Инженер-физик Г. Трубников: модель, созданная гением



 

 

«За что называют машиной человека, который почему-то каждый раз теряет самообладание, видя слезы ребенка или женщины, который, испытав потрясение у постели больной жены, соглашается и отдать сына, и принять на себя позор фиктивной измены — в ответ на унижения, которым он подвергся? Может быть, за то, что он откровенно не хочет помочь светскому бездельнику Стиве в получении им синекуры с жалованием 9 тысяч рублей? Может быть, за то, что он не анархист и не революционер, а видит свой долг в том, чтобы на государственном посту сделать что-то посильное для России (тому много свидетельств в романе; это — предмет особого разговора)? Нет, скорее всего, за то, что он при каждом сюрпризе, преподносимом женой, матерью его сына, пытается найти какое-то разумное решение для выхода из создавшегося положения, положения, неимоверно осложненного существовавшими законами о браке, законами, которые отнюдь не Каренин выдумал.

Все, что связано с Карениным, важно и интересно, ибо его образ несет проблему властвования над эмоциями. Недаром эта проблема стала особенно острой в наше время: это вызвано прежде всего расширившимися и усложнившимися связями и взаимоотношениями между людьми . Евг. Богат пугает читателя чертами „человека-машины“, сформулированными им в трех пунктах. Готов признать эти черты даже за собой, но хочу их уточнить.

1. Уверенность в том, что формы человеческих отношений должны строиться на разуме, а не на эмоциях. Нельзя набрасываться с кулаками на человека, которого ненавидишь. Нельзя позволять проявляться низменным инстинктам, которые сидят в подсознании каждого человека. Нельзя приставать с излияниями к любимому поэту, артисту. Оставь эмоции для внутренней жизни, для творчества. Позволь эмоциям выплеснуться только тогда, когда их от тебя ждут, когда необходимо заразить ими кого-то. Не нужно душить эмоции, нужно ими управлять.

2. Стремление (а не тоска) к максимально возможной определенности в любой ситуации, к предвидению, желание предусмотреть все варианты, изучить все возможности, приводящие к возникновению случайностей, — явление положительное, а не отрицательное.

3. Непримиримое отношение к собственным слабостям. В этом вопросе Евг. Богат возводит на нас напраслину. По моим наблюдениям — чем разумней человек, тем он терпимей к слабостям других. Это, кстати, характерно и для Каренина.

Что касается ненадежности „человека-машины“, то она имеет место тогда, когда человеку не удается органично вобрать в себя качества, созданные самовоспитанием, или когда эти качества на поверку оказываются неразумными. Это нужно воспринимать как трагическую неудачу; этот горький опыт нужно изучать…

Анну судят уже сто лет, и суд далеко не закончен. В мире все изменилось, но модель, созданная гением Толстого, остается непревзойденной и незаменимой, когда вновь и вновь встает вопрос о роли женщины, о семье. Собственно, весь роман является гениальной моделью разнообразных нравственных проблем, но „мысль семейная“ была для Толстого главной.

Итак, суд идет. Первым судьей был сам Лев Николаевич Толстой. И он осудил Анну. Это так очевидно для каждого, кто внимательно прочел роман, что и доказательств не требует. Мы отделяем мастерство Толстого — создателя модели от взглядов Толстого — судьи. Но всегда ли мы делаем это достаточно деликатно? Нет ничего удивительного в том, что прогрессивная критика во времена Толстого и в последовавшие периоды взяла Анну под защиту. Суд над Анной был ареной политической борьбы, ибо женский вопрос был политическим вопросом. Ради эмансипации оправдали Анну, и сделать это оказалось нетрудно. Модель была настолько объемно, мастерски сделана.

г. Ленинград».

 

 

Цепь доводов Евгения Смирнова

 

 

«Я не буду очень уж „веско“ высказывать впечатления от эмоциональной Анны и рационального Алексея Александровича, замечу лишь, что Каренин вызывает у меня определенную симпатию, и если уж называть его „человеком-машиной“, действующей исправно до той поры, пока она не столкнулась с нелогичной ситуацией, то Анну следует определить в разряд „людей-машин“ с явным перерегулированием по цепи обратной положительной связи, к существам с хаотичными эмоциональными цепями, а такая „система“ функционировать длительное время неспособна, и в этом смысле конец Анны закономерен…

Он и она — две крайности, хоть и не лишенные элементов друг друга, и их „соприкосновение“ есть толчок к их гибели, так же как в ужасной вспышке аннигиляции гибнет материя и антиматерия!

Смысл в том, чтобы не оправдывать одного, обвиняя другого, но в том, чтобы обвинять обоих! Вопрос этот непростой, и решить его так легко не представляется возможным; для этого необходим глубокий анализ произведения, психологии героев, психологии самого Л. Толстого, конкретно-исторических условий написания романа и места действия.

На этом „мудром“ совете я бы и остановился, да есть у вас ряд мыслей, рождающихся из сопоставления различных точек зрения. Они волнуют меня. Сообщу этим мыслям формы вопросов.

1. Что в человеке должно развиться раньше — ум или сердце?

2. Каково оптимальное соотношение чувственного и логического в человеке нашего времени?

Позволю себе привести выдержку из главы „Парадоксы“ в вашей книге „Чувства и вещи“. „Рационализм для того, чтобы побеждать, должен все время терпеть поражение“.

Очень, очень хорошая мысль! Но чтобы она была до конца полной, думаю, что необходим еще один парадокс!

Да извинит меня Евг. Богат, но чувства, для того чтобы побеждать, должны все время терпеть поражение.

Именно так! Именно в неразрывном развитии эмоций и разума, в постоянных уступках их друг другу, в постоянном их взаимоконтролировании и взаимообогащении заложен смысл человека как личности, как индивидуальности…

Никогда еще холодный рационализм не был побежден пылкой эмоциональностью с пользой для человека; результат их „борьбы“ — чувственно-логический ноль, как получается ноль при столкновении двух сил, направленных навстречу друг другу.

Энергия ума и сердца должна быть направлена в одно русло и в одну сторону, чтобы пополнять друг друга.

Человек, хоть трижды преисполненный нежности к миру и неспособный поступить четко в решающий миг для его защиты, немногим лучше человека с холодным рассудком, но неспособного к состраданию…

Природе свойствен поиск золотой середины, только мы не всегда это понимаем и часто уходим от гармонии, хоть и являемся частью природы…

И то, что кому-то „уютнее с ЭВМ“, тоже можно понять: просто этот человек, возможно, еще не встречал людей настоящих, а чаще имел дело с „однобокими“, и его самого незаметно „прибило“ к какому-то краю…

И последнее. „Рождение симпатий“ к Каренину, как, впрочем, и к Карениной, не должно составлять загадки — это всего лишь результат защитной реакции на элементарное излишество. В первом случае — на излишество сердца у Анны, а во втором — на излишество ума у Алексея Александровича!

„Искореженность“ отношений между людьми во многом идет от этих излишеств, оттого, что мы часто забываем, что только естественное, соразмерное сочетание „человека-машины“ и „человека-антимашины“ уничтожает в нас машину и рождает торжество человека!

г. Ульяновск. 24 года».

 

Не буду публиковать письма, поддерживающие меня в дискуссии «Этот умный, честный Каренин», хотя их, повторяю, было немало. Лучше, не называя имени автора, дам письмо-исповедь, которое получил не в ответ на полемику о Каренине, а после опубликования уже упоминавшейся мной повести «Удар молнии».

 

 

«Здравствуйте!

Мне скоро 40 лет. Сыну 17. Читала я, читал он, потом говорили. Плохо он понял, хотя развивался вполне гармонично, без „вывихов“, но созреть духовно и развиться — это не одно и то же! Шаг за шагом провела я его по повести. Надолго остановились на моей любви, которая сыну моему известна и которую он считает „бессмысленной“! Но это оттого, что малыш еще не любил сам. Поэтому — непонятно.

Нескромно сказать, очевидно, что меня постигла такая же примерно любовь, если не более трагическая. И любовь ли это?! Через непонимание, через недоверие несешь в ладонях то, что, кажется тебе, принесет счастье и радость другому. Несешь ему духовное возрождение, веру в себя. И нет проблемы в том, чтоб обязательно объединиться „законным союзом“, потому что действительно в этой странной и, как говорит сын, „бессмысленной“ любви нет ничего страшнее, чем потерять возможность делать добро. Для меня это — день сегодняшний с 1972 года.

Рабочий-электрик, бывший беспризорник, вероятно, бывший уголовник. Во всяком случае, к 45 годам он темную сторону жизни считает единственной ее действительной стороной. Все остальное — „иллюзия“, по его мнению. Человек тонкой мысли, человек такой великолепной духовной породы, что, сложись его жизнь с детства иначе… трудно сказать, каких вершин науки или искусства он бы достиг. Я плачу над его судьбой и не знаю покоя от боли и желания возродить Петра, сделать его таким, каким он может и должен быть. Иногда мне кажется, что я схожу с ума. Не оттого, что мы, вероятно, никогда не будем вместе. А оттого, что никогда не исполнится ни одна его мечта. И я была бы очень счастлива, увидев его счастливым, пусть даже рядом с ним была бы не я, другая. Почему так? Где-то в глубине психики скрыто наше с ним родство. И я узнаю это даже в его „нелепых“ поступках. И мне хочется делиться с ним тем, что знаю и чувствую я и чего не узнает он. Судьба. Она поставила его в тяжелые условия, и он такой, с углами, с комплексами. И меня не покидает ощущение, что он — это я, но в другой оболочке, в других проявлениях, что судьба была со мной так несправедлива, это я в помойках искала хлеб. Это я пустила в свою кровать (снимая угол у хозяйки) бродячую собаку в лютый мороз. Это я, а не он ходила с табором цыган и грелась у костра. Это у меня была такая жажда знаний… Это у меня в 25 лет развилась потеря памяти, и я не смогла учиться дальше.

Что было в его детстве? Рано умерла мать. Сменялись одна за другой гулящие „мачехи“. Отец избивал за упорный и строптивый характер так, что сын падал в обморок и неделями не мог спать на спине. А мальчик почему-то любил Шиллера, Кольцова, в подвале дома жили у него еж с семейством.

Он живет в другом городе. У моря. Только к 45 годам он получил крышу над головой, а так жил все время на квартирах, в общежитиях. Отношения с женщинами, девушками прочными не получались никогда. Прожив год с женой (женившись только в 38 лет), развелись.

Теряю ли я себя в этой любви?! Для меня вопрос смешной. Какое это имеет значение??? Я что, хочу лично себе что-то иметь от его реакции на мое отношение? Точно так меня можно спросить, а теряю ли я себя в своей любви — дружбе к сыну??? (А между прочим, бываю с сыном ох как строга!) Не дело так ставить вопрос о таких отношениях, мне кажется.

Зачем пишу так подробно? С надеждой. На совет ваш. Вы знаете много судеб, историй. Что делать?

Меня заботит доверие Петра, благодаря которому я смогла бы вывести его из некоторых психологических тупиков; многие стороны его души я чувствую — где ссадины, где резьба сбита, где раны. Это общение — мука, мука, похожая чем-то на муку… творчества. Но когда рисуешь — видишь то, что получается. Здесь — человек.

„Зачем тебе это нужно?“— такова позиция тех, кто знает об этом. И нужно ли Петру такое отношение?! Он не привык к этому, мне кажется, что даже и непонятно ему многое. Женщина приезжает, при встрече вся превращается в Созерцание, в Слух и практически не ведет себя „как женщина“! Мне и самой это непонятно, привязанность моя не поддается убеждениям логики.

Мне хочется найти для него стихи и поэмы Шиллера, которого купить уже давно невозможно в магазинах. Книги — это единственное, что я могу на таком расстоянии. Они ведь могут и должны дать человеку веру. Нет дня, нет часа, в который я бы не подумала о том, что еще можно сделать, как перевести человека на другое восприятие жизни?! Наверное, бесполезно. Легче проломить головой стену. У меня часто такое ощущение, что я… сражаюсь с его жестокой судьбой, с ним самим за него же, для него.

Поэтому еще раз мое горькое вам спасибо.

 

P.S. Говорят, можно и без любви… Говорят, можно заполнить жизнь работой, разными увлечениями. Работа, конечно, хлеб насущный в самом благородном смысле слова. Но ведь недаром говорится: не хлебом единым… Что же касается увлечений, то у одного — путешествия, у второго — живопись, у третьего — коллекция…

Галина С.»

 

 

КОЛЛЕКЦИЯ

 

Коллекция

 

 

Обвиняемые.

 

Кириллов П. Б. , 48 лет. Образование высшее: историк. В детстве играл на скрипке, хотел стать, как отец, музыкантом. В юности к музыке остыл, окончил истфак пединститута. Охладел к гуманитарным наукам, углубился в точные. Занимал пост руководителя отдела в торгово-техническом объединении. Накануне ареста закончил работу над диссертацией.

Туманов Л. С. , 26 лет. Образование высшее: инженер-радиоэлектроник. После окончания сугубо технического вуза увлекся экспериментальной медициной: высшей нервной деятельностью человека, нейрокибернетикой; потом — литературой, захотел стать писателем. Любимый жанр — гротеск, фантасмагория. Любимые писатели — М. Булгаков («Мастер и Маргарита»), Кафка, Маркес («Сто лет одиночества»). Работал в том же объединении, что и Кириллов. Хороший шахматист.

Рогожин Б. П. , 34 года. Образование высшее: физик. После окончания физфака охладел к физике, увлекся экспериментальной медициной, лечением инфразвуком, потом — искусством. «…Показал себя как талантливый студиец, исполнял роли Креона в пьесе Ануя „Антигона“ и Гоуена Стивенса в пьесе У. Фолкнера и А. Камю „Реквием по монахине“. Был не только исполнителем, но и режиссером… Характеристика дана для поступления в высшее театральное училище». Не поступив туда, захотел стать кинорежиссером. Коллекционировал иконы. В последнее время работал ночным сторожем. Познакомился с Тумановым вечером на бульваре. Альпинист, горнолыжник.

 

Потерпевшие.

 

Кириллов Б. Д. , 72 года. Образование высшее: скрипач. Играл в оркестре местного театра. Коллекционировал фарфор, картины, серебро, мебель.

Гарина М. С. , 54 года. Вторая жена Б. Д. Кириллова. Образование высшее: учительница.

 

Часть первая

Детство и старость

 

Через много-много лет, сидя под конвоем перед старым деревянным барьером, который отделял троих и от зала суда, и от естественной человеческой жизни, Кириллов вспомнит этот осенний день, когда ему с особой силой и, пожалуй, с недетской безнадежностью захотелось пойти в зоопарк. Он увидел, возвращаясь из школы, большую и яркую, как солнце, афишу с резко-желтым изображением тигра почти в естественную величину (хотя он мог и ошибиться, потому что живых тигров не видел никогда) и застыл в муке неосуществленного желания, потом побежал домой, ворвался туда опять с мольбой о зоопарке. Он понимал, что его мольба надоела, но ему было десять лет, и он находился под воздействием удивительных событий: в ту осень и зоопарке появились морские львы, жирафы, кенгуру, и вот теперь — тигр. Мальчик ворвался с воплем о тигре и понял, что опять они никуда не пойдут.

ОН стряхивал пыль с вещей. Они жили тогда не в том большом кооперативном доме, откуда через много-много лет Он однажды утром уйдет с мачехой, чтобы никогда не вернуться, а в старом, небольшом, в комнате с антресолями. Два яруса и деревянная лестница у стены. Самое дорогое было наверху. Сейчас Он стряхивал пыль с менее дорогого. Нежно, замедленно, старой потертой бархоткой ласкал желтую раму овального зеркала на стене… Потом Он перейдет к столику, потом к тумбе… В комнате было тесно от вещей… Потом Он поднимется по лестнице… А там — самое дорогое, там, по выражению матери, Он дышит. И Он будет дышать на самое дорогое до вечера, до самого концерта. И мальчик понял, что они и на этот раз никуда не пойдут, но не удержался и повторил потрясающую новость о тигре. «Ты пойдешь туда с мамой, когда она вернется с гастролей», — пообещал Он, как обычно мягко, даже ласково и неопределенно. «Я хочу сейчас, сегодня, — настаивал мальчик, — я не видел ни живой антилопы, ни даже живой лисы». «Куда они денутся, твои тигры?» — улыбнулся Он. «Они убегут, они не останутся тут», — не унимался сын. И тогда Он подошел к нему, поднял руку, забыв в ней бархотку, мягко поднял, чтобы погладить по голове, утешить, но мальчику показалось, что Он хочет и с него стряхнуть пыль, и он уклонился…

 

«Опись коллекции убитого, составленная сотрудниками центральных и местных музеев:

диван красного дерева (первая треть XIX века); два стула красного дерева (первая четверть XIX века); бюро красного дерева, дамское; столик с перламутровыми инкрустациями; столик дамский с перламутровыми украшениями (середина XIX века); комодик французской работы XVIII века; зеркало в овальной раме (первая четверть XIX века); маленький столик XVIII века французской работы с эмалями; столик для нот; шкаф Буль (вторая половина XIX века); скрипка французского мастера Ж. Б. Вильома (XIX век)…»

 

 

Они жили с матерью в самой комнате, где стояло, покоилось менее дорогое, и в редкие дни, когда кто-то у них бывал — его одноклассники или ее родня, — их уводили на антресоли и угощали там. Делалось это из хитрости, чтобы успеть убрать печенье или конфеты, если вдруг заскрипит под Ним лестница. Он не разрешал базарить деньги на несущественное, мимолетное. Он не позволял и себе лишнего стакана минеральной воды, научил буфетчицу в театре наливать Ему полстакана боржома с соответствующей половинной оплатой. Им с матерью об этом как об оригинальной шутке рассказал новый артист театра, которого Он заманил, чтобы похвастаться скрипкой Вильома. И должно быть, артиста удивило, что ни мать, ни сын не рассмеялись.

Угощение, пока Он по лестнице поднимался на антресоли, убиралось по-цирковому мгновенно, мать делала это артистично, она артисткой и была, но не фокусы в цирке показывала, а исполняла на эстраде старинные русские песни.

Но однажды они попались. Мать вернулась в тот день с тайными мандаринами — раздобыла в буфете филармонии, — ее веселила эта покупка, и она потащила на антресоли сына и ребят, которые зашли к нему: он тогда болел.

Была зима, темнело рано. Они зажгли лампу, потом вторую: на антресолях и в летний день было сумрачно. Они кидали на маленький столик (XVIII век) мандариновые корки и с набитым ртом весело говорили. Один мальчик рассказал, что он ел ананас, но ему не верили — ананас был тогда чем-то не менее экзотическим, чем кокосовый орех. «Наверное, банан?» — уточняла мать.

«Да нет же, ананас! — яростно повторял он. — Папе подарил один капитан, он был у берегов Испании…» Может быть, из-за разговора об ананасе и Атлантическом океане те мандарины и заняли в его сознании место рядом с тигром, которого он не увидел. Они стали чем-то большим, чем мандарины. Но и как мандарины они были чудесны. Никогда потом ничего подобного он не ел. В них были юг, солнце, океан, и в то же время они нежно таяли во рту.

Мать первая услышала шаги и кинулась к мандариновым коркам. Мандарины были уже съедены, и на столике высился оранжевый холмик, казавшийся живым, теплым. Лестница заскрипела, и мать стала обеими руками засовывать корки в валенки ребятам. Те ничего не понимали, но почуяли что-то недоброе и растерянно ей помогали. Она уминала, уминала корки, пока все резче скрипела лестница, и, когда показался Он, не осталось на столике ни одной. Но Он и не рассматривал поверхность столика. Он дышал — Он дышал запахом далекого берега, далекого солнца. На антресолях стоял резкий мандариновый дух. Он дышал, и ноздри Его раздувались. Потом Он тяжело посмотрел на мальчиков, и те, неловко ступая в набитых корками валенках, побрели к лестнице. Он выключил одну лампу, потом вторую, не посмотрев на жену и сына…

В темноте мандариновый дух усилился, уплотнился, стал почти осязаемым, телесным, — и через много лет в зале суда Кириллов ощутит его кожей лица, когда судья начнет допрашивать Туманова о том, при каких обстоятельствах они первый раз разговорились об этом.

Туманов расскажет, что, поступив на работу в объединение после ряда творческих неудач, он познакомился с Кирилловым, который руководил параллельным отделом, и тот показался ему общительным, мягким и — что самое существенное для будущего писателя — интересным, странным человеком. Они сидели в одной большой комнате, похожей на зал, и, когда однажды вернулись после обеда и нескольких чашек кофе и заговорили о жизни, Кириллов пожаловался на то, что его жизни мешает один старик, и добавил, что он не пожалел бы больших денег, если бы кто-то согласился избавить его… «От одного старика?!» — с великолепной небрежностью, как о безделке, переспросил Туманов. «Может быть, от двух, — не ответив на ироническую улыбку Туманова и опустив голову, уточнил Кириллов. — Он недавно женился». «Туманов! — позвал в эту минуту молодого сотрудника непосредственный руководитель. И когда тот пересек зал, подошел, спросил его: — О чем вы болтаете в рабочее время с Кирилловым?» «О том, что надо убить двух стариков», — ответил Туманов. «Юмористы!» — рассмеялся руководитель. И Туманов рассмеялся: складывалась чисто гротесковая ситуация, а он любил гротеск, любил чистоту жанра.

…Антресоли пахли мандаринами до самого лета, пока не распечатали окон, и до лета на Его лице лежала печать горестной укоризны.

 

 

«…Скрипка французского мастера Ж. Б. Вильома; голова женская (коллекционный номер 157); голова женская, подражание Грезу, работа западноевропейского мастера начала XIX века; портрет мужчины, миниатюра на дереве, работа французского мастера конца XIX века; портрет женщины с шалью западноевропейского мастера XIX века; портрет молодого человека, рама золотая, миниатюра; рюмочки, солонки, стопочки, мундштук, набалдашник — серебро; люстра золоченой бронзы с хрусталем и фиолетовым стеклом …»

 

 

Когда в суде зачитывали опись коллекции, Кириллов услышал эту люстру — тихое, долгое пение хрусталя. Он ее услышал, хотя естественней было бы мысленно ее увидеть — немыслимой красоты фиолетовое стекло. А услышал, потому что тоже донеслось из детства…

Десять лет Он ждал ее — десять лет жене и сыну рассказывал как о чуде (с тем же почти выражением мечты и откровения в чудесную суть мира, что тот мальчик — об ананасе, об ананасовых рощах). Он рассказывал о ней как о высшей реальности, достижимой лишь немногими избранниками. Одним из них Он и надеялся стать. Но человек, обладавший хрустально-фиолетовым дивом, не отдавал его, не уступал ни за что.

Он умолял, соблазнял, интриговал — люстра оставалась недостижимой, как созвездие Андромеды. Обладатель высшей реальности повторял, что не отдаст ее за все золото мира, потому что это — его душа.

Он ждал; Он говорил: люди умирают, а вещи остаются. Он умел ждать. Нетерпение в Нем можно было заметить лишь в самые последние недели, когда обладатель люстры умирал — чересчур долго. Он ежедневно общался с его молодым, забубенным и совершенно безразличным к высшим реальностям сыном и однажды вечером вернулся с люстрой. Великий покой был написан на Его лице. Он ждал ее десять лет. Вещь играла, искрилась в Его руках, будто бы торжествовала тоже. Он колыхнул — она быстро-быстро заговорила. «Моя, моя, — успокоил Он ее нежно, ладонью. И посмотрел на сына: — Будет твоя — не отдавай ни за что, никогда». И сын увидел по-новому то, что его окружало. Беглые, неосознаваемые уроки, которые он получал раньше, с первых лет жизни, соединились для него в урок тысячелетней мудрости: люди умирают, а вещи живут.

И перезвон люстры донесется до него в зал суда из далекого отрочества как напоминание о великом уроке, когда Туманова начнут допрашивать о его общении с Рогожиным в тот вечер, в кафе, когда они об этом заговорили в первый раз.

Туманов пояснит — под этот казавшийся Кириллову совершенно реальным перезвон, — что он видел тогда в кафе Рогожина второй раз в жизни, узнал в нем человека, который подошел к нему однажды вечером на бульваре, когда он, Туманов, сидел там, с растрепанными чувствами, пьяный, после разрыва с женой, и был с ним мимолетно общителен, хотел успокоить, утешить, и вот теперь они устроились за одним столиком и, пока их подруги танцевали с незнакомыми партнерами, говорили о жизни. Они говорили об обременительной верности женского сердца и непостоянстве мужского, о новом фильме Феллини и о том, что все время не хватает денег. Они были уже пьяны, играл джаз, и Туманов рассказал Рогожину о Кириллове, о том, что существует у них на работе странный человек, то и дело возвращающийся к любопытнейшей теме… Он рассказал об этом Рогожину с острой иронией, играя лицом. Но Рогожин выслушал его совершенно серьезно. И лишь потом, подумав о чем-то, улыбнулся: «Человеческая комедия». И они заговорили опять о женщинах, новых веяниях в искусстве и о том, что денег не хватает катастрофически…

 

 

«…Люстра золоченой бронзы с хрусталем и фиолетовым стеклом; нож для разрезания бумаг с ручкой в виде двух фигурок, Западная Европа, XIX век; тарелка с изображением Париса и Елены, Вена, середина XIX века; тарелка с изображением Тристана и Изольды; тарелка с волнистым бортом и пейзажем, Япония, XIX век; кувшин в виде фигуры-объедалы, завод Ауэрбаха, XIX век; вазочка хрустальная, многослойного стекла, с пейзажем, травление, Франция, работа Даума, XIX век; тарелки с изображением арфисток, фарфор …»

 

 

Поначалу была одна, потом появилась и вторая — а их лишь две в мире и было. Он искал вторую и на суше, и на воде. Он искал ее, как Тристан — Изольду. И Он нашел ее — эту вторую, с изображением арфистки. Он ее нашел не в антикварном магазине и не у коллекционеров, а у одной старой женщины. Чего стоило ее найти! Он ту женщину улащивал, улещал, но она не хотела расставаться с арфисткой, хотя и жила небогато, твердила, что это память о муже, его подарок в честь рождения дочери.

Он умолил отдать Ему на вечер, — на один-единственный вечер! — чтобы решить одно мучившее Его сомнение, непонятное ей, как не-коллекционеру. Она и на вечер не хотела расставаться, но Он умолил. Дома Он положил их рядом — две арфистки, две в мире, две в мироздании…

А рано утром явилась она и лепетала, что не могла заснуть и не могла дождаться, пока ей вернут ее сокровище. Он горестно, с великим состраданием посмотрел ей в лицо: «Большое несчастье. Я ее разбил». Она молчала. «Я вам хорошо заплачу», — говорил Он. Она окаменела, потом мертвым голосом попросила: «Верните осколки». «Я был в отчаянии, — объяснял Он, — я не понимал, что делаю и… даже осколков нет». Она молчала. «Я вам хорошо…» «Я умру от стыда, если возьму у вас хотя бы копейку», — ответила она. Пошла к выходу, остановилась и заплакала, закрыв руками лицо. «Лучше я умру от голода, чем от стыда! Я не отдавала ее за мешок муки в войну, когда болела, умирала, умерла моя Оля. Это память о нем, о нашей любви. Верните осколки!..» Теперь Он молчал и молчала мать (тогда она была жива), и молчал сын, ему было уже девятнадцать. Женщина отняла от лица ладони, ее лицо сейчас не было мертвым, оно было живым, беспредельно уставшим от утрат. Она ушла. Мать заплакала. Он достал двух арфисток, посмотрел на сына: «Вот на что иду ради… — подумал, — ради…» — и замолк, не найдя определения. Сын подошел к столу, поднял, чтобы лучше рассмотреть, — ведь надо же было понять, ради чего можно на это пойти, — одну из тарелок и увидел, что то же самое делает Он. Они были неотличимы. И услышал: «…ради тебя».

И сын подумал, что Он и на них будет дышать, а когда Его не станет, когда Его не станет…

 

 

Подсудимые.

 

Туманов . Высок, артистичен, умное, нервное с резкими чертами лицо, отчетливо напоминающее «тип Раскольникова», на редкость красивые, «музыкальные» руки. Отвечает на вопросы четко, без лукавства и страха. Возможно, это объясняется тем, что он единственный из троих, кому не угрожает высшая мера наказания. Он не убивал, он познакомил Кириллова с Рогожиным и помогал потом…

Рогожин . (Убивал он.) В тяжеловатом облике его чувствуется телесная сила. Это, как в народе говорят, матерый мужик. У него непритязательно-простоватое лицо балалаечника и балагура, артельного, компанейского; первоначально кажется, что перед вами душа туристских походов и экскурсионных компаний. Но это восприятие рушится быстро — его ответы и замечания обдуманны и логичны, язык сжат и точен, чувствуется мышление физика. Он неустанно выискивает несоответствия и уязвимые места в показаниях и экспертизах. Он ведет бой. Первоначально все рассказав и даже показав, он теперь все отрицает. Выходит он из себя лишь тогда, когда демонстрируют на суде видеомагнитофонные записи его откровенных показаний с выездом на места событий. Потом самообладание к нему возвращается. Оно поразительно, если учесть мощь обличающих его доказательств. Ловишь себя на мысли, что он и в самом деле неплохо играл Креона в «Антигоне» Ануя и Стивенса в пьесе У. Фолкнера и А. Камю «Реквием по монахине», роли, в которых исследуется тема, во все века волновавшая мыслителей и художников, — убить человека.

Кириллов . Сидит, резко ссутулившись, низко наклонив голову, уйдя этой маленькой, лысой, с седыми волосиками над мальчиковыми ушами головой в поднятый, как от сильного ветра, воротник пальто. Лица его не видно, оно утаено. Он совершенно неподвижен, будто уснул. Но при первом же обращенном к нему вопросе поднимается быстро, как мальчик за партой, желающий понравиться учителю. Он называет убитого Он. В этом «Он» чувствуется и отстраненность, и непредвиденное отождествление с собой — он точно говорит о себе самом в третьем лице. Но вот он садится, и перед нами опять не мальчик, а уснувший старичок. И самое запоминающееся в нем — сочетание мальчика и старичка.

 

Когда же он начал быстро стареть? В тридцать? В сорок? Или в тот день, когда не решился поехать один в зоопарк — посмотреть на живого тигра? Или когда его руки ощутили тяжесть тарелки с арфисткой? В этом доме не старели одни вещи. И это нестарение вещей имело, казалось, самое непосредственное отношение к одряхлению людей. Он не помнит Его нестарым. Он не помнит нестарой мать.

Однажды он подошел к туманному зеркалу в старинной раме и увидел себя старым. В этом доме были старинные, вечно юные вещи и старые люди, которые, казалось, никогда не были юными.

В его жизни были детство и старость. Из детства он перешел в старость, как переходит непринявшееся деревцо от нераспустившихся почек к усыхающим ветвям.

В этом доме, где самодержавно царило ее величество коллекция, был ОН — ее могущественный Первый Министр и были верноподданные — мать и сын. Это было малое государство с совершенно четкой системой социально-этических отношений, с непреложностью устоев и традиций. Когда мать заболела и не могла выступать на концертах, она стала, уже под шестьдесят, натурщицей. Она сидела неподвижно, ее писали молодые художники, и она получала за сеансы те немногие деньги, которые полагаются одетой, сидящей натуре. Это было теперь для нее единственно возможной формой служения Ее Величеству и послушания Первому Министру.

Но была в этом государстве одна особенность, делавшая его иерархию непрочной. Один из рядовых верноподданных должен был наследовать высшую в королевстве должность Первого Министра Ее Величества. Поэтому, когда умерла мать, верноподданных рядовых не осталось. Были Первый Министр и Его единственный наследник. А государство без рядовых верноподданных не государство.

Он сознавал, он ощущал, что чувство общности с вещами, которые окружали его с детства, углубляется день ото дня. Он относился к ним более трезво, чем Он, — без фанатизма обладания и безумия ревности, но существовать без них, без надежды стать их полновластным господином — или рабом? — уже не мог.

После работы (он был исполнителен, точен и, не найдя себя в исторических исследованиях и педагогике, занял хорошее положение в солидном объединении), — после работы он шел не к жене и сыну, а к Нему, ненавидя Его с детства, потому что там были эти картины, вазы, Мебель, этот фарфор и это серебро. С чувством ненависти и любви, отвращения и собачьей верности он переступал порог дома, где царили вещи, с которых Он по-прежнему с той же нежностью стряхивал пыль…

Но королевство оставалось недолго в составе Первого Министра и Его единственного наследника, появился новый человек, новая жена Первого Министра. Теперь их опять было трое. И было неизвестно, кто из двух рядовой верноподданный. И коллекция утрачивала бесконечную ценность цельного сокровища, достающегося одному. Она сохраняла ее лишь при условии завещания, узаконивающего полноту, безраздельность обладания за ним, сыном, или за ней, новой женой.

Завещание Он после женитьбы составил, но не раскрыл его сути, объявил тайным. В этом доме тайна жила все время (были тайные мандарины, теперь появилось тайное завещание).

Новой жене было за пятьдесят, она боялась одиночества и хотела семьи и покоя. Она была новым человеком в государстве Ее Величества, чувствовала, что резко нарушила социальную иерархию, ощущала углубляющуюся день ото дня напряженность отношений и страдала. Ее жизнь долго не складывалась, и она желала тишины и уюта, она понимала, что дом — это любовь, а не вещи. Она убеждала мужа отдать сыну половину коллекции, больше половины, отдать полностью. Чтобы в доме была тишина, а не ужасное молчание. Потому что нет в мире ничего дороже любви и тишины. Тишины любви. Он повторял одно: «Когда я умру, не раньше, а пока я жив!» — и раскидывал руки, защищая Ее Величество. «Когда я умру…»

Но ей удалось убедить Его дать сыну деньги. «У него жена, сын, надо порадовать его и их, ради меня». И он дал, отрывая от Ее Величества, пять тысяч.

Эти пять тысяч и были обещаны Туманову и Рогожину — половина до, половина после.

Вечером, за чаем, когда, казалось, царило не молчание, а долгожданная тишина, сын нарушил эту тишину рассказом, что один человек обладает замечательными иконами, ничего в них не понимая. «Познакомь меня с ним, — потребовал Он, — немедленно познакомь». Через день Рогожин позвонил старому Кириллову, объяснил, как надо ехать.

Последнее, что Он в жизни увидел, было образом «Богоматери от бедственно-страждущих», и Он потянулся к нему — может быть, первый раз нерасчетливо и безоглядно, — потому что сам все чаще ощущал себя бедственно-страждущим: от него отвернулись честные коллекционеры, его ненавидел сын, и у жены несколько дней назад обнаружили опасную опухоль (что тоже было домашней тайной). Он был стар и, наверное, опять останется один. Он потянулся к дивному лику, держа за руку жену, — они сидели в креслах, лицом к стене, увешанной иконами, и этот лик был последним, что Он увидел на земле.

Из ванной вынырнул, шел, босой, большими неслышными шагами, нависал Рогожин с железной палкой в руке. Он разделся донага, чтобы не замарать одежд, и ввел себе адреналин, чтобы возбудиться.

Я опускаю подробности, не умещающиеся в человеческом сознании.

Когда были извлечены из реки трупы, стало известно тайное завещание — сын получал ВСЕ.

 

 

«…Тарелки с изображением арфисток; лампа в виде Амура, стоящего на коленях, бронза, XIX век; ваза для фруктов, серебро, XIX век; подсвечник золоченой бронзы, XIX век; лампа трехслойного стекла; самовар медный, клеймо фабрики И. Ф. Копырзина в Туле, XIX век; фарфоровая фигура Амура в нищенском одеянии …»

 

 

Часть вторая

Жить и умереть

 

 

«…Фарфоровая фигура Амура в нищенском одеянии; шкаф низкий, с белой мраморной доской, XIX век; кофейник серебряный, позолоченный, с резным орнаментом; картина „Итальянец с итальянкой“ работы западноевропейского мастера XIX века; подстаканник серебряный, золоченый, с изображением храма Христа Спасителя; ваза с изображением Петра Великого, роспись завода Софронова; ложка для горчицы …»

 

 

Почти любое судебное дело, в особенности же дело об убийстве, заключает в себе загадку, если не ряд загадок. Судебное разбирательство исследует их, освещает, разрешает, и, когда судьи выходят из совещательной комнаты, загадок для них оставаться не должно, за исключением тонко-психологических, допускающих дискуссионные суждения, неизбежных и в любом несудебном деле. Для писателя же загадки остаются. Они остаются и тогда, когда вина подсудимых доказана.

Во имя чего и почему они убили?! Эти два вопроса не давали мне покоя и до, и во время, и после суда. Они — Рогожин и Туманов. Мне были неясны и мотивы совершенного ими убийства, и его истоки. На фоне уникальной, но в то же время анатомически четкой и выпуклой истории Кириллова они казались размытыми, ускользающими.

Во имя чего? Ответ будто бы лежит на поверхности. Ради денег — пяти тысяч. Но… (разрешу себе отвлечься на минуту от вопроса о несоразмерности этой, да и любой, суммы и совершенного ими деяния) разве не могли они получить их, не убивая?

 


Дата добавления: 2019-02-13; просмотров: 165; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!