яркому, неожиданному, и повседневностью, которая воспринимается нами как что-то сугубо будничное, однообразное, а иногда даже и унылое. И тем не менее между искусством и повседневностью существует очень глубокая связь. И от понимания этой связи, от понимания взаимодействия между искусством как праздником и повседневностью как нашим обыденным существованием зависит реальная жизнь, то, как мы делаем наши обычные дела, как мы живем.

Мне хочется, отвечая на этот вопрос, рассказать о каких-то очень конкретных и «земных» историях. Но перед этим надо, наверное, в самом общем виде определить: что такое искусство? Это — запечатленное в слове, или в звуках, или в красках очень высокое представление о человеке, о его силах и возможностях. В сущности, если попытаться выразить смысл искусства в нескольких словах, то этими словами и будут: «Человек может все».

Для человека нет ничего невозможного. В этом я вижу смысл искусства, и именно это и делает его необходимым в нашей обыденной, самой будничной жизни.

Через соприкосновение с образом, который создан художником, каждый из нас поднят на большую высоту.

Теперь коснусь каких-то конкретных, «земных» вещей для того, чтобы эта мысль стала более понятной.

Меня давно интересовали люди — их душевный строй, духовная устремленность, — люди, занятые какой-то однообразной работой. Однообразная работа бывает интересной, то есть такой, которая становится неинтересной только потому, что она повторяется изо дня в день. А бывает и изначально неинтересная, однообразная работа, в которой органично заложена какая-то большая монотонность. Начну с людей «интересной однообразной» работы. Помню медсестру в больнице, которая рассказывала мне, что поначалу ее увлекало желание активно помогать людям, облегчать их страдания, а потом изо дня в день одно и то же, одни и те же жалобы, нездоровые лица, разговоры. И стало ее охватывать уныние, и она уже думала уйти из больницы. Ей помог «Дон-Кихот» Сервантеса. Вообще надо отметить, что помощь человеку в повседневности со стороны искусства обычно бывает очень неожиданной. Вот что она мне рассказала. То, что Дон-Кихот вмешивался часто в какие-то фантастические ситуации, старался облегчить наряду с существующими страданиями и несуществующие, его огромная тоска по справедливости и желание поразить любое зло, желание настолько обостренное, что он был готов кидаться на ветряные мельницы, показало ей: она была, мягко выражаясь, неправа, когда, находясь один на один с совершенно реальными, невымышленными страданиями, постепенно стала утрачивать острое восприятие их, разучилась видеть людей, которые ждут от нее помощи. Я застал ее однажды ночью в больничном коридоре, сидящей над романом Сервантеса. Она его перечитывала. И я понял: если через минуту кто-то ее позовет, она без раздражения, без мысли, что ей помешали, будет делать все для человека, которому нужна.

Думаю, что влияние искусства заключается в том, что оно учит нас быть человечными. Однажды я беседовал с девушкой, которая управляла на стройке башенным краном. Это, вообще, работа интересная, сопряженная даже с известным риском, все-таки высота… Но постепенно однообразие стало и ее угнетать. Каждое утро подниматься по этой лестнице, выполнять одни и те же маневры…

Ей помогло тоже нечто совершенно неожиданное, не имеющее никакого отношения ни к крану, ни к ее работе и даже не имеющее отношения к нашей жизни. Ей помогла новелла Флобера «Простая душа» — о малограмотной простой женщине, которая работает на ферме, изо дня в день видит и делает одно и то же, и тем не менее глубоко радуется жизни и умеет найти в однообразии дней какое-то удовлетворение, потому что служит любимым людям. И вот девушка-крановщица подумала: «Если та женщина, которая в жизни не видела ничего, кроме хлева, коров, одной и той же дороги, умеет так радоваться жизни, то как же смею не радоваться жизни я, если каждый день открывает мне что-то новое. Вот достроили дом, въехали новоселы, изменился ландшафт, открылись какие-то новые дали…» Она стала жизнь воспринимать разнообразно и остро.

«Зерно искусства» упало в чернозем, что ли, повседневности. Такие зерна могут давать всходы только тогда, когда они падают в более или менее вспаханную почву. А вспахивает ее вся наша жизнь, ее этические законы. И надо помнить о том, что бывают «залежные земли» в человеческой душе, но целинных земель не бывает, потому что тысячелетия культуры, тысячелетия работы человеческой мысли и человеческой души отразились на каждом из нас.

Я говорил сейчас о людях «интересной однообразной» работы, но бывают, повторяю, работы и неинтересные, как бы отупляюще-однообразные. Помню рассказ одной стенографистки, которая жаловалась на то, что она уже стала как автомат. «Я совершенно не вникаю в то, что стенографирую, я машина». Интересно, что и к ней освобождение пришло от искусства, и тоже пришло совершенно неожиданно. От Шекспира.

Она стенографировала речи на одной конференции, посвященной очередному шекспировскому юбилею, и в отличие от обычного состояния, когда работала совершенно автоматически, вдруг в какую-то минуту вникла в то, о чем говорили люди на трибуне. А говорили они про то, что женщин волнует особенно. Про любовь в трагедиях и комедиях великого художника. Дома она открыла Шекспира, и после этого в ее работе многое изменилось. Она ощутила одну великую особенность Шекспира: что бы люди ни делали у него, о чем бы ни говорили, чем бы ни занимались, — это имеет отношение к каким-то большим событиям, к жизни мира, к судьбе человечества. И ей открылось, что ее скромный труд тоже имеет отношение к жизни мира, к судьбе человечества, потому что на совещаниях, когда она стенографирует, говорят, в сущности, о больших вещах: о спасении морей и океанов, о сохранении лесов, о воспитании детей… Работа ее получила какой-то высший смысл.

Вот что я думаю по поводу вопроса о взаимоотношении искусства и повседневности… Ну конечно, кроме такого конкретного, что ли, отношения к судьбе человека искусство имеет и более общее, более философское отношение, то есть оно открывает нам не только то, что мы должны делать сегодня (внимательно отнестись к больному, бережно поднять контейнер с кирпичом и т. д.), — оно нам открывает и наше отношение к миру, бесконечности, истории и вообще наше место во вселенной. И в этом глубинный смысл.

 

 

Вопрос третий:

как Вы относитесь к сентиментальности?

 

— Вот интересно: слова внутренне меняются не только в оттенках, но и в сути в зависимости от перемен в человеческих отношениях, от формирования новых нравственных ситуаций. Некогда обвинение в сентиментальности было немалой обидой. Это означало, что человек излишне чувствителен, подменяет подлинные чувства чрезмерной экзальтацией, что он не умеет адекватно относиться к явлениям жизни. Чаще, чем нужно, смеется и чаще, чем нужно, плачет. А сегодня именно этого нам и недостает.

Я в одной из моих книг в полемическом «заострении» советовал читателям не бояться быть сентиментальными и вообще не бояться этого слова. Нам в том мире, который сложился в начале восьмидесятых годов, не хватает, по-моему, именно этого. Я имею в виду, конечно, не замену подлинных чувств экзальтацией, а открытость, безбоязненно искреннее отношение ко всему в жизни. Без потаенности, маски, игры, отсутствия страха показаться смешным, заплакать, когда тебе больно, — не за себя обязательно, рассмеяться, когда тебе смешно, улыбнуться, когда твое сердце чем-то тронуто.

В жизнь вошло явление, которое можно назвать стереотипом замкнутости. Оно вошло тихо, неслышно, само собой. Появились люди, застегнутые на все замки, как портфели и чемоданы. И «содержимое» их нам неведомо, пока они не окажутся в экстремальных ситуациях, тогда нередко нас постигает разочарование: оказывается, в чемодане было барахло под респектабельной кожей.

Я люблю людей, которые не боятся открытого выражения чувств. Разумеется, говоря о сентиментальности, я вкладываю в нее иной смысл, чем вкладывался в нее некогда. Экзальтация сегодня не менее нелепа и фальшива, чем во все минувшие времена. Может быть, завтра, если мы завтра «расстегнемся», надо будет опять бояться сентиментальности. Ведь человек тоскует именно но тому, что ушло, и испытывает неприязнь к тому, что имеет в избытке, даже если это сладостный избыток. Но пока говорить об избытке сентиментальности рано.

Меня поражает непонимание того, что творческие силы человека непосредственно сопряжены с тканью его души. А ткань души, если он ее все время прячет, может быть изъедена молью, как изъедает моль обычные ткани, похороненные в ящиках шкафов. Андерсен даже в XIX, «железном», веке не боялся быть сентиментальным, плакал, смеялся, играл с детьми. Был чудаком. Хорошо бы, чтобы побольше чудаков было в нашем, «атомном», XX веке.

Равновесие между сердцем и умом было, по-моему, нарушено в XX веке. Не случайно это время совпало с расцветом жанра фантастики в литературе. Казалось, естественные науки и техника всесильны, они могут все.

Создать не только мыслящие машины, но и разумную, тонко чувствующую, интеллектуально духовную жизнь.

В сущности, умные люди во все века иронично относились к возможности науки «осчастливить человека». Начиная с Сократа, который полемически заостренно смеялся над математиками и астрономами, думающими о загадке неба, не решив загадку человеческой души, человеческих отношений, и кончая Львом Николаевичем Толстым, который не понимал, как может человек отдавать все силы ума, скажем, астрономии, тогда как на Земле нет счастья, — не рано ли думать о звездах?

Разумеется, гений может себе разрешить и излишнюю иронию над вещами более чем серьезными и могущественными. Гений может себе разрешить и неверие в них. Я не смею подобным образом относиться к науке. Но помню печаль-но-ироническую строку из записных книжек замечательного советского писателя Ильи Ильфа: «Вот радио есть, а счастья нет». Сегодня мы можем добавить: вот и телевидение есть, и космические корабли, и неслыханный комфорт, и быстрота передвижения…

Счастье в человеческом сердце. Именно поэтому равновесие между умом и сердцем — условие формирования гармонической личности. Почти двадцать лет назад когда торжествовало излишнее поклонение разуму, я написал повесть «Ахилл и черепаха». Ахилл — это ум, черепаха — это сердце. В известном парадоксе Зенона Ахилл не в состоянии догнать черепаху. Но в действительности, тоже весьма парадоксальной, но все же более конкретной, чем отвлеченные формулы и парадоксы, Ахилл оставил за собой черепаху в некой безбрежной дали, и мне хотелось, чтобы он умерил бег, чтобы милая, добрая, старая черепаха все же поспевала, поспешала за ним.

Многое изменилось во внутреннем мире человека. В сегодняшнем советском обществе духовные и нравственные ценности играют, как никогда, главенствующую роль. Мы все больше осознаем себя наследниками всех нравственных богатств человечества. Напомню Экклезиаста: «Время разбрасывать камни, и время собирать камни». Одно время камни, то бишь нравственные ценности, разбрасывались излишне дерзко. Наступила пора собирать камни.

 

 

Вопрос четвертый:

как Вы понимаете формулу «шок будущего»?

 

— Заря новой исторической эпохи уже не раз восходила над нашей планетой. Восходит она и сегодня. Но в отличие от людей, живших некогда, в баснословные времена, от тех, кто когда-то был современником новых эпох, мы видим и ощущаем эту новизну с величайшей отчетливостью и остротой. Если раньше, при смене времен, жизнь внука ненамного отличалась от жизни деда, то сейчас лавина перемен обрушивается на человечество столь ошеломительно, что внуки и деды часто не понимают друг друга…

Эту ситуацию исследуют художники, писатели, ученые. Она действительно беспримерна. Меняется лик Земли, рушатся традиции, перестраиваются уклад жизни, человеческие отношения. Элвин Тоффлер с полным основанием утверждает, что мы живем в невиданном, фантастически убыстренном эволюционном ритме. Непрестанно возрастающая зависимость человека от техники, утрата коммуникабельности между людьми, неврозы и стрессы вызвали, по его мнению, новую болезнь, которую он образно назвал «шоком будущего».

«Шок будущего» кажется особо опасным лишь при забвении, что за нами, восьмисотым поколением, семьсот девяносто девять минувших, ибо богатство человечества составляют не только видимые материальные и духовные достижения культуры и цивилизации, но и то, что невидимо: чувства, надежды, духовный поиск, тоска по истине, боль от несправедливости, вера в лучшее будущее тех, кто жил до нас, любил, боролся и порой во имя этого лучшего будущего жертвовал собой.

Никогда еще человек не нес в себе подобной громады эмоционального и духовного наследия, переживаемого норой бессознательно, но тем не менее воздействующего на наш образ мыслей и поведения. В бешеном ритме и суете сегодняшней жизни мы можем забыть о распятых рабах — сподвижниках Спартака, о подвижничестве строителей готических соборов, о любви Абеляра и Элоизы, о героях Великой французской революции и Парижской коммуны, о самоотречении жен декабристов и нравственном величии русских революционеров, — мы можем, повторяю, забыть о них в сутолоке бурной повседневности, но они ни на минуту не забывают о нас, они живут в нас, и это делает «шок будущего» не столь опасным, как некоторым кажется.

Этим я вовсе не собираюсь утверждать, что мир устойчив и стабилен. Я написал книгу «Вечный человек» именно для того, чтобы попытаться объяснить эту нестабильность.

У Маркса есть замечательная мысль о том, что коммунизм невозможен без сохранения богатства достигнутого развития. Эта мысль служит для меня источником вдохновения, когда я пишу книги о духовном мире сегодняшнего советского человека.

В книге «Вечный человек», завершающей трилогию о нравственном мире личности, мне хотелось рассказать о духовной жизни моего соотечественника и современника. В моей жизни было много незабываемых встреч с прекрасными людьми — рабочими-строителями, художниками, военными… Для меня всегда узнавание человека, проникновение в его внутренний мир составляли главную радость журналистского, писательского труда. Я спорил и спорю со сторонниками пессимистической точки зрения, что научно-технический прогресс неминуемо ведет к обеднению жизни человеческого духа. Каждая встреча убеждает: мир человека может и должен быть несравнимо могущественнее мира вещей…

Сегодня в нашем обществе углубление духов-но-нравственной основы человеческого бытия осознается все глубже как необходимое условие дальнейшего совершенствования социальных и человеческих отношений. Духовный потенциал наших людей был неизменно высок и раньше.

Не случайно иностранные гости бывали удивлены, почувствовав, поняв, как любят в нашей стране литературу, искусство, как дорожат в ней всеми явлениями, событиями духовного бытия человека.

Вот небольшая иллюстрация.

…Вернувшись из Советского Союза, где была устроена его выставка, Марк Шагал рассказывал во Франции:

— Нигде в мире не видели мы такой любви к чтению, к искусствам, как в России. Несмотря на то что у всех там телевизоры, все ходят с книжками, читают в скверах, в садах, в метро. Как они слушают музыку, это просто надо увидеть и почувствовать… Всей душой, для них это как бы священнодействие. И в театре то же самое. Такая тяга, такое уважение к культуре, прямо удивительно и трогательно.

Об этих впечатлениях художника с мировым именем я нередко вспоминал в моих поездках…

 

Утрата


Дата добавления: 2019-02-13; просмотров: 207; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!